сорвалась в сторону. И в сторону же отпрянул конем татарин, чтобы укрючиной сдернуть с седла своего противника. "Ну, теперь ты - мой!" - сквозь зубы вырвалось у гончара Александра. Он стремительно повернул коня вслед татарину и, нагнав его, привстал во весь рост на стременах и грянул острым клювом чекана в голову татарского богатыря и пробил насквозь череп; рванув к себе рукоять чекана, он свалил убитого под копыта коней. Андрей Ярославич, Дубравка, воевода Жидислав и все, кто стоял с ними, с возрастающей тревогой взирали на обширный уклон луговины, перебитой пролесками, где сызнова установилась та - отсюда казавшаяся недвижной - толчея рукопашного боя, разрешить которую в ту или в другую сторону мог только новый удар, только свежий нахлын ратных сил! Они казались неисчерпаемы там, на другом берегу Клязьмы, у татар, и почти нечего было бросить отсюда, от русской стороны. Засадный полк? Но не на то он был рассчитан. В крайнем случае, если расчет сорвется, то уж тогда ринуть этот полк - две тысячи конных, пятьсот пехоты, - где-то близко смертного часу. А сейчас, а сейчас что? Опытный в битвах Андрей Ярославич не хуже, чем большой воевода его, понимал, как много значит в бою разгон победы, как важно и для воинов и для полководца не утратить этого разгона, не дать ему задохнуться. И Андрей Ярославич один, не спросясь воеводы, принял отчаянное решенье. Уж видно было, что, окруженные со всех сторон, сбитые в ощетинившийся сталью огромный ком, русские полки, сотни и обрывки полков тают, как глыба льда, ввергнутая в котел кипящей смолы. Андрей Ярославич знаком руки подозвал к себе сотника Гаврилу, начальника великокняжеской дружинной охраны. Гаврило-сотский был широкоплечий мужик-подстарок, с благообразно умасленною черной большою головою, белым и румяным лицом и черной отсвечивающей бородой. Он был в стальной, с козырьком, блистающей шапкемисюрке округлого верха, застегнутой под подбородком, и в доброй, светлой кольчуге новгородского дела. - Строить моих! - приказал Ярославич. - Вот добро! - прогудел сотник, открывая в большой улыбке белые зубы. - А то закисли!.. Князь отпустил его. Сотник стремительно повернулся и тяжелым бегом, круша валежник, устремился к полянке, где возле своих заседланных коней, не отпуская повода из рук, стояла, ожидая своего часу, великокняжеская охранная дружина в триста человек. Князь в сопровожденье Дубравки подъехал к ним, уже к выстроенным, в седлах, и остановил своего, в яблоках, аргамака перед самым челом дружины. Ни одному из трехсот не было больше девятнадцати лет! Все они были копейщиками. Островерхие и у всех одинакие, стальные гладкие шишаки их блистали на солнце. Сталь слегка розовела, принимая на себя отсветы от острого, алого, словно язычок пламени, сафьянного еловца - флажка, который реял на шлеме у каждого. Ничья еще не капнула слеза - кроме материнской - на этот шелк, на эти доспехи! Князь Андрей Ярославич, готовясь восстать на Орду, нарочно подобрал эту дружину из неженатых. "Меньше слез будет, меньше дум да оглядки, - говорил он ближайшим своим советникам. - Слезы женские пострашнее, чем ржа, для доспехов булатных!.." Если бы княгиню Дубравку, в ее мужском кольчужном одеянье и в стальном шишаке, поставить к ним в строй, то великая княгиня Владимирская ничуть бы не выделялась среди них. Дубравка, зардевшись, сказала что-то на ухо своему супругу, слегка наклонившись с седла в его сторону. Андрей одобрительно кивнул головой. Вслед за тем, по его приказу, юный знаменосец-хорунжий приблизился к Дубравке на рослом белом коне - ибо у всей первой сотни лошади были белые - и, спрыгнув с коня, преднес княгине хоругвь дружины: золотой вздыбившийся барс Ярославичей на голубом поле. Княгиня приняла на ладонь край голубого знамени и благоговейно приложила его к своим устам. С глубокой отцовской жалостью взирал великий князь на юные лица этих богатырей. И вдруг почувствовал, что не сказать ему без слез того заранее приготовленного напутственного, перед сраженьем, слова, с которым он хотел обратиться к ним, к этим мальчикам-витязям. И вместо задуманной речи одно только и мог сказать князь Андрей. - Что ж, ребятки мои, - молвил он попросту, - вам, витязям русским, что я говорить стану?! А меня впереди себя увидите!.. - Я сам поведу их! - обратился он к сотнику, указуя ему его место, по правую руку от себя, и выхватил блеснувшую под солнцем саблю. И каждый из этих трехсот почувствовал себя ростом вровень с деревьями и понял, что немедля надо кричать душу сотрясающим рыком и нестись на крыльях беды, разить поганых остроперым копьем, валить их наземь, под копыта своего коня. Князь Андрей провел перед собою, выпуская из леса на луговину, две первые сотни - на белых и на вороных конях, а когда поравнялась с ним третья - на серых, он тронул своего аргамака, дабы стать во главе этого отряда. Вдруг он почувствовал, как две сильные руки осадили его скакуна, схватив