"порядок", от которого всякий "разлив" укладывается в берега. ...Итак -- надо ориентироваться! Мы выбежали на платформу, стали расспрашивать всех, кто попадался на глаза -- где штаб ген[ерала] Юденича. -- А, должно, в Риге, -- отвечали нам. Вот как! -- А может, здесь, -- мы не знаем... Офицеры возвращались в вагоны и досадливо ворчали от неопределенности. Наконец, откуда-то появился Кочан; за ним медленными шагами, вперевалку шел артиллерийский поручик в фуражке, низко надвинутой на лоб; из-под козырька выглядывали спокойные серые глаза. Он мягко звякнул шпорами, козырнул. -- Здравия желаю, господа! -- Ну вот, -- сказал лениво Кочан, -- послушайте поручика. Мы затихли. -- Вы куда направляетесь, коллеги? -- обратился ровным, уверенным голосом артиллерист, -- к ген[ералу] Юденичу? -- Да, как будто... Артиллерист подумал. -- Штаб ген[ерала] Юденича находится в Риге, а сам он, говорят, выехал к северу, в Ревель, что-ли... Да и штаб-то у него ведь окончательно не сформировали. Знаете ли, ему немножно трудновато действовать в той обстановке, какая его окружает. -- То есть?.. -- Вы не знаете? -- удивленно изогнул брови артиллерист. -- Да ведь его со всех сторон прессуют, кому как хочется: эстонцы по-своему, латыши по-своему, ну а про англичан нечего говорить -- те просто диктуют. -- Диктуют? Ого... С этого началось наше длинное острое собеседование. Офицер говорил много, уверенно, взвешивая каждое слово, глядя в наши встревоженные лица прямым взглядом. Лицо у него было симпатичное, как и голос, звучавший с приятной твердостью. По моим наблюдениям, такой голос изобличает человека, отдающего себе ясный отчет в своих словах и действиях. В конце собеседования выяснилось, что организация Бермонта наиболее основательная: у нее есть полнокровная артерия, по которой будет происходить питание будущей армии из Германии, у нее есть тыл -- глубокий, верный, без губительных черт, как у Юденича, где позади плещется море, которое при неудачном исходе борьбы поглотит все жертвы. -- Словом, -- офицер развернул карту Прибалтики, -- все стратегические и множество других причин и выгод на стороне Бермонта -- именно Бермонта, а не кн[язя] Ливена, полковника Выpголича и др. (если они есть -- как нам знать в этой путанице?). Мы стали вглядываться и вслушиваться в гром и бой будущих действий всех этих армий здесь, в Прибалтике. Как будто выходит, что артиллерист прав. Если англичане, ко всему прочему, еще диктуют ген[ералу] Юденичу -- наше решение ясно: мы остаемся по эту сторону Двины. Составили списки, и, уже уходя, артиллерист сказал: -- Господа, через час я приду за вами. Мы стали собирать вещи: задачу решили. Верно или неверно -- другое дело: будущее разъяснит. 3 июня, ночь. Пишу на пустом деревянном ящике при дымящей свече. Казарма, где мы разместились, спит тяжелым, железным сном (уж очень мы устали за последние дни). Сейчас около двух ночи. Итак, первый день под белым знаменем прошел; любопытно, однако, что до сих пор я не могу разобраться в моих первых впечатлениях. Вчера, когда артиллерист вел нас по пустынным, точно запуганным, улицам Митавы, мне казалось, что в этой сонливой тишине, где, по-моему, слышно даже, как в стеклах домов звенят мухи, можно легко отыскать все концы, все начала того, что тут делается, и, однако, ошибся. ...Нынешнее утро мы встретили с необычно возбужденными хлопотливыми настроениями -- оно было первым среди неизвестности -- и странно! -- покойной, бестревожной неизвестности... Последние месяцы наших бессмысленных скитаний, полных острого напряжения нервов, слепого озлобления, шумных, мстительных разговоров -- все это перегрузило наши души лишним мучительным грузом. Мы встречали каждую ночь с грызущей тревогой, дню радовались постольку, поскольку его зев не глотал нашего физического покоя. И вдруг -- мы у солнечного безбурного берега: такое впечатление производит Митава. Утром, как только над низкими каменными домами приподнялось солнце, брызнуло золотом по темноголовым вербам у пруда, тускло мерцавшим под сетью плесени, мы выскочили к умывальнику во дворе. За забором кричали куры. -- Торопитесь, господа, -- громко сказал Кочан, -- к восьми надо быть в штабе. Мы поспешили. Вышли в узкую мощеную уличку, из которой темно-сизой кривой полоской уходила в поле дорога. Там за последними домами слышны были командные крики и сигналы рожков, шли военные занятия. Это радостно возбуждало. Выходя на большую улицу, вы вдруг заметили над узором залитых солнцем берез развевающийся в воздухе огромный белый флаг с черным мальтийским крестом181 посредине. Мне кажется, многие из нас в эту минуту почувствовали острый толчок в сердце: вот знак, под которым мы выразим России нашу преданность, нашу любовь и долг... Штаб -- это двухэтажное здание на Константиновской улице; стены его от дождей облупились, крыша