ркой на пирс, и их тотчас окружили репортеры с блокнотами; я заметил, что среди них есть и те, которых я видел в шатре Роя Кнабеншу. - Вам понравилась воздушная прогулка, миссис Коффин? - спросил один из них, и женщина с улыбкой обернулась к нему. - О да, это было так захватывающе! - По ее лицу я видел, что она говорит правду; наверняка ей приходилось летать и раньше - ради рекламы, но она была искренна. - Всем бы следовало полетать над городом, - прибавила она, а Фрэнк подхватил: - Всем, у кого найдется пять долларов, - и эти слова были встречены дружным смехом. Фрэнк на мгновение повернулся к заливу, чтобы поглядеть на приближавшийся к гавани пароход. Какой-то репортер спросил, не второй ли это его полет за сегодняшний день. - Совершенно верно, - ответил Фрэнк. Собирается ли он полетать еще? Да, собирается. Опять он оглянулся на пароход, и я сделал то же самое. Пароход был еще далеко, но уже сейчас я мог различить две полоски дыма над трубами. - Джентльмены, - сказал Фрэнк репортерам, - во время первого полета я увидел это судно у входа в залив и решил слетать к нему. Я пролетел над судном на высоте около четырехсот футов и увидел пассажиров, собравшихся на носу корабля, чтобы, как я предположил, впервые увидеть статую Свободы. - А они заметили вас? - О да, разумеется, и приветствовали меня с большим энтузиазмом. И размахивали шляпами, прибавил я мысленно. - Пароход просигналил мне гудком, а затем я пролетел вдоль ватерлинии, чтобы прочитать его название - "Сент-Луис", как оказалось. Потом я попытался зависнуть над его кормой, но пароход шел чересчур медленно, и даже при наименьшей скорости я волей-неволей обгонял его. А потому я оставил в покое "Сент-Луис", который не мог со мной тягаться, вернулся к Бэттери и, как вам известно, успел даже совершить еще один полет, а вот "Сент-Луис" до сих пор еще не прибыл в гавань. Я твердо уверен, что будущее путешествий - здесь, - тут он указал на небо, - а не там. Фрэнк показал на пароход. Пропаганда при удобном случае, подумал я, но тем не менее, слушая его, ощутил легкий озноб - настолько эффектна была его правота. Неужели он действительно верит собственным словам? Трудно представить - стоит лишь взглянуть на воздушного змея, причаленного к плоту. Фрэнк дружески кивнул репортерам и толпе зрителей, взял под руку жену, и они пошли прочь, а вся эта толпа 1912 года, включая репортеров, не сделала ни малейшей попытки посягнуть на их право уединения. Никто не побежал за ними с последним вопросом, и никому не пришло в голову выпрашивать автограф. Они направились к улыбающейся молодой женщине, которая ожидала их в дюжине ярдов от пирса; затем Фрэнк оглянулся и заметил меня. Он тотчас улыбнулся, жестом подозвал меня, и я присоединился к этой троице. Молодая женщина взяла за руки миссис Коффин, они чмокнули друг друга в щечку и заговорили. Я снял шляпу, когда Фрэнк представил меня своей жене - она поглядела на меня с живым, неподдельным интересом к новому знакомству. Затем она представила меня очень хорошенькой женщине по имени Гарриет Куимби. "Она - авиатриса!" - прибавила миссис Коффин. - И скоро станет первой женщиной, перелетевшей Ла-Манш, - сказал Фрэнк. - Попытается стать, - поправила его Гарриет Куимби и обратилась ко мне: - Между тем я занимаюсь более прозаическим ремеслом театрального критика. Пишу для "Иллюстрированной газеты Фрэнка Лесли". Я едва не брякнул, что тоже работаю для "Лесли"! Но вовремя опомнился и вместо этого сказал: - Вот как? Вы пойдете сегодня на "Грейхаунд"? И мы немного поговорили о "Грейхаунде". Мне понравилась Гарриет Куимби, она произвела на меня впечатление, и позже, вернувшись уже в конец этого нового столетия, я засел в справочном зале Нью-йоркской Публичной библиотеки, листая страницы "Кто есть кто", хотя и не слишком надеялся отыскать там имя Гарриет Куимби, потому что прежде никогда о ней не слыхал. И тем не менее отыскал. Гарриет Куимби действительно перелетела через Ла-Манш. В одиночку. Первая женщина, совершившая это. 16 апреля 1912 года. Но статья включала также и дату ее смерти - несколько месяцев спустя, в авиакатастрофе... но не сегодня, не сейчас, не в этот день. - Так вы обе уходите? - спросил Фрэнк, и миссис Коффин ответила: - Да, но если ты собираешься поднять мистера Морли в воздух, мы останемся и понаблюдаем. Она наградила меня очаровательной улыбкой, и все трое двинулись к пирсу. И я пошел с ними... а что еще мне оставалось сделать в присутствии молодой красивой "авиатрисы", которая замышляла на одном из этих нелепых воздушных змеев в одиночку пересечь Ла-Манш, и другой женщины, которая только что сошла с чудовищной штуковины, поджидавшей меня у плота? Я шел как приговоренный к казни, которому только и остается следовать за людьми, пришедшими в его камеру. По травянистому берегу мы спустились к пирсу и сели в лодку, готовую переправить меня через Стикс. И лодка