под уздцы. Тут же он увидал, что воевода большого полка, старик Жидислав, поспешно несется ему наперерез, простирает к нему руки и что-то кричит. Догадавшись, что это его, князя Андрея, хотят задержать, отвратить от принятого им ратного решенья, Андрей вспыхнул от гнева. Да разве в жилах его струится не та же самая кровь, что у брата Александра, - кровь Боголюбского Андрея, кровь Всеволода Великого?! Да разве кто-нибудь дерзнул бы брату Александру этак вот, рукою дружинника, осадить боевого коня? - Прочь! - заорал он. - Прочь!.. Он в бешенстве кольнул коня шпорою. Но оба могучих телохранителя повисли на удилах, и конь заплясал, храпя. Они обдавались потом смертельного ужаса, творя святотатство немыслимого в бою ослушанья самому великому князю, верховному военачальнику. Однако так приказал им воевода большого полка, и если от княжого гнева мог еще заступить воевода, то ничего не смог бы поделать и князь, если б они оскорбили ослушаньем воеводу Жидислава! Не из таких был старик, чтобы прощать!.. В это время и сам Жидислав подскакал едва не вплотную и, сметнувшись с коня, умоляя, простер обе руки князю: - Князь!.. Не гневися!.. Обезглавить нас хочешь?! На погибель идешь!.. - А они? - гневно воскликнул Андрей и взмахнул рукою в сторону юных, чья уже и последняя сотня вытягивалась из леса. - То - мое место! - отвечал воевода и, с невероятною для его лет быстротою, снова очутился в седле и бросил коня вслед исчезавшей из леса дружине. - Стой, старик! - крикнул ему вдогонку князь Андрей. - Где твое место? Я полки тебе вверил!.. А ты!.. И, не договорив, князь с такой силою вонзил шпоры, что его серый, в яблоках, рванулся вперед, опрокинув державших его телохранителей. Воевода Жидислав, скорбно покачав головою, посмотрел вслед князю, который мчался стремительно из леса, не успевая отстранять ветви дерев, хлеставшие по его лицу. Сумрачно сведя брови, старый воевода направил коня под великокняжеский стяг на опушке бора, откуда руководил он полками, куда стекались к нему донесения со всех концов боя. Однако новое испытанье ждало его сегодня со стороны великокняжеской четы: княгиня Дубравка, в сопровождении двух дружинников, мчалась вослед супругу. - Княгиня!.. Умилосердись! - только и воскликнул старый Жидислав, увидев Дубравку. - Я - туда: чтобы видеть! - сказала она, слегка потрясая головою, все еще не привыкнув, что на ней шлем, а не венец золотых косичек. - Коли так, то добро, княгиня! - несколько успокоенный, отвечал Жидислав. - Только молюся к тебе: не выдавайся из леса! Хорошо будет видно и так. Не ударили бы поганые, усмотрев тебя! И на всякий случай воевода отрядил еще двух своих телохранителей - оберегать княгиню и ни в коем случае не позволять ей выезжать из-под сосен. Тем временем Андрей Ярославич успел догнать своих "бессмертных", как называл он порою этих юношей, и теперь мчался впереди всех трех сотен, что на белых, на вороных и на серых конях, держа саблю еще поперек гривы коня, слыша позади себя дружный топот конского скока. Как любила его в этот миг Дубравка! Как любовалась им! "Матерь божия, смилуйся над нами! - молилась она в своем сердце. - Обереги, сохрани его! Буду любить его, буду беречь его, буду слушаться!.." Ей легко можно было проследить путь Андрея: реял алый княжеский плащ, сверкали драгоценные каменья золоченого шлема - ерихонки. Но и оттуда, с того берега Клязьмы, тоже уже заприметили князя. Хан Укитья, моргая изъеденными трахомой веками, вглядывался в сверкающую на солнце, идущую стальным клином трехсотенную дружину Андрея. Его приближенный, из числа бесчисленных племянников хана, почтительно изогнувшись в седле, показывал хану рукоятью нагайки на князя, несшегося впереди всех. - Вижу, - брюзгливо проворчал по-монгольски Укитья. - Зерцало с золотою насечкою... Алый плащ... Отличит его и младенец, чей большой палец еще не был смазан жиром и мясом барашка! - Они крепко скачут... Это - добрые воины! - позволил себе заметить приближенный. Хан презрительно выпятил губу. - Ты непутевое молвил, - возразил, сквозь привычное посапыванье и отрыжку, хан Укитья. - Их всего горсть! Безумцы, безумным ведомые! Канут, как камень, кинутый в толщу воды! Исчезнут, как стрела, пущенная в камыши! Однако не стрелою, пущенною в камыши, а скорее подобно раскаленному утюгу, рухнувшему в сугроб, вторглась юная дружина Андрея в татарское войско. Конный бой! Да разве забудешь когда-нибудь упоенье конной атаки! Сперва ничего другого Не чувствуешь, кроме себя самого на хребте могучего зверя, именуемого почему-то конем! Только - ветер, свищущий в уши, да - я, да - пустынное небо, в которое вот-вот ворвешься с того вон пригорка!.. Нет, вот с этого, а тот уже далеко позади - пронесся в белесо-мутном потоке копытами пожираемой земли!.. Что?.. Где?.. Враги?.. Какие?.. Не эти ли вон, что у лесочка - пестрое что-то, ничтожное, вроде насыпанной от семечек шелухи?.. Дайте только дорваться! - сметем, как метлою! Что это - они тоже на конях?.. Неужели эти игрушечные коньки - то же самое, что и крылатый зверь подо мною?! Я - я один - на коне, пожирающем Небо и землю!.. И чем это они там размахивают? Кто сказал, что эти жиденькие полоски, похожие на стальные хлысты, что это сабли - и что этим могут убить?! Убить? Меня? Пойди убей этот звенящий острием шлема ветер, и это огромное небо, в которое сейчас вторгнусь, и этот смутный поток земли, кидающийся под грохочущие копыта!.. ...