выцвела, и весь его вид -- это облик сухого старика, у которого только и живого на изможденном лице -- это глаза: окна... Над входной дверью висит большая доска, на которой густыми черными буквами выписано: "Штаб пластунского отряда имени гр[афа] Келлера". Против здания шумит под налетом июньского ветра небольшой сквер, в темной, прохладной глубине которого яростно кричат галки, хлопая крыльями, и звенят воробьи. Мы остановились на дороге. Из открытого окна слышался стук печатных машин, затейливый звук шпор и чьи-то громыхающие голоса. Минуту спустя Кочан, ушедший в здание штаба, вернулся, махнул нам рукой, и мы стали заходить в помещение. Первое, что бросилось в глаза -- это масса столов, различных вывесок, объявлений, инструкций. Налево, на дверях, белел картон, на котором мелькнуло: "Вербовочное бюро". Этажом выше были хозяйственная и штабная канцелярии. Мы вошли в обширный зал. Позади нас о чем-то зашушукали двое офицеров в белых погонах, с восьмиконечными термаламмными крестами182 на левых рукавах мундиров. Они с озабоченным видом пробежали в дверь, на которой висела бумажка: "Кабинет командира отряда". Слышно было, как за дверью раздался чей-то окрикивающий голос, торопливое объяснение другого голоса и легкое позванивание шпор... -- Слушаюсь! -- вырвалось оттуда уже более явственно. Мы выстроились незамкнутым квадратом по указанию Кочана. Дверь быстро открылась, и из кабинета выбежал белокурый пухлощекий корнет в аксельбантах. Обратясь к Кочану, он проговорил, сыпля словами, как потрескивающим горохом: -- Командир сейчас выйдет, приготовьтесь; пожалуйста, имейте список наготове. -- И убежал куда-то вниз по лестнице. В ту же минуту дверь опять настежь, и на пороге показался...183 черкес среднего роста в барашковой папахе, бескаблучных сапогах и черной черкеске с серебряными газырями на груди; левый бок украшал массивный серебряный кинжал с насечкой, висевший на тонком пояске. Это -- первое впечатление, а второе (мы его разглядывали так же внимательно, как и он нас) -- он был весь какой-то гибкий, по-кошачьи напряженный, глаза его поигрывали, меняя остроту выражения... Я заметил: из широкого рукава его черкески выглядывала белая рука с выхоленными ногтями. Кочан скомандовал хриплым басом: -- Господа офицеры! Бермонт (это был он) театрально взмахнул рукой, поднеся ее к папахе и, шелкнув бесшпорными каблуками, проговорил сипловатым властным тоном: -- Господа офицеры! -- Не останавливаясь, продолжал, шагнув с порога ближе к нам: -- Я горячо приветствую вас, господа, как командир пластунского отряда. Глаза его быстро пробежали по нашим лицам, хмурясь и наливаясь свинцовым поблескиванием. После незаметной паузы он снова заговорил: -- Я прошу вас, господа, каждого в отдельности представиться мне, называя свой чин, фамилию и род оружия, а также часть, в которой вы служили. Он бесшумно, легко, словно прыгнувшая кошка, встал рядом с полковником Кочаном. Подав ему руку, застыл в позе выжидания. Тот назвал себя. В четкой тишине я слышал: -- Поручик Клейнберг, 16-го стрелкового полка... -- Поручик Крестини, штаба Кавказской армии... -- Прапорщик Ивнев, 8-й артиллерийской бригады... Очередь дошла до меня. Я назвал себя. Бермонт глянул мне в глаза, слегка сощурился и, пожав руку, передвинулся к следующему. Обойдя всех, он вышел на середину залы. Позади него вырос неизвестно откуда взявшийся пухлый корнет, видимо, он был адъютантом Бермонта... -- Итак, господа, я весьма рад познакомиться с вами, -- заговорил он, -- должен вам сказать спасибо за доверие, которое вы оказали мне тем, что избрали службу под моим начальством. -- Секунду он подумал. -- Говорить с вами у нас есть о чем, тем много, но, разумеется, главная из них (так я понимаю) -- Россия... Для нее мы подняли здесь наш белый флаг -- видели?.. Я, господа, твердо заявляю: мне нужны не тысячи и десятки тысяч разбродных солдат и офицеров, а всего лишь простые десятки, но зато -- смелых голов... Я с ними сделаю больше, чем кто-нибудь с многотысячной армией. Он щелкнул пальцами, изогнул талию, как женщина, и, выпрямившись, снова заговорил: -- Хотите работать со мной -- готовьтесь нести тяжелый труд; я отдал России почти все, от нее ничего не беру -- наоборот, несу ей последние остатки сил... и -- пусть! Я израсходую их до конца, во имя порядка и закона. Согласны вы на это? Он помолчал. -- Все мои офицеры, которых вы уже видели, прошли огненный путь: они со мной не боятся действовать и дальше. Я, господа, испытанный человек, послужите -- увидите... А теперь попрошу вас получить из хозяйственной части ордер на обмундирование, приведите себя в порядок, завтра поговорим о назначениях. Вы свободны... Да, еще одно, -- спохватился он, -- я хочу с каждым из вас немножно побеседовать. Он опять подошел к Кочану. Стоя у окна, они долго о чем-то разговаривали. Я начал прочитывать на дверях и стенах разные инструкции и объявления. "...