от Земской избы - Гаврилка, да Мишка Мошницын, да кой-то еще из стрельцов и с письмом от владыки. Велел мне владыка сказать-де, мол, ты бы, боярин, размыслил, что деять. Гаврилка опять ныне силу взял, и народ не хочет креста целовать. - На что ж попы в город с крестами влезли! Я так-то и сам тут стою. Мне креста не целуют и им не целуют... Чего ж было лезть?! - Владыка сказал... - "Владыка, владыка"!.. Чего ты с владыками лезешь! Ты лучше скажи, с какой стороны город приступом брать. То и дело!.. - С Великих ворот. Там наши стрельцы по стенам, сами лестницы скинут, - шепнул Первушка. - Тебе отколь знать?! - Я спрошал их о том... - Чего-о-о?! - удивленно спросил Хованский. - Спрошал их вечор. Мол, попы совладать не сумеют. Придется боярину лезти на приступ. С какой стороны ему лезти?.. - А быть тебе во дворянах! - сказал боярин. 6 Хованскому пришла пора либо тотчас же лезть на приступ, либо бросать осаду: войско его голодало, дворяне бежали в свои поместья, чтобы защищать их от мятежных крестьян; лужские казаки, присланные на помощь, были ненадежны; восставшие крестьяне не пропускали к нему гонцов из Москвы и обозов с хлебом, и был слух, что из уездов подбираются многие сотни крестьян, чтобы напасть на Снетогорский монастырь. Хованский вовсе не был уверен, что при таком нападении московские стрельцы сохранят ему верность. Посольство восставшего Пскова было Хованскому на руку, чтобы избавить его от позора. В дверях кельи стукнули. Первушка выскочил в смежную горницу. - Кто там? - Во имя отца, и сына, и святого духа, - послышался привычный ответ. - Аминь, аминь, - нетерпеливо крикнул боярин. - Лезь, что ли, кто там. Вошел монастырский служка. - Боярин, из Пскова послы, - сказал он. - Давай их сюды... Псковских послов ввели в келью. Хованский, взглянув, усмехнулся: - Ишь, сколь вас наехало - целое войско! С чем пришли? - С письмом епископа Рафаила, боярин, - ответил с низким поклоном Устинов и подал столбец. Хованский сломал печать и в общем молчании прочел письмо. - А кой из вас Гаврилка? - с любопытством спросил он у выборных. - Гаврила Левонтьич, коли о нем спрашиваешь, - поправил Прохор, - во Пскове дома остался, боярин. - Ну-ну, молчи! - воскликнул боярин. - Молчи! "Дома остался", - проворчал он, - "дома остался"... забоялся приехать ко мне. - Не он страшится: мир страшится его пускать! - возразил Прохор. - Молчи! - закричал боярин. - Тебя кто спрошает! Знаю тебя, Максимка Яга! - крикнул боярин, но, увидев по всем лицам, что он ошибся, добавил: - Коли не Яга - все одно... изменщик государев такой же! - Изменщики государевы бояре, а мы не изменщики, - степенно ответил за всех Мошницын. Боярин побагровел. - Молчи! - закричал он. - В Писании сказано: уха два, а язык один бог сотворил, чтобы слушать больше, а вракать менее. - Прости, боярин, мужицкое невежество, - поклонился Русинов. - Дозволь спрошать. - Спрошай, - разрешил Хованский. - На владычную грамоту что скажешь? Не хочет народ креста целовать, покуда войска не уведешь от города. Разорения животов боятся. - Не татаре - царские стрельцы! Чего их страшиться! Не с грабежом пришли! - возразил Хованский. - Телеги твои новогородские попали во Псков, боярин, - едва заметно усмехнулся Михайла, - с той поры страху прибыло. Коза и Леванисов сдержали улыбки, вспомнив, какое добро было в телегах Хованского... - Чего ж тут страшиться! Куплял кое-чего в Новегороде. У вас есть товары добрые, тоже куплять мочно, - сказал Хованский. - С ворами грех торговать, а как замиритесь, и добрый торг будет... - Нам бы купцов посмирнее на наши товары, - дерзко прервал Коза, - а ты, боярин, шел бы домой, истощал небось в наших краях... - Молчи! - остановил боярин. - Молчи, холоп! - Не холоп, а стрелец государев, - поправил с достоинством Коза. - Молчи! - Что ж, боярин, "молчи" да "молчи", - громко вмешался Михайла, - не затем пришли, чтобы молчать, а пришли совет держать. - Врешь! - прервал Хованский. - Николи не бывало так! Боярин к боярину ходит совет держать, мужик к мужику - толковать, а мужик к боярину - челом бить. - Челом бить, - покорно ответил Русинов. - Когда боярин слово сказывает, тогда внимать! - Внимать, - повторил Русинов, как отголосок. - Вот вам и сказка вся, мужики: тому быть не довелось, чтобы вы боярам указывали, а указывает боярам государь, и стану я тут стоять, покуда мне надобно!.. - Стало, боярин, велишь сказать псковитянам, что не быть крестному целованию? - спросил Коза. - Похвалит тебя государь за службишку!.. - добавил он с мрачной усмешкой. Хованский оторопел от такой наглости и сразу не мог даже вымолвить слова, он только по-рыбьему жадно хватал воздух... - Молчи! - взвизгнул он вдруг тонко и злобно. - Советчик ты государев - кого чем пожаловать?! Велю вам всем батоги всыпать!.. - Не мочно, - отрезал кузнец, - всем дворянам