где-то
позади этого клубка, я не ведал порывов яростной и алчной любви. В
вагоне-ресторане я с новым интересом присматривался к попутчикам. Неужели
эта супружеская пара в углу не чувствовала, что каждый из них угодил в
капкан? И не жалела ли об утраченной свободе хотя бы вот эта мать,
пичкающая трех крикливых детей? Юная чета, повернувшаяся ко мне спиной,
возвращалась, конечно, из свадебного путешествия. В них было выражение
какого-то равнодушного спокойствия, свойственного лишь тем, кто связан
нерасторжимыми узами.
Я сдержал обещание, вернулся к Долорес, но теперь меня ни на миг не
покидало сознание пут, которые нас связывали. Фрейляйн Кеттнер вернулась в
Швейцарию к своим занятиям художественной светописью, а мы вдвоем заняли
на полпути между Антибами и Ниццей маленькую виллу: Долорес сняла ее со
всей меблировкой. Найти отношения все явственней принимали характер
супружества.
Я вступил с Долорес в брак, поскольку она сказала мне, что ждет от меня
ребенка. По сей день не ведаю, обманула ли она меня сознательно или же
сама обманывалась относительно своего состояния. Я понимал, что она
непоколебимо решила удержать меня при себе на веки вечные и что она была
вполне способна на такого рода коварство. Но ведь она любит меня, а разве
любовь не служит всему оправданием? В начале нашего романа она уверяла
меня, что бесплодна, но теперь совершенно забыла об этом. Может быть, она
попросту уверовала в то, чего так сильно жаждала?
У меня никогда не хватало решимости проверять факты, которые мне кто-то
представил. Я был бы прескверным следователем. Как бы ни выглядела в этом
случае истина, передо мной была запуганная женщина, готовая, быть может, к
трагическим решениям. Аборт во Франции - деяние не только уголовно
наказуемое, но и невыносимо грязное; мы даже не обсуждали эту возможность.
Оказалось, что Долорес совершенно одинока. Она была единственным ребенком,
родители ее уже умерли, и у нее были только мимолетные знакомые, и то с
очень недавних времен. Прежних любовников и друзей она растеряла по пути,
у нее никого не осталось; это было весьма знаменательно, но в тот момент я
не обратил на это внимания. Я признал это внезапное и чудотворное
обретение плодовитости нашей общей бедой. Как я, так и Долорес имели
одинаковые обязательства по отношению к ребенку, который должен был
явиться на свет.
У меня не было определенных планов касательно того, где мы будем жить и
как сложится наша жизнь. Аренда дома в Дартинге истекала через год-два,
место это связывалось в моем сознании с Алисой, а воспоминаний, с ней
связанных, я не имел охоты пестовать. Итак, без малейшей грусти я мог бы
отказаться от прежнего дома. В Лондоне у меня была квартирка над конторой
нашего издательства на Кэррингтон-сквер; эти комнаты да еще два или три
клуба были тогда моим пристанищем, но, конечно, не истинным домом. Итак,
мы с Долорес могли осесть, где нам хотелось. Меня донимали
разнообразнейшие проекты. После периода колебания я обуздал свое
воображение.
Впрочем, оно творило истинные чудеса, приспособляясь к новому положению
вещей.
Вдали от Долорес я мог предназначить ей любую роль, однако мечта не
выдерживала испытания действительностью. В помыслах моих я видел ее,
преданную нашим совместным трудам по осуществлению моего великого
издательского плана, а план этот уже созревал у меня в голове. В течение
известного времени я, как и другие молодые британские издатели, подумывал
о европейском книжном рынке и о возможностях, которые предоставлялись там
для английских издательств. Таухниц, этот почтенный и предприимчивый
издатель, давнишний монополист в этой области, был теперь стеснен в своей
деятельности, ибо он был немец, "бывший неприятель". Я обдумывал
возможность создания филиала нашей фирмы в Париже. И вот перед моим
духовным взором возник семейный дом в Париже, с Долорес в роли жены,
экзотичной, конечно, но, по сути дела, разумной и прекрасно разбирающейся
в моих издательских делах. Материнство и заботы о ребенке отрезвят ее, я
отрезвлю ее, ощущение обеспеченности отрезвит ее. Как чудесно удается нам
в воображении переделывать на свой лад особу, которая не находится с нами
рядом и не может поэтому спутать карты в этой игре! Я воображал себе также
наше дитя, живое, как Долорес, но одаренное также всеми моими
достоинствами. Воображал себе даже целую стайку таких вундеркиндов! Ясно
помню, как я мечтал об этом. От Долорес я все время получал письма,
дышащие глубочайшей преданностью. Только одно ее беспокоило: не будет ли
ребенок для нее помехой в том, чтобы всецело посвятить себя моим делам.