направилась к плоту и - Боже милосердный! - кошмарному сооружению из дерева и ткани, терпеливо дожидавшемуся меня. Оказавшись на плоту, я встал у аэроплана, на настиле из грубых досок, а Фрэнк тем временем, опустившись на колени, пришвартовал лодку. - Фрэнк, - сказал я, - мне нужна не просто воздушная прогулка. Я хочу пролететь над Манхэттеном и поискать одно здание. По форме оно должно напоминать корабль. "Мавританию". Фрэнк задумался и покачал головой: - Не помню ничего подобного. Но если оно существует, мы его найдем. - И еще я хочу заплатить вам больше чем пять долларов. - Ладно. Посмотрим, сколько времени займет полет. Думаю, он обойдется вам не слишком дорого. Он выпрямился, и плот заколыхался на воде, что мне совсем не пришлось по вкусу. Может быть, схватиться за живот и объявить, что меня мутит? На аэроплане было два небольших одноместных сиденья - они располагались друг за другом в непрочном на вид фюзеляже. Фрэнк обошел аэроплан спереди; я наблюдал за ним, затем, подражая ему, шагнул вначале на понтон, подтянулся и забрался на одно из чудовищных сиденьиц впереди Фрэнка. На сиденье был кожаный ремень, наподобие тех, что используются на электрическом стуле, и я туго затянул его на поясе. Перегнувшись вперед, Фрэнк протянул мне защитные очки, я выжал из своих лицевых мышц все возможное, чтобы изобразить улыбку, и надел очки. Стекла были простые, не темные. Фрэнк завел мотор и вывел аэроплан в Гудзон. Мы отплыли немного вбок, дожидаясь, пока мимо пройдет, вспенивая воду, буксир - он направлялся вверх по реке, вслед за "Сент-Луисом". Фрэнк вырулил на широкий изгиб вниз по течению, совершил быстрый разворот по ветру, и - у меня был соблазн зажмурить глаза, но я ему не поддался - мы запрыгали вперед - шлеп-шлеп - по мелкой ряби, струя пены из-под понтона обдала брызгами мое лицо и очки, и я вытер их рукавом. Наше движение вдруг стало плавным, и уже над самой водой мы заскользили к краю пирса. Я быстро глянул на миссис Коффин и на Гарриет Куимби - она была настоящей красавицей; обе махали и улыбались нам, и когда я снова глянул вперед, пребывание в аэроплане Коффина показалось мне уже не таким ужасным. Этот полет над водой в пыхтящем аэроплане не имел ничего общего с тем, к чему я привык. Не было сотен тонн воющего металла, который грубо вгрызается в разреженную негостеприимную пустоту. Все было совсем иначе - солнце светило мне в лицо, и мягкое, словно в разгар бабьего лета, тепло этой странной ранней весны 1912 года овевало мой лоб - я чувствовал, как воздух словно ласкает нас. Мотор все пыхтел, и пропеллер гудел, вращаясь, но шум этот был негромким, потому что мы сидели впереди, и большая часть звука уходила назад. Аэроплан парил над Гудзоном, постепенно поднимаясь, и я с улыбкой кивнул Фрэнку. И тут же понял, что совершил ошибку. Поворачивая голову, я мельком глянул вниз, за борт, и тут же поспешил поднять голову, вперил взгляд прямо перед собой - и снова все стало хорошо. Фрэнк начал описывать широкие, неспешные, плавные круги, понемногу поднимаясь все выше и выше, и это было кстати. Ввинчиваясь спиралью в воздух, Фрэнк все время оставался над водой, куда при случае можно было сесть и с неисправным мотором. Я видел длинные холмы, тянувшиеся вдоль побережья Джерси, зеленой и по большей части сельской местности. Затем я разглядел огромную гавань; скользнули назад бесконечные черно-бурые пальцы доков Западного Манхэттена. Мелькнул похожий на игрушку "Сент-Луис"; два еще более крохотных суденышка подталкивали его к причалам "Америкэн Лайн". Я увидел белый лепесток парусной яхты... зеленовато-черное пятнышко буксира... два красных игрушечных парома, покачивавшихся на воде... а потом далеко позади стал различим Эллис-Айленд... и крохотная статуя Свободы, позеленевшая с тех пор, когда я видел ее в последний раз, проплывала мимо нас, неспешно вздымая факел. - На прошлой неделе я облетал вокруг статуи Свободы, - сообщил Фрэнк, - и на вашем месте сидел человек с кинокамерой. Он снимал на кинопленку венец и факел, а внутри венца другой человек снимал на пленку нас! Я заулыбался, закивал, жалея, что не могу увидеть эти фильмы; кто знает, сохранились ли они до конца столетия? Теперь мне было хорошо - мне нравилось, что мы кружим, словно птицы, и постепенно под нами раскрывается вся гавань. Далеко внизу теперь зеленел Бэттери-парк, усыпанный разноцветными точками женских платьев и темно-бурыми пятнышками мужских костюмов - и эти люди смотрели на нас! - Я как-то взял с собой оператора с камерой - поснимать административные здания на самой оконечности острова. Мы летели вровень с верхними этажами, в окнах полно зевак, все глазеют на нас и махают, а он знай себе снимает. Потом, прямо над Ист-Ривер, болты крепления расшатались, камера сорвалась с крыла - так и покоится до сих пор где-то на дне реки. Наконец, летя на север и поднимаясь все выше - две тысячи