я от бога, - вставила Клоринда. - Если вселенная проходит через нескончаемую эволюцию, бог даже и не возникает. Уимпердик возмутился и сказал, что толковать о том, возникает бог или не возникает, - просто нелепость. Он с нами, вечно был, есть и будет. Вот всякие лжеучения - те возникают беспрестанно и неизменно исчезают. Так и современная наука исчезнет. Раймонд заявил, что он хотел бы, но не может согласиться с Уимпердиком. - Современная наука, - сказал он, - это что-то совершенно новое и гораздо более страшное, чем всякие там лжеучения и ереси. Это не ересь; это - безверие, а не уклонение от истинной веры. Она разрушает всякую веру и начинает что-то новое. Она ведет мысль такими путями, которые ломают все до основания. Какими-то совсем другими путями. Она разлагает наш мир и взамен не оставляет нам ровно ничего - ни божественного, ни человеческого. Уимпердик возразил, что наш старый мир - более добротная штука, чем думает Раймонд. Наши старые понятия, старое добро и зло в конце концов восторжествуют над этой современной научной чепухой. Раймонду прислали на рецензию книгу "двух многообещающих молодых авторов", Конрада и Хьюффера. Книга называется "Наследники". Она произвела на него потрясающее впечатление. Там проводятся совершенно удивительные идеи. О новой породе людей, якобы появившейся на свете, - эти люди не знают ни жалости, ни сомнений, они истребляют освященную веками человеческую жизнь. Для них не существует никаких преград. В этом романе предполагается, что они загадочным образом появились из четвертого измерения, но в действительности это вот та самая порода людей, которых порождает наука. И они совершенно другие - другие. Они смотрят на жизнь с какой-то холодной, нечеловеческой ясностью. - Обманчивая ясность, - вставил Уимпердик. Красота исчезает с их появлением, моральные ценности, вера, благородство, чистота, честность, любовь - все сметается. Традиция становится ненужным наследством старых заблуждений, с которыми лучше разделаться. Все прекрасные, веками проверенные истины, которыми мы живем, во имя которых мы живем, под угрозой, и им приходит конец. - Пускание пыли в глаза, - сказал Уимпердик. - Рассвет, - сказала Клоринда, и ее эрудиция, ее диплом первой степени по двум дисциплинам и постоянное соприкосновение с новейшими лондонскими веяниями явно чувствовались в ее уверенном голосе. Ей, по-видимому, давно не терпелось осадить Уимпердика. И теперь она вдруг увидела, как за это взяться. Она решительно повернулась к нему. - Наука, Уимпердик, - это не больше и не меньше, как переход от слов и фраз к фактам - к подлежащим проверке фактам. В этом нет ничего странного и ничего нового, Раймонд, это просто выздоровление после долгой болезни. Дневной свет, пробивающийся сквозь мглу словоблудия, в которой человеческая мысль коснела веками. Для меня это все совершенно ясно. И я разгадала вас, Уимпердик. Я понимаю теперь, на чем вы стоите. Я наконец разгадала, что вы такое. Вы схоластический реалист [реализм (средневековый) - философское учение, идущее от Платона; согласно реалистам, общие понятия предшествуют единичным вещам; их противники номиналисты утверждали, напротив, что общие понятия - лишь имена единичных вещей]. Вы пережиток четырнадцатого столетия. Как я не видела этого раньше! Она погрозила ему пальцем. - Схоластический реалист, вот вы что такое, голубчик. Таков склад вашего ума. Я долго думала о вас, приглядывалась к вам, стараясь разгадать, что вы собой представляете, долго, а теперь я вас поняла. Вы согласны с этим? Тем лучше! Естественно, что вы смотрите на науку, как на дьявола. Это ваш дьявол. Когда неономиналисты сцепились с реалистами, тогда стала неизбежной экспериментальная наука [речь идет о борьбе английских философов-материалистов XVII века Т.Гоббса, Дж.Локка и Фр.Бэкона за опытное знание]. До тех пор она была просто немыслима. Все это для меня теперь совершенно ясно. Конец дедуктивного мышления - долой пустословие! Наука вырывается на свободу. И вы только посмотрите, что сделала и что делает наука! Она дает механическую силу без затраты усилий. Она уничтожает тяжелый труд. Она насаждает здоровье и изобилие там, где раньше были невежество и нищета. Она дает свободу уму. Каждое умозаключение, каждая догма теперь берется под вопрос и подвергается проверке. Ко всему подходят открыто, и наука оправдывается результатами, какие она дает. - Сначала самонадеянное _почему_, - сказал Уимпердик, склонив голову набок и оскаливая на Клоринду все свои желтые зубы с таким видом, словно он пытался мягко дать ей понять, что видит ее насквозь, - сначала _почему_, а следом, по пятам, проталкивая его вперед, тихонькое _почему нет_? Вы загромождаете мир отвратительными, шумными, вонючими машинами. Вы производите миллионы дешевых безобразных вещей взамен немногих прекрасных. Вы развиваете сумасшедшую скорость. Скорее, скорее! Вы - вы потворствуете