наружный дневальный сменяется через каждые два часа..." "...дежурный телефонист при каждом вызове со станции обязан немедленно докладывать об этом адъютанту, если таковой отсутствует -- его заместителю..." "...при записи добровольцев в пластунский отряд вербовочное бюро предъявляет следующие требования: 1. Записывающийся обязан представить послужной список или копию его; за неимением этих документов можно представить другие, но..." следует целый ряд пояснительных пунктов; в конце таблицы приписано: "Вербовочное бюро дает от себя подписку каждому добровольцу в том, что при аккуратном и добросовестном несении последним службы оно будет неукоснительно исполнять все свои обязательства, перечисленные в уставной таблице бюро". Я не успел дочитать пунктов, определяющих взаимные обязательства добровольцев и бюро, как Бермонт направился ко мне. -- Вы, кажется, пулеметчик, не так ли? Я ответил. -- А, это чудесно -- мы нуждаемся в специалистах.. И потом вы... пишете? Очень хорошо; у меня здесь есть шелопут -- мичман Протопопов; я ему поручил писать историю отряда, но что-то она, кажется, у него не пишется. Вы не могли бы взять на себя эту работу? Я изъявил согласие. Бермонт неожиданно проговорил: -- Вот что, штабс-капитан, заходите завтра ко мне в шесть часов утра, не позже, слышите? Мы с вами поговорим на одну тему. Должно быть, я выдал мое удивление по поводу раннего часа. Бермонт пояснил: -- Я, голубчик, встаю очень рано: дел уйма -- не заспишься. Ну, до свидания. Он отвесил общий поклон -- и попытался сделать холодное лицо --начальническое. Затем быстро ушел в кабинет. -- Огонь, -- улыбнулся тихонько Кочан и покачал головой. Остаток дня мы провели в парке на слиянии рек Дриксы и Аа. Разглядывали темные полуразвалины древнего замка Бирона, в сырых подвалах которого до сих пор лежат груды пожелтелой гнилой бумаги, разные книги на немецком и русском языках и тетради с выцветшими страницами. На дворе замка звучала громкая немецкая речь, слышался визг и хлопанье бича, дребезжание водовозной бочки. По голубой Аа летали, как дубовые листья на ветру, лодки; из них доносились веселые голоса... В дремотном парке сонно, словно мухи, бродили городские девицы, переглядываясь с одиночными офицерами, тоже скучающими. Мы долго сидели с Кочаном на скамье в глуши крапивы у берега и говорили о предстоящей службе в отряде. В сумерках вернулись в казарму. Итак, начало сделано, мы его, правда, плохо еще ощутили, но это все равно -- будущее (конец?) подведет итоги всему. 7 июня. Время поразительно красочно разбивается на мелкие куски -- не успеваю заняться моими записками. А я ведь твердо решил от поры до времени вносить в эту тетрадь мои заметки обо всем, что будет интересного, по крайней мере за этот год. При теперешней фееричности событий нельзя загадывать на будущее. Мой ранний визит к Бермонту был почти беспричинно ранним: я вынес впечатление, что ему хотелось утвердить через меня мнение среди новоприбывших о его кипучей деловитости. Живет он в низеньком деревянном флигельке, тут же, рядом со зданием штаба. У дверей квартиры торчит часовой, постукивая ружьем о камни. Меня впустили после доклада. -- А, пришли? -- крикнул он из соседней комнаты. Та, где я стоял, была темной, сжатой однотонной голубой мебелью. В углу белел круглый мраморный столик, на котором стоял портрет Бермонта в коричневой рамке. Пахло духами, точно в будуаре женщины. Выбежал адъютант и коротко представился: -- Корнет Линицкий. Я назвал себя. -- Сейчас командир выйдет, -- предупредил Линицкий. За стеной послышался плеск воды и фырканье умывающегося. -- Ну, вот и я. Здравствуйте! -- Бермонт тряхнул мою руку. -- Кофе хотите? Федя, подай! -- Слушаюсь! По коридору забегали, раздался веселый смех. -- Эй, ты, пистолет, что смеешься? -- крикнул притворно сердито Бермонт. Вышло это как у задорного корнета, только что вылетевшего в жизнь из каменного гнезда училища. Мы разговорились. Первое, что Бермонт рассказал -- это о своих длинных разнообразных историях, из горнила которых он "вышел твердым, закаленным". Тон его был легкий, играющий, слегка покровительственный. -- Я, батенька, вижу на семь саженей в глубину -- англичане меня не проведут. Вы думаете, запутают меня в сеть, которую плетут в Эстонии. Нет! -- он указал на огромную географическую карту, синевшую в глубине комнаты на стене. -- В море утонуть? Нет-с, я поведу солдат, куда мне хочется, а не куда англичанам вздумается. Надо бить железным кулаком без оглядки перед хозяином... -- так или не так?.. Без хозяев лучше. Не так ли? -- Он крепко, с загибами, выругался и заиграл кошачьими глазами. Потом быстро скользнул к окну и наполовину в него высунулся. -- Так что ли, друг мой? -- крикнул он часовому. -- Здравствуй, голубчик! -- Здравия