во Пскове за то снимут головы, Рафаила на чепь посадят и воевод каменьем побьют. И опять будет тебе за то государева милость... - Челом бьем, боярин, уйди от города, и Псков государю крест поцелует! - сказал Русинов, и в голосе и глазах его была мольба. Русинов сказал бы иначе - он бы объяснил Хованскому, что воры гилевщики во Пскове сильны, что большие люди ждут замирения с Москвой и только о том пекутся, что сам он не спит ночами, ожидая разорения дома своего от мятежников... Но он боялся остальных послов - и лишь повторил: - Челом бьем! - Русинов низко поклонился при этих словах. - Дай укрепление! - То-то, мужик! - взглянув на него и вдруг все поняв и снизив голос, ворчливо сказал Хованский. - "Челом, челом"! Так вот и надобно! Я бы челобитья вашего слушал, да государева гнева страшусь... Вы бы псковитян сговорили крест целовать, а я бы тотчас и ушел, как крест поцелуете. Вот вам мое укрепление!.. - Не мочно, боярин, - мягко сказал Русинов. - Люди твои псковитян обижают. Некуда стадо выгнать. Корма отняли... По реке из пищалей бьют. Народ без рыбы, без молока... Злобится народ. За водой третьева дни дева пошла на реку, а ту девку казак из пищали убил. Как креста целовать! Народ и слышать не хочет записи целовальной... - Молчи! - перебил Хованский. - Быть так: людям своим с сего часу не велю над городом жестковать, а держать войско у города покуда еще не отстану. А как поцелуете крест, и тут я от города отступлюсь и дворян пущу по домам, а в город лезти с войском не стану. И то я творю, гнев государев на себя навлекая, чтоб крови избыть... - Пошто ж государю христианская кровь! И он, чай, возрадуется миру в государстве! - слащаво сказал Русинов. - Так, стало, боярин, не отойдешь от города? - решительно и резко спросил Михайла, берясь за дверную скобу. Хованский гневно нахмурил брови, покраснел, но на этот раз удержался. - Уразуметь надобно, господа земские выборные! - сказал он, с усилием произнося эти слова, противные его нраву. - Уразумейте вы, - с расстановкой добавил он, - и набольший боярин мочен не все творить! Я вам два укрепления даю: первое - что люди мои псковитян трогать не станут с сего же часу, другое - что тем же часом, как крест поцелуете, так и войско свое уведу. Чего хотите еще? - обратился боярин к Михайле. - Скажите миру, и он, господа, вам спасибо скажет, что этак упословали. И того прежде не слыхано, чтобы бояре государевы с мужиками посольские дела вершили!.. - Голос боярина дрогнул. - Я с вами держу речь, а от того отцам моим посрамление! Николи Хованские с мужиками не говорили, а делаю то для христианского закону! - Спасибо, боярин! - воскликнул Русинов, пока никто не успел возразить... Если бы не послы меньших - он бы поцеловал боярскую руку от умиления. Он не ждал и такого исхода от своего посольства и радовался тому, что сможет похвастаться псковитянам успехом. Он уже знал, что скажет народу: "С боярином честью надо было, а молодших людей посланцы обидно сказывали боярину, вот и не так добро вышло". - Прощай, боярин, - сказал Русинов, торопливо вставая, пока никто не успел опомниться и потребовать больших уступок. - Прощайте, - ответил боярин. - Даст бог, в последний раз свиделись, не поминай лихом! - напоследок сказал Прохор. А когда послы вышли, Хованский встал перед образом и перекрестился. Когда Михайла Мошницын и Прохор стали наседать, он колебался - не сдаться ли, не уступить ли, не отойти ли от города. Если бы согласился уйти, он покрыл бы себя бесчестьем... Но спас всегородний староста Русинов, намекнув, что уступка может быть меньшей. И, крестясь, Хованский промолвил: - Слава святей, единосущней и нераздельней троице! И он подумал при этом о том, что, кроме небесной троицы, есть еще троица земная: власть церковная, бояре и богатые торговые гости. И боярин еще раз истово перекрестился. 7 Лихорадка свалила летописца. Бред путался с явью: то наполняли его избу голуби с белыми бумажными крыльями, сложенными из листов "Правды искренней", то пан Юрка, избитый, искалеченный, лежал перед ним на столе между трех горящих свечей, то выходил из угла из-за печки Гаврила и молча с укором глядел на него, заставляя его содрогаться от взгляда. Поп Яков, сидя на печке, кричал петухом, и огромные, как медведи, ползали по полу тараканы... И вдруг все окончилось. Томила проснулся глубокой ночью, выпил воды, поискал в черепушках, нашел корки хлеба, чеснок и кусок обветрившейся, покрывшейся нежным пушком солонины. Он зажег свечу и взялся за лист "Правды". Слова на этот раз не лились с пера, как бывало прежде. Летописец принес из сеней всю груду листков, сложил на столе и читал, но слова казались ему холодными и пустыми. Он взялся за перо. "Лист последний", - пометил он сверху. "Видно, конец пришел городу Пскову. Окружен войском боярским и воротится ныне в лоно