Дорвались. Тяжелая сабельная, с храпом и выкриками, кровавая пластовня!.. И вдруг - будто откачнувшимся бревном шарахнули в голову! Что это? Неужели тем жалким стальным прутиком? А где же боль?.. Но уже поволокла из седла одного из юных сынов своих земля-матерь в свою черную пазуху. И дивится еще не потухшая искра сознанья беспощадному волоченью и переворачиванью еще живого, еще не переставшего чувствовать и дышать, еще моего, неотъемлемо моего тела! ...Стоном очнешься... И разом ринется - сверху, сбоку, каким-то потоком кусков, разорванный мир, словно бы торопясь сложиться, построиться, дабы сознанье не застигло его врасплох... И уже огромный ворон, высясь над запрокинутым бледным лицом, пытает воровски своим клювом, отпархивая после каждого клевка, испить из не успевшего еще остынуть глаза... Растерзают свои светлые ризы владимирские боярыниматери простоволосые, станут выть, станут биться о землю, прося у нее хотя бы на единый, на краткий миг остывшие тела сыновей, - да только и от материнского плача не разверзнется черная пазуха этой всепоглощающей материземли! ...Сперва ничтожны были потери, понесенные трехсотсабельной дружиной Андрея. И это - потому, что шли стальным цельным утюгом. И если бы даже эти юноши - сплошь панцирная дружина - и не разили врага ни копьем, ни саблей, то все равно этот железный, ощетиненный копьями клин, в его тяжком конном разгоне, трудно было бы сдержать легкой татарской коннице, - он рвал и крошил сам собою, - а раздаться, отступить ей было некуда: битва шла на излучине Клязьмы. Пробившись к своим, что были в котле, Андрей Ярославич не стал трудиться в одно с ними, а тут же ударил влево по отогнутой татарской многолюдной подкове и стал, топча, и рубя, и беря на копье, отваливать татар к самой Клязьме. Понял замысел князя и воевода окруженных - Гвоздок, тот, что за смертью старшего воеводы, Онисима Тертереевича, стоял на челе всей обороны у окруженных, - высокий, молодой, черноволосый боярин, с густым усом, но брадобритый, с бешеными, навыкате глазами. Перемахнулись меж собою махальные, с длинными красными и желтыми еловицами на копьях, - ибо где ж тут было трубить? - и воевода Гвоздок прочитал в этих взмахах, что князь одобряет его, и не стал выбиваться на свободу, к лесу, а, напротив, круто поворотил все войско в сторону Клязьмы, на татар, и тоже натиснул на них. И вскоре уже и те тысячи, что приведены были Хабуломханом, загрудились в Клязьму. Все смешалось - барунгар и джунгар - правое с левым крылом; беки, батыри и вельможи терлись коленом о колено с простым всадником, с каким-нибудь жалким погонщиком овец; отрывали стремена один другому; страшным натиском лошадиных боков увечили и в мясо раздавливали всадникам колени и бедра, и уж ничего не могли поделать ни самые большие огланы, ни десятские, ни сотские; плыли сплошным оползнем!.. Возле хана Укитья уже держали в поводу троих поводных коней. Нукеры его проявляли нетерпенье: пора было спасаться бегством. Но Укитья только выставил в сторону ладонь, как бы отстраняя этим бегство. - Нет, Иргамыш, - сказал он племяннику, - сегодня я оторвал сердце свое от души своей! Этот безумец Хабул погубил все! Он проявил ярость тигра, но разумение гуся! Теперь высшие не проявят ко мне благоволенья! "Старый верблюд! - скажут. - Ты истер свои пятки на путях войны, так что не поможет и пластина кожи, подшитая к ним! Ты истощил, скажут, некогда тучные, горбы своего военного разуменья, и куда ты годен теперь?" Иргамыш!.. Ай-Тук!.. Исункэ!.. - воззвал он громко к своим любимым нукерам и колчаноносцам. - Дети мои! Жизнь и моя и ваша все равно погибла для нас - и на том и на этом берегу!.. Так пускай же лучще - на том! По крайней мере там, в крови русских, омоем наше имя!.. И старый нойон тронул коня вдоль берега, отыскивая брод. Нукеры, каждый со своей охраной, устремились за ним. В этот миг на загнанном в мыло коне подскакал к хану вестоносец. Он спрыгнул наземь и, сделав поспешное приветствие, торопливо доложил хану, что все погибло на том берегу, что бегут и что хан Узбек, сменивший хана Хабула, требует подкреплений. - Они, эти русские, преследуют нас, как железные пчелы, жало которых - стальное и не ломается в ране! - закончил он, даже и в этот миг привычно следуя правилам монгольского этикета, по которым тем лучше считалось донесение гонца, чем более оно походило на выспренние и порою даже трудно понятные