желаю, ваше...184 г[осподин] полковник! -- Слышал, молодец, что я сказал? -- Никак нет! -- ?.. Часовой громко рассмеялся. -- Так точно! Повернувшись лицом в комнату, Бермонт сказал: -- Славный народ. Надо уметь их пошевеливать. Я, дорогой, солдата изучил вот как! Думаете, не знаю, о чем он, подлец, размышляет сейчас, бродя под окном на солнышке? Знаю... -- Бермонт щелкнул пальцами и крикнул денщика: -- Эй ты, курица, чего зубы скалишь? -- Никак нет. -- Смотри у меня... Денщик метнулся притворно в дверь. -- Думаете, он боится меня в эту минуту? Ни капли, а вот когда надо -- он сам это понимает. Появился опять Линицкий. Кажется, он был рьяным рыцарем Бермонта и неотступным его услужником. Именовал, однако, Бермонта "г[осподином] полковником", хотя за официальным флером я угадывал, что без "посторонних" они говорят другими голосами между собой. В конце разговора Бермонт сказал: -- Я назначаю вас, штабс-капитан, историком отряда. Отыщите-ка вы этого мичмана, заберите у него материал, какой есть, и пишите историю. -- Я заметил ему об обиде мичмана. -- Да, авось, он рад отделаться от этой обязанности. Вы не знакомы с ним? Познакомитесь -- увидите. Ну, до свидания, капитан. Оставьте все ваши казарменные дела и каждое утро будьте у меня, к восьми, или в штабе, там вам отведут угол. Я попросил оставить меня в роте, пообещав ему, что "история" будет писаться аккуратно. -- Великолепно, капитан, вашу руку. ...Так произошло мое назначение. Мои обязанности несложны: писать "историю" по официальным приказам, пояснительным запискам и распоряжениям штаба -- другими словами, зафиксировать факты и события, развивающиеся на моих глазах. Бермонтом выдано мне удостоверение, в котором между прочим стоит: "...разрешить штабс-капитану Коноплину собирать материал по истории отряда, для чего приказываю всем учреждениям, не исключая контрразведки, осведомительно-политического отдела, оказывать штабс-капитану всяческое содействие". 9 июня. Мы (прибывшие) влились в состав 4-й роты 1-го пластунского батальона (их четыре -- все они только списочны). В нашей роте ни одного солдата -- все офицеры разных родов войск. Командиром назначен полковник Кочан, я -- полуротным. Сегодня были за городом на тактическом учении. Офицеры лениво выбивали шаг, кособоко таскали винтовки и отругивались -- не нравится... Из старых деревянных казарм, где мы провели первую ночь, нас перевели ближе к центру на одну из боковых улиц. В этом же здании размещаются три первые роты -- они наоборот: исключительно состоят из солдат. Батальоном командует полковник гвардии Евреинов -- несколько холодный, острый, насмешливый; бородка клинышком точно дополняет неприятный блеск его взгляда; и звенящий голос: все вместе дает впечатление щемящей цепкости. Солдаты его боятся, офицеры избегают общения, но тем не менее с ним как-то уживается некая группа (его же батальона). Они отлично сыгрываются в карты и мило пьют. Это -- поручик Савельев, поручик Димитриев, прапорщик Колчак... У последнего тонкая как стебелек, с синими глазами жена в белой косынке сестры. За ней увивается в нервном настойчивом напряжении Савельев, конкурентом его -- Дмитриев; вечная история полковой любви: принимает формы и очертания игры летучего момента. Явись синеглазая номер второй -- "любовь" изломается и пойдет по линии легчайшего сопротивления. Вечером. Проходя по большой улице, встретил на углу Бермонта в сопровождении Линицкого. Лицо последнего сияло. -- А, капитан, вы мне нужны, я вас ищу... -- Что прикажете? -- Немедленно приступите к собиранию обличительного материала... Я не понял. -- О действиях союзников в Одессе, понимаете ли -- мне это до зарезу нужно. Ведь они не херувимы... Правда? Ну, вот -- за дело! Расспросите хорошенько офицеров Генерального штаба, у нас есть такие... Прощайте! -- Они скрылись за углом. "Начальство прикажет лезть на стенку -- полезай", -- припомнился мне канонический лозунг моего старого командира полка. 10 июня. Митава медленно, но упорно вскипает; целый день безжизненно лежат, точно опаленные зноем, ее улички, а вечером кипение буйно, настойчиво пробивается наружу. Городской парк густо набит шумящей публикой, играет военный оркестр (чаще цивильный). На эстраде кафе слышно завывание какого-то затрепанного актерика. Хохот девиц раскатисто носится по аллеям, мешаясь со звоном шпор и смехом военных. На реке тоже покрикивают, гоняя лодки вдоль и вкось. Многие офицеры и солдаты в новой форме -- это мундир старого немецкого сукна, такие же брюки. На левом рукаве белый нашивной (иногда накладной) крест -- восьмиконечный. Это -- эмблема крестоносной идеи отряда. Мелькают фуражки с голубыми, белыми, синими и красными околышами. ...