всяким вольностям. И среди вашей погони за этими чудесами прогресса вы забываете о главном в жизни. От нормальной здоровой жизни человека не остается ничего. И от нравственности не остается ничего. Во всем этом недостает души. - Не остается ничего от вашей кристальной небесной сферы или от вашего цветущего эдема и Страшного суда. Клетку религии сломали. Но это только открывает нам более широкий, чистый и светлый мир. Ничего ценного не утрачено. Только брешь пробили. Я завидую новому поколению, - сказала Клоринда, - оно растет при дневном свете. И взгляд ее упал на Теодора. - Мне жаль новое поколение, - сказал, не замечая Теодора, Раймонд, - оно растет в расчищенной ветром пустыне. - Я молюсь за него, - промолвил Уимпердик, явно имея в виду Теодора. - Ибо не в дневном свете ему придется расти, а в заблуждении и тщеславии взамен вечного и доступного нашему духу откровения истины. Ибо какое же откровение давала нам когда-нибудь наука, которое можно было бы сравнить с убедительнейшей непостижимостью святой троицы? ("Попытки найти в черном подвале невидимый треножник с острова Мэн, которого там никогда не было", - пробормотал Раймонд.) - Это поколение будет гораздо более тесно соприкасаться с реальностью, чем все предыдущие, - громко заключила Клоринда. Уимпердик накинулся на нее, обдавая своим интеллектуальным презрением. - Нет! Нет! Нет! - вскричал он. - Вы не знаете, что было началом всего. Вы не знаете, что такое реальность. Единственная реальность, - голос его понизился до благоговейного шепота, - бог. А он непостижим. Вот почему мы кутаемся в историю и в учение - в учение церкви, которая стоит между нами и слепящим светом единственной реальности. - Висит, как старая разодранная занавеска, между нами и ясным дневным светом, - сказала Клоринда. - Но почему бы нам не вешать занавесок? - спросил Раймонд, становясь на другую точку зрения. - Даже если мы знаем, что это занавески. Ты, может быть, и права в том, что касается фактов, Клоринда, ты и все эти ваши атеисты и материалисты! Я с этим не стану спорить; для меня это не имеет ни малейшего значения. Но кому же хочется жить в голом, ободранном мире? Кому хочется жить среди голых фактов? Раз уж вы обнажили мир, вы не должны оставлять его дрожащим и голым. Вам придется снова закутать его во что-нибудь... Так они спорили - может быть, несколько более многоречиво и непоследовательно, чем мы передаем здесь. Но смысл был такой. Спустя некоторое время внимание Теодора начало отвлекаться. Ему было интересно, но он устал. Он наслушался достаточно, больше у него уже не умещалось в голове, но он все еще держался. Он знал, что стоит ему только зевнуть, он выдаст себя, и он как можно дольше подавлял зевоту. Потом он попробовал зевнуть, когда Клоринда отвернулась. Но она точно почувствовала и; не оборачиваясь, сказала через плечо, что ему пора идти спать. У себя в комнате не успел он еще раздеться, как привычная игра фантазии подхватила и увлекла его. На большом, но все же доступном расстоянии от Блэпа появилась теперь приземистая белая крепость, которая каким-то образом была также Наукой; там обосновались Брокстеды. Непостижимо, враги они были или друзья. Они были вот как эти самые, как их? Наследники. Упрямые они были, и все вокруг них было окрашено в серый и тусклый цвет. Смутно чудились какие-то переговоры и союзы с белыми стенами этого замка, а потом видение спокойно улыбающейся дочери Брокстеда с серьезным взглядом... Профессор или граф он был? Биолог или чародей? Друг или враг? И она скакала на коне по лесной чаще. Она скакала прочь от этого замка Брокстедов. Она спешила к своему другу, лорду Бэлпингтону Блэпскому. Друг ли? Это было что-то непохоже на прежний союз. Она была теперь не такой высокой, и между ними не было той близости. Что-то в ней появилось новое, чуждое. Действительно ли она была чужая или это разговоры внизу сделали ее чужой? Правда ли, что она Наследница? Наследница мира? Есть ли у этих Наследников души? Или она как Ундина? А что это такое - душа? Видение растаяло. Теодор очнулся и увидел, что он сидит перед зеркалом. Он смотрел на свой рот, и ему казалось, что у него большой, полураскрытый красный рот. Он пробовал закрывать его и так и сяк, чтобы он казался строгим и печальным. Сон долго не приходил в этот вечер. Теодор мысленно встречался с Маргарет, придумывая для этого тысячи способов, тысячи мест. (Утром, когда Клоринда зашла к нему сказать, что уже пора подыматься, она заметила, что его одежда больше, чем всегда, разбросана по полу.) Старая, привычная дружба с подушкой долго не ладилась на этот раз. Казалось, этому мешала какая-то стыдливость. Они долго блуждали, и он никак не мог нигде приютиться с ней, пока они не попали в непроглядную убаюкивающую метель. Потому что они блуждали теперь в окованных льдами варяжских владениях, утраченных Англией. Никогда владения Блэпа не заходили так