Предложение обосноваться в Париже понравилось ей куда больше, чем проект
снять дом в Лондоне или где-нибудь в английской провинции. Наш парижский
дом будет иметь свою собственную, ни на что не похожую атмосферу; в этом
отношении я по крайней мере не ошибся!
Париж посещают все писатели и молодые критики, как американцы, так и
англичане. Их можно будет тут ловить, тут можно будет залучить их для
себя, поодиночке, чего никогда не удалось бы достигнуть в Лондоне; тут я
буду помогать им знакомиться с новыми веяниями, которые уже определялись -
хотя в те времена еще вяловато - в среде французских литераторов младшего
поколения.
Я переживал период великих надежд. Почему, собственно, ни один издатель
не напал доселе на мысль управлять миром из Парижа? Я создал образ
выдающейся личности, образ Стивена Уилбека, издателя космополита, деятеля,
который, используя свою парижскую резиденцию, преодолеет глубокие
подсознательные антагонизмы, тормозящие вожделенное сотрудничество
британских и американских писателей. И над всем этим должна будет царить
Долорес, Долорес, преобразившаяся, трезвая, отредактированная, сдержанная
и преисполненная достоинства.
Но время не ждало. Нужно было принять во внимание положение Долорес.
Чем раньше состоится бракосочетание, тем лучше. Я поехал во Францию, и мы
потихоньку зарегистрировали брак в британском консульстве в Ницце. Я
чувствовал себя немного пристыженным всей этой историей и хотел, чтобы все
это произошло как можно неприметней. Долорес нашла давнюю подругу, которая
держала теперь магазин готового платья в Каире, а я пригласил в качестве
свидетеля Редмонда Напье, случайно встреченного в Каннах. Долорес была со
мной удивительно нежна. Она была теперь необычайно тихая, проникновенная и
красилась менее ярко. Задумчивость ее превосходно гармонировала с
положением дел. В ней была сдержанная важность Девы Марии с картины,
изображающей Благовещение. Но в то же время она была страстно влюблена.
Когда я собрался в Англию, чтобы проследить за делами в Дартинге, Долорес
чрезвычайно огорчилась, но все-таки уже не так, как прежде. "Теперь, -
сказала она, - я уверена, что ты вернешься". Из Англии я писал ей
ежедневно, создавая таким образом прецедент, который должен был потом
стать в нашем супружестве железным законом. В Дартинге я застал дела в
некотором расстройстве и вынужден был задержаться дольше, чем намеревался,
что-то около трех недель, если не ошибаюсь.
И тогда дитя наше начало растворяться во мгле. Это тоже было своего
рода Благовещение, но только в обратном смысле. Долорес написала, что
больна, как-то непонятно больна. Я ежедневно получал длинные письма. Все
шло иначе, чем следовало. Долорес впала в трагический тон, была безутешна.
Надежда, волшебная надежда, озарявшая ее существование, развеялась как
дым. Долорес была обманута, жестоко обманулась. Некоторые фразы в ее
письмах звучали так, как будто она обвиняла в этом меня. У нее было
какое-то новообразование, злокачественное, если не физически, то духовно.
Она была больна, по-видимому, смертельно, по-видимому, это был рак; она
была разочарована, у нее было отнято высшее счастье женщины; жизнь ее
оказалась бесплодной, это была попросту трагедия! Она умоляла меня
вернуться в Ниццу, утешить ее; умоляла меня поспешить, ибо, может быть,
скоро ее не станет...