футов, три? не знаю, - мы повернули к городу, и я увидел картину, которую мысленно вижу и по сию пору: далеко внизу, открытый для меня в это утро, подернутый легкой дымкой, раскинулся город нового столетия, город между двумя другими Нью-Йорками, которые я знал, - и этот город был прекрасен. Мне ни разу не доводилось летать над Нью-Йорком конца двадцатого столетия, но я видел фотографии, сделанные с самолетов, и они ошеломляющи, особенно мерцающие неземным сиянием ночные виды Нью-Йорка. Но высокие, очень высокие и самые высокие здания, которых так много в центре, совершенно заслоняют город, в котором они построены. Частенько фотограф, нацеливая объектив камеры на Нью-Йорк, не может отыскать там ни улиц, ни людей - одни только сплошные наслоения стен, среди которых город исчезает. Но сейчас еще все было не так. Под нами, далеко внизу лежала длинная, узкая, до боли знакомая карта Манхэттена, и ее строгие пересекающиеся улицы были испещрены движущимися пятнышками и точками кипевшей внизу жизни. И я начал искать... но что? Все, что мне приходило в голову, - некое подобие каменного корабля, невообразимого корабля с окнами. Тут и там вонзались в небо тонкие указательные пальцы нью-йоркских небоскребов, по большей части одинокие, а потому отыскать их было легко. И словно читая страницу знакомой наизусть книги, мой взгляд скользнул вниз от зеленого четырехугольника Центрального парка, следуя извивам и поворотам Бродвея, и легко отыскал изящную белую башню здания "Таймс", которая одиноко высилась среди других строений, и покуда еще ничто не смело бросать вызов ее высоте. К западу лежал почти нетронутым девятнадцатый век, рассекая карту города длинными полосами коричневых фасадов и черных крыш. Я легко отыскал на Сорок второй улице сияющую новенькую белизну Публичной библиотеки, одновременно увидев мысленным взором книгохранилище - здесь было и его место. Восточное темнело пятно наваленных грудами бревен, тесаного камня и грязных котлованов: там строился вокзал Грэнд-сентрал. Я плыл по воздуху, удобно восседая на упруго натянутой ткани крыла, и смотрел вниз на две полоски двух разных оттенков серого цвета - смыкающиеся реки... провожал взглядом солнечные блики на тончайших ниточках надземки, тянувшихся вдоль обеих сторон города. Потом... да, конечно, это Тридцать третья улица, потому что большой белый квадрат рядом с ней, искрящийся новизной, может быть только Пенсильванским вокзалом. А дальше к востоку, где в один прекрасный день подымется к небесам "Эмпайр стейт билдинг", сейчас были зеленые шпили, купола и трепещущие флагштоки гигантского отеля "Уолдорф-Астория". Но Фрэнк Коффин видел все это уже не раз, а потому то и дело наклонялся ко мне, чтобы поболтать, засыпать меня вопросами. И покуда он выслушивал мои ответы, мне пришло в голову то, чего он, скорее всего, сам не сознавал: что бы ни попадало в поле зрения Фрэнка, все неизменно оказывалось связанным с авиацией. Так, значит, я прибыл из Буффало? Ну, очень скоро я смогу летать из Буффало в Нью-Йорк на аэроплане. Как мне понравилось в отеле "Плаза"? Просто замечательно: мой номер выходит окнами на Центральный парк. Фрэнк кивнул - да, это, должно быть, почти так же, как смотреть на парк с аэроплана. - Фрэнк, - сказал я наконец, - а как бы вы жили, если б появились на свет задолго до аэропланов? С этими словами я обернулся, чтобы взглянуть на него, и увидел, что глаза у него буквально полезли на лоб. - Бог мой, - сказал он тихо, - что за чудовищная мысль! Но, по счастью, Сай, этого не случилось. И я скажу вам почему. Я родился на свет для того, чтобы перелететь через Атлантический океан. И я намерен сделать это, Сай. Я хочу быть первым, кто сделает это. Мне оставалось лишь кивнуть и сказать: - Что ж, Фрэнк, так и будет. - О да, конечно - если только мне удастся добыть денег. Мне нужны более мощные моторы. И аэроплан побольше. И защита от непогоды. Сай, от Нью-Йорка до побережья Ирландии тысяча восемьсот восемнадцать миль. - Он не шутил! Он всерьез обдумывал все это! - Со скоростью сорок пять миль в час я бы мог одолеть это расстояние за сорок часов. Я узнал, что с июня по сентябрь, - руки Фрэнка лежали на рычагах, ноги часто и осторожно нажимали на педали, но мыслями он был далеко отсюда, - с июня по сентябрь в этих широтах дует преимущественно ветер с запада, и это прибавит мне скорости - лишних двадцать - тридцать миль в час. - Он знал все и не ошибался. - Вылетев, я не смогу садиться на воду, но я твердо верю, что с двумя моторами, один из которых можно будет завести, если откажет другой, с двумястами галлонов бензина этот полет может завершиться удачно. Мы ведь кое-чему учимся, Сай. Мы все постигаем риск, который таит в себе воздухоплавание. Я научился быть осторожным, когда лечу на небольшой высоте над городскими улицами; воздушные потоки, которые поднимаются над городом, могут быть опасными. Мы должны