стихи. - Собака! - вскричал хан Укитья и сильным ударом плети, в конец которой был вплетен комок свинца, проломил голову вестоносцу. Тот рухнул под копыта коня. Не взглянув даже в его сторону, старый хан продолжал путь во главе своей наспех собранной сотни. Вот он уже въехал в воду. Шумно бурля водою, вздымались, сверкая на солнце, ноги коней. Вот уже - на середине Клязьмы. Вдруг слуха Укитья достигнул пронзительный зов трубы, раздавшийся сзади. Старый воитель тотчас признал в ней клич трубы старшего - клич, обращенный к нему, хану Укитье. И мгновенно сама собою рука его натянула повод. - Иргамыш, - сказал он племяннику, - ты поведешь!.. А мне, видишь, не позволяют даже и свое имя спасти!.. Говоря это, он принял из рук вестового черную, опаленную, из тонкого древесного луба дощечку величиною с ладонь, где мелом было начертано повеленье хана Неврюя, обращенное к хану Укитье, - немедленно прибыть для доклада... Пришпоренный конь вынес Укитью обратно на берег. ...Верховный оглан карательных полчищ, хан Неврюй, высился на своем арабском белом скакуне на пригорке, в тени березы. Вкруг хана толпилась его свита и отборные телохранители. И к нему и от него непрерывно текли конные вестоносцы. Хан правил боем. Возле его стремени, справа, на маленьком коврике, брошенном на траву, по-татарски поджав под себя ноги, сидел скорописец-монгол. Справа от скорописца, на коврике, так, чтобы легко дотянуться рукой, стоял маленький глиняный горшочек, полный густо разведенного мела. На коленях скорописец держал нечто вроде отрывной книжечки из тонких опаленных, с воском, черных дощечек, нанизанных у корешка на круглый ремешок, с которого легко было снять очередной листочек. Время от времени скорописец обмакивал тоненькую кисточку в раствор мела и быстро вычерчивал на очередной дощечке приказ главнокомандующего. Подозванный нукером гонец приближался, схватывал - с движеньями крайнего раболепия - листочек, снятый с ремешка, имеющий на себе номер приказа, снова взметывался на коня и мчался туда, куда надлежало. Когда хан Укитья подскакал к бугру под березой, где была расположена полевая ставка Неврюя, он спешился. Укитья и Неврюй, оба они были старейшими воителями Батыя и старые соратники. И тот и другой участвовали во вторжении за Карпаты - в Венгрию и в Германию. Они давно уже и породнились домами, хотя Неврюй был из рода Чингиз-хана, а Укитья - выслужившийся. Их связывала дружба. Однако сейчас Неврюй даже и лица не повернул в сторону своего боевого товарища, распластавшегося перед ним и поцеловавшего землю у копыт его коня. Приподняв лицо от земли, Укитья приветствовал Неврюя торжественно и подобострастно: - Да находишься ты вечно наверху славы и величия и в полноте счастья и всяческого благополучия! - произнес он, не вставая с колен. - Менду, менду сэ бэйна! (Здравствуй!) - угрюмо-насмешливым голосом ответил ему Неврюй. Однако недвижным осталось его обветревшее огромное безбородое лицо, в задубелых морщинах, подобное коре старой ветлы, - лицо, на котором черными бусинами блестели маленькие злые глазки. - Что скажешь? - все тем же сурово-насмешливым голосом продолжал хан Неврюй. - Ты, который без пользы и на позор лучший из моих туменов истратил и погубил!.. Да наполнится твой колчан навозом! - вдруг яростно выкрикнул он самое страшное Для монгольского воина проклятие и самую страшную кару. И, затрепетавший от этого предстоявшего ему позора, хан Укитья снова повергся ниц и, не отрывая лица от земли, только сотрясал головою. - Я помню твои прежние заслуги, - продолжал Неврюй, - и лишь потому имя твое сохраняю неоскверненным! - Сказав это, Неврюй глянул в лицо стоявшему прямо перед ним нукеру и условным знаком закусил нижнюю губу. Нукер в свою очередь повторил этот знак силачу-телохранителю, стоявшему возле стремени хана. Тот неторопливо подошел к распростертому ничком Укитье, наступил ему коленом на загривок, подсунув обе свои ладони, сцепив их пальцами, под лоб Укитьи и со страшной силой рванул его голову кверху. Хрустнули хрящи... Из уст и из носа Укитьи хлынула кровь... ...Звук сигнальной трубы, в котором старый Неврюй тотчас же познал зов начальствующего, заставил хана вздрогнуть. К нему мчался на вороном коне стрелоносец - от царевича Чагана, кто представлял в армии лицо самого императора Менгу. В вытянутой вперед руке гонец держал черную дощечку... Неврюй озабоченно глянул в ту сторону, где виднелся златоверхий шатер Чагана. Там сверкало оружие и слышались крики... Неврюй спрыгнул с коня и со знаками глубочайшего почтенья принял из рук вестоносца черную дощечку, исписанную мелом. Это был немедленный вызов к царевичу. Душно. Жарко. Уста запеклись. Испить бы! А боязно: так за глотком и убьют! И те, кто хоть на мгновенье отвалились на чистое место, наспех совали товарищу в руки острый нож: "Ох, задохнусь, брат! Порежь ты малость ремешки у пансыря моего!" И разрезали друг другу ремешки и тесемки, и