Герберт Уэллс. Кстати о Долорес
-----------------------------------------------------------------------
Пер. - А.Големба. "Собрание сочинений в 15-ти томах. Том 14".
М., "Правда", 1964 (Б-ка "Огонек").
OCR & spellcheck by HarryFan, 15 June 2001
-----------------------------------------------------------------------
ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО
Все персонажи и все события этого романа вымышлены, и любое совпадение
с чьим-либо именем или обстоятельствами чьей-либо жизни является
непреднамеренным. В число тех, чьи претензии не принимаются, автор
включает и самого себя. Повествование ведется от первого лица, но голос
повествователя есть голос вымышленного персонажа, каким бы жизненным и
по-житейски неловким этот персонаж ни казался. Автор отнюдь не намерен
вчинить издателю иск за диффамацию. В суд он подавать не будет. Стивен
Уилбек не в большей степени является портретом автора этих строк, чем,
скажем, Тристрам Шенди - автопортрет Лоренса Стерна [Стерн, Лоренс
(1713-1768) - английский писатель, автор романа "Жизнь и мнения Тристрама
Шенди, джентльмена"].
Стерн знал, что Тристрам - это не он сам, и намеренно изображал не
только иные обстоятельства жизни, но и иной характер, как, впрочем,
поступает всякий автор романа, написанного от первого лица.
Итак, если взгляды и мнения Стивена Уилбека вызовут у вас досаду, не
гневайтесь на автора.
Но довольно этих примелькавшихся в наши дни предостережений. О всяком
истинном романе мы судим по его верности жизни, ибо в этом и состоит его
цель; роман этот должен изображать реальную жизнь и реальные события, а не
жизнь и события, взятые напрокат из других книжек; одним словом,
компонентами этого романа должны быть только опыт, наблюдения, чутко
подслушанные разговоры и свежие мысли, вырванные из прежних связей и
скомпонованные заново. Вы берете что-то от одной личности и что-то от
другой; от закадычного друга, с которым вы, так сказать, пуд соли съели,
или от человека, чьи слова вы подслушали на пригородной платформе; а порою
вы пользуетесь какой-нибудь подвернувшейся вовремя фразой или газетной
историей. Вот так именно и сочиняются романы; другого способа нет. И если
автору посчастливится создать героя, похожего на реального человека, то
это вовсе не оправдывает тех, кто воображает, будто в жизни и впрямь
существует "оригинал" этого персонажа, или тех, кто подозревает автора в
карикатуре, в "личностях". Это история о счастье и душевном одиночестве,
рассказанная добросовестно и чистосердечно. Ничто из описанного в этой
книге не случилось ни с кем в отдельности, но многое случалось со многими.
Г.Дж.Уэллс.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. СЧАСТЛИВАЯ ИНТЕРМЕДИЯ
1
Портюмэр, 2 августа 1934 г.
Я счастлив и был, по-моему, абсолютно счастлив целых два дня. Более
того, вопреки всем доводам рассудка мне кажется, что и вообще я был в
жизни счастлив.
Мой рассудок отнюдь не отвергает с порога это утверждение, он просто
требует выяснения сути дела. Он извлекает воспоминания, подобно тому, как
дискутирующие политиканы выволакивают на свет божий старые речи своих
противников. Рассудок мой хочет казаться в этом споре совершенно
беспристрастным, и это немного раздражает меня. Попробую объясниться.
Совсем недавно, всего лишь несколько дней тому назад, я был в таком
отчаянном расположении духа, что грядущие годы, разверзающиеся передо
мной, казались мне бременем невыносимо тяжким, а собственная моя жизнь -
безнадежно запутанным узлом, и если я отверг мысль о самоубийстве, то лишь
потому, что не в силах был на это решиться, или же потому - этот довод,
помнится, я и предпочел, - что у меня были известные обязательства перед
людьми близкими мне и от меня зависимыми; и хотя, откровенно говоря, жизнь
этих людей казалась мне совершенно пустопорожней, они ценили ее и находили
в ней какие-то радости.
Сколько раз я убеждался в противном, а все еще верю, что такого рода
колебания настроений можно подавлять куда легче, чем это мне удается. Я не
пытаюсь объяснить эту внезапную перемену чувств какими-то внешними
обстоятельствами, стоящими упоминания. Ни в каком смысле мне, право же, не
стало в ту злосчастную ночь ни хуже, ни лучше. Но с тех пор прошло трое
суток. И сегодня, бог весть почему, я снова доволен и собою и жизнью,
нахожу во всем удовольствие и очень хотел бы пребывать в этом настроении
до конца дней своих.
И вот я мысленно перебираю все подробности этих двух приятных дней, так
непохожих на те часы, когда я был угнетен и подавлен, и в воображении моем
непроизвольно возникает образ мистера Джемса Босуэлла [Босуэлл, Джемс
(1740-1795) - английский писатель, автор книги "Жизнь и мнения д-ра
Сэмюэла Джонсона" - первой работы биографического характера в английской
литературе]. Мне кажется, что в эти дни я упивался жизнью с таким же
смаком, как он; столь же трепетно отверзал очи души своей, как Босуэлл. Я
не был сосредоточен на себе. Я был тогда обращен к внешнему миру. Я
чувствую, что я и есть Босуэлл, вернее, что во мне есть нечто от Босуэлла
и что именно оно представляет собой самую счастливую частицу моей натуры.