учиться; и в тот день, когда человек полетит над Атлантикой, ему понадобится... знаете что? Предусмотрительность. Тщательная подготовка. Терпение. Все эти добродетели и еще многие другие. Я кивал в такт его словам, мысленно говоря: "Фрэнк, в эти дни уже живет один мальчик..." Где? Где может быть сейчас, в эту минуту, Чарльз Линдберг? [американский летчик, первым совершивший в одиночку беспересадочный полет через Атлантический океан] Этого я не знал, но продолжал мысленную речь: "Ты не сможешь сделать этого, Фрэнк. Скорее всего, не сможешь. Но мальчик, который исполнит твою мечту, вероятно, уже знает твое имя". Далеко внизу нескончаемым равномерным потоком тянулись новые здания - отели, многоквартирные дома, еще Бог весть что; и все же это по-прежнему был все тот же невысокий, уютный, хорошо видимый город. Прямо впереди - мы летели сейчас почти над самой Пятой авеню - лежал квадрат Мэдисон-сквера, в котором покуда недоставало одного угла, и я не стал поворачивать голову туда, где восточной него лежал Грэмерси-парк. А потом под нами... ну да! Да, да, да, Боже мой, да! Вон там, на пересечении Бродвея и Пятой авеню, готовое вот-вот тронуться в плавание, вдруг предстало моим глазам то самое чудо, которое видел Z: гордый прямой профиль, так похожий на силуэт самой "Мавритании". Да, это был именно корабль "из камня и стали", неуклонно наплывавший на нас, словно он и впрямь двигался. Разумеется, Z был прав: просто немыслимо называть такого красавца обыденным именем "Флэтирон-билдинг" [22-этажное здание, считающееся первым нью-йоркским небоскребом]. Мы летели над Манхэттеном к зеленому пятну в форме шлепанца - это был Юнион-сквер; в последний раз я видел его, когда вместе с Джулией и Вилли смотрел ночной парад. Навстречу нам скользил, уплывая назад, лабиринт ранних улочек Манхэттена: коротких, кривых, извивающихся; строгая упорядоченность улиц выше Четырнадцатой осталась позади. Я взглянул на Фрэнка, кивая и улыбаясь в знак того, насколько мне все это по душе. И он улыбнулся в ответ со снисходительным пониманием человека, который видел эту картину много раз, но неизменно готов снова и снова показывать ее другим. Узкий силуэт колокольни церкви Святой Троицы все еще одиноко чернел в небе... Затем Фрэнк кивком указал на восток, и мы начали полого и довольно быстро снижаться к городу - улицы, расширяясь, неслись навстречу, разноцветные точки стремительно увеличивались, превращаясь в людей. Видимо, Фрэнку захотелось немножко попугать меня. Я почувствовал, как ремень врезался в тело - аэроплан накренился, поворачивая и одновременно продолжая снижаться. Мелькнули мачты серого военного корабля, стоявшего на якоре у бруклинского берега, а мы все неслись вниз, продолжая поворот, и плоская серая гладь Ист-Ривер расширялась нам навстречу. Мы перешли в горизонтальный полет, когда до воды оставалось никак не больше двадцати футов. Фрэнк лишь на долю секунды оторвал глаза от реки, чтобы украдкой бросить взгляд на меня; я должен был испугаться, и я испугался, да еще как! Потому что прямо впереди - и я пришел в ужас, поняв значение этого взгляда Фрэнка - парил Бруклинский мост... и аэроплан должен был пролететь под ним! Секундой позже аэроплан нырнул ниже и торжествующе проскользнул под мостом. А затем Фрэнк вынырнул из-под моста - прямо над трубой буксира. И выхлоп обжигающего пара, вырвавшийся из трубы, подхватил наш хрупкий маленький воздушный змей и затряс, затряс его, беспомощного, изо всей силы, как терьер трясет пойманную мышь. Фрэнк что есть силы давил на рычаги, пытаясь вернуть управление машиной, но получалось это у него с трудом. Мы едва не рухнули, пролетев близко, дьявольски близко от воды. Лицо Фрэнка окаменело, он вцепился в свой крохотный самолетик, а тот трясся, подпрыгивал, никак не желая подчиниться рулю и выйти из опасного спуска, и ремень глубоко впивался в мое тело. И вдруг все кончилось. Мы не разбились, не грянулись что есть силы о воду, но взмыли вверх по точной и изящной дуге, уже вне опасности. Я обрел дар речи. - Фрэнк, - сказал я, - расскажите-ка мне еще раз о перелете через Атлантику. О тщательной подготовке. О предусмотрительности. Об осторожности. Обо всех этих добродетелях, которые так необходимы авиатору. - Извините, - пробормотал Фрэнк. - Ради Бога, Сай, извините меня. Я вел себя как последний дурак. - И прибавил, вдруг обозлившись на себя: - Обычно я летаю совсем не так! Аэроплан снизился к пирсу А, легко коснулся воды и медленно двинулся к плоту. - Но в тот день, когда человек будет готов лететь через Атлантику, ему конечно же понадобится тщательная подготовка. И скрупулезная предусмотрительность. И безграничная выдержка. Все это, Сай, все эти добродетели. Но в последний миг, когда он поднимется на аэроплан и окажется лицом к лицу с Атлантическим океаном, - тогда ему будет нужна и самая чуточка безудержного безрассудства. 