неправедной жизни..." - начал Томила. "А в праведной был ли? - перебил он себя вопросом. - А кто виною тому, что, стряхнувши ярмо боярское, правдой не зажил город?" "Никто, как я! - с сокрушением и болью признался себе летописец. - Возгордился собой. Я-де чел философию и риторику - мне поучать, а не слушать! Хлебник, мол, человек не книжный - чему научит!.. Эх, пес ты, пес! Не постиг ты, что есть мудрость сердца! И плюнул бы, да не на кого: себе-то в глаза как плюнешь!.. А куда теперь деть все писанья? Кому они! Чего под конец напишешь? Как городом отступили все от Гаврилы да в тюрьму его дали вкинуть? Кого попрекнешь? Как сам горожанам-то в очи глянешь? Аль совесть-то не свирепа - не съест! Ох, ох, безумия! Писал, блудя разумом, Белое царство; началивал суемудренно и что сотворил! Заплутаец несчастный, лбом о землю великому мужу тому, кой дыбой тебя унимал! А ты, поганец, дал вкинуть его в тюрьму, клыками не вгрызся в злодеев. Аль зубки, бедненький мой, изломать боялся?! А как теперь в очи соседям глянешь?! Знать, совесть в тебе не свирепа! Не бежал разведывать, куда засадили Гаврилу, голову ль тайно ссекли, огнем ли замучили насмерть... Домой притащился, сидишь в тиши, от бури укрыт, да сызнова лжеписанием труждаешься, яко бы свет человекам от него воссияет... А что имеешь? Ум мрачен, душу темну, сердце блудно да очи слепы. С чем прожил житие земное? Полный сундук наложил дерьма, не в отхожее место, а прибрал, как узорочье многоценно! Суторщину смердячью оберегал, словно надобна внукам! Суемудрую риторику да беспутную диалектику нянчил, как мамка, и сердце и ум тому отдал... Суета!.. И ни к чему след суеты хранить - яко тень от облака пыли... Ох, лицемерие и злосмрадная лжа! Сызнова воровство сердечно: благо, задницу бог даровал, сижу и пишу прежним блудом. Ан пора настала пожечь мой умет нечистый и пепел развеять. Горько в безвестии сдохнуть и страшно: что жил, что нет! Брехал, как пес бестолковый, ветру на радость. А дело пришло - ни шила, ни мыла!.. Ну те к черту, не надобен ты никому, и писанья твои негодны!.." Томила упал головой на последний лист своей "Правды". Отречься от всего, что писал и о чем радел, уничтожить все - было страшнее, чем наложить на себя руки... Ударил сполох. Томила вскочил от стола, но, вместо того чтобы выбежать из избы, в ожесточении и ярости схватывал он со стола охапки бумажных листов и кидал их в печь... Последний лист он зажег от огня свечи и засунул в бумажную кучу... В тот же миг охватило его желанье плеснуть водой и, пока не сгорело, залить, что успеет... С листами "Правды" сгорала вся жизнь, все мысли, мечты... Он бросился к бадейке, медным ковшом зачерпнул воды и... залпом выпил до дна... Огонь разгорался. На красном бумажном пепле, пока он не остыл еще, выступали белые буквы... Томила загасил свечу и лег на скамью, следя за игрой огня на бревенчатых стенах избы... Оставив свой дом, Томила вышел к берегу Псковы и медленно брел вдоль реки, прислушиваясь к ее течению, к тихим всплескам рыбешек. Направился к мельнице: там у запруды был темный омут с водоворотом. Мрачный омут под сенью склоненной столетней вербы казался Томиле прибежищем покоя. "Что был, что не был. Помрешь и развеешься дымом!" - подумал подьячий, глядя в тихое водное зеркало у плотины, и в первый раз в жизни смерть представилась ему не "тем светом", не раем, не адом, а пустотою небытия. "Боязливец, бедненький, хоронишься от людей и от бога, и от себя бежишь. Ишь, совесть-то нечиста! - сказал он себе. - Люди на плаху лягут, а ты себе бучило уготовил от страха. А дерзни-ка со всеми держать ответ! Не дерзаешь? Писаньями заниматься, то дело твое. А ты город вздыми! А ты не дай городу целовать креста. А ты изгони архиреев... Ведь кругом измена творится. Ты пойди в собор, обличи Макария..." И Томиле вдруг показалось, что слово его по-прежнему тронет сердца горожан, и если он призовет, то за ним восстанет весь город... Томила не заметил, как настал день и вода посветлела, отразив голубое небо. Услыхав звуки соборного колокола, созывавшего народ в Кром, он вскочил и поспешно пустился в город. Идти было легко и почему-то весело и спокойно. Улицы казались просторными, небо стало выше и светлее, грудь дышала легко прохладным утренним воздухом. Томила вошел в собор. В духоте сбилась тесная, сдавленная толпа и раздавался глухой шепот. Вчера, когда народ не пошел на благовест, новые земские старосты со всеми выборными Всегородней избы и с ними поместные и кормовые казаки все-таки принесли крестное целование. Потому сегодня, чтобы не дать целовать крест вразбивку, народ повалил к собору всем городом. Прохора Козу, Русинова и Мошницына упрекали в измене за то, что они согласились дать крестное целование прежде отвода от города царского войска. Передвижение осадных войск от Петровских к Великим воротам заставляло "пущих бунтовщиков" и стрельцов не покидать стены и не идти к собору. Духовенство рассчитывало, что оторванный от стрельцов посадский Псков наконец удастся сломить. Томила прошел на самый перед к алтарю и стал слушать. Он смотрел на огни свечей, не видя ни Макария, ни Рафаила, ни их многочисленной свиты, и слышал лишь тонкий, пронзительный голос, который читал слова крестоприводной записи: - "...