Если бы мне было позволено воспользоваться ради своих целей жаргоном
спиритов, то я сказал бы, что за последние двое суток Босуэлл вселился в
меня. С тех пор, как я покинул Париж, а случилось это позавчера, разум мой
произвел тысячу приятных наблюдений - совершенно в босуэлловском духе, -
ибо я взирал на мир так, как Босуэлл взирал на этого большого,
неряшливого, рассеянного, мудрого в своей глупости,
либерально-консервативного доктора Джонсона. Нет, я со своими заботами не
уходил целиком в тень, я только отводил для себя и для них подобающее
скромное место, _босуэлловское_ место, хотя и на переднем плане. Место
фотоаппарата, увековечивающего некое зрелище.
Мне и прежде не раз случалось открывать в себе такого рода
босуэлловские склонности. В Париже, в Лондоне я был беззаботным и
счастливым фланером; я фланировал по Нью-Йорку, и Вашингтону, и многим
большим городам Европы; однако на некоторое время это радужное настроение
заглушили всяческие хлопоты и неприятности, да и никогда прежде я не
осознавал столь ясно собственной своей беззаботности, этакого фланирующего
состояния духа.
Наслаждение от этого побега в хорошее настроение, в настроение,
которое, увы, слишком редко меня посещает, я ощутил наиболее ярко в первый
полдень своего путешествия, в Ренне. Я выехал из Парижа около девяти утра.
Один из тормозов перегрелся и начал дымиться, так что в Ренне пришлось
произвести небольшой ремонт; но, вообще-то, мой маленький "вуазен-14" вел
себя в дороге превосходно, катил себе без особой спешки, не стремясь
никого обогнать, кротко и тихо урча "извините" и не поднимая лишнего шума.
Альфонс перетер перед дорогой свечи и все, что следовало, тщательно смазал
маслом и тавотом. И это не его вина, что один из тормозов был чуточку
туговат. Долорес, облаченная в пеньюар, показалась на балконе. С явным
усилием она обуздала свою патологическую ревность и только самую малость
переборщила в заботливости, повторяя последние, совершенно ненужные
напутствия и советы. Мне непременно следовало запомнить какую-то ее
просьбу, и хотя я и недослышал, о чем, собственно, шла речь, торжественно
обещал во всем ей повиноваться. Кажется, она умоляла меня ехать не слишком
быстро. Но что это значит - слишком быстро? Ведь и так никакими силами не
выберешься достаточно быстро из Парижа.
Чиновник, который у заставы вручил мне зеленую квитанцию, показался мне
милейшим человеком. У моего "вуазена" руль справа; посему оказалось, что
наши руки коротковаты, и нам обоим пришлось тянуться изо всех сил, но это
обстоятельство нас не только не обескуражило, но даже очень позабавило.
Большими милягами показались мне также парни, которые неподалеку от Севра
заправляли мою машину. Что меня в них так пленило, не ведаю. Быть может,
свитер одного - в зеленую и розовую полоску, а может быть, кривой нос
другого?
Версаль, потускневший и все-таки по-старомодному помпезный, был как
будто бы нарочно создан, чтобы как-то уснастить и украсить мое
путешествие, и я с удовольствием разглядывал его красоты, пока он не
растаял в солнечном сиянии. Великолепное прямое шоссе, устремленное на
запад, расстилалось передо мной золотым солнечным ковром, пронизанным
тенями деревьев. Поля тоже были с расточительной щедростью устланы
исполинскими коврами пшеницы, ковры эти стоили, должно быть, миллионы. А
человек, который в Вернейле перебежал дорогу, желая предупредить меня, что
колесо у меня дымится, был, по-видимому, добрым ангелом-хранителем, а не
обыкновеннейшим механиком из гаража. Ангел-хранитель отремонтировал
тормоза, пока я утолял жажду в кафе напротив. Позавтракал я в Алансоне;
заказал баранину и запил ее пивом, счастливо избежав пресловутой "телячьей
головы". Примерно в пятом часу пополудни я добрался до Ренна и направился
в "Отель Модерн" просто потому, что мне очень пришлось по душе его
название, - название, которое я вычитал в путеводителе для автомобилистов,
изданном шинной фирмой "Мишлен".
Я покатил по набережной Вилены, и на развороте, перед самым въездом на
мост, меня задержал необычайно благообразный регулировщик. Я настолько
уважаю ажанов, что по первому мановению белой палочки беспрекословно
торможу и готовлюсь покорно выслушать назидания, которыми меня, грешного
нарушителя, осчастливит представитель власти. Но ажан, подойдя ко мне, с
обворожительной улыбкой попросил прощения за свою оплошность. Ему
показалось, видите ли, что на переднем бампере моей машины нет номерного
знака, но тут же выяснилось, что это солнце ослепило его на миг и помешало
ему разглядеть номер. Он вновь взмахнул своим белоснежным жезлом - на этот
раз уже разрешающе; я и мой "вуазен" радостно поклонились ему и двинулись
в дальнейший путь.