19 Эту программку в обмен на два билета на "Грейхаунд" подала мне "гибсоновская девушка" - идеальная американка, какой изображал ее на своих рисунках Чарльз Гибсон, стройная, с узкой талией и пышной прической "помпадур". На ней было серое форменное платье с большим белым воротничком, огромный галстук-бабочка и значок с надписью: "Билетер". Она провела нас с Джоттой на наши места в партере, и когда мальчик лет двенадцати в красной курточке с латунными пуговицами прошел между рядов, продавая длинные тонкие коробочки мятных шоколадок, я купил у него коробочку. Я огляделся: люди заполняли все проходы между рядами, понемногу разбредаясь по местам. Где-то среди них должен появиться Z, может быть, уже появился; вполне вероятно, что в этот миг я как раз смотрю на него. По всему зрительному залу великолепные женщины с пышными прическами, в платьях с высокими воротничками рассаживались, снимая свои неправдоподобно огромные шляпы - осторожно, приподнимая шляпу обеими руками, как это сделала и Джотта. На ней было длинное светлое платье и розовая шляпа добрых десяти футов в диаметре. Мужчины во всем зале выглядели почти одинаково: жесткие воротнички, коротко подстриженные волосы, чаще всего разделенные на прямой пробор; некоторые носили пенсне. Носит ли Z пенсне? Я так не думал, но и это вполне вероятно. Сцену закрывал тяжелый и длинный красный занавес, окаймленный снизу массивной золотой бахромой длиной по меньшей мере в фут; на его бархатных складках лежали тени от огней рампы. Есть ли в этом зале человек с душой настолько зачерствевшей, что она не затрепещет в те мгновения, когда таинственный занавес вот-вот взовьется над сценой? Хоть я и помнил, что в будущем театральный занавес исчезнет, оставив зрителя одиноко таращиться в пустоту. Джотта, сидевшая рядом со мной, изучала свою программку; я заглянул в свою, посчитал и повернулся к Джотте: - Послушайте, здесь заняты целых двадцать шесть актеров! На нее, однако, этот факт не произвел впечатления. Я подсчитал и сцены: целых шесть! Но теперь уже ничего не сказал, хотя сам был очень доволен. Мне надоели пьесы с одними и теми же декорациями, и тем более надоели пьесы, в которых участвуют только два актера. Затем я заговорил об Уилсоне Мизнере, который был одним из авторов пьесы, а в жизни был изрядным плутом и мошенником. Джотта слушала с интересом, и мне это доставило немалое удовольствие. Мне приятно было ее общество. Мне нравилась Джотта и нравились люди, которым по душе Уилсон Мизнер. Он побывал на Юконе во времена золотой лихорадки, но не бродил по Аляске в снег и мороз, а в тепле играл в покер с золотоискателями и по большей части выигрывал. Однажды он играл в карты в каком-то юконском салуне, по совместительству - публичном доме, и какой-то мужчина вбежал туда с криком: "Кто-то оскорбил Голди!" И Мизнер, сдавая карты, осведомился: "Во имя Господа, как ему это удалось?" Настал волшебный миг: огни в зале начали постепенно гаснуть, и вот уже спустилась кромешная темнота - если не считать газовых рожков под красными надписями "Выход". Затем, вызывая извечный трепет, взвился занавес, открывая на сей раз то, что в моей программке значилось как "Пансион в Сан-Франциско". Мы увидели скудно обставленную спальню: единственное окно, шкафчик, железная кровать... и Инь Ли, который стелил постель. Что можно сказать об Инь Ли, кроме того, что я сидел в театре 1912 года и потому Инь Ли именовался здесь не "китаец", а "китаеза"? Мы сразу поняли, кто он такой, по раскосым подведенным глазам, желтой коже, черным матерчатым шлепанцам и знаменитой косичке, которая спускалась до пояса. И в тот же самый миг, когда мы увидели, как он небрежно стелет постель, по зрительному залу пробежал не то чтобы смех - ничего смешного он пока не делал, - но негромкий предвкушающий смешок, потому что... словом, потому что это был китаеза. - Инь! - позвал из-за кулис женский голос, и Инь тотчас с отупелым видом поднял глаза, но не отозвался. Он нечаянно уронил подушку, неуклюже наступил на нее, вызвав смех в зале. Затем вошла миссис Феджин - домовладелица, как сообщила мне программка. - Ты почему не приходишь, когда я тебя зову? - Моя стелить постель. - Ты в этом смыслишь меньше, чем свинья в апельсинах. - Моя уходить! - Он скрестил руки на груди. - Что, прямо сейчас? Инь задумался. - Скоро! - объявил он, вызвав новый приступ смеха у зрителей. - Ладно, а пока что пойди прибери мою комнату. И Инь удалился, распевая писклявую китайскую песенку - или, во всяком случае, то, что могло сойти за писклявую китайскую песенку, а мы опять засмеялись. Вошла Клэр - это была ее спальня, - и я схватился за программку, потому что актриса была настоящая красавица: звали ее Элис Мартин. Она начала рассказывать миссис Феджин о своих бедах, и мы узнали, что она вышла замуж за мошенника по кличке Грейхаунд, который бросил ее и вообще дурно обращался с нею, хотя она до сих пор его