И в том перед господом богом и животворящим крестом его винимся, что нарушили мы крестное целование, данное тебе, великому государю нашему, и во граде мятеж воровством учинили, и Логинка-немчина били и пытали, и домы во граде пограбили. И в том со слезами и скорбию вины свои приносим, что в уездах разоряли твоих, государь, дворян и детей боярских..." Томила взглянул на Макария, стоявшего рядом с Рафаилом, и в нем закипела такая ненависть к этим людям, которые разрушают крестом и молитвой великую правду "Белого царства" и возвращают город к извечным неправдам. - Продажа! - крикнул Томила. Отгулом отдалось это слово под куполом и прокатилось над алтарем, заглушив чтение. - Продажа! Продажники! - подхватили в толпе. Возглас Томилы, разрастаясь, неистовым гулом заполнил церковь. - Новые всегородние старосты в изменных статьях целовали крест! - Побить новых старост! - Выбить из города Рафаилку! - раздавались голоса. Рафаил присел, сжался и стал совсем маленьким, а Макарий зачем-то метнулся в ризницу. - Безумные, опомнитесь, бога ради! - воскликнул черниговский протопоп. - Государя великого прогневите! - А что государь! И государю голову посечем! - крикнул в ответ поп Яков. - Пусть сам приезжает нас ко кресту приводить! - подхватили в толпе. - Со всем его семенем всех передавим! - Пошли из собору, братцы! - заорал во всю глотку Кузя. Иванка вложил в рот три пальца и свистнул. Рафаил и Макарий были уверены, что "святость" церкви сдержит народные страсти и не позволит бесчинствовать. Столетиями вбивалась в народные головы мысль о том, что бог поражает громом дерзкого оскорбителя святыни. Тысячи церковных преданий рассказывали о том, как болезни, дикие звери, подземный огонь и молнии разили кощунцев. Но вот резкий свист разорвал воздух собора, мятежные слова раздались из толпы, и все-таки не обрушился купол и не разверзлись каменные плиты пола, и свечи теплились бледными желтыми пламешками, едва колышась в духоте. Топоча сотнями ног, толкаясь в дверях у паперти, толпа потекла из церкви на площадь. - С ружьем! - крикнул Иванка. - С ружьем! - подхватили поп Яков, Кузя, крендельщица Хавронья и несколько человек посадских. 8 Но Макарий оправился от испуга. Когда собор почти опустел и оставалось уже немного народу, дрожащим голосом он обратился к тем, кто остался. - Братья! - сказал архиерей. - Целуйте крест, добрые люди, которые государева приказа и нас, богомольцев государевых, слушают. Пошто по записи сотнями целовать! Господь и в сердцах видит. Что ему запись!.. Тогда кабацкий целовальник Совка и двое пушкарей подошли первыми; за ними, не толпясь, чинно двинулись один по одному тихие люди, стоявшие у притворов. Тут были и лавочники, и дворники, и ярыжные... А в городе кипело смятение. Народ шел снова плотной толпой, как в первые дни мятежа. Впереди всех без шапки, легко и уверенно шагал Томила. Ветер трепал его пышные волосы, а глаза его светились огнем. - Томила Иваныч, куда мы теперь? На Рыбницку, что ли? - добивался Иванка, поспевая за ним. Томила, словно не слыша его, шагал впереди толпы. - Слепой зрячих ведет! - крикнул Соснин, шедший навстречу. - Робята, куда за Слепым пошли! - подхватил его крик подьячий Сидор Никитин. Томила по-прежнему не слыхал их, но люди в толпе спохватились. - И то, куда мы? - спросил соседа Костенька Огурец, приказчик Федора Емельянова. - С народом, куда народ, - отозвался тот. - А коли народ в омут? - И мы в омут! - засмеялся второй. - Пойдем, ворочайся к Троице. И толпа почти неприметно стала редеть. Навстречу той же толпе попали десятеро пушкарей. Это были выборные, которые шли в собор с повинным челобитьем. Заметив в толпе других пушкарей, они увлекли их с собой. Но все еще большая толпа шла за Томилой. Вот вышли они через Рыбницкие ворота в Середний город. Томила свернул к сполошному колоколу, и тут все увидели, что колокола уже нет. Когда и кто его снял, никто не знал, и вдруг всех обуяла растерянность. Рыбницкий колокол стал в эти месяцы олицетворением единства народной воли. Не стало колокола, и сраженная воля пала. - С ружьем! - крикнул Кузя, но крик его прозвучал в толпе жалобно и смешна. - С ружьем! - подхватили вразброд несколько голосов, и люди побежали к домам не размашистым и стремительным бегом, как бывало, а мелкой, растерянной, неровной трусцой. Поп Яков глядел вслед бегущим. - Никто не воротится, - тихо сказал он и, сняв с головы