сваливали жаркое железо наземь, и, оставшись в одной рубахе, жадно надышивались всей грудью, и, перекрестясь, сызнова кидались в битву... Сильно поочистили поле!.. Уж кое-кто из богатырей, сбрасывая тылом руки горячий пот с чела, отгребая волосы, подставляя ветерку испылавшееся лицо или опершись на длинное оскепище топора, пускал на всю обширную луговину торжествующий гогот вслед убегавшим татарам: - Ого-го! Потекли, стервецы!.. - Ишь ты, - воевать им Русскую Землю!.. Обозревали гордым оком доброго жнеца поле боя. - А побили мы их, татаровей, великое число! На одного нашего пятерых надо класть, а и то мало!.. - Он копье на меня тычет, а я как воздымусь на стременах - так и растесал его на полы!.. Андрей Ярославич, сзывая под стяг раскиданные по всей луговине обрывки полков и сотен звуками ратной трубы и грохотом тулумбасов, двигался со своими "бессмертными", радуя соколиной посадкой сердце ратников. Ему кричали радостное, разное, а иной раз и нечленораздельное, - только бы видел князь, что довольны люди. - Князь! - зыкнул на всю луговину один из владимирских, перемигнувшись с близстоящими товарищами. - Андрей Ярославич, а давай-ка мы их ишшо так!.. Андрей Ярославич, не найдя ответного, воздымающего дух, слова, - не дано ему было этого, - только улыбнулся воину да приветливо покивал головой. Им любовались с гордостью отцов. - Князь-от, князь-от! - восклицали иные и уж ничего не могли добавить более. По всему уклону необъятной глазу Клязьминской луговины словно бы раскиданы были кучами и вразброс пестрые одежды, сброшенные бегущим множеством: так показывались издали тела убитых... Сбивчивы и противоречивы были мысли великого князя Владимирского. Одна пересекала другую. На побоище взирал он спокойно: привык уж, - лаковая под солнцем, булькала, стекая в мутную Клязьму, кровь, застывала на земле красным студнем, - без содроганья взирал на сие князь. "Что ж, - думал он, - и моя кровка журчала бы тут же!" Почему-то особенно знакомым показалось Андрею уже смертною синюхою удушья заливаемое лицо одного из поверженных на поле брани. Тяжко дышал он, хватая ртом воздух, силясь время от времени приподняться. И уж не туда, уж мимо людей, смотрели большие тускнеющие глаза его на юном, чуть простоватом лице. Андрей Ярославич осадил своего серого, в яблоках, спрыгнул наземь и склонился над умирающим. Тут он узнал его: это был тот самый воин, который перед битвой на вопрос князи: "Чей ты?" - зычно и бодро ответствовал: "Павшин... Михалева!.." - Ну что, Павшин, друг мой? Тяжело, а?.. Испить, быть может, хочешь? - спросил Андрей Ярославич, становясь возле умирающего на одно колено и берясь за висевшую на боку серебряную питьевую лядунку с винтовым шурупцем, оболоченную в бархатное нагалище. Умирающий как бы даже и не слыхал этих его слов. Свое, главное, быть может единственное, что еще оставалось для него на земле, владело сейчас всеми его помыслами. Видно, и он тоже узнал князя. - Чтобы сказали там родителю моему... про меня... Что сами видали... - коснеющим языком проговорил он и строгим и как бы требующим взором глянул в лицо князю. - Тятенька мною доволен будет!.. Едва только взглядывал Андрей Ярославич на тот берег Клязьмы, как сквозь гордую радость несомненной победы в душу его проникал неодолимый страх. На той стороне не было больше лесочков и перелесков - их съел неисчислимый, всепожирающий татарский конь; татары валили чернолесье, обрубали ветви и листвою кормили лошадей. Неврюй не считал даже нужным таить свои силы, да это было и невозможно. До черты неба досягало черное его воинство. В битву против русских введены были и подверглись разгрому только первые четыре тумена - около сорока тысяч, и еще более чем стотысячная армия здесь, под рукой Неврюя, ждала, когда ей освободится место для боя, да столько же, под водительством хана Алабуги, ушло окружать русских, обкладывать их широкой облавой за десять верст от места боя - так, чтобы не спасся никто. Пятьдесят тысяч - пять туменов конницы, под начальством Бурджи-нойона, ушли на окруженье засадного русского полка. Известно было из донесенья мостового мытника, Чернобая Акиндина, что один полк русских, минуя мост, ушел вправо, тогда как все прочие - влево, и Неврюй вывел из того соответствующее истине заключенье, что один полк - засадный. Только еще не был найден и не обложен этот полк! Татар было столь много, что отплески разгрома первых четырех туменов не смогли еще проникнуть, докатиться до глубины татарской толщи. Волна стадного ужаса, распространяемая накатом бегущих, смогла перехлестнуть на татарский берег Клязьмы, но тут она расшиблась о тумены, сцементированные другим ужасом - ужасом кровавой дисциплины. Тут все были коренные монголы - с берегов Орхона и Керулена! С тем же самым чувством надвигающейся опасности, которое охватило князя Андрея, взирал на поле победной битвы и воевода большого полка Жидислав. Он понимал одно: что