любит. Однако я начал терять нить сюжета, потому что слушал не столько то, что они говорили, сколько то, как странно звучат их голоса. И сообразил, что без микрофонов голоса актеров доходят до наших ушей и в самом деле странно - их тотчас поглощают несколько сотен зрительских тел. В этом забавном приглушенном звуке, плоском и лишенном эха, было что-то на редкость притягательное - то, что делало присутствие актеров на сцене в высшей степени реальным, жизненным. Кроме того, я с нетерпением ждал остроумных реплик в мизнеровском духе, но покуда так ни одной и не услышал. Клэр и миссис Феджин удалились, вошли Инь и Макшерри, и мы узнали, что Макшерри - перевоспитавшийся карточный шулер, ныне детектив, влюбленный в Клэр, и так далее. - Миссис Феджин в спальня, - сказал Инь. - Вы подождать. - Что ж, может, тогда ты мне кое-что расскажешь, - сказал Макшерри и извлек большой лист красной бумаги - таким образом, чтобы зрители увидели, что листок исписан китайскими иероглифами. Инь глянул на листок: - Моя не знать. - Очень плохо, - сказал Макшерри. И вдруг рявкнул: - Сим юп тонг! Инь тотчас отреагировал на эти слова, потому что оказалось, что это приказ его тонга [тайное объединение китайцев, живущих в Соединенных Штатах Америки], которому нельзя не подчиниться. Мгновенно став образцом услужливости, перепуганный до полусмерти Инь завопил: "Ни ха лимья!", или что-то в этом роде, схватил бумагу и, повернувшись с ней лицом к зрителям, молча прочел написанное, водя головой вверх-вниз, покуда его взгляд пробегал по вертикальным столбцам иероглифов. - Ну, теперь ты знать? - Мочь быть. Макшерри завернул левый рукав, продемонстрировав шрам на запястье. Инь Ли посмотрел на шрам, заглянул в красный листок, снова глянул на запястье Макшерри, явно сличая шрам с его описанием. - Этот китаеза родом из Миссури, - сообщил залу Макшерри. Уилсон Мизнер? Знаменитое остроумие? Я отказывался так думать. Глянув на красный листок, Макшерри заметил: - Смахивает на счет за порванную рубашку. Когда Макшерри спросил, где муж Клэр, Инь сказал: - Он заходить скоро. На что Макшерри ответил: - Для китаезы "скоро" - это и "через минуту", и "через сорок лет". Что ты имел в виду? - Он заходить вчера. Одна час. - А когда было "позавчера"? - Семь неделя. Что ж, зрителям это понравилось. А я тоже был зрителем и потому смеялся вместе со всеми. Но все же... Миссис Феджин и Макшерри развивали сюжет: он пришел сюда, чтобы помочь Клэр, потому что сам любит ее. Далее шла реплика, которую саркастически процитировали в прочитанной мной рецензии в "Таймс". Макшерри, резко высказываясь о муже Клэр, Грейхаунде, заявил: "Мужчина, который не способен сам сойти с кривой дорожки, не сделает этого и ради женщины после того, как заполучит ее!" - Как это верно! - воскликнула на сцене миссис Феджин, и я украдкой глянул на Джотту, на сидевших рядом зрителей. Они улыбались, явно наслаждаясь пьесой, но не больше, чем я, принимали всерьез подобные реплики. Раза два в той же самой сцене, когда Макшерри был охвачен сильными переживаниями по поводу своей любви к Клэр, он проделывал трюк, который сильно озадачил меня. Он поворачивался спиной к залу и сутулился - никогда прежде я не видел, чтобы актеры так поступали на сцене. По всей видимости, это был современный актерский прием: демонстрировать чувства настолько сильные, что приходится прятать лицо. Я слыхал, что балерины во время своих невероятно тяжелых физически выступлений используют тот краткий миг, когда оказываются спиной к залу, чтобы ловким движением кисти смахнуть пот с лица, а затем грациозно откинуть руку, стряхивая капельки пота. И сейчас мне подумалось, что Макшерри, вполне возможно, стоя спиной к зрителям, корчит гримасы. Когда разговор между ним и миссис Феджин закончился, вошел Инь Ли с метелкой: - Моя убирать? Миссис Феджин в изумлении попятилась: - Впервые в жизни он сам просится поработать! Когда Макшерри и миссис Феджин ушли, Инь начал мести все медленнее, его метелка уже еле двигалась, больше не касаясь пола - этакий китайский ленивец. Уже в первом акте был предельно ясно изложен весь сюжет пьесы: шайка мошенников, среди которых одна женщина, плывет в Европу, собираясь на борту ободрать как липку некое богатое семейство. Я гадал, уж не известно ли самому Уилсону Мизнеру, как обстряпываются подобные делишки. Мне чрезвычайно понравились клички мошенников: Грейхаунд, Алекс Шептун, Морской Котенок и Бледнолицый Кид - почему его прозвали так, я понял сразу, как только он появился на сцене, - лицо у него было пунцово-красным. - Тебе это плавание пойдет на пользу, Кид, - сказал ему Морской Котенок. - Это почему же? - На первоклассном судне, знаешь ли, принято носить приличную одежку, есть вилкой и переодеваться на ночь! - Да я всем этим штукам за неделю выучусь! - воскликнул Кид, и я рассмеялся, кивнув собственным мыслям - в этой реплике чувствовался