Вернулся домой поздно; по улицам, залитым луной, бесконечно раскатывается женский визг. Я замечаю -- гулянье в Митаве длится до рассвета; в дальних переулках, где притаились "злачные" места, оно живет непрерывно с утра до вечера и до утра длиннейшей мертвой цепью. Солдаты толкутся там ватагами, странно ухищряясь нести службу так, что в нужный час они всегда у начальства на виду. Мы с Кочаном снимаем две комнаты на Зеленой улице -- это в пяти минутах ходьбы от нашей казармы и штаба. Жить на частной квартире нам разрешено потому, что мы на положении начальствующих лиц. Окна моей комнаты выглядывают на пустынный, запущенный сад. У самых стекол бьется под ветром крапива и шуршит сухая трава. По ночам низко нависают над качающимися верхушками деревьев мигающие глазки звезд. И, лежа на кровати, я наблюдаю, как в темной пропасти неба, точно ленивые белопарусники, проплывают над звездами тучи. Вспоминиется юг, длинный поход, отвратительная свалка на Днестре, под гром большевистских орудий. А тут -- мир, успокоительное стуканье часов за стеной, шелест трав за окном. Кажется, теперь я начинаю первый раз в моей жизни ценить нормальную пульсацию быта, насыщенного жаждой миролюбивого творчества, озаренного немеркнущим светом исканий "правды". Революция -- это горение всех концов и начал жизни, корчевание устоявшихся ее форм -- болезненное, трудное -- разве о ней хочется думать в эти минуты после надломных самоощущений почти что больных и разбитых? После всего пережитого невольно хочется (пусть это пошло, зато искренне) пустить мимо себя всю громоздкость событий, а самому уткнуться в безмятежный угол, где нет "ни печали, ни воздыхания". И разве я не слышу, как среди ночи за стеной мучительно вздыхает именно об этом "угле" Кочан? Горячий ветер революции глубоко и дерзко опалил его, в душе он ее презирает, но говорит о ней в тоне сдержанном и суровом. Так относится он и к Белой армии: служит потому, что нет другой дороги -- позади встал огромный кипящий вал большевизма -- в него идти страшно; впереди же мерцает единственный просвет, еще не затянутый тенями -- армия. Мне думается, что все мы пришли сюда с таким восприятием событий. 11 июня. Видел мичмана; весь материал, имевшийся у него -- две тоненьких тетрадки, в которых поставлены ненужные даты и отмечен первый приказ по отряду (8 февраля 1919 г., лагерь Зальцведель). Тетрадки он отдал с большой охотой. Производит впечатление мягкого, добродушного юноши, весьма заботящегося о гладком проборе и чистых ногтях. Вероятно, он умеет беспечально созерцать весь ход революционных событий (Белая армия -- что такое, как не первооснова углубления революции?) 15 июня. Отряд совсем не велик: выяснилось, что весь его состав -- 400 человек (солдат и офицеров). На днях ожидается прибытие новой партии из Галиции и Польши. Поговаривают и о приезде Тульской дивизии, перешедшей в бою на р[еке] Мозырь на сторону Петлюры и теперь изъявившей желание вступить в белые ряды. "Отряд" -- это общее название, его составляют пластунская бригада, во главе которой стоит тихий, но внушительный полковник Потоцкий, затем контрразведка, осведомительный политический отдел, броневая часть, авиационная рота (везде существуют только списки людей -- имущества пока нет, ожидается на днях из Берлина). К полковнику Потоцкому прислушиваются в отряде все. Он старый петербургский офицер с большим служебным стажем. Внешность его необыкновенно мягкая, весь он проникнут чувством собственного достоинства, которое вызывает к нему большое уважение и молчаливую почтительность. ...Завтра штаб переезжает на Анненскую улицу, 8. Я видел это здание -- огромное, многоэтажное, оно вместит в себе множество канцелярий и управлений, вплоть до контрразведки, которая нуждается в квартире с конспиративными ходами. Однако, по уверению капитана Маркова (адъютанта штаба отряда), контрразведка засела плотно -- "как неразорвавшаяся граната в куче мусора" -- на Большой улице и едва ли сдвинется с места. Во главе стоит барон Фрайтаг -- сизый, одутловатый офицер-кавалерист. Сегодня я познакомился с ним и тремя его видными сотрудниками -- прапорщиком Б-и185 (весь в бриллиантах), юнкером Германом (бледный, нервный) и вольноопределяющимся Дальским. Впечатление производят неопределенное, кроме юнкера Германа, который своего языка "не преодолел"... 18 июня. Вышел приказ: завтра совместно с ливенцами у городского собора парад. Принимает его кн[язь] Ливен186, командует полковник Потоцкий. Отряды существуют в командном отношении автономно, в хозяйственном Бермонт "слегка" подчиняется кн[язю] Ливену (по договору, подписанному в марте в Берлине Бермонтом, кн[язем] Ливеном, сенатором Бельгардтом и представителем немецкого Генерального штаба). Штабс-капитан Марков сообщил, что этот парад -- выражение Бермонтом кн[язю] Ливену чувства уважения как раненому герою. У Бермонта появился новенький многосилный Венз. Проходя через мост на Аа, я вдруг услышал за собой злое шипение машины, обернулся и едва успел разглядеть разлетающийся башлык, черкеску и барашковую шапку Бермонта. Он почему-то погрозил мне пальцем и кивнул головой. Рядом с ним, прижимая пальцами фуражку, сидел Линицкий. Как всегда, его лицо сияет. 