Когда я наконец уладил дела в Дартинге и приехал в Ниццу, Долорес
встретила меня страстными упреками. Почему я не приехал раньше? Оставил на
произвол судьбы жену - одинокую, страдающую, умирающую, всеми покинутую в
каком-то отеле, больную, с разбитым сердцем! Только англичанин - это была
совершенно новая нотка! - способен так поступить с женщиной! Для умирающей
Долорес выглядела не слишком изменившейся - разве только, что к моему
приезду завела себе несколько новых, очень ярких и очень ей идущих
халатов, которые теперь составляли почти единственный ее наряд. Я не
решался приблизиться к ней, чтобы чем-нибудь не повредить болящей, но
Долорес заверила меня, что одна только любовь еще может дать ей забвение.
И в самом деле она умела обо всем забывать и к тому же на весьма
продолжительные мгновения. Время от времени, однако, она вспоминала о
своей болезни и в самые неожиданные моменты издавала пронзительный,
сдавленный вопль. "Как болит! - объясняла она. - Ох, как болит!"
Затем наступало мгновение тишины, а потом Долорес каким-то образом
возвращалась к жизни. С того времени и по сей день эта боль терзает мою
жену. Появляется нерегулярно, спазматически. Не вызывает притом никаких
последствий.
Позднее мы обратились за советом к выдающемуся специалисту.
- Как же все обстоит на самом деле? - спросил я, оставшись с ним
наедине.
- Ваша супруга чрезвычайно нервическая особа... - сказал он.
- Предвидите ли вы необходимость оперативного вмешательства?
Доктор стиснул губы так, что рот его растянулся чуть не до ушей,
прищурил глаза и медленно покачал головой.
- Вы сняли камень с моей души, - сказал я.
- Ну, конечно, конечно! - изрек он с величайшей серьезностью...
8
Так дело и дошло до моей женитьбы. Я решился на это, чтобы узаконить
ожидаемого ребенка, но вожделенное дитя превратилось в некую
скоропреходящую форму рака, в свою очередь, преобразившуюся в какие-то
нечастые корчи. Я знаю, что события эти развивались именно в таком
порядке, но не сумею ныне изобразить последовательность различных
настроений, душевных фаз и нравственных метаний, через которые я
непременно должен был пройти в эти решающие дни моей жизни. Пожалуй, я
любил тогда Долорес больше, чем теперь. Должен был ее больше любить, по
временам, во всяком случае. Как бы то ни было, я, помнится, принимал все
ее уверения без тени подозрительности.
Я чересчур поспешно верю всему, что мне говорят люди. Должно быть, я
скрытно тщеславен и потому, наверное, не решаюсь думать, что кто-то
способен меня одурачить. Отчасти повинна и моя леность: чужие утверждения
нужно проверять, а ведь проверка требует усилий.
Конечно, я старался приспособиться к этой неожиданной в моей жизни
перемене. Поскольку я уже взял на свои плечи бремя обязательств, я пытался
вжиться в роль любовника, исполненного постоянства. Я упражнялся в
проявлениях нежности, преподносил подарки, находил проникновенные слова и
комплименты. Я знал, что, играя определенную роль, можно и вправду стать
персонажем, который изображаешь. Но удивительная вещь: мне стоило труда
называть жену "моей драгоценнейшей" или "любимой". Я предпочитал
употреблять какое-нибудь игривое прозвище, которое, на мой слух, звучало
бы менее фальшиво. Некий внутренний стыд удерживал меня от того, чтобы
явно выказывать свою любовь. Вскоре мы очутились в Париже, и началось
испытание совместной жизни, но у меня от этого периода остались
воспоминания спутанные и отрывочные. Наши взаимоотношения в это время
изменились, они стали похожи на февральскую погоду, в которой ясные дни
сменяются бурями.
По-видимому, большинство супружеств, в особенности тогда, когда муж и
жена принадлежат к разным социальным сферам или родом из разных стран,
должны пройти через тягостный, запутанный и затяжной процесс взаимного,
всегда неполного узнавания и столь же неполных компромиссов. Постепенно и
неприметно, из тысячи неуловимых впечатлений, у меня сложилось убеждение,
что женщина, с которой я связался на всю жизнь, не моя и никогда
по-настоящему не будет моей, что она не станет частью моего существования,
не сможет обогатить или расширить его, что она навсегда останется только
неотвязным, чуждым, недоверчивым компаньоном; я понял, что мне никогда
нельзя будет в отношениях с ней разоружиться; что она последняя на свете
особа, которую я мог бы удостоить полнейшим доверием. Я полагаю, что
именно так складывается жизнь в бесчисленном множестве супружеств.