грубоватый почерк Мизнера. Но вообще у меня создалось впечатление, что пьесу состряпали после хорошего обеда, подкрепляясь горячительными напитками. Я изо всех сил постарался не читать в программке описание сцены - я ждал небольшого сюрприза и получил его в начале второго акта, когда поднялся занавес и на сцене оказалась палуба корабля. Это было великолепно. Там было все: одни пассажиры читали в раскладных креслах на палубе, другие, опираясь на перила, любовались морем и нарисованным на заднике небом в облачках; были там весьма натуральная спасательная шлюпка и радиорубка; была даже пара, игравшая в традиционную для морских путешествий игру с бросанием колец. А когда я все же заглянул в программку, я прочел, что это "штормовая палуба судна флота его королевского величества "Мавритания". Я из тех, кого приводят в восторг старые трансокеанские лайнеры, кто любит читать о них и часами разглядывать их фотографии, пытаясь вообразить, каково было путешествовать на таком гиганте. А уж "Мавритания" пользуется, наверное, наибольшей любовью у поклонников великолепия старинных лайнеров... Но неужели палуба "Мавритании" и вправду выглядит именно так? Я подался вперед, пожирая глазами декорации, и... а впрочем, кто знает? Но картина выглядела совершенно реальной, даже палуба, казалось, принадлежит самому настоящему кораблю. То, что все актеры на сцене были в головных уборах, отнюдь не казалось зрителям странным; никто в те дни не выходил из дома с непокрытой головой. Компания с американскими флажками - сверхпатриотичные провинциалы из Лаймы, штат Огайо, - это и есть та богатая семейка, к которой мошенники намерены подкатиться с поддельным рекомендательным письмом. Вдруг мы все так и подпрыгнули в своих креслах - из радиорубки, торчавшей на сцене, внезапно брызнула морзянка! Зрители уселись, не сводя глаз с рубки: беспроволочная связь на море была еще в новинку в этом мире, и звуки морзянки звучали свежо и волнующе. Извержение ритмичных попискиваний прекратилось, все пассажиры смотрели на радиорубку. В тот же миг из нее выскочил человек в морской форме, размахивая листком бумаги. - Радиограмма! - кричал он. - Радиограмма для Фостера Аллена! Радиограмма для мистера Аллена! И поспешил прочь, на поиски мистера Аллена. Я решил, что это отличный прием; и на протяжении всей пьесы то и дело, порой согласно развитию сюжета, а порой просто так, звучало волнующее попискивание морзянки, неизменно застигая зрителей врасплох и доставляя им немалое удовольствие. Я начал подозревать, что Бледнолицый Кид - не просто творение, но любимое детище Уилсона Мизнера, - именно с ним по большей части были связаны реплики, в которых мне чудился мизнеровский юмор. На палубе, пытаясь завязать разговор с хорошенькой молодой пассажиркой по имени Этта, он долго и натужно искал подходящую тему и наконец выдавил: "А вы видели море?" А позднее, играя с той же Эттой в шаффлборд [игра, в которой диски кием толкают по полу, расчерченному на пронумерованные квадраты], он справился совсем неплохо, если учесть, что играл он впервые в жизни. Где же он этому научился? - удивлялась Этта. - Да я частенько играю, - сказал Кид, - дома, на лужайке. - На лужайке? Неужели у вас диски скользят по траве? - Да нет, конечно, - отвечал Кид, поспешно соображая. - Мы их... э-э... катаем. Потом он спрашивал у Морского Котенка: - А что, ты не можешь добыть для этого дела адвоката? - Само собой! - отвечал тот. - Да я могу добыть такого адвоката, что тот затопит всю эту посудину только за оплату судебных издержек. - И добавлял: - Когда настанет черед лжесвидетельства, он тебя обучит, как это и положено делать первоклассному адвокату. Когда какой-то пассажир спросил у Кида, где он думает остановиться в Лондоне, Кид ответил: - В Вестминстерском аббатстве. По-моему, мне удалось заметить еще одну сторону странного и противоречивого Мизнера в сцене на палубе между Макшерри и детективом, который находился на борту, чтобы помочь тому расправиться с мошенниками. Прозвучал обеденный гонг, пассажиры ушли, и второй детектив, разговаривая с Макшерри, заметил что-то во внутреннем кармане его пальто. Он протянул руку и постучал пальцем по карману со словами: "У вас здесь, похоже, шуршики с зеленого сукна?" Что?! Я никогда не слышал ни о чем таком, и другие зрители, думаю, тоже. Но ведь "шуршики с зеленого сукна" не могли быть просто выдумкой, верно? Макшерри ответил: "Я гоняю их время от времени, когда надо поразмыслить, но больше не играю". А когда детектив удалился, Макшерри присел, вынул из кармана великолепную маленькую колоду карт, распечатал ее и разложил на колене зелеными рубашками вверх. Его задумчивый взгляд устремился на море, а руки между тем сами собой беспрерывно и бегло тасовали колоду. Кто же станет носить с собой запечатанную колоду карт только ради того, чтобы "погонять их время от времени"? Никто, кроме человека, практикующего