19 июня. Парад вышел красочный. Выстроившись тугими рядами у собора на мостовой, мы затем вытянулись в длинную линию по узенькой улице, отгороженной от дороги перепутанной акацией. За ней белел огромный дом с террасой; в нем жил кн[язь] Ливен. Сделано было все, чтобы облегчить ему прием парада: кажется, если бы можно было -- мы парадировали бы у него во дворе. Ливен -- седенький, высокий сухой корнет, в кителе и белой кавалергардской фуражке. Видимо, ранен он основательно: когда идет, опираясь на палку, заметно хромает. Глаза его бесцветны, часто мигают, и все лицо от боли в бедре странно кривится. Бедный старик! Беспокойный Бермонт доставляет ему немало хлопот. Во время обхода Ливеном наших рядов мы услышали за углом соборной ограды ворчание машины, через полминуты она осторожно высунулась к повороту в нашу сторону и с коротким рывком остановилась. Из нее вылез Бермонт. Широким деланным взмахом руки он откинул концы башлыка за спину и быстро направился к оторопевшему Ливену. Не глядя ни на кого, Бермонт обнял князя и звучно расцеловал его, потрясая старческую руку. Князь слегка прослезился -- это было заметно по его прыгнувшим губам. По окончании церемонии Бермонт усадил Ливена в машину и увез к себе обедать. 21 июня. Закончил, наконец, обвинительный акт (так я понимаю мою работу) против союзников. Все разбирал груду чужих тетрадей (воспоминаний), разных записок, вырезок из разноголосых газет (одесских и заграничных). Записывал кое-что и из устных передач тех офицеров, которые пережили одесскую трагедию187. Получилась увесистая тетрадь, для пояснения текста я начертил карту зоны действия союзых войск с отметкой распределения французских, добровольческих и греческих частей. Мне удалось достать экземпляры французских деклараций и воззваний к населению, копии приказов командования и т. п. Помимо того, мной подробно описана (по несомнительным данным) и работа русских общественных деятелей от г. Андро до ген[енерала] Шварца188, Санникова и др. Собранный мною и документально проверенный материал дал впечатление, что действия союзников в Одессе были трагичны по своим последствиям. Они проложили черную борозду недоверия, подозрительности и даже нериязни к союзникам среди тех, кто не примирился с большевизмом -- по крайней мере, никто из прошедших через пекло Одессы не говорит об их деятельности в теплых тонах (как говорят, например, о греках). Мою работу я прочитал в присутствии многих штабных офицеров. В том месте, где я привел слова адмирала Амэта189 (о русских): "Зачем нам защищать их от большевизма, когда они его так жаждут", -- Бермонт не выдержал. Подошел ко мне, заглянул в тетрадь, потом на развернутую карту и вдруг сказал: -- Утопят и меня англичане, если пойду к ним. Офицеры перекинулись несколькими резкими фразами вообще о союзниках. Доклад мой я прочитал до конца и передал его Бермонту. -- Это будет переведено на немецкий язык и напечатано в одном из берлинских журналов, -- сказал мне Бермонт. Уходя домой, я думал: "Плохую услугу оказал я союзникам. Впрочем, не страшно..." 24 июня. В городе разгуливают латышские солдаты -- кажется, их прибавилось. Держатся они скромно, по улицам шагают небольшими группами (в одно-два отделения). Форма их странно похожа на английские куртки, фуражки со звездами на тулье и коротенькие малиновые погоны -- все это сделано аккуратно, но общий вид их почему-то штатский: нет четкого внешнего рисунка, как у наших. Маршируя по улицам, наши солдаты громко отстукивают шаги (копируя немцев), чеканят каждое движение рук и ног; латыши же "распускаются": иногда они покуривают в строю. Песни они поют вяло, с каким-то малоразборчивым припевом -- ла, ла, ла... У здания 1-го пластунского батальона я слышал, как наш солдат, провожая глазами латышскую полуроту, сказал: -- Латыши, братцы мои, что курицы: гульнет непогода -- кудахчет с перепугу. Но и злой, ежели что... Знаю уж -- служили вместе на хронте... ...Прибыла новая партия офицеров и солдат. Все такой же затрепанный, унылый вид: на лицах несмываемо застыла серая пыль, глаза выражают беспокойство и легкое недоверие к нам. Ничего, сживутся. 27 июня. Был в канцелярии полка, читал приказ (No 128): завтра я вступаю на дежурство караульным начальником на гауптвахте. Это против скверика, в десяти шагах от квартиры Бермонта. Последнего вижу каждый день: все справляется, работаю ли я (пишу ли историю). ...