Искренность и свобода совершенно исчезают, улетучиваются, однако это не
значит, что кто-нибудь из супругов стремился к этому сознательно и с
заранее обдуманным намерением. Перемена в наших взаимоотношениях произошла
постепенно, неуловимо. Я полагаю, что Долорес вначале сама уверовала в
свое материнство; полагаю, что она и в самом деле видела себя в роли
самоотверженной подруги моих трудов и упований. Я сохранил веру в это. Но
когда мы уже были мужем и женой, когда сняли красивую и просторную
квартиру на Авеню Митани, в Долорес пробудились новые, более сильные и
более притягательные фантазии и вытеснили прежние мечты.
Начисто!
Поначалу Долорес как будто проявляла энтузиазм по поводу моих трудов и
занятий, но в дальнейшем на протяжении всех последующих лет она
пренебрегала моими делами, издевалась, посмеивалась, всеми способами
пыталась меня от них отвлечь. С минуты, когда наше вожделенное дитя
испарилось бесследно, оставив на память одни лишь таинственные приступы
боли, Долорес видела в моей работе только свою соперницу. Иногда, правду
сказать, она похваляется мною перед своими приятельницами и, выволакивая
на свет божий мои тайные тщеславные надежды, уверяет, что группа
сотрудничающих со мной писателей начинает приобретать большое влияние и
что мы очень богаты (по сути дела, мы не богаты; фирма развилась, окрепла,
но я забочусь, чтобы она не обрастала жирком).
Чаще всего, однако, Долорес превращает завтрак или обед в дешевый
спектакль, а меня изображает беспощадным, холодным и удачливым дельцом,
самоутверждающимся даже в своих пороках, человеком, который поработил ее -
такую непохожую на всех, такую впечатлительную, страдающую и некогда
блестящую. Но, вопреки всем обидам, которые я ей нанес, заявляет она
сотрапезникам, заглушая звонким голоском все другие разговоры, она любит,
все еще любит меня. И так далее и тому подобное.
Одно впечатление из этого первого периода нашего супружества
запомнилось мне поразительно четко. Оно просуществовало во мне доныне, как
письмо, которое забыли сжечь вместе со всей перепиской. Я вижу еще, как я
слоняюсь по нашей парижской квартире. Был послеполуденный час в мае или в
июне 1922 или, возможно, 1923 года. Во всяком случае, это было на первом
году нашей супружеской жизни. Я возвратился в Париж более ранним поездом
или самолетом, чем предполагал, и не застал ее дома. Я был один, ибо слуги
занялись моим багажом или задержались еще в холле. Я рассматривал
обстановку и думал о Долорес.
Ясно, как никогда прежде, я почувствовал вдруг, что никак не гармонирую
с этой квартирой. Я был тут только постояльцем, платным постояльцем, как в
гостинице. Это было целиком и полностью жилище Долорес. Если я когда-либо
подсознательно тосковал по собственному гнезду, то тут моя мечта была
попрана. Чужая воля, упрямая, ограниченная и лишенная воображения, но
настойчиво деятельная, создала для меня эти жизненные рамки. Тут мое
свободное, полное размаха дело, все содержание моей жизни должно было на
каждом шагу натыкаться на помехи и препоны, тут Оно должно было быть
искорежено, изломано и подавлено.
Даже мой кабинет не был моей собственностью. Долорес успела
осчастливить меня необъятным письменным столом, одним, из тех ужасающих
письменных столов, за которыми обычно фотографируются французские
литераторы. Тут стояли массивные латунные львы, увенчанные чем-то вроде
перевернутого цилиндра, а в дырки, проделанные в их головах, были воткнуты
свечи; была и невообразимая латунная чернильница, хотя я всегда пользуюсь
вечным пером, и увесистое латунное пресс-папье. Ящики стола были пузатые,
и на всех углах прицеплены были финтифлюшки из позолоченной бронзы,
которую англичане почему-то окрестили "ормолю"...