до тех пор только и можно удерживать поле боя (с тем чтобы под покровом ночи уйти на север), доколе удается шеломить врага одною внезапностью за другой. Внезапностью оказалась для татар атака на них с трех сторон тотчас после переправы. Внезапностью оказался и удар самого князя во главе его охранной дружины. Ну а дальше что?! И старик воевода, сам не замечая того, стонал, перемежая напряженную думу свою о битве с молитвенными воплями к богу. Он всматривался в поле битвы, всячески изыскивая пути и место для нанесения хотя бы еще одного, столь же внезапного и столь же сотрясающего удара. Тот шум и смятенье, которые донеслись от ставки царевича до слуха хана Неврюя, были прямым следствием нового, третьего внезапного удара, который был нанесен Орде воеводою Жидиславом. Старому воителю, когда он взвесил и выверил все, представился единственный путь для такого удара, а именно: скрытно подвести ударное войско вверх по Клязьме, перелеском сего берега, и ударить как раз напротив хорошо видных шатров с парчовым верхом, отблескивавших на солнце. Броды были ведомы Жидиславу! И удар удался!.. Вот почему и примчался гонец от Чагана к Неврюю. Чаган был захвачен врасплох. Юный хан благодушествовал в своем шатре, внимая музыке, неторопливо поглощая пилав из перепелок, монгольские шарики из сушеной саранчи, перемолотой с мукой на ручном жернове, и персики в сливках. На огромном золотом блюде - из ризницы Владимирского Успенского собора - лежали ломти чарджуйской дыни, огромные, словно древко лука, наполняя медовым и свежим благоуханьем воздух шатра. Сбоку царевича сидел на особом коврике и подушке его личный медик, травовед и астролог, из теленгутов, седенький безбородый старичок в черном китайском клобучке. В его обязанность, помимо всякого рода мелких услуг Чагану, входило и отведывание блюд, подаваемых царевичу, дабы показать, что ничего не отравлено. Вход в шатер Чагана был закрыт шкурою тигра. В шатре было прохладно. Свет проникал сквозь верхний, отпахнутый, круг шатровой решетки. Медик налил и подал Чагану золотую чашу с кумысом. Чаган велел пить и ему. Пили молча. Когда царевич закончил трапезу, он отер пальцы от жира большим чесучовым платком, бросил его и вскочил на ноги. Ему не терпелось взглянуть на пятый шатер своих жен - шатер, приготовленный для Дубравки. Он запретил туда следовать за собою кому бы то ни было. Ему одному хотелось побыть в той кибитке, предвкушая мгновенье, когда Дубравка-хатунь, супруга ильбеги Владимирского, вступит в нее и закроет лицо от ужаса и стыда... Едва Чаган вышел из шатра, как ему подвели белоснежного златосбруйного коня. Пусть всего два шага отделяют кибитку от кибитки - монгол не унизится до того, чтобы пешим пройти даже и этот путь!.. ...В шатре, для Дубравки предназначенном, рабыни только что закончили все приготовления. У округло выгнутой стены кибитки, рядом с постелью, сложенной из шелковых, на гагачьем пуху, одеял, высился резной, из слоновой кости, туалетный столик со стальным, отлично отполированным зеркалом. Перед зеркалом разложены были: флакончики для ароматических веществ, щипчики для выщипыванья бровей, ногтечистки, копоушки и множество прочих мелких вещиц интимного обихода знатных китаянок и монголок - вещиц, на усвоение которых бедной Дубравке, вероятно, понадобилось бы некоторое время и привычка. Не забыт был и новенький кожаный подойник для доенья кобыл, чем не пренебрегала и сама супруга Менгу, Котота-хатунь. Свет солнца, проницая пыль, косым столбом упирался в ковры, постланные поверх войлока. В кибитке царил благоухающий полумрак. И, глядя на этот столб света, Чаган невольно вспомнил, как по такому же вот столбу света в верхнее отверстие юрты к вдовствующей княгине Алтан-хатуни спустился некий златокудрый, прекрасного вида юноша, который затем, уходя, оборотился рыжим псом, и тогда произошло таинственное зачатие того, кто родился на свет с куском опеченевшей крови в руке, кто является и ему, Чагану, великим предком, - сам Священный воитель, чье имя не произносится!.. И Чаган запел. Испуганный хорчи ворвался в шатер и упал на землю. Зная, как тяжко он провинился перед ханом, оруженосец, не вставая с земли, повернулся головою в сторону, где стоял Чаган, и распростерся перед ним. - Чаган! - воскликнул он. - Смилуйся над рабом твоим! Но русские от шатров твоих менее чем на одно блеянье барана!.. - Коня! - крикнул царевич. Оруженосец ринулся из шатра. Еще раз окинув оком и высокую постель из пуховых одеял, и туалетный столик, и подойник для кобыльего молока, Чаган отпахнул завесу входа и почти с порога поставил ногу в стремя. И едва он оказался в седле, как гладкое лицо его приняло выраженье спокойствия и суровой надменности. Он глянул, прищурясь от солнца, в ту сторону, где уже прорвавшийся русский отряд рубился с его многочисленной охраной, состоящей почти сплошь из его родичей, и быстро охватил всю опасность положения. Чаган глянул