далеко на север. Порхающие хлопья сыпались сверху и снизу; слепящее белое мелькание сливающихся в вихре точек. У них на двоих было только одно одеяло, и они сбились с дороги, и им не оставалось ничего другого, как укрыться этим одеялом вдвоем и улечься на землю. Это оказалось необыкновенно удобным приютом, снежным и в то же время теплым, как будто это был не снег, а снежный пух. И тут их головы сблизились совсем тесно, и можно было шептать друг; другу на ухо. Их головы сблизились так тесно, что они касались друг друга щеками, как прежде. Она была Сивилла Наследница... Все равно. Эти новые несовместимости потихоньку исчезали, и Теодор незаметно, словно из одной фазы в другую, переходил от расслабляющего оцепенения к дремоте, пока не погрузился в полный покой абсолютного безучастия - в сон без сновидений. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЮНОСТЬ 1. СМЯТЕНИЕ ГРЕЗ Четыре года юности Теодора после его первой встречи с Маргарет Брокстед были годами бесконечных открытий и осложнений для того плодотворного серого вещества, которое представляло собой материальную субстанцию обоих, как Теодора, так и его второго "я" - Бэлпингтона Блэпского. Множество непонятных вещей, затрагивающих обоих, передавалось неутомимому мозгу подчинявшимся ему телом - новые стимулы, новые возбудители проникали со смятенным шепотом в его волнующиеся клеточки. Этот шепот спрашивал: "Что ты делаешь? Что собираешься делать? Какие у тебя планы в жизни? Что ты такое? Надо браться за какое-то неведомое дело. Принимайся за него. Время не терпит". Этот шепот был так невнятен, что сознание Теодора едва улавливало уклончивые, неохотные, сбивчивые ответы, неясные отклики, пробуждаемые им. Теодор не замечал, что он меняется; он сознавал только, что он становится старше и каждый день открывает что-то новое, множество всяких вещей о мире и о себе; кое-какие из этих открытий были очень мучительны и неприятны. Пол давал себя чувствовать более властно и тягостно. Это уже не было, как раньше, мило и романтично. Это переплеталось теперь с грязными и омерзительными подробностями жизни. Человеческие тела и повадки животных, казавшиеся прежде загадочно пленительными и прекрасными, теперь осквернялись намеками и жестами, вскрывающими их естественное назначение. Что-то глубоко непристойное совершалось во вселенной за этой привлекательной видимостью с ее манящими формами. Все чаще и чаще охватывало его тревожное ощущение этой настойчивой созидательной силы. Линии и контуры жизни скрещивались непонятным образом. В пятнадцать лет у Теодора был большой запас книжных и романтических представлений и неведение и наивность не по летам. Фрэнколин и Блеттс, встречаясь с ним, рассказывали, с пылающими щеками и словно втайне презирая его, о своих удивительных открытиях. Но Теодор никому не рассказывал о тех открытиях, к которым вынуждала его собственная плоть. Его представления о любви облекались в возвышенную форму, в поэтические образы трубадуров. И потом наступал экстаз, физический экстаз. Нечто родственное этому он открыл сам, когда, засыпая, погружался в свои мечты, прежде чем перенестись в волшебный мир снов. Но в своей сознательной, бодрствующей жизни он избегал вызывать слишком тщательно в своей памяти это волнующее, тесное объятие. Секреты окружающих его взрослых были чем-то грубым и гадким, а Фрэнколин не скупился на грязные подробности. Возбужденное настроение Фрэнколина разряжалось шутовством. Заря его юности словно перевернула для него мир вверх дном, и над этим трюком Фрэнколин надрывался от хохота. Он все видел точно с какого-то позволяющего глядеть снизу вверх пьедестала - сплошные животы, ляжки и задницы. В его стремлении украсить все вокруг чудовищными напоминаниями великого секрета у него обнаружились несомненные способности к рисованию. Его словарь обогатился зрелой половой терминологией. Он не желал, даже если бы он и мог, ничего скрывать. В Блеттсе не чувствовалось такого непристойного бесчинства, он прямо и непосредственно шел к цели. Скрытая алчность появилась в его глазах. Дома у него были какие-то делишки со служанкой, и он охотно приставал к девчонкам и уединялся с ними в укромные местечки. Большая часть его досуга посвящалась такой охоте. Он искал общества Теодора, потому что охотник и дичь в дебрях ухаживаний и сближений чувствуют себя смелее, когда они ходят парами. Пары уединяются для своих изысканий, самец молча, самка хихикая и отбиваясь. Блеттс рассказывал про служанок, и фабричных работниц, и девушек, которые приходили на пляж, всякие пакости, от которых Теодору было ужасно неловко. Теодор чувствовал, что таких вещей не следует говорить ни про одну девушку, что они грязнят и вносят какую-то мерзость во все, что есть женственного в мире, но после они преследовали его воображение, и у него никогда не хватало решимости остановить поток притягательных излияний Блеттса. Среди