Позади стола высился столь же импозантный книжный шкаф; с точки зрения
стиля, этот шкаф едва ли был особенно близким родственником письменного
стола, уж во всяком случае не братом! Скорее всего это был какой-то
дальний, еще более богатый и еще более толстопузый кузен... Нижние ящики
стола были на редкость неподатливы; чтобы их извлечь, следовало, видимо,
произнести некое неизвестное мне заклинание. Да, вытянуть их мне так ни
разу не удалось, хотя порой сгоряча я и пытался это сделать. МебелЯ эти
слишком громоздки для моего кабинета, и практически я обитаю в узком
пространстве между ними и стеной. Камин украшен большим зеркалом и оживлен
гипсовой статуей нагой, безрукой и странно изогнувшейся женщины. Картины
на противоположной стене изображают мясистых юных дам, заголившихся с
заранее обдуманным намерением и откровенно выставляющих себя напоказ.
Долорес воображает, что именно это придает моей рабочей комнате
мужественный характер. Среди всего этого уюта, когда у нас бывает званый
вечер, мужчины оставляют свои пальто и шляпы.
Так она обставила мой кабинет, пока я находился в Англии. Это должно
было стать для меня "сюрпризом". Эффект удался: я был действительно
поражен, однако не пытался протестовать.
- В этом всем есть воистину нечто мужское, - сказала Долорес, вводя
меня сюда впервые. - Я знаю, что ты не любишь элегантности. Поэтому я и
постаралась придать этой комнате характер осмысленной чувственности и
серьезности. Твой характер.
Человек, думается мне, обязан извлекать мораль из каждого суждения о
себе, но в этом случае я и впрямь не мог приметить ни малейшего сходства.
Я всегда был склонен подражать Демокриту. Облегчаю себе жизнь смехом.
Еще и теперь меня разбирает смех, когда я вспоминаю это странствие среди
сюрпризов собственного жилья.
Гостиную я осматривал последовательно с разных точек зрения;
приостанавливался на минутку в каждом уголке, внимательно присматривался.
С любой точки зрения видел одно и то же: тут целиком и полностью
присутствовала неподдельная и неистребимая Долорес. Меня и следа не было.
Что ж, мне это показалось чрезвычайно забавным. "Всегда та же милая
старушка Долорес", - прошептал я.
И в этой гостиной я должен буду принимать входящих в славу писателей,
журналистов, мыслящих дам; людей, преисполненных новых замыслов; тут
должны будут происходить важнейшие, плодотворнейшие дискуссии...
Это была весьма просторная комната с тремя окнами, выходящими в уютный
парк Митани. Две круглые колонны поддерживали карниз, разделяющий ее
пополам. Гостиная была выдержана в стиле, который можно приблизительно
определить как сочетание ампира с Людовиком XV и аляповатостью восточного
базара, при известной примеси кленовых листьев в стиле модерн, но,
главное, со все перешибающим привкусом аукциона. Эта комната не была
приспособлена для жизни; она должна была служить исключительно Долорес,
чтобы Долорес могла кичиться здесь перед своими подругами,
распространяться перед ними о своей особе и торжествовать над ними.
В одном углу торчала большая стеклянная ваза, а в ней медлительно и
грустно плавали китайские золотые рыбки, раздутые, бесформенные,
обвешанные какой-то фантастической бахромой. Куда ни глянь - столы: столы
в натуральную величину и мавританские карликовые столики, инкрустированные
и поблескивающие медью, и кушетки, и кресла, в которых можно было
преудобно развалиться, и позолоченные стульчики, приспособленные разве что
для деликатнейшего присаживания, и стулья, совершенно опасные и коварные,
драпированные экзотическими тканями. Мохнатые восточные ковры устилали
сверкающий пол и пялились со стен. Ни один стол, ни одна горизонтальная
поверхность не сияли наготой; все они были обременены разнообразнейшими
безделушками, грошовыми вазочками, коробочками, картиночками, статуэтками
и прочими доказательствами того, что дьявол всегда сумеет заставить
скучающих бездельников заняться чем-нибудь этаким художественным! Кое-где
валялись якобы редкие книжонки в якобы оригинальных переплетиках, якобы
капризно брошенные, а на самом деле умышленно положенные; никто и никогда
не соблазнился еще идеей их перелистать. Ни один из этих предметов утвари
не был интересен сам по себе, ни один из них не был связан с какими-нибудь
переживаниями или интересами хозяев дома, ни один не отличался редкостью;
любую из этих вещиц можно было в неограниченном количестве найти в
магазинах предместья Сент-Оноре или на других парижских улицах этого типа.