карточное шулерство. Появилась ли эта деталь из богатого и причудливого прошлого самого Уилсона Мизнера? Бьюсь об заклад, что так оно и было. Но сейчас, следя за действиями Макшерри, я и сам мечтал о "шуршиках с зеленого сукна". Из радиорубки запищала морзянка, Макшерри вскочил, и пьеса продолжалась. Акт второй закончился, зажегся свет в зале, и зрители хлынули в фойе размяться в антракте и освежиться каким-то розовым напитком. Затем все вернулись на свои места, и занавес стремительно взвился, открыв нашему взору самую что ни на есть настоящую игру в покер в прокуренной каюте с иллюминаторами на заднике. "Таймс" в предварительной рецензии писала: "Этот покер - сущее наслаждение", - и так оно и было. Потому что игра была реальна до мельчайших деталей, взятая целиком - в этом я был уверен - из жизни самого Уилсона Мизнера. Мужчины сняли пиджаки, расстегнули жилетки и, попыхивая настоящим дымом настоящих сигар, разговаривали как самые настоящие игроки в покер. "Неплохой был выигрыш, а?" - говорил осклабившийся победитель, загребая к себе ставки, и проигравший с кислым видом отвечал: "Вы бы еще о всемирном потопе вспомнили!" Один игрок, бросив на стол свои проигрышные карты, с отвращением проворчал: "Додеритесь без меня!" Какой-то мужчина обошел вокруг его кресла, чтобы отогнать невезение. Один игрок спрашивал у другого: "Вы вообще когда-нибудь торгуетесь?" - "Само собой, - отвечал тот, - когда нет другого выхода". Смотреть на игроков на сцене, собравшихся за шестиугольным покерным столом в сцене "Карточная комната: вечер того же дня" было все равно что следить за настоящей игрой. Они говорили и делали именно то, что говорят и делают реальные игроки в покер. "С этаким добром и рта не раскроешь", - сказал один игрок о своих картах. Другой, чья очередь была сдавать, принялся собирать сброшенные карты, раздраженно прикрикивая: "Подавайте карты! Живо, живо! Карты!" - "И дух перевести нет сил", - сказал еще один проигравшийся. Другой игрок, более удачливый, выкладывая на стол выигрышные карты, подал реплику, которая, по всей вероятности, останется бессмертной, пока существует покер: "Три монарха кроют все!" Беспрерывно звучали оскорбления, без которых не обходится ни одна игра. "Эй, вы же не печенье раздаете!" Эта чудесная сцена в духе Уилсона Мизнера завершилась, когда Макшерри, применив свой прежний опыт карточного шулера, освеженный недавними упражнениями с "шуршиками с зеленого сукна", перехитрил мошенников, сдав карты из середины колоды. Красный бархатный занавес опустился над кульминацией сцены: мошенники одурачены Макшерри, простак сгребает свой гигантский выигрыш. А потом - я подсчитал - последовали семь вызовов именно за эту сцену, когда пьеса еще не закончилась! Каждый актер выходил под все более оглушительные аплодисменты; шестым вышел на поклон простак - с полными пригоршнями денег, которые он только что выиграл, что привело зал в неистовство. И наконец последним вышел Макшерри, и тут мы устроили ему настоящую овацию: ведь это он только что одурачил мошенников! Затем аплодисменты понемногу стихли, зрители улыбались, зал гудел: "Что за прелесть эта сцена!" Начался четвертый акт, занавес поднялся под волнующее попискивание морзянки - "Полночь на штормовой палубе" - и пьеса довольно быстро двинулась к финалу. Наконец - шайка мошенников уже была обведена вокруг пальца бывшим карточным шулером Макшерри - Грейхаунд то; ли прыгнул, то ли свалился за борт, и мы стали свидетелями последнего и наилучшего сценического эффекта в пьесе. Мы увидели прыжок... затем долгих две секунды царило молчание, все, кто ни был на штормовой палубе, в ужасе смотрели за борт, ему вслед... а потом мы услышали всплеск! Услышали, а мгновение спустя увидели, как над бортом, за перилами взметнулся фонтан самой настоящей воды! И - блестящий штрих - этот фонтан взлетел чуть дальше по борту, потому что, видите ли, судно двигалось! "Человек за бортом!" - крикнул кто-то, моя красавица Клэр очутилась в объятьях Макшерри, и занавес пошел вниз под - не спрашивайте меня почему - чудесное драматическое попискивание морзянки. А затем, впервые за всю пьесу, стены зала сотряс внезапный оглушительный рев - это гудок лайнера раз за разом взревывал под нетерпеливый писк морзянки, покуда золотые кисти занавеса опускались все ниже и ниже. Лучше этого гудка ничего нельзя было выдумать, и мы выли, мы бесновались от восторга. За одно это мы отбили бы себе ладони, даже если б не видели самой пьесы. Однако я не забыл, зачем пришел сюда. Выхватив из-под сиденья свою шляпу, я поднялся в проходе и, согнувшись в три погибели, начал пробираться прочь по темному партеру; могучий рев корабельного гудка и искрящиеся звуки морзянки словно подгоняли меня, придавали моему уходу драматический, волнующий трепет. Z должен быть там, снаружи. Он будет там, я точно знал это! Через считанные минуты он выйдет на у