на шатры своих жен. Трое из его супругмонголок уже сидели в седлах, разбирая поводья. Все они были в штанах для верховой езды. У одной из ханш за спиною, в заплечном мешке, виднелся ребенок с соской. И только из четвертого шатра - шатра китаянки - все еще слышался злой визг и шлепанье: китаянка била нерасторопных рабынь. - Поторопите! - сказал он шатерничему. Но как раз в этот миг ханша-китаянка, сидя в крытых носилках, несомых на шестах двумя русскими рабынями, предстала перед очами своего повелителя, спешно дорумянивая щеки. Чаган подал разрешительный знак, и, окруженные каждая своей свитой, рабами и рабынями, однако под общей охраной, ханши тронулись в путь. Теперь он вздохнул свободнее. Руки его были развязаны! Он обозрел поле боя. Его личная гвардия отчаянно отстаивала взъем того самого бугра, на котором разбита была его ставка. Будь это во время вторженья в какую-либо новую страну, он счел бы делом чести нойона кинуться в битву лично. Но ильбеги Андрей в его глазах был только взбунтовавшийся данник, и ему, царевичу из дома Борджегинь, казалось зазорным погибнуть под саблей кого-либо из воинов этого данника. Было и еще одно обстоятельство, в силу которого Чаган решил на сей раз не рисковать жизнью: он ждал Дубравку. Он знал, что вся армия князя Андрея обложена широкой облавой, дуги которой уже сомкнулись далеко в тылу русских, и что вряд ли княжеской чете удастся вырваться из этой облоги. "Так было бы ниже разума умереть, не насладившись местью и торжеством над тою, что сочла, в день свадьбы своей, оскверненным воздух свадебного чертога моим присутствием!" И, уверенный, что отборная охрана его скорее вся поляжет под мечами русских, чем пропустит прорваться их к его шатрам, Чаган громким голосом, чтобы донеслось до всех, надменно проговорил: - Я поля эти превращу, кровью, в озеро Байкал! Стопа моя обрушит берега этой дрянной речонки Клязьмы так, что она кинется искать себе новое русло!.. Кровью станет течь, а не водою!.. Неврюя ко мне!.. - крикнул он. И слуги подхватили слово из уст его. Стоя перед Наганом, сидящим в седле, хан Неврюй показывал все признаки раболепия и беспредельного послушанья, какие полагалось проявлять по отношению к старшему начальнику. Юный хан потребовал, чтобы Неврюй немедленно ринул всю армию на тот берег, дабы раздавить русских. Гордость помешала ему потребовать подмогу, чтобы отбить русских от шатров. "Погоди же, старый прокаженный! - мысленно грозил он Неврюю. - Мы с тобой разочтемся после. Твоя старая шея будет еще синеть в петле!.." Он отпустил военачальника. Ему показалось, что прошло очень много времени. Выругавшись сквозь зубы, он отдал приказ сложить кибитки и отправить их дальше в тыл, вслед за женами. Грозно орущий вал русских воинов вскатывался по взъему холма, подминая под себя охрану Чагана. Двое хорчи схватили под уздцы лошадь ордынского царевича и повлекли ее за собой. И, ломая гордость, Чаган не противился. Промедли он еще - и ему бы не миновать плена или бесславной гибели. Как буря в пустыне Гоби, налетел царевич на Неврюя, но, как изваянье, иссеченное из дикого камня, над которым века проносятся, не оставляя следов, недвижно и безразлично встретил старый военачальник налет царевича. Чаган грозил ему немедленной казнью. Только ухо белоснежной лошади Неврюя, обращенное к Чагану, чуть шевельнулось от его крика. Лицо же самого старого хана оставалось неподвижным. "Кричи, молокосос, надрывай глотку! - думал сподвижник Батыя. - А если мне надоест слушать, я прикажу своим хорчи отрубить тебе голову. Только не хочется доставлять этим лишнюю неприятность Бату и твоему Менгу!.." Однако, дав почувствовать Чагану, что сн его не боится, старый хан счел за благо выразить внешнее почтение и сделал вид, будто слезает с коня, дабы Стоя ответить ставленнику великого хана. Но и Чаган был воспитанник той же самой ордынской школы политических ухищрении и вероломства: он с притворным простодушием, как погорячившийся напрасно, удержал Неврюя в седле. - Почему ты не втопчешь этих русских в землю? - спросил он. Неврюй молчал, вглядываясь в синюю даль противоположного берега. - Я втопчу их в землю, - бесстрастным голосом отвечал он, - когда увижу, что настал час!.. Чаган, подчинясь невольно этой неколебимой уверенности старого полководца, стал смотреть в ту же сторону, куда и Неврюй. Наконец глаза его усмотрели далеко, за правым крылом русского стана, высокий прямой столб дыма. Чаган искоса глянул на Неврюя. Маленькие глазки старого хана закрылись. Голова откинулась. Губы были закушены, словно от нестерпимого блаженства. Столб дыма, отвесно подымавшийся в знойное небо, являлся условным знаком, которого давно уже дожидался Неврюй: он означал, что засадный полк русских наконец найден, окружен и уничтожается... Теперь Неврюй ничего больше не страшился! Он, взбодрясь, глянул на Чагана. - А теперь я втопчу их в землю! - прохрипел он. Лицо его исказилось