таких вот влияний в атмосфере, созданной христианской культурой, которая на радость или на горе заменила суровыми запретами, тайнами и стыдом нелепые ритуалы посвящения и внушающие ужас табу языческих народов, Теодор вступал в пору возмужалости. Он упорно сопротивлялся, отталкиваясь от этого приобщения к половой жизни. В силу этого в течение некоторого времени значительная часть серого вещества, которым они владели вдвоем, все больше и больше отвлекалась от материального существования Теодора к запросам его партнера Бэлпингтона Блэпского и его воображаемой жизни. Бэлпингтон Блэпский не интересовался грязными похождениями Блеттса, а Фрэнколин не позволял себе с ним никаких фамильярностей, как попавший в опалу королевский шут. Бэлпингтон Блэпский был существом возвышенным. Он свободно парил в воздухе, когда Теодор спотыкался в грязи. Он исчезал всякий раз, когда Теодор падал. Блэп по-прежнему был высокой неприступной крепостью, но теперь он вступил в более трезвые взаимоотношения с установленным и господствующим порядком вещей. Он переместился из далекого прошлого и всяческой фантастики, вроде варяжских стран, поближе, хотя бы к современной северо-восточной границе Индии; он применялся к возможностям сегодняшнего дня; иногда он был чем-то вроде независимого государства, наподобие Серауэка на самом-самом дальнем востоке; иногда обособленным владением в Южной Америке, вроде Боготы; иногда располагался на равнине Европы. Прячась от Раймонда и Клоринды, Теодор читал современные приключенческие романы, в частности захватывающие произведения Редьярда Киплинга, А.Э.У.Мэсона и Энтони Хоупа. Там он находил героев той самой закваски, что и Бэлпингтон Блэпский. Он знал, что с точки зрения высокого критического вкуса такие романы читать не следует, так же как не следует напевать так часто эту "Баркаролу". Но он это делал. Дельфийская Сивилла, которая иногда бывала сама собой, а иногда более или менее Маргарет Брокстед, оставалась неизменной героиней его юношеских грез. Он и она блуждали рядом, у них было множество приключений, она погибала, он спасал ее, они обнимались и целовались, но всегда все было совершенно безупречно и прекрасно. Только раз или два, когда он уже почти засыпал, его охватывал физический экстаз, но это было смутно и неопределенно, потому что внезапно Сивилла оказалась кем-то другим и исчезла. А странные, назойливые сны, которые теперь преследовали его, или вовсе не были связаны с миром его грез, или имели к нему очень отдаленное отношение. Грезы и сны - это две разные категории переживаний. Теодор никогда не видел во сне ни Бэлпингтона Блэпского, ни Сивиллу, ни Маргарет. Ему снились какие-то диковинные карикатуры, в которых можно было узнать знакомые, привычные лица и места. И очень редко сновидения открывали ему какой-нибудь приятный мир, никогда там нельзя было чувствовать себя в безопасности от всяких досадных неожиданностей. Странные, неистовые приступы страха и ощущение угрозы, возникавшие в созревающих железах Теодора, охватывали все его существо, бередили его; какие-то бесконечные погони, бегство от привычных вещей внезапно повергали его в ужас. Он падал в пропасти, не помня себя от страха, прыгал с каких-то зданий или стремительно летел вниз по бесконечным лестницам. Он спасался, но всегда как-то случайно. Иногда даже казалось сомнительным, был ли Теодор в своих снах Теодором, или это был какой-то примитив Теодора, первобытное животное, вылезавшее из самых недр его существа, животное, которому лестница казалась чем-то страшным и за которым непрестанно гнались по пятам кровожадные хищники. Этот мир сновидений теперь все больше и больше окутывался какой-то своей фантастической половой жизнью. Чудовищные старые ведьмы, молодые женщины с невообразимо пышными формами, уродливо преувеличивающими естественные женские черты, ласкали чудовищных животных; сфинксы, сирены, какие-то невообразимые существа, совсем непохожие на людей, но почему-то отождествлявшиеся с кем-нибудь из его знакомых, - все они преследовали и завлекали этого примитивного Теодора в какой-то свой жаркий, заросший плевелами, низший мир, теснили его своими мягкими округлостями, соблазняли в обманчивое соитие и заставляли его беспомощно откликаться на эти неслыханные ласки. Охваченный смятением, подросток вскакивал, протирая глаза, и, тихонько выскользнув из постели, спешил смыть холодной водой липкое ощущение грязи. Так неряшливо старая мать-природа, управляющая кое-как, нерадиво своей приготовительной Школой, которая есть не что иное, как наш мир, исписывала вдоль и поперек неподатливое сознание Теодора грязными каракулями своих напоминаний о том, что она неизменно считает главным занятием своих детей. 