А в сущности говоря, и писать-то пока не о чем, разве что о кутежах, которые угрожающе разрастаются по ресторанам и кафе. Потоцкий покачивает головой (хотя сам выпить мастер). Кочан рассказывал, что где-то на окраине города наш офицер избил еврея за то, что тот не козырнул (штатский-то!). Оказывается, что офицер по каким-то причинам трудно различал вокруг себя предметы и поэтому все требовал у еврея, чтобы он ему показал свои погоны и назвал часть, в которой служит. Абракадабра! Будет худо, если этот болезненный надлом обозначится губительной трещиной в бригаде и вовремя не залечится начальством. ...Евреинов бунтарствует; являясь в батальон, "чешет морды". Слышу первый раз, что и в добровольческих рядах "это случается". Поручик Владыкин рассказывал, что сегодня Евреинов избил солдата за то, что тот, будучи дневальным, полулежал на кровати и с кем-то переругивался, а дверь в коридор была отрыта и снизу, с улицы в казарму проник какой-то старикашка -- продавец мыла и ниток. Удивительно! Если это зло (мордобитие) разовьется -- худо удвоится. Надо побеседовать на эту тему с Бермонтом. Он, кажется, не любит так жестоко шутить с психологией солдата. 29 июня. Дежурство мое отметилось интересным явлением. Около часу ночи я вышел в сквер, напротив караульного помещения, приказав караульному унтер-офицеру в случае надобности позвать меня. После затхлой караулки воздух в сквере показался опьянительным. К тому же и ночь была чудесна: за тонкими черными колонками деревьев золотым осколком поблескивал месяц, а рядом со мной, точно прижавшись к ногам, стояла густая тень... У забора слышались какие-то шорохи: вероятно, на скамьях шептались парочки. Все это создавало картину необыкновенного покоя и почему-то напоминало наши глухие углы в Путивле, над синим изломанным Сеймом. Расхаживая вдоль канала, я различал мурлыканье солдат -- они пели свою любимую: "Умер бедняга в больнице военной, // Долго родимый лежал -- // Эту солдатскую жизнь постепенно // Тяжкий недуг доконал..." Я им не мешал (караул и вдруг поет!). А не все ли мне равно? Я твердо знаю, что часовые все на местах и безусловно бодрствуют. На минуту солдаты замолкли, и вдруг среди тишины за забором на углу сквера раздались громкие крики женщины. Я бросился туда. Что это такое? -- крикнул я какому-то военному: при лунном свете на его плечах забелели погоны. -- Да видите ли, она сопротивляется, не хочет идти в караульное помещение, -- ответил мне сипловатый голос. Мужчина и женщина опять завозились на дороге. Я перепрыгнул через забор и добежал к ним, резко отстранил мужчину. Это оказался судебный следователь Селевин190. -- Позвольте, -- возвысил он голос, -- вы кто такой? -- А вот, пожалуйста, в караульное помещение, мы с вами объяснимся. Селевин поправил фуражку и, придвинувшись ко мне вплотную, проговорил: -- Вы караульный начальник? Будьте любезны, прикажите вашим солдатам усадить эту женщину в карцер до утра: причину ареста я вам объясню. Солдат мне звать не пришлось -- женщина сама пошла за нами. При свете лампы я разглядел ее: это была молоденькая, тонкая барышня с свежим лицом, в голубом шелковом платье; на огромных белокурых волосах воздушно покачивалась черная шляпа. Белые перчатки и элегантный зонтик, который она небрежно перекидывала из руки в руку, как-то неуловимо придавал ей вид курортной беспечной девицы. Она приподняла лицо и оглядела нас без всякой боязни: я заметил -- ее синеватые глаза выжидательно поигрывали. -- Ну, голубушка, присядьте, -- сказал ей Селевин. Девица безмолствовала. Мы вышли с Селевиным на улицу, он, торопясь, доложил: -- Две недели я выстерегал ее и, наконец, застукал. -- Кто она, и за что вы арестовали ее? -- спросил я. -- Ее фамилия Дитман, она местная коммунистка. В бытность здесь первых белых отрядов в 1918 г. она за ними наблюдала, а когда Митаву забрали красные, она выдала чекистам из оставшихся в городе белых около 300 человек: все они были расстреляны. Я следил за ней долго, сегодня мой офицер (он ухаживал за ней месяц ради этого) договорился с ней до хорошей откровенности. Как видите, я зацапал ее в ту самую минуту, как она возвращалась со свидания... -- Что это значит, "до хорошей откровенности"? -- спросил я. Селевин уклончиво ответил: -- Девочка она неглупая, но, знаете, со всяким может случиться беда, если неумело играть в любовь. Я выразил недоумение. Селевин пожал плечами, как бы в свою очередь выражая сожаление, что не может всего рассказать, и тихонько произнес мне в ухо: -- Завтра утром я произведу допрос, вы уж продержите ее благополучно до моего прихода (он подчеркнул слово "благополучно" и почему-то хитро улыбнулся). Мне это не понравилось, я ответил: -- Г[осподин] Селевин, вы, конечно, оставите у меня записку с полным обозначением имени девицы и причины ее ареста. -- Записку? Я думаю, это будет лишним. -- Вы думаете? В таком случае под арест я ее не принимаю. Селевин замигал серыми неприятными глазами и сухо проговорил: -- Если вам угодно -- я оставлю требуемую записку. -- Пожалуйста... Вы, разумеется, изложите в этой записке и вашу просьбу на имя караульного начальника принять арестованную на гауптвахту? Мы зашли в караулку. Селевин нервно стал выводить на клочке бумаги строки, искоса поглядывая на бессловесную девицу. Та равнодушно зевала, нагло постукивая концом зонтика о туфли. Откланявшись, Селевин ушел. Девицу я приказал отвести в карцер. Она игриво сверкнула глазками и вдруг сделала сердитое лицо. ...