Словом, в этот день все складывалось как нельзя более замечательно и
чудесно.
"Отель Модерн", правду сказать, не был слишком уж современен, но, во
всяком случае, там была ванна, а мне ведь отчаянно хотелось иметь
отдельную ванную; горничные в отеле были молоденькие, смешливые и весьма
легко впадающие в панику, а функции механика в гараже выполняла пожилая
особа в черной шляпке чепчиком. Интересно, надевает ли она синий
комбинезон, когда принимается за работу. Слава богу, до этого не дошло -
мой "вуазен" уже не нуждался в ее попечениях. Итак, я выпил чаю, а потом,
приобретя городской вид, то есть надев крахмальный воротничок и нацепив
галстук, отправился осматривать город Ренн.
Затрудняюсь объяснить, почему, хотя мне самому это вполне понятно,
старый город Ренн в тот вечер показался мне пристанищем и вместилищем
человеческого счастья; почему это, именно здесь, именно в этот час, я
вполне осознал всю ценность и значимость босуэлловских элементов своей
натуры. С непривычной ясностью я понял, что единственным здоровым и
приятным образом жизни является существование на босуэлловский лад. Все
проблемы и заботы, всплывающие в моем мозгу или до срока таящиеся в
глубинах подсознания и еще не сформулированные мною, я сочетал и выразил в
одной-единственной фразе: "Следует развлекаться, рассеиваться, следует
отвлекаться от забот, непременно следует сохранять душевный покой".
Я повторил это про себя несколько раз. Более того, я даже решил
сочинить новую молитву господню. Скажем, такую: "Хлеб наш насущный даждь
нам днесь, и даждь нам все, что хочешь, но еще сотвори нас по образу и
подобию Босуэлла; поутру и денно и нощно дай нам жить впечатлениями мира
сего, но не введи нас во искушение и позволь нам забыть о сумрачных недрах
вещей земных..."
2
Ренн - это город поразительно завершенный. Он решительно никуда не
торопится и вообще доволен собой. От него веет блаженным покоем акватинты.
Вместе со всей нашей планетой город Ренн несется в космическом
пространстве со скоростью многих тысяч миль в минуту и с еще более
головокружительной скоростью проносится сквозь время и череду изменчивых
событий. И, однако, ничего об этом не ведает. Все эти дела заботят его
ничуть не больше, чем, скажем, пса, дремлющего на солнышке. Я пошел на
площадь Республики, чтобы дать телеграмму Долорес - пусть успокоится,
узнав, что я не превратился еще в обугленные останки. Ведь именно таким
она воображает меня обычно, когда я исчезаю с ее глаз в моем "вуазене". В
конце телеграммы я прибавил, по обыкновению, "нежно целую". А потом
отправился на прогулку.
Ренн кажется мне городом восемнадцатого столетия, с разбросанными там и
сям островками домов, возведенных еще лет на сто раньше. Тут множество
пестрых лавчонок, прельщающих глаз всевозможными яствами и питиями; а все
обувные лавки и магазины готового платья сгрудились вдоль главной улицы,
извилистой и меняющей название на каждом извиве; вдоль главной улицы, не
слишком оживленной, но настолько узкой, что столкновения двух пожилых дам
с одним осликом, запряженным в тележку, вполне достаточно, чтобы устроить
пробку. Здесь немало весьма почтенных с виду светло-серых зданий, с
высокими воротами и прелестными фонарями у входа. Все это, конечно,
монастыри, музеи, картинные галереи и всякого рода учебные заведения:
есть, по-видимому, среди них и университет. Правда, на улицах я не увидел
студентов, наверно, у них были каникулы; но множество ученых мужей
ревностно трудится в окрестностях города, они проникают в тайны древних
кельтов, извлекая из земли целые груды допотопной утвари; этими
ископаемыми обломками они собираются заменить куда более поэтичные легенды
времен короля Артура.
Как я уже говорил, в Ренне не видно студентов, зато полным-полно юных
херувимов в мундирчиках цвета небесной лазури; херувимы эти совершенно не
вызывают в нас мысли о современной войне, и я от всей души пожелал бы им
никогда в жизни не иметь с ней дела! Нет на свете ничего более чуждого
представлению о современной войне, чем французский провинциальный
гарнизон.
Здешний собор отнюдь не является каменным готическим символом тайны и
извечной тоски по царству небесному. Кажется, что собор живет жизнью
города; он ужасно домашний. Одному только господу богу, к вящей славе
которого воздвигнут Реннский собор, доподлинно известно, образцами какого
именно стиля вдохновлялись его строители! Неподалеку от этого собора я
встретил двух пожилых дам, которые мне очень понравились. Фауна этого
города буквально изобилует женственностью этого типа. И если бы я умел
рисовать, то с превеликим удовольствием посвятил бы несколько недель
собиранию и классификации здешних пожилых дам.
Я завел бы для них специальный альбом под названием Harem siccus
[сушеный гарем (лат.)]. Не подлежит сомнению, что эти старушки - наиболее
долговечная достопримечательность города Ренна.