2. РАСХОЖДЕНИЯ С ПРОФЕССОРОМ БРОКСТЕДОМ Теодору не приходило в голову, что его сверстникам тоже случается блуждать иногда в этом бурном, чудовищном и знойном мире снов. Он не отдавал себе отчета в том, что эти грубые воспитательные методы матери-природы распространялись на всех. Его собственные переживания быстро улетучивались из его памяти: он не любил о них вспоминать и еще того меньше рассказывать о них. Он вычеркивал их из своего сознания, как что-то непонятное и постыдное. Он приучался все больше и больше вычеркивать неприятные вещи из своего сознания. Он не замечал того, что их насильственное вторжение приводит к некоторому сдвигу и искривлению в его мыслях. Чем больше он бывал Бэлпингтоном Блэпским, тем эти вещи становились менее реальными. Фрэнколин и Блеттс тоже помалкивали о тех бурных переживаниях, в которые повергали их сновидения. Фрэнколину не доставляло удовольствия шутить на эту тему, а Блеттс не получал от них никакого удовлетворения; их надо было скорей заглушать шутками или преодолевать подлинными наслаждениями; что же касается Тедди и Маргарет, они так откровенно и прямо рассуждали обо всем на свете, что Теодор и мысли не допускал, что они могут умалчивать о чем-то. Случайное знакомство на пляже перешло в знакомство домами. Клоринду давно уже привлекал высокий интеллектуальный престиж профессора Брокстеда. Она много слышала о нем в Лондоне и с радостью ухватилась за возможность встретиться с ним в Блэйпорте. Сначала в одном доме, потом в другом состоялись званые обеды. Долгие разговоры с профессором Брокстедом и жаркие споры о нем на следующий день. Прославленный биолог оказался совсем не таким, каким ожидал его увидеть Теодор. Он был маленького роста, коренастый: у него не было и следа того изящества, которым отличались черты его жены и детей, но он был такой же рыжий, как Тедди, и еще более веснушчатый. Глаза у него были красновато-карие. Маргарет унаследовала свои синие глаза и открытый взгляд от матери. У Тедди были выпуклые, как у отца, надбровья и такое же задумчиво сосредоточенное выражение лица. Живые маленькие карие глазки быстро двигались под нависшими профессорскими бровями, а его голос, не имевший ничего общего с мягкими, плавными интонациями, которыми отличались голоса его семейства, звучал отрывисто и резко и по временам даже напоминал лай. Он разговаривал с Бэлпингтонами уверенным, невозмутимым тоном, а жена его говорила очень мало. Но слушала сочувственно, со скрытым одобрением. Дома он казался всецело поглощенным своей работой: когда он бывал в Блэйпорте, лаборатория была закрыта для чужих мальчиков; он отвечал на вопросы, которые задавал ему Тедди, с лаконической точностью, но как будто вовсе не нуждался в Тедди. У него была привычка рассеянно похлопывать Маргарет или жену, когда он проходил по комнате, словно он хотел дать им понять, что замечает их присутствие и займется ими попозже. Вечер, в который состоялся званый обед, выдался жаркий, а после обеда они сидели на окруженной тамарисками лужайке сада, в то время как закатное сияние летних сумерек, бледнея, переходило в лунный свет. Они сидели на скрипучих плетеных стульях за маленьким столиком, куда им подали кофе, зеленый шартрез и папиросы, а Теодор незаметно пристроился сзади, на корточках, на подушке, намереваясь оттянуть на час-другой время, когда ему полагалось идти спать, и изо всех сил стараясь не упустить ничего из их разговора. Уимпердик пришел после обеда. Он встречался и не раз спорил с Брокстедом и раньше, а сейчас профессор был уже раззадорен Раймондом, который кротко, но с мягкой настойчивостью выражал сомнение в пользе современной науки. - Какой смысл во всем этом, я вас спрашиваю? Разве человек станет хоть сколько-нибудь счастливее оттого, что жизнь будет идти быстрее или он будет жить дольше, чем раньше? Брокстед пропагандировал экспериментальную науку и как преподаватель и как общественный деятель. Для него современная наука была светом, побеждающим тьму, это была заря Истины, всходившая над миром, который до сих пор копошился в живописной, но опасной полумгле. Все остальное, он считал, должно будет в конечном итоге приспособиться к научной истине. Все остальное второстепенно - законы морали, социальное устройство; прежде всего надо узнать, что представляют собой мир, мы сами, жизнь, материя и т.п., а затем уже приступать к обсуждению, как подойти к этому и что с этим делать. - Это не входит в интересы человека науки, - отвечал Брокстед, - он не задается вопросом, приведут ли его открытия к морально хорошим или плохим, или, лучше сказать, к благодетельным или дурным результатам. Такого рода оценки приходят позже. Для него не существует ничего, кроме точного определения фактов. Он должен следовать за этими фактами, к каким бы выводам они ни приводили, пусть даже самым невероятным и неаппетитным. Профессор внушительно повысил голос, и стул его заскрипел громко и убедительно. - Я не буду вдаваться в обсуждение, хороши или дурны выводы современной науки с этической точки зрения, - возразил Уимпердик, - хотя по этому поводу можно