своей шапку, со вздохом перекрестился. - Буди, господи, воля твоя! - шепнул он еще тише. Федюнька стремглав побежал за башню, где под большим, может быть сотни лет пролежавшим на месте, камнем была у него припрятана настоящая сабля. Час настал! Он мог наконец, как взрослый, выбежать с саблей на площадь. Непослушными от волнения пальцами он пристегнул ее к опояске, вырвал из ножен и, думая, что опоздал, побежал на площадь. - Куды ты, разбойник, куды! - закричала какая-то старуха. - Держите пострела!.. Ловите!.. Прохожий посадский схватил Федюньку сзади за обе руки. Кучкой собрался вокруг любопытный люд. - Покрал чего, что ли? - спросил старуху посадский, за локти держа Федюньку. - Не дай бог, не покрал... Петуха посекчи хотел саблей... Ишь малых-то разбаловали! - кричала старуха. И тут только понял Федюнька, что в самом деле бежал впереди него гребнястый петух. На площади не было больше оружных людей, и сам Федюнька уже постыдился сказать, что саблю готовил совсем не затем, чтобы сечь петухов. - Чья сабля? - строго спросил посадский. - Нашел. - Поди снеси батьке да боле не балуй! - сказал посадский. Троицкий колокол больше не звал народ, но через Рыбницкие ворота уже без звона тянулась вереница людей по Троицкой улице на Соборную площадь. - Петь-петь-петь-петь-петь!.. - тонким голосом на всю площадь манила старуха напуганного петуха. 9 Отряды стрельцов в красных кафтанах входили в дома смутьянов. Целую ночь по городу шли тайные обыски. Такой отряд ворвался в дом Гаврилы Демидова. Хлебник успел задами бежать со двора... В Рыбницкой башне стрельцы искали Иванку и Кузю, но не нашли, однако похватали многих из тех, кто в последний раз выходил на дощан с речами на Рыбницкой площади. В доме Михаилы Мошницына сидели двое стрельцов. Кузнеца не вели никуда, но зато и не выпускали из дома... - Слышь, Иван, Томила Иваныч, и дядя Гавря, и выборны всяки, а с ними мой бачка пошли в сей час целовать креста, - сообщил Кузя Иванке, найдя его под мостом на Пскове. - И Гаврила Левонтьич тоже?! Да врешь!.. - с негодованием воскликнул Иванка. - Чего мне врать!.. И они человеки - куды против ветру дуться! - сказал Кузя. - Ин что же, иди и ты поцелуй воеводу в ж...! - крикнул Иванка и зашагал прочь. - Иван, стой! Стой, Иванка! Иванка, годи духовинку! - настойчиво кричал Кузя, стараясь его нагнать. Иванка остановился... Они пошли на Болото к церкви Георгия, где за поповским домом раскинулся густой сад, и просидели там до заката в беседе. Их одиночество было нарушено треском сучьев. С удивлением увидели они, что поп Яков, подобрав полы рясы, ползет на карачках в кусты смороды. - Батюшка, ты от кого? - осторожно спросил Кузя. Старик вздрогнул и оглянулся, стоя на четвереньках. Он не знал, что в его саду кто-то есть. - От владыки пришли! - таинственно сообщил он. - Силой тащат креста целовать... - А ты и не хочешь?! - радостно и удивленно воскликнул Иванка. - Гаврила, Томила, Коза - все, слышь, все целовали... - Бог им простит... А я целовать не стану! Владыка утре меня указал привесть. Я сказал - после кладбища сам приду... А теперь опять притащились... Бают - во всем городу один я поп остался не приведенный ко целованью... - Куды же тебе деться?! - А я убегу, робята! Ранее слеп был, а ныне с древа Познанья добра и зла вкусил, как Адам... и в кусты, как Адам, окарачь пополз! - с неожиданным смехом закончил поп. - Батюшка, благослови-ка нас с Кузей, - попросил Иванка, - умыслили мы одно дело... - От чистого ль сердца умыслили? - спросил поп. - От чистого, бачка! - с уверенностью воскликнул Иванка. Поп Яков благословил их... Ночью в трех разных концах вспыхнули лавки Ивана Устинова и Левонтия Бочара да дом дворянина Чиркина... На рассвете Иванка с братом Федюнькой, Кузя, а с ним поп Яков вышли из Завеличья. Они добрались до ватаги Павла Печеренина. - А кто нас вставать на дворян звал? - разбушевался Павел. - Мы, дураки мужики, поверили, встали. Небось за говядиной - к нам! За помогой - к нам! Вишь, и стрельцов нам прислали, и пищалей, и зелья, и кузнецов - ковать копья!.. А как креста целовать, так совета нашего не спрошали!.. Чего мне теперь с вами деять?! Вешать всех на березы, изменщиков псковских!.. - Спятил ты, Павел! - воскликнул Гурка, который бежал из города и стал уже своим в ватаге Печеренина. - Им горше тебя: пришлось дома кинуть, Кузе - бачку и матку, попу - свою церковь... А ты на них же!.. - Да я не на них, Гурий! - сказал Павел с досадой и тоской. Они остались все вместе у Павла. Взбушевавшийся крестьянский мир не хотел уняться, как море не унимается после бури, когда уже не шелохнется лист на деревьях... ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ 1 На просторах крестьянских земель враждебными крепостями стояли помещичьи дворы. Их жгли и громили. Где их не стало, там, как казалось повстанцам, навеки установилась своя крестьянская власть. Крестьяне на дворянских конях вспахивали помещичьи нивы, бороновали и засевали озимую рожь. Они доили дворянских коров, вырубали лес, и никто не мешал им. Если являлся неосторожный помещик, на него устраивали облаву и убивали... В глуши уездов безраздельно властвовали повстанческие ватаги, расстилалось крестьянское своевольное царство. Иногда против них воеводы высылали стрельцов, которые подкарауливали шишей, сцеплялись с ними в свалках и разъезжались. Преследовать их в лесах и болотах стрельцы не могли решиться. Наступила зима. Нельзя было спать под кустом: приходилось ходить и ездить лишь по дорогам. Пользуясь зимним временем, псковский воевода решил пресечь свирепое своевольство шишей и разослал против них целый приказ стрельцов. Многие из крестьянских отрядов были ими перебиты, переловлены или разбежались. Многих крестьянских атаманов и вожаков стрельцы похватали и перевешали по дорогам - для устрашения. Попался на ночлеге в деревне с пятью удальцами и Павел Печеренин. Его повесили в поле у Псковских ворот. Иванка собрал людей из ватаги Павла и повел их мстить за казненного атамана. В три дня он разорил пять дворянских поместий и повесил троих дворян. За отвагу и удаль его признали главарем, хотя большинство ватаги составляли крестьяне и лишь с десяток людей были беглые посадские и стрельцы, высланные во время восстания Гаврилой для возмущения крестьян. В отряде Иванки было всего с полсотни людей. Другие ватаги были и много больше, но не было ни одной отважней и неуловимей... Здесь можно было мстить - мстить за побитых под стенами Пскова стрельцов и посадских, за повешенных "уездных шишей" из крестьянских ватаг, за нищее горе бесправной бродяжной Руси и за несбывшуюся сказку об острове Буяне. Но сказка уже не казалась от этого ни возможней, ни ближе... И Иванка всю силу выдумки и живого юного воображения употребил на то, чтобы изобретать повседневно новые дерзостные проделки, бесившие воеводу, который скорее хотел похвалиться царю, что мудрым правлением успокоил и города и уезды... 2 Ватага Иванки стояла становищем в небольшой деревеньке Афанасия Ордина-Нащекина. Деревня, затерянная среди лесов, не была приметна. Выезжавшие на базар с товарами крестьяне всегда узнавали новости: где сколько видали стрельцов, какие проходят обозы и что творится во Пскове. Около святок к ватаге Иванки пристал чернобородый немолодой мужик, с глазами, светившимися, как угли, Максим Рогоза. Иванка приметил его среди крестьян еще в тот день, когда в Земской избе хлебник пытался связать посадский Псков единством с крестьянами. Рогоза был тогда атаманом одной из больших ватаг. Его окружили в деревне стрельцы и перебили ватагу. Сам он вырвался на коне и спасся... После его прихода, хотя атаманами оставались Иванка и Гурка, Максима вскоре узнали все и чтили его, как отца... Когда стрелецкая пуля в бою раздробила ему ногу, он не остался лежать в избе, а ездил с ватагой в санях и, лежа, с саней стрелял из пищали. Он был всегда трезв и спокоен, действовал рассчитанно и умно. Иванка и Гурка из удали играли своими, а иногда и чужими головами, но Максим их сдерживал: - Голова одна, корня не пустит. Тыкву срежешь - и та преет! И молодые повстанцы-крестьяне хотя полюбили Иванку и шли с ним охотно в бой, но нередко спрашивали про какую-нибудь выдумку: - А Максим про то как мыслит? Иванке с Гуркой часто хотелось сшутить шутку: украсть у стрельцов горячую похлебку вместе с котлом, выскочить с кладбища в саванах и напугать отряд ратных людей или палить из пищалей в ознаменование победы. Иванке война была удалой потехой, а Максиму - мирским трудом. Он хотел сеять пули, как сеял зерно в землю: из каждого зерна повинен вырасти колос, из каждой пули должна взрасти смерть. Озорная удаль Иванки его раздражала. - Петушок ты, Иванка, - ворчал он. - Жартливый разум тебе дал господь, а до дела ты не дорос. Оба с Гурием вы скоморохи, ажно обличием как братья. Вот помру, и в ватаге пойдет разброд... Максим, уйдя в толпе крестьян из Земской избы Пскова, унес с собой обиду на всех горожан, не сумевших понять крестьянства, которое одно только и могло, по его убежденью, уничтожить боярский уклад. "В городах у дворян только сучья да ветки, а корень в деревне. Покуда жив корень - и ветки опять отрастут, а корень вырвешь - и сучья тогда посохнут", - рассуждал Максим. Потому он не выпускал живым ни одного дворянина, и нередко бывало, что запирал целые дворянские семьи в постройках, которые жгли повстанцы. Узнав о разладе, сгубившем город, Максим еще более утвердился в мысли о том, что крестьяне "всем силам сила". - Бояре пять тысяч рати прислали, а тут поискать по болотам да по лесам, мы и двадцать пять тысяч сыщем! - говорил он. - Город в единстве был - то и сила, а тут - что ватага, то ватаман! - возразил Иванка. - Ин беги отсель! Что же ты тут ватаманишь? - с обидой за крестьян воскликнул Максим. - За сохой не ходил и хлеба не сеял. Как тебе крестьянина разуметь?! А ты сам рассуди, Иван: в городу и стрельцы, и попы, и дворяне, и посадские, и большие, и меньшие, а тут у нас все крестьяне и мысли у всех об одном - вот то и единство. Крестьяне царству венец: без крестьян бы и Минина рать не осилила ляхов... Частые беседы с Максимом внушали Иванке веру в силу крестьянства; однако, видевший город в его единодушии и слаженности во время подъема восстания, Иванка не мог не понять также того, что хотя крестьян несравнимо больше, но они рассыпаны, как горох, по погостам и деревенькам и потому не сумеют держаться долго. Случайные слова Максима о рати Минина возвратили Иванку к мысли о "справедливом острове". Об ополчении, подобно великому ополчению Минина, говорил и Томила Слепой в своих письмах, разосланных по городам. И слившийся еще ранее с образом Минина образ Гаврилы все чаще тревожил воображенье Иванки: кто, как не хлебник, мог бы держать в купности великую силу крестьян?! Когда Иванке пришла эта мысль, он бросился к Кузе. Но старый друг сидел удрученный и мрачный. - Ты что, Кузьма? - Бачку схватили в съезжую избу. Приехали мужики изо Пскова, сказали. - Вот те и крест целовал! - перебил восклицаньем Иванка. - Дядю Гаврилу тоже, - угрюмо добавил Кузя. 3 Дом Михаилы Мошницына был мрачен и пуст. Кузнец выходил по утрам, отпирал свою кузню, но к нему не несли никакой работы, и он проводил свои дни один, в невольном досуге. После того как восставший город был сломлен, люди жили замкнуто, поодиночке. Никто ни к кому не ходил с нуждой и печалью, и каждый берег про себя свои горести... Полгода, истраченных на городские дела, сказались на всем хозяйстве Мошницына. Огород возле дома был не засажен, сено для скота не куплено, и самому Михайле с Аленой было почти нечего есть. Мошницын продал корову и лошадь. Гаврила зашел к нему незадолго до рождества с вестью о том, что Прохор Коза схвачен в Порхове и под стражей привезен во Псков. - По иску дворян. В Земской избе, вишь, грамоту отыскали. Сказано в ней, что Прохор велел с дворянских дворов имать лошадей для стрелецкой службы. Ищут дворяне с него лошадей... Мошницын и Гаврила задумчиво помолчали. Михайла томился мыслью о том, что Гаврила зашел к нему и его обвинят в новом мятежном замысле. - Вот так-то, Михайла Петров! Царь, говорят, простил нас, да большие не простят и дворяне... В чем ни в чем, а зацепку найдут, чем-ничем изведут... Я сказал бы по дружбе тебе: продавай свою кузню, домок - да в бега, покуда не поздно... Я и сам бы ушел, кабы в двух, а то четверо малых, куда тут!.. Собираясь домой, Гаврила, неловко и долго топчась у порога, словно с трудом ворочая языком, попросил взаймы денег. Михайла понял, что хлебник только за этим к нему и пришел. Он сразу заторопился, достал остатки денег за проданную скотину, поделил пополам и половину отдал Гавриле. - Повек не забуду дружбы твоей, Михайло, - сказал растроганный хлебник. И Мошницын отвел глаза в угол, стыдясь перед самим собой сознаться в том, что он отдал деньги, чтобы Гаврила только скорее покинул его дом. Гаврила Демидов через несколько дней после того, как приходил к Михайле, был сведен в тюрьму. Посадский Псков закипел. На улицах собирались толпами, кричали: - Где же царская правда? Так нас и всех похватают! Всегородний староста Устинов вышел к народу. - Пошто, горожане, мятетесь? Аль крестное целованье забыли?! - воскликнул он. - Не за то Гаврилку схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны, пороховое зелье крестьянишкам продавал в уезды для своей корысти. В том его и вина... Народ разошелся, утих. Мошницын ждал в те дни, что его тоже схватят. - Не себя - тебя, сироту, мне жалко: за что коротать век одной! - говорил он Аленке. Но время шло, а его никто не хватал. Кузнец Тимофей Лихов пришел как-то раз к Мошницыну: - Михайла Петров, не возьми во гнев: заказ у меня воеводский. Шел бы ты ко мне в кузню работать. Михайла побагровел от обиды. Такого обычая не бывало: Тимофей мог отдать ему часть заказа, чтобы Михайла работал в собственной кузне... - Не серчай. Кабы воля моя, я б тебя не обидел. Тебе не велел воевода давать. И Михайла пошел к Тимофею в кузню ковать кандалы для колодников. - Куды столь! Весь город, что ли, хотят заковать в железы?! - сказал Мошницын. - Слышь, Мошницын, ты в кузне моей мятежных речей не веди! - одернул хозяин. - Воеводский заказ - стало, царский. А на что государю таков товар, про то умным людям ведать, не нам... Мошницын смолчал. На другую неделю он сам получил заказ на подковы для сотни стрелецких коней. Он взял подручного в кузню. Взор его пояснел. Он велел Аленке в воскресенье печь пироги. Уже пожалел о