улыбкой, приоткрывшей темные корешки зубов. Он взмахнул рукой. И этот взмах повторили своим наклоном тысячи хвостатых разноцветных значков. И вот все, что тяготило и попирало татарский берег Клязьмы, все эти многоязычные орды и толпища, вся эта коннолюдская толща, сожравшая даже и леса на многие версты, - толща, привыкшая расхлестываться в тысячеверстных пустынях Азии, а здесь как бы даже выпиравшая за черту неба, - толща эта вдруг низринулась по всему своему многоверстному черному лбищу к извилистой, словно бы вдруг притихшей Клязьме и перекатилась через нее, словно через кнутик!.. Татары хлынули губить Землю... - Князь, погинули!.. Сила нечеловеческая!.. Сейчас потопчут!.. Будем помирать, князь!.. Ох, окаянные, ох, Проклятые, что творят!.. Господи, пошто ты им попускаешь!.. - в скорбном ужасе от всего, что открывалось его глазам на подступах к бору, где стоял великокняжеский стяг, воскликнул престарелый воевода Жидислав. Андрей Ярославич промолчал. Да и что было сказать? Те отдельные, еще сопротивлявшиеся татарам, ощетинившиеся сталью рогатин, копий, мечей, островки русских, что раскиданы были там и сям по луговине Клязьмы, - они столь же мало могли задержать чудовищный навал стотысячной ордынской конницы, как десяток кольев, вбитых в морской берег, могут задержать накат океана... Татары как бы стирали с земли один островок сопротивленья за другим. Разрозненные конные отряды русских отчаянно пробивались к бору, на опушке которого развевалась еще великокняжеская хоругвь. Значит, верили еще, что там, под рукой верховного вождя, есть какая-то сила, прибереженная на последний час, способная ринуться на выручку! А уж не было - ни у князя, ни у воеводы Жидислава - после окруженья и гибели засадногох войска - никого, кроме только сотни заонежских да вологодских стрелков, рассаженных на деревьях опушки, да остатков юной дружины, да еще всех тех, кто успел прибиться, с разных сторон, к великокняжескому стягу. Андрей Ярославич опустил голову. - Ну, Жидислав Андреевич, - обратился он к воеводе, - давай простимся перед смертью! - Простимся, князь! - отвечал воевода. И, приобняв друг друга о плечи, они троекратно облобызались последним смертным лобзаньем. - А теперь!.. - вдруг воскликнул Андрей Ярославич, и как бы пламенем некоей бесшабашности обнялося вдруг его смуглое, резкое лицо. - А теперь!.. И князь уже выхватил свистнувшую о ножны саблю. Но на мгновенье замедлился. Снова оборотился к воеводе, глянув через плечо. Во взгляде его была мольба, исполненная лютой тоски. - Жидислав Андреевич!.. Последнее мое княжое слово, - тихо проговорил он. - Спасай княгиню... буде еще возможно. И князь тронул шпорой коня. - За мной!.. - крикнул он, вставая на стременах. Но ему не дали опуститься снова в седло. По мановенью Жидислава двое конных телохранителей, обскакав с двух сторон князя Андрея, заградили дорогу его коню. Два других дюжих ратника вынули князя из седла, словно мальчика. Стремительно приняв его на руки, они окутали его огромным плащом - так, что он и пошевельнуться не мог, и, один - за плечи, другой - под колена, быстро понесли его к неглубокой, укрытой в кустах лощинке, где в нетерпенье, обрывая листву, всхрапывала и отфыркивалась от паутов рыжая тройка, впряженная в простую, на добрых стальных осях, телегу. Неширокая, она заполнена была вся, вплоть до грядок, свежим сеном, поверх которого брошены были ковры. Обо всем этом, еще до ратного сбора, жалеючи юную княгиню и не ожидая доброго конца, позаботился тайно воевода Жидислав. Дубравка, жалкая, согбенная, смотрящая угрюмо в землю, была уже здесь, на телеге. В своем мужском одеянье она сидела, как сидят простолюдины, спустя ноги с тележной грядки. Она даже не оборотилась, когда Андрея, уставшего угрожать, ругаться и барахтаться, почти кинули позади нее на телегу. Двое принесших его ратников вспрыгнули на грядки телеги: один - о головах, другой - в ногах князя, удерживая его; третий взметнулся на передок телеги - править лошадьми, - и рыжая тройка рванула, низвергаясь в лощину, и понеслась вдоль ее, круша и подминая кустарник и мелкий березняк, будто полынь. - Хотя бы он зацепился за небо! - кричал Чаган. - Сорвите мне его и оттуда! Дайте мне его, этого злокозненного раба, именующего себя великим князем! Шатры Чагана вновь были разбиты на прежнем месте. Неврюй и Чаган стали на костях! Уже прирезан был последний раненый русский воин. Уже шестая корзина, в которые жены татар у себя, в кочевьях, собирают аргал - сухой помет для костров, - уже шестая такая корзина стояла у входа в шатер Неврюя, до краев полная ушами, отрезанными у трупов. Голова Жидислава, в отдельном просмоленном мешке, ибо ее предстояло отослать к Батыю, вернее - к Берке, валялась поодаль шатра. Страж придверья, изнемогающий от жары, лениво отгонял от нее голодных монгольских собак. Нашествие самого Батыя, тринадцать лет тому назад, не было столь опустошительным