На рассвете мне доложили, что барышня упала с нар на цементный пол, катаясь в схватках, и вся посинела. Я подошел к карцеру и заглянул в маленькое окошечко: действительно, она лежала на полу, юбки ее были отброшены выше колена, обнажая маленькие ножки в серых прозрачных чулках. Вся она как-то уродливо скрючилась, растрепались обильные волосы, которые почти закрыли ее лицо. Я приказал открыть дверь; вместе с солдатами мы уложили ее на нары, после чего я вызвал доктора. Осмотрев ее внимательно, доктор шепнул мне лукаво: -- Бабенка прикидывается, я дал ей нюхнуть спирту -- сразу очнулась. Уж и облила она меня взглядом, точно раскаленным оловом! Ну, прощайте. Ежели будет биться и крючиться -- не тревожьтесь. Я загляну еще раз. И, покашливая, выбежал. Барышня лежала спокойно до прихода Селевина. Наверху, над караульным помещением была его канцелярия. Придя около 11 утра, он вызвал ее к себе в кабинет. В одиннадцать, сменяясь с дежурства, я передал ее новому караулу. Уже у ротного помещения караульный унтер-офицер, виновато поглядывая на меня, проговорил, оскаблясь: -- Эх, г[осподин] капитан, и барышня же... Когда переносили ее на нары, у меня даже руки задрожали, до чего хороша... -- Да что ты? -- Ей бо-о... Да не вжели она коммунистка? От, беда -- хоть не ходи до проклятых бабьев. И с притворной злобой отплюнулся. 30 июня. У кн[язя] Ливена совсем небольшой отряд (1200--1500 человек). Орудий -- 2 (легкие, 3 д[юй]м[овые]), пулеметов до 12 (Максима, Кольта и Гочкиса). Офицеры его щеголяют по улицам в фуражках с синим околышем -- эту форму они придумали для себя недавно. Все они смотрят на нас с легкой неприязнью, совершенно, впрочем, непонятной. Кажется, они готовятся к отъезду на фронт ген[ерала] Юденича. Оттуда благоприятные вести: войска Юденича крепнут, в редких стычках с красными бьют их; морально -- сильны, и есть много веских оснований верить, что боевые действия (наступление, к которому он готовится) будут выиграны у большевиков. В Митаве летают слухи, что, вероятно, мы последуем примеру ливенцев -- что-то не верится. Бермонт болен. Я зашел к нему за некоторыми справками. Рассказал про девицу Дитман. -- А я ее знаю... Хорошенькая, черт ее возьми, Линицкий! -- Чего изволите? -- Ты знаешь эту... синеглазую девочку Дитман? -- Какую? Ах... так точно... Оба они чему-то рассмеялись. Я сообщил, что в городе есть слухи о нашем отъезде к ген[енералу] Юденичу. Вместо ответа Бермонт ткнул пальцем в карту, висевшую над его постелью. -- Туда? -- указал он на Петроград, -- нет-с, я пойду с моими солдатами на Москву. Мне нужно главное гнездо коммунистов -- Белокаменная. А Петроград что? Его взять нетрудно, в два счета... Правда, Линицкий? Адъютант переступил с ноги на ногу и, покручивая ус, ответил: -- Так точно, г[осподин] полковник. Где легко бороться, там немного заслуги. Я вышел от них с чувством мутным и тягостным. Вечером сегодня в город прибыла немецкая рота; она прошла куда-то на окраину для расположения в казармах. Справлялся в штабе -- говорят, что эта рота "Железной дивизии" майора Бишова. Дивизия эта вела здесь борьбу с большевиками с самого начала возникновения в Прибалтике белого движения (отряды -- кн[язя] Ливена, полковника Родзянко и др.). 3 июля. Ночью слышался грохот по улицам и чьи-то крики. Утром выяснилось, что в Митаву привезли артиллерию и два броневика. Мимо нашей квартиры прошумел огромный грузовой автомобиль -- даже окна звенели от содроганий мостовой. Это привезли обмундирование для пластунского батальона (No 1). Кстати, с завтрашнего дня он переименовывается в 1-й пластунский полк. Решено настойчиво пополнять его ряды, чтобы создать настоящий полк, а не "списочный". Наряду с этим дневником, пишу подробную "Историю" возникновения нашего отряда (с Киева, почему отряд носит наименование "имени гр[афа] Келлера"191 -- посвящен его памяти) и постепенного его развития до настоящего дня. К "Истории" подшиваю все фотографии, пояснительные записки, телеграммы, письма, которые хоть чем-нибудь способствуют зарождению идеи создания отряда в Митаве. Уже догоняю "события". Сказал об этом Бермонту. Он заинтересовался, известна ли мне его деятельность в Киеве. Не дождавшись ответа, рассказал о себе -- более подробно, впрочем, чем я знал. Работал он в союзе "Наша Родина" вместе с герцогом Лейхтенбергским, адвокатом Акацатовым, полковником Чесноковым, полковником П