том, что поспешил продать лошадь с коровой. Однажды его призвали в Земскую избу. Там сидел Захарка. - Михайла Петров! Сто лет не видал! - приветствовал он. - Слышь, дело к тебе. Тут в Земской избе железо лежало в клети - куды оно делось? - На ратные нужды пошло. Кузнецам раздавал для ратного дела от Земской избы. - А роспись есть? - Как же! Твоей рукой все писано. Вот. - Михайла полез к себе в пазуху и вынул тетрадку. - Вот и слава богу! А я за тебя уж страшился, - сказал Захарка. - Давай мне ее, мы докажем всю правду... Михайла спокойно ушел домой. - Загордился Захарка. Одет чисто. Сидит за столом, что твой дьяк, двое при нем подручных подьячих, - рассказывал дома кузнец Аленке. - То лез, бывало, ко мне, а ныне с большими дружит... Ох уж ловок! - Ну и пес с ним! - огрызнулась она. - Он нынче у больших в чести, а где честь, там богатство. Я за себя на него не серчаю... Богат, то и горд, - продолжал кузнец. - А все же ему спасибо, что нас с тобой худшая доля минула. Его все советы были... Аленка вспыхнула стыдом при этих речах. Она не могла простить себе того часа, когда, поддавшись обиде на Иванку, подумала пойти за Захарку замуж. Но отец понимал ее смущение иначе. Он считал, что Аленка горюет о том, что Захарка не ходит к ним в дом... Вдруг как-то утром стряслась беда: за Михайлой пришли стрелецкий десятник и двое стрельцов с понятыми и повели в тюрьму. Над городом гудели церковные колокола. Было ясное зимнее утро. Яркое солнце белило сверкающий снег. Аленка почти бежала по улице, не узнавая встречных, не замечая того, что вместо зимней шубейки накинула на плечи кацавею, хотя стоял сильный мороз... И вдруг, повернув у Пароменской церкви ко Власьевским воротам, она за спиной услыхала знакомый смех. Словно опомнившись, она оглянулась и увидала Захарку. Сдерживая пару лошадей, он на санях спускался под горку на лед Великой с двумя товарищами. "Вдруг выручит бачку!" - мелькнуло в ее уме. - Захар Спиридоныч, постой! - отчаянно выкрикнула она. Он ловко сдержал лошадей. - Что, красотка? - Захар Спиридоныч, поди, надо молвить словечко! - Недосуг нынче, девушка, мне забавляться! - ответил Захарка и тронул вожжи. - Захар Спиридоныч, беда у меня! Ты постой... Хоть ты научи, куды деться!.. - в отчаянии закричала Аленка. - Куды ж тебе деться! К себе тебя, что ли, возьму? - усмехнулся он. - Эй, смотри, берегись! - крикнул он, подстегнув лошадей. - Ужо как-нибудь вечерком забегу, ты пеки пироги!.. Санки его раскатились на спуске и, чуть не сбив ее обочиной, понеслись через лед Великой. Аленка услышала обидный хохот Захаркиных спутников. Снежная пыль из-под копыт их сытеньких лошадей брызнула ей в лицо... Отчаяние охватило все ее существо. Она, растерянная, остановилась над краем проруби в стороне от дороги. "И поделом, поделом, поделом! - твердила она себе. - Знать, то заслужила, что получила!.." Темная вода проруби ей показалась прибежищем от стыда и обиды. - Не место тут, дева, стоять! Пойдем-ка ко мне, - вдруг строго сказала над ухом ее крендельщица Хавронья. - Пойдем-ка, пойдем! - настойчиво повторила старуха и, крепко схватив ее за руку, повела прочь от темной, холодной воды назад, в Завеличье, в низенький темный столетний домишко, пропахший горячими кренделями. 4 Томила Слепой сидел в углу дощатой лавчонки сбитенщика, среди торговой площади Пскова. Два десятка наезжих крестьян, торговцев, базарного люда за длинным столом и на скамьях вдоль стен прихлебывали кислые щи, закусывали студнем с хреном и пирогами да пили сбитень. С горечью прислушивался Томила к будничной болтовне толпы. Стоявший перед ним в глиняной кружке сбитень давно простыл. Томила устремил глаза на желтое пятно затянутого пузырем оконца, пропускавшего мутный свет в дымный сумрак лавчонки, не глядя ни на кого, никого не узнавая. Тяжелая задумчивость, охватившая летописца с первых дней падения города, вот уже несколько месяцев не оставляла его. Заветные думы были развеяны в пепел. Мечты о Белом царстве сгинули вместе с угасшим восстанием... Воевода, большие посадские ж дворяне властвовали в городе, вылавливая недавних его вожаков, и город тупо молчал... С месяц назад был посажен Коза по извету Ордина-Нащекина, якобы за увод со дворов дворянских коней и увоз хлеба. Взяли в Земскую избу мясника Леванисова за то, что резал дворянский скот, наконец, лишь на днях власти решились схватить хлебника и Михайлу Мошницына будто за то, что он продал кому-то городское железо. Томила изнывал, ожидая своей очереди... Чернорожий деревенский угольщик протолкался через толпу с дымящейся кружкой сбитня и опустился за стол напротив Томилы. Из глаз его брызнул ласковый и озорной смешок... Томила вздрогнул, узнав Иванку. - Ванюшка! Ваня... Рыбак! Иди сюды, рядом садись, я подвинусь... Господи!.. Поглядеть - у тебя ведь и взор иной!.. - бормотал