сказать очень много. Все, что я хочу знать, это - состоятельны ли они? Исследовали ли вы их до конца, до их, так сказать, философских основ? Он пустился в рассуждения, за которыми Теодору было трудно следить. Брокстед, по-видимому, считал Уимпердика надоедливым и утомительным пустословом, и Теодор был склонен присоединиться к Брокстеду. Уимпердик доказывал, что наука всегда сама разрушает собственные основы, начинает она с классификации, а кончает тем, что уничтожает созданные ею классы, утверждая, что они в процессе эволюции поглощаются один другим или претерпевают новые подразделения. Более того, наука начала с самых обыденных вещей и, казалось бы, даже с таким "просветленным" здравомыслием. А теперь она, видите ли, уже превращает все тела в какое-то месиво теоретических атомов и путает время и пространство самым непостижимым образом. А эти новые психологи, эти психоаналитики, которые пытаются прощупать и разложить на части наши разумные побуждения, - у них теперь на все одно слово - как это? ах, да - комплексы, - пока самая индивидуальность, на которой основана идея всякого единства, не распадается и не исчезает. - И, однако, эта самая наука, которая уводит всех нас из точного мира в какую-то туманную страну, становится все более и более дерзкой и тщится убедить всех в величайшей важности своих открытий. В лучшем случае научная точка зрения, если только можно так назвать... такую - я бы сказал - разлагающую точку зрения (смешок), - это одна из многих возможных точек зрения. Разум человеческий создал единую совокупность Истины еще до появления экспериментальной науки, а наука как была, так не чем иным и быть не может, как последующей систематизацией знания внутри этой основы. Брокстед, признаться, не стал вникать в эти доводы, ни возражать на них; он их не принял, он просто отмахнулся от них - весьма нелогично, как потом утверждал Уимпердик, - и отмахнулся с явным раздражением. Он не только не стал обсуждать эти философские основы. Он как будто пришел в негодование от одного предположения, что ему требуются какие-то философские основы. Оба они, как казалось юному слушателю, были правы, каждый со своей исходной точки, но, однако, ни один из них не опроверг другого. И это было весьма загадочно. Теодор отправился спать, унося с собой представление, что Наука - это какой-то чудовищный спор, который ведет к Истине сквозь все непроходимые дебри неразрешимостей Уимпердика. Но при этом с ужасными препятствиями. И что спор этот длится и длится, но что когда-нибудь он, может быть, все-таки приведет к Настоящей Истине. А что такое Настоящая Истина? До нее, кажется, очень трудно добраться, если смотреть на все сразу. Но зачем на что-то смотреть? Что, если закрыть глаза и лежать очень тихо и углубиться в себя? А когда кто-то наконец дойдет до Настоящей Истины, к которой с таким усилием пробивается Наука, тогда что, все изменится? Все эти веры и учения Уимпердика окажутся неверными и исчезнут в новом свете? Или все станет совсем по-другому, потому что ведь все будет видно насквозь и откроется Настоящая Истина? А что же это будет - бог или, может быть, эти Наследники? Эта фантазия о Наследниках, об этой новой угрожающей породе людей, которые не признавали ничего милого, привычного в жизни, сильно захватила воображение Теодора. Потом он увидел себя перед Дельфийской Сивиллой, но только теперь она была очень большая, и она уже была не Маргарет, а по-настоящему сама собой, непостижимо загадочная, и ему казалось, что свиток, который она держала в руке, заключает в себе Великую Тайну, Настоящую Истину. Но он не должен думать о Сивиллах и ни о каких пергаментных свитках. Это все фантазии. От этого только все спутывается. Он должен освободить свое сознание от всяких видимых, отвлекающих его вещей и сосредоточиться. Он должен очень-очень сосредоточиться. И для начала произносить: "Я есмь". Это-то уж, разумеется, бесспорно. Итак, он произнес: "Я есмь" - и сосредоточился и тут же крепко заснул. На следующий день за обедом между Раймондом, Уимпердиком и Клориндой завязался горячий спор о профессоре, и Теодору опять повезло, - он сидел и слушал. Клоринда была в необыкновенно приподнятом настроении в этот вечер, и, может быть, ей хотелось, чтобы он послушал. В те дни слава Фрейда и Юнга только что начала распространяться в Лондоне, и Клоринда фактически вступила в весьма тесную связь с некиим доктором Фердинандо, одним из первых представителей новых откровений и методов психоанализа в Англии. Она очень ратовала за разрешение комплексов и за освобождение психики от всего, что на нее давит. Кроме того, ее захватила широкая, настойчивая пропаганда учения леди Уэлби о Значимостях, недавно пустившего ростки. Один довольно-таки хилый росток этого учения, посвященный вопросу "Что такое смысл", воскрешал у Клоринды интеллектуальные восторги минувших лет, когда она блистала в