Дамы, о которых я говорю, были в черном и в шляпках, с незапамятных
времен приспособившихся к индивидуальностям их обладательниц. Одна из этих
дам имела властный вид; серьезная и очкастая, она взирала на мир
критически и свысока, руки закладывала за спину и широко расставляла ноги.
Другая была приземистая, толстенькая и податливая, у нее было округлое
брюшко и мягкие жесты. Все свои слова она проговаривала, как заправский
католик читает молитву, - негромко и стремительно, время от времени
приостанавливаясь, чтобы дух перевести. Обе собеседницы были до того
похожи на священников, что с минуту я не верил собственным глазам.
Украдкой я обошел их спереди и оглянулся, - нет, в самом деле женщины!
Мне подумалось, что это экономки здешних священнослужителей, экономки,
которые в долголетнем услужении уподобились своим господам. Та, низенькая,
даже наверняка была женщиной, - она держала корзинку и ключ; она что-то
лопотала, часто повторяя слово "мадам", а ее собеседница проницательно
взирала на нее сверху вниз и время от времени роняла короткие замечания.
Мне было жаль расстаться с ними, но я удалился, ибо если бы они приметили,
что я заинтересовался ими, они бы меня неправильно поняли. Никогда не
знаешь, в чем именно французы способны заподозрить путешествующего
англичанина. Словом, мне оставалось только продолжать свою образовательную
прогулку.
Гуляя по городу, я вскоре набрел на красивый и просторный ботанический
сад, где на лавочках восседали приятные люди, явно не обремененные делами:
среди них преобладали старушки в парадных белых чепцах, а в аллейках
играли дети, беспрерывно наставляемые взрослыми. В саду было множество
скульптурных групп - кстати сказать, Франция буквально изобилует ими; эти
статуи, порожденные повсеместной и бескорыстной любовью к искусству
ваяния, выставляли на всеобщее обозрение невероятное количество грудей,
ляжек и ягодиц. Был и Дворец Юстиции, в стиле Ренессанс, былая резиденция
местной судебной палаты; а перед Дворцом застыли в героических позах
каменные изваяния четырех бессмертных, о которых я никогда прежде и слыхом
не слыхал: д'Аржантрэ, Ла Шалотэ, Тулье и Жербье. Я записал на память их
имена. Понятия не имею, чем я им, собственно, обязан. Выглядели они так,
как обычно выглядят великие люди; у них были двойные подбородки, и
чувствовалось, что эти господа отлично устроились в жизни. Была также и
мэрия, украшенная исполинскими фигурами бронзовых женщин, словно
подхваченных водоворотом; эти бронзовые дамы могли, собственно говоря,
олицетворять все, что заблагорассудится. Гарсон из театрального кафе,
расположенного напротив, объяснил мне, что это аллегория, изображающая
соединение Бретани с Францией, совершившееся на заре нынешнего
тысячелетия, в результате династического брака.
Когда я пытаюсь передать атмосферу этого города, мне тотчас же
вспоминаются слова. "золотой век". Бурная волна исторических событий
вспенилась тут революционными войнами и улеглась после нескольких казней.
С тех самых пор тут, собственно, ничего уже не происходило. Ренн лежит
вдали от мира. Триста сорок шесть километров отделяют этот город от
Парижа. Триста сорок шесть километров отделяют его от всего на свете.
Здесь проходит путь на мыс Финистер, то есть дорога в никуда. Молодые люди
уходили отсюда в море, в колонии, на войну, так, как всегда уходят в
широкий мир сыны племен, приумножающих род людской. Многие из этих юношей
погибли, воротились лишь немногие, но сердце города Ренна от этого не
разорвалось. Пожалуй, если бы не присутствие солдатиков в голубых
мундирах, тут почти не было бы мужчин, но и это обстоятельство не огорчает
обывателей города Ренна. Этот город дремлет в спокойной сытости, он весь
будто ребячий кубарь, который вертится, тихо жужжа, и еще не пошатнулся,
хотя никто уже не нахлестывает его кнутиком.
Золотой век - это всегда период исторического затишья, но живется в
подобные периоды очень недурно... Люди приободряются, становятся
добродушными, снисходительными и чуточку смешными. Трагедия кажется здесь
чем-то непривычным, чем-то, чего никто не склонен принимать в расчет.
Пожилые дамы восседают здесь спокойно и торжественно, совсем как хранители
в музеях; и они ни на вот столечко не верят в Историю; они сплетничают,
греясь на солнышке, и понижают голос, чтобы дети, боже упаси, не
доведались преждевременно о самых важных в жизни вещах! Великие деяния
здесь никого не волнуют. Должно быть, именно так и ползло время по нивам
наименее развитых в промышленном отношении районов Англии в нескончаемую
эпоху королевы Виктории.
Бурская война была первым подземным толчком, омрачившим покой
британцев. В четырнадцатом году эти толчки сделались куда неистовей, а
теперь, теперь уже вся вселенная трепещет и содрогается вокруг нас. Даже
британцы, даже невозмутимые британские тори ощущают колебание устоев
вселенной, хотя и не соглашаются признать это ни на словах, ни на деле. Но
город Ренн до сих пор ничего еще не почувствовал. Он пока еще коснеет в
своей неподдельной довоенности. В этом городе годы, которые я провел в
окопах, кажутся мне сном.