Кембридже. Человечество, вспоминала она, пришло к мышлению замысловатым, сложным путем, оно мыслило сначала - как помогли ей вспомнить фрейдисты - символами, мифологическими образами и только потом уже перешло от своих метафор к абстрактному языку и к логике и так до сих пор и не освободилось от этого пережитка, не вышло из рабства придуманных им словесных и цифровых знаков. Ее открытие насчет Уимпердика, что он схоластический реалист, было одним из первых умозаключений, взошедших на этой психоаналитической закваске. Теперь она сидела, положив локти на стол, лицо ее сияло интеллектуальным оживлением, и она поучала Уимпердика и Раймонда: - Вы с профессором Брокстедом никогда не договоритесь о том, что, собственно, является предметом вашего спора, потому что вы говорите с ним на разных языках. Неужели вам это самим не ясно? Вы с ним в двух разных измерениях мысли. Вы мыслите неодинаковым способом... Это все равно, как если бы рыба в аквариуме пыталась следовать за движениями человека по ту сторону стекла. - Кто же из нас рыба? - спросил Уимпердик. - Это уж предоставляется решать вам, - сказала Клоринда. - Но вы понимаете теперь, что вам совершенно невозможно подойти друг к другу, пока сознание того или другого из вас не переродится заново? Вы, например, думаете, что бог - это неоспоримая реальность. А какой-нибудь атеист старого склада, вашего схоластически-реалистического типа, также безапелляционно будет утверждать, что он не существует. Но для профессора таких "да" и "нет" даже не возникает. Он считает, что бог - это просто возможная гипотеза, и он склонен думать - бесполезная гипотеза. Существует или не существует бог - такой вопрос представляется ему нелепым. Имя, название для него - это только фишки. Это имя в особенности. Он может употребить слово условно, а вы - нет. Он считает всякое логическое определение грубой схемой, включающей вероятную ошибку. Вы же считаете, что это какие-то категории явлений, которые все стремятся к идеальному образцу, остающемуся вечно неизменным. Всякие научные обобщения преходящи, вы же всегда говорите и думаете так, как будто научные теории должны оставаться незыблемыми, вот так же, как религиозные истины должны оставаться незыблемыми. Поэтому вы всегда так презрительно фыркаете, когда какая-нибудь новая научная теория вытесняет старую. Ваши убеждения похожи на те неугасимые лампады, в которых огонь поддерживают веками, и он горит все так же ровно, не ярче и не бледней, и от него всегда падает такая же ровная тень; но для него, как для всякого истинного ученого, убеждения - это все новые и новые потоки света, всегда уступающие место все более и более яркому свету. - Совершенно иначе устроенный ум, - повторяла она. - Ничем не связанный ум. - Свихнувшийся, беспорядочный, разбросанный ум, - сказал Уимпердик. - Лозунги, кувыркающиеся в хаосе. Теодору было довольно трудно уловить суть этого длинного и бессвязного спора. Для них было столько не подлежащего обсуждению; они так много не договаривали, причем, по-видимому, имелось в виду нечто само собой разумеющееся. И все же этот разговор увлекал и волновал его. Он не относил ни к кому то, что они говорили. Как ни ясно выражалась Клоринда, до него не доходило, что смысл того, о чем они спорили, сводился к противопоставлению двух различных способов, которыми наше сознание, взяв за основу наши врожденные склонности, внешние влияния и опыт, делает нас тем, что мы есть. Во всех метафизических тонкостях Теодору предоставлялось разбираться самому. Он рассматривал этот антагонизм реалистической религии и номиналистической науки как спор о существовании бога и обо всех этих правилах поведения, толкованиях и обрядах, которые связываются с представлением о владычестве божьем. Если бога нет, тогда, разумеется, не имеет значения, что вы не соблюли воскресный день, обозвали своего ближнего дураком или впали в грех прелюбодеяния. Но если есть бог... У Теодора было чувство, что бога нет или, во всяком случае, никакого такого бога, который походил бы на бога современной веры, грозящей проклятием, но когда он пытался отделаться от этого чувства и как следует подумать обо всем, появлялся Бэлпингтон Блэпский. Теодор, казалось, всегда стремился к чему-то такому, чего нельзя было выразить словами, а Бэлпингтон Блэпский всегда одергивал его и, требуя от него отклика и понимания, не давал ему выходить из рамок задушевной беседы. Теодор, когда он молился, как его приучали, думал о посторонних вещах и оставался Теодором, но когда он затевал свою игру во время молитвы и воображал себя молящимся, он становился выше, значительнее, благороднее, короче говоря, становился своим вторым "я", Бэлпингтоном Блэпским, и это его второе "я", эта сублимация основного Теодора, верила в бога, и бог, в отплату за это, верил в Бэлпингтона Блэпского. Они взаимно зависели друг от друга. Если один был сублимацией несовершенной личности, другой был сублимацией труднопостижимого мира. Так бог признавал все, что должно было существовать в представлении Бэлпингтона и играл в пьесе свою надлежащую роль. Перед сражением Бэлпингтон Блэпский обнажал свой меч и молился. Победа оказывалась на его стороне. Это он в молчании ночи говорил: "Ты ведаешь". Теодору трудно было представить себе какого бы то ни было бога, но Бэлпингтон Блэпский, просыпаясь ночью, "шествовал с богом" самым непринужденным образом, а потом Теодор, весьма освеженный этой прогулкой, засыпал снова. 