Тени на этих душеисцеляющих серых тротуарах вытянулись, удлинились, и я
стал подумывать об обеде. Пошел в кафе напротив мэрии.
Фасад мэрии вогнут, как в лондонском Каунти-Холл; против мэрии
находится городской театр с соответственно выпуклым фасадом; кафе
помещается в этой выпуклости. Я был в превосходном настроении, и это
примитивное совпадение форм показалось мне удивительно приятным.
Пространство между мэрией и театром заполняла собой площадь мэрии, которая
совершенно исчезла бы, если бы некая стихийная сила придвинула друг к
другу оба дома. Вот на этой площади и назначали друг Другу свидания
какие-то совершенно игрушечные трамвайчики. А я разглядывал милейших
обитателей города Ренна, влекущих корзины, сумки, портфели, зонтики,
трости, шляпы и прочие вещи и пресерьезно размышляющих: который трамвайчик
выбрать? Словно не все равно - по мне, - в какой трамвай кто из них сядет!
Вот на этой, мощенной булыжником и местами усеянной гравием площади, по
которой изредка, как метеоры, пролетали автомобили, какой-то молоденький
солдатик вознамерился обучать езде на велосипеде некую пухлую барышню. Две
или три собаки, продавец газет и подметальщик улиц - не слишком, впрочем,
ревностный, муниципальный подметальщик, - совершали тут свои многообразные
дела. На тротуаре перед кафе два гарсона в белых кителях расставляли
стулья и барьеры, поскольку вскоре должен был начаться киносеанс на
открытом воздухе, мероприятие совершенно обязательное летним вечером во
французской провинции.
Упустив из виду, что между Ренном и Парижем целых триста сорок шесть
километров, я заказал коктейль с сухим "Мартини" и был поделом наказан
фужером какой-то тепловатой мешанины, наиболее явными компонентами которой
были вермут "Чинзано" и имбирь.
(Но кто сказал в конце концов, что имбирь противопоказан коктейлю и что
самый коктейль нельзя пить в подогретом виде?)
Меня очень развлек и позабавил этот коктейль, я искренне восторгался
им, но у меня не было особенного желания его пригубить; и в конце концов я
расстался с коктейлем, оставив его на столе в неприкосновенности, и
перебрался внутрь, в ресторан. Меня обслуживал премилый официант, который
средь бела дня зажег для меня настольную лампу под красным абажуром,
потому что, видите ли, мсье будет веселее, но, кроме этого, никаких
сюрпризов не было. Не помню, что было на обед; впрочем, я уверен, что обед
был хороший, и поскольку дело было в Бретани, то в каком-то виде в меню
его красовался неизбежный омар. Потом я снова вышел на открытый воздух,
чтобы выпить черного кофе и насладиться заодно неотвратимым кинозрелищем.
Когда фильм начался и обнаружилось, что это старая-престарая,
латаная-перелатанная американская лента о женщинах-вамп, добродетельных
гангстерах, преступлениях и что там фигурирует отталкивающего вида богатый
юноша из Нью-Йорка, юноша с решительной челюстью (а сердце-то у него
золотое!), я потихоньку выбрался оттуда и отыскал другое кафе на
набережной Вилены, где три музыканта и две музыкантши и впрямь услаждали
слух; там я делал вид, что пью обжигающий коньяк, а на самом деле,
украдкой, по достохвальному примеру сэра Филиппа Сиднея, выливал его в
горшок с бирючиной, явно нуждавшейся в алкоголе куда больше, чем я. Я
разглядывал людишек, которые входили с важным видом и покровительственно
отвечали на поклон официанта, разглядывал парочки, выбирающие в
нерешительности и сомнении столик, который ровно Ничем не отличался от
всех прочих столиков; я разглядывал молодых людей, позирующих на
байронический лад, и весьма стильно разочарованного юношу с громадным
псом, и троих крестьян, которые что-то все шушукались, обсуждая какое-то
секретное дельце, и пару шлюх, то и дело поглядывающих на одинокого
господина в уголке, совершенно не подозревая, до чего он верен Долорес и
как глубоко к ней привязан.
Ибо Долорес, о которой я намереваюсь вам сейчас рассказать, одной более
чем достаточно для любого разумного мужчины.
Одна из этих девиц была очень даже недурна собой. Сколько областных
типов еще осталось в нашем мире, несмотря на прогресс современного
транспорта! Она вполне могла быть моделью для бронзовой Бретани на фасаде
мэрии. Может быть, и в самом деле ваятелю позировала ее прапрапрабабка.
Мне казалось, что город Ренн глядел на меня ее глазами, и в глазах этих
были вопрос и приглашение. Но добродетель моя была тверда, как адамант, и
я остался непреклонен, хоть личико ее светилось дружелюбием! Я сделал вид,
что потерял к ней всякий интерес. И погрузился в свои размышления.