3. ОЩУЩЕНИЕ ПРИСУТСТВИЯ Если Бэлпингтон Блэпский нуждался в боге несколько старинного стиля, Теодор интересовался богом вне всяких стилей. В детстве, как мы уже говорили, слово "бог" не связывалось для него с каким-либо живым образом, но теперь, под влиянием этих наполовину доступных ему домашних споров, фраз и обрывков из них, блуждающих в его мозгу в поисках надлежащего места и смешивающихся с намеками из прочитанных книг и собственными внезапно рождающимися вопросами, он ловил себя на том, что стремится проникнуть воображением в эту Настоящую Истину, которая скрывается за всем видимым, в это Высшее Чудо, которое вызвало к жизни и его и вселенную. В этом переходном возрасте это было для него чем-то вроде манящей и неуловимой чаши святого Грааля, которую неустанно искали рыцари Круглого Стола. Что такое в самом деле, спрашивал он себя, эта чаша святого Грааля и как возникла эта легенда? Этот Грааль, эта Высшая Истина представлялась ему некиим откровением, которое может, например, внезапно снизойти на профессора Брокстеда в то время, как он делает опыты у себя в лаборатории, тайной, которую не ищешь, а жаждешь постигнуть, которая может открыться каждому путнику в жизни без всякого предупреждения. - Эврика! - воскликнет он. - Чудо откровения! - изрекал Бэлпингтон Блэпский и тотчас же завладевал проблемой. - Арканы - какое чудесное слово! Арканы непостижимого. - Бэлпингтон Блэпский сразу становился Посвященным и шествовал в великолепной задумчивости. Он понимал. Он был Провидцем. Ибо "был вскормлен медвяной росою и дивным напитком богов". Теодор в возрасте от пятнадцати до семнадцати лет - в этот период любознательности и умственного роста - пускался на всяческие ухищрения, чтобы застигнуть Настоящую Истину врасплох, освободиться каким-то магическим образом от свойственного всем обмана чувств, заглянуть в тайну, скрывающуюся за ними, стать Избранным, одним из тех, кто знает. Он кое-что читал о духовных изысканиях и упражнениях, к которым прибегают на Востоке; каким-то особенным способом дыхания и неподвижной сосредоточенностью посвященные ухитрялись покидать скорлупу настоящего, и Теодор сделал несколько любительских попыток в этом же роде. Может статься, он случайно нападет на след. Тогда, быть может, он сумеет выйти из этого кажущегося мира и обрести Настоящую Истину. В подражание некоторым мистикам, о которых он читал, он однажды провел час или два в созерцании своего пупка, а другой раз - в созерцании маленького круглого зеркала, которое он держал в руке. Но его внимание отвлекалось от пупка к его особе вообще и устремлялось к отнюдь не духовным размышлениям. То он вдруг становился сиром Теодором Бэлпингтоном, Рыцарем и Провидцем, Великим Тамплиером, то еще каким-нибудь вымышленным персонажем, и потом ему трудно было снова сосредоточиться. Теодор никогда не доходил до состояния мистического транса, он слишком деятельно наблюдал драматическое зрелище собственного созерцательного "я". И вот как-то раз летом, на исходе дня, вскоре после того, как Теодору минуло шестнадцать, с ним произошло нечто необъяснимое, нечто такое, что заключало в себе не только головокружительную игру фантазии. Что-то подобное случалось со многими людьми, и до сих пор никто из тех, кому довелось это испытать, не сумел ни объяснить этого, ни хотя бы как-то связать с другими своими переживаниями. Кто просто отмахнулся от этого, кто забыл, кое-кто сохранил в памяти и пронес через всю жизнь. Это было событием громадной значимости для Вордсворта. Отсюда родился Вордсвортов экстаз. Описать это почти невозможно, но мы все же попытаемся рассказать об этом, как умеем. Теодор в ту минуту не ждал никаких откровений. И уж, во всяком случае, он не ожидал ничего из ряда вон выходящего и даже не был занят никакими философскими, метафизическими или мистическими упражнениями. У него не было никаких предчувствий. И вдруг это произошло, совершилось внезапно - это проникновение странного и в то же время непостижимо близкого Присутствия, мгновенное ощущение глубокого и полного слияния. Это было на закате. Летние каникулы только что начались, и он отправился в далекую прогулку к острову Блэй. Возвращаясь, он, шел узкой полоской песчаного пляжа, чуть повыше последней черты прилива, а когда песок сменился галькой и камнями, он поднялся на маленькую тропинку, вьющуюся среди жестко