3
Да, только с виду я был благодушным зевакой, на самом же деле меня
донимали мысли, которые утром зародились в моем мозгу и с каждым часом все
более поглощали меня. Это были мысли о счастье, вопросы: отчего это я был
нынче счастлив, почему это я столько раз чувствовал себя несчастным,
почему столько раз бывал неприветливым и раздраженным и отчего это моим
близким (например, хоть Долорес; а ведь я все-таки ее люблю) так нравится
быть несчастными; отчего, наконец, я сам наношу раны другим и мучаю
других; словом, из разнородных и рассеянных обрывков начало медленно
возникать в моем мозгу морфологическое исследование радости и меланхолии.
Все эти мысли, которые начали донимать меня в дни пребывания в Ренне,
были чем-то похожи на поезд, постепенно набирающий пассажиров. Можно еще
более развить это уподобление, утверждая, что по дороге прицеплялись
платформы, бесплацкартные и спальные вагоны; что состав этот маневрировал
на запасных путях, порою сходил с рельсов, сталкивался с другими поездами,
увлекал меня вдруг в совершенно иные края и доставлял столько занятнейших
впечатлений, что мне захотелось их записать, зафиксировать, прежде чем он
замрет на некоей конечной станции, разобьется и развеется, как обычно
развеиваются в конце концов все поезда моих мыслей. Поскольку, однако,
целью моей является повесть о моем пребывании в этом поезде, куда бы он
меня ни повлек, а не о путешествии по Бретани, то я не буду описывать
события второго дня моего счастья столь же подробно.
Все утро ушло у меня на поиски какого-нибудь тихого, непритязательного,
но все же как можно более комфортабельного места, где Долорес могла бы
обрести покой для своих расстроенных нервов, усталого тела и удрученной
души. Проехав Мюр-де-Бретань, Бон-Репо, Ростренен и Каргэ, я добрался до
Торкэстоля. Выезжая на рассвете из Ренна, я позволил себе, укоряя себя и в
то же время торжествуя, пуститься наперегонки с громадной голубой машиной,
в которой восседало двое очень-очень молодых людей с очень-очень
непокрытыми головами и очень-очень распахнутыми воротами. Я решил
перегнать их, поскольку неподалеку от Сэн-Бриек они пренахально гудели у
меня за спиной, а также и потому, что все как будто сложилось в их пользу:
роскошный цвет их колымаги, их юность и красота. Вот только у меня были
тормоза понадежней и двигатель мощнее, и я стал поддавать газу, пока мой
"вуазен" не сделался в их глазах всего только облачком пыли на горизонте.
Наконец я потерял их из виду, и они выветрились из моей памяти, а все
внимание я посвятил поискам, а также переговорам с управляющими отелей и
владельцами пансионов и квартир, сдаваемых внаем, думая уже только о том,
как бы обеспечить Долорес удобства и покой, чтобы она осталась довольна.
Все эти люди старались представить мне свои заведения в наилучшем свете и
в то же время торопливо подсчитывали в уме: сколько примерно можно содрать
с этого тронутого англичанина, который таскает за собой по белу свету
хворую жену, ее горничную, комнатную собачку, парадный женин автомобиль и
шофера и еще смеет предъявлять при этом безумные требования по части
ванных комнат. Они старались угадать, какую максимальную сумму готов этот
сбрендивший клиент заплатить за условия, сколько-нибудь приближенные к его
неслыханным требованиям, и какая сумма может его отпугнуть. И пока их
головы были заняты этими сложными вычислениями, я без помех присматривался
к ним самим и к их заведениям.
Три или четыре пансиона показались мне совершенно очаровательными, но,
увы, они были битком набиты; впрочем, владельцы этих пансионов всячески за
меня цеплялись, должно быть, провидя во мне истинный лакомый кусочек. Они
усиленно цеплялись за мою особу, а я не спешил от них отвязаться. Они
лгали мне, прикидывались моими лучшими друзьями, пытались подольститься ко
мне, очаровать меня; они соблазняли, а я покорно поддавался всему этому.
Не помню уже точно, в которой именно местности я обнаружил поразительно
благочестивый пансион, где в каждой комнате на специальной полочке стоял
миниатюрный алтарек во славу Пречистой Девы, а на каждом полуэтаже
помещался ватерклозет, о чем хозяйка почему-то четырехкратно информировала
меня. Может быть, дело в том, что в пансионе было четыре полуэтажа, а у
дамы было несколько прерывистое дыхание, и она пользовалась возможностью,
провожая меня наверх, четырежды задержаться, распахивая передо мной двери
уборной и демонстрируя ее благоуханное нутро. Счастье еще, что дом этот не
был небоскребом, ибо в таком случае я был бы вынужден обозреть такое
великое множество, такой переизбыток ватерклозетов, каким при всем моем
желании я не смог бы воспользоваться в юдоли сей. Это был семейный
пансион; всюду я натыкался на предметы утвари и прислушивался к отзвукам,
свидетельствующим о присутствии детей. Было также ясно, что это юное
поколение привыкло уже, нисколько не щадя голосовых связок и крайне
решительно, перечить своим заботливым родителям. Объявление, вывешенное
перед входом, гласило, что при пансионе имеются парк и теннисная площадка.
Эта площадка была первым из тех необычайно интересного типа кортов, какие
я имел возможность наблюдать в Бретани. Это был прямоугольник, усеянный
гравием, решительно никак не утрамбованным, в котором детишки явно
занимались поисками зарытых сокровищ, поскольку на самой середине площадки
валялось брошенное ведерочко и совочек. Ну, а что касается парка...
- Ну а где же парк? - осведомился я.
В ответ хозяйка выразительно развела руками, охватив этим жестом
теннисную площадку, кур, копошащихся в песке у наших ног, и развешанное
кругом бельишко. За завесой сохнущего белья я приметил фигуру юного кюре,
видимо, чрезвычайно ученого, погруженного в свои размышления и
отличающегося завидным самообладанием; он примостился на железной
скамеечке и пытался читать какую-то маленькую книжицу под топот, крики и
визг жизнерадостного потомства тех обитателей пансионата, которых не
связывал обет безбрачия. Так выглядел парк.
Оставалась еще проблема ванной. "Уважаемый мсье может купаться сколько
ему будет угодно!" Где? "Везде, где только пожелает..." Героическая особа
эта хозяюшка! Пожалуй, на свете немного стран, где можно так, походя, по
мановению руки, принять ванну, предварительно, конечно, всенародно
разоблачившись!
Наконец в Торкэстоле я обнаружил свободные, чистые и приличные комнаты,
с приятным видом из окон и вполне достоверной ванной комнатой на твердо
установленном месте; можно было считать, что мы всегда обнаружим ее на
этом самом месте и что она всегда может быть монополизирована нами для
наших личных надобностей. Там были краны, и я проверил их, и из них шла
вода, и вдобавок оттуда, где было написано "горячая", действительно шла
горячая. Я весьма дотошно выбрал самую тихую комнату для Долорес, а потом
уже менее придирчиво - комнату для себя, для песика Баяра и для прочего
общества. Я позаботился найти поблизости жилье для шофера Альфонса, а
также подыскать помещение для парадного небесно-голубого лимузина и для
моего меньшего, но более быстроходного "вуазена". С чувством исполненного
долга я счел свою миссию оконченной, перекусил и после полудня пустился в
путь, петляя по лабиринту проселочных дорог, объезжая праздношатающихся
тугоухих коров, а также не слишком понятливых, хотя и всегда готовых
помочь поселян. Я ехал в Портюмэр, чтобы побеседовать с моим другом
Фоксфильдом, который пишет для нашего издательства книгу по биологии
насекомых.
Ехал я напрямик, это было трудно, но все-таки возможно. На перекрестках
мне обычно удавалось угадать нужное мне направление, один только раз я
попал на узенькую дорожку между двумя глубокими рвами и вынужден был
пятиться назад добрые полкилометра, однако не утратил хорошего настроения.
Не утратил его даже и тогда, когда до моего сознания дошло, что мне
дьявольски хочется чаю - ведь именно жажда чаю всегда пробуждала в моей
душе дьявола. Я добрался до места в преотличном настроении, и хотя под
Белль-Иль-ан-Тэрр у меня лопнула шина, я сменил колесо так умело и
расторопно, что в восторге от собственной ловкости совсем позабыл о
великолепном резиновом коврике, который я вынул из машины и подложил себе
под ноги и в результате так и оставил его на шоссе.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ЯВЛЯЕТСЯ ЛИ ЖИЗНЬ СЧАСТЬЕМ?
...Торкастоль, 6 августа 1934 г.
1
Я чувствую, что теперь стану писать в ином ключе. Ничего не могу с этим
поделать, я уже не тот человек, всей душой обращенный к внешнему миру,
каким я был в первые благословенные дни после отъезда из Парижа, после
того, как парижские заботы остались у меня за спиной. Изменилось
настроение, стало быть, изменится стиль. Босуэлловская восприимчивость
отнюдь не является моим привычным душевным состоянием; при всем желании я
не сумею "выдержать позу", как выражаются кинематографисты; с каждым
часом, с каждой написанной строкой я постепенно возвращаюсь к привычному
расположению духа, к настроению, в котором я размышляю, и я строю планы,
лишь изредка обращая при этом внимание на внешние, не имеющие прямого
отношения к моей личности дела.
Стоит ли притворяться, что все окружающее забавляет, когда тебя
одолевают "мысли"? Читатель или читательница, если только они принадлежат
к той категории, которая мне по душе, мгновенно уличили бы меня в
неискренности; однако им следует принимать меня таким, каков я есть.
Мысли мои уже не текут свободно. Моя отважная гипотеза, что "жизнь, в
общем, является счастьем", была подвергнута суровой проверке в течение тех
пяти дней, которые я провел с Фоксфильдом в Портюмэре. Поразмыслив, мы
всегда доходим до истин, быть может, более точных, но менее утешительных.
Мысль о том, что жизнь есть счастье, показалась мне в Ренне таким
озарением, что я принял ее, не требуя доказательств. Меня удивляло только,
как эта мысль раньше не приходила мне в голову. Мне подумалось, что я до
сих пор не замечал истины, полагая, что счастье является всего лишь слабым
огоньком, изредка озаряющим тоскливую и горестную стезю.
Почему я позволил такому предположению долгие годы омрачать мой разум?
Я чувствовал ведь, что взгляд этот не согласуется с истиной. Так каким же
образом он утвердился в моих мыслях? Ведь ясно же, что счастье - это
совершенно очевидный закон жизни! И так далее и тому подобное...
Но Фоксфильд в единый миг камня на камне не оставил от моего
непоколебимого убеждения, а мое великое открытие низвел на уровень далеко
еще не доказанной гипотезы. Он говорил о ней так, как будто вопрос этот
все еще остается спорным.
В памяти моей эти наши словопрения сочетаются с бретонским пейзажем. Я
полюбил Бретань. Край этот, внове для меня, а ведь я не ожидал уже, чтобы
какой бы то ни было уголок земли мог показаться мне новым. Нигде в мире я
не встречал пейзажа столь четкого и в то же время столь кроткого и ясного,
окутанного каким-то призрачным серовато-зеленым сиянием. Нет здесь ни
тесноты, ни беспорядка, название Финистер - край земли - великолепно
подходит ко всей этой местности. Здесь все уже окончилось и разрешилось.
Все вещи здесь пришли к завершению. Где-нибудь в иных краях мир может
подвергаться нескончаемым переменам, где угодно, но только не здесь. Здесь
вечный гранит встречается с вечным морем - и ничего уже с этим не
поделаешь!
В Бретани можно обрести все, свойственное природе человека, и прежде
всего веру в Волшебную страну; мужчины здесь торжественные и кроткие, с их
больших черных шляп свисают простецкие длинные ленты; бретонские женщины
одеваются, как наши прабабки времен королевы Елизаветы; они убеждены, что
именно такой наряд самый подходящий и достойный, и непоколебимо
придерживаются его. Вера этих людей достойна восхищения. Они верят твердо,
окончательно и бесповоротно не только в римско-католическую церковь и ее
священнослужителей, но также и в своих дохристианских идолов и идолиц,
переряженных в святых господних; верят в чародеев и оборотней, в колдуний
и ворожей; словом, во все, что кому по нраву; верят во вздох, и в чох, и в
птичий грай... У них такое множество суеверий, что я не смог бы их все
перечесть; они верят в дурной глаз и в патентованные лекарственные
средства, а также в то, что их образ жизни таким и останется на веки
вечные.
Вспоминая Портюмэр, я вижу бесчисленные скалистые мысы и островки,
тянущиеся цепью вдаль, куда хватает глаз; голубые протоки, заливы, озера,
ручьи; воду, блещущую наготой прямо перед глазами или просвечивающую
сквозь яркую зелень, а на ее фоне - белесоватые и серые дома и тонко
выточенные колокола ни. Вспоминаю прогулки в места, где взор охватывает с
высоты отдаленную линию чудесного бретонского побережья; прогулки среди
замшелых скал, омываемых приливом, облепленных моллюсками, ракушками и
прочими безвольными морскими тварями, где в мягком прибрежном песке -
креветки, почти неприметные и крохотные, но страшноватые с виду, и крабы,
уползающие из-под моих ног. И над всем этим - мой тезис о преобладании
счастья в жизни, подвергаемый теперь сомнению, и Фоксфильд, побеждающий в
дискуссии и вообще доминирующий в пейзаже.
Мы совершали прогулки в машине и пешком, правда, не слишком далеко. В
особенности пешие прогулки остались у меня в памяти, ибо, когда мы
расхаживали вдвоем, нам особенно хорошо разговаривалось. Мы лихо
разъезжали в моей машине по невероятно узким проселочным дорогам,
останавливались где попало и устраивали скромные пикники. Однажды мы
поехали на "отпущение грехов", нечто вроде ярмарки, больше, впрочем,
похожей на митинг, чем на сельское празднество. И мы играли в теннис не
затем, чтобы посостязаться в ловкости или усовершенствоваться в этом
искусстве, но яко два покорных орудия в деснице господней.
В Портюмэре было три теннисных корта, и мы перепробовали их все по
очереди; корты земляные, с доброй красной глиной. Словом, корты времен
праотца Адама! Один был изборожден глубокими-преглубокими колеями и - по
выражению одного игрока - изобиловал салатом; на другом черта была
выложена из брусчатки и некогда в уровень с поверхностью почвы, теперь же,
когда земля по обеим сторонам черты была уже утоптана, торцы выпирали, как
высокий порог, неотвратимо угрожающий и без того уже перепуганным
теннисистам. А третья площадка, самая ровная из всех, вообще обходилась
без черты. Последние два корта были затянуты проволочной сеткой, как в
усовершенствованном курятнике, но сквозь бесчисленные дыры в ограде даже
куры пролезали без особого труда. А первая площадка утопала в гуще
кустарника, отлично поглощающего мячи. В таких условиях можно играть в
теннис либо гениально и с размахом, либо горячечно, обидчиво и поминутно
огорчаясь. Мы не считали это игрой, воспринимали скорее как гимнастику, а
разыскивая в кустах мячи, пять мячей, самых хитрющих, какие я когда-либо в
жизни видал, мы с Фоксфильдом дискутировали помаленьку. Мячи эти, зеленые
и красные и донельзя коварные, обладали свойственной низшим животным и
насекомым способностью к мимикрии. Фоксфильд создал себе тут кружок друзей
- это были французы, англичане и