Такой фон представлялся Долорес наиболее подходящим для нашей светской
жизни.
Со стен взирали картины, повешенные на французский манер слишком
высоко. Их было тогда немного - одна или две, ибо Долорес лишь позднее
получила возможность насладиться счастьем, какое дает не слишком щедрое
покровительство не слишком одаренным живописцам. Висел там также писанный
любителем вид отеля Мальта, купленный на набережной в Каннах, и какие-то
два портретных эскиза, в которых лицо трактовалось как наименее интересная
часть человеческого тела. Ибо для Долорес искусство живописи имеет
значение лишь постольку, поскольку оно показывает тело человека таким,
каким его редко удается увидеть в природе. Рояля, слава богу, не было:
Долорес ненавидит музыку, считая ее своей соперницей. Она всегда старается
заглушить чужое музицирование своей болтовней. Все светильники были
затенены розовыми абажурами. А над всем этим носился неуловимый запах
ладана, курений и женских духов - это были битвы и поединки духов.
Я потянул носом, поворчал и медленно проследовал в другую часть своих
апартаментов - в столовую.
Тут тоже все было не по мне. Тон всему задавали громоздкие мебелЯ
красного дерева. Комната превосходно подходила для коллективного
смакования обильных яств и напитков, какими французы разнообразят время от
времени свою обычную здоровую кухню. Но сорочья натура Долорес приказала
ей уставить буфет целым созвездием разнообразнейших тарелок и тарелочек,
претендующих на оригинальность и красоту. Над всем этим высилось
майоликовое блюдо-барельеф, официально долженствующее изображать
"Похищение сабинянок", но мне этот барельеф, изобилующий пышными
округлостями, всегда почему-то напоминал сырный ряд в городе Алькмаар, в
Голландии...
На маленьком столике у окна были расставлены красивейшие чашечки и
блюдца из сервиза Долорес. Это тоже должно было быть как-то
продемонстрировано... На том же столике поместился изящный
кувшин-рукомойник и тазик; к счастью, другие сосуды из этого комплекта не
уцелели.
Я вернулся в загроможденную гостиную.
- Аукцион, - шептал я, - совершеннейший аукцион...
Пауза.
- Каким чудом я оказался среди всего этого хлама? - спросил я себя.
И тут же тихонько ответил:
- Одна ошибка влечет за собой другие.
Я услышал, что Долорес вошла в холл. Пошатываясь, я вышел навстречу
лавине бурных приветствий.
- Долорес, - сказал я, - знаешь, вот я все думал о нашей гостиной.
- Ну и что же? - спросила она, жаждая похвал.
- Тебе следовало бы ко всем предметам прицепить ярлыки с указанием
цены.
- Что ты имеешь в виду?
- Ведь здесь все, как на базаре...
- Бесспорно, здесь _чувствуется_ веяние Востока... - согласилась она,
удовлетворенно оглядывая все вокруг. - Богатство. Разнообразие. А ведь это
неотъемлемая часть моей личности!
- А тебе не кажется, что для повседневной жизни эта комната как-то
слишком заставлена и вообще загромождена?
- Но зато она живая! В гостиной есть душа. А в этом шик! Чего же иного
мог ты ожидать от меня? Между прочим, все в восторге. Даже эти твои
английские приятели широко раскрывают глаза, едва переступив порог... Но,
дорогой мой, ведь ты только что с дороги! Ты еще даже виски не выпил! Ах!
Лучший сюрприз ты найдешь в своей комнате. Нет, я ничего тебе сейчас не
скажу. Это должен быть настоящий сюрприз!
9
День этот потому, быть может, так запечатлелся в моей памяти, что тогда
я впервые измерил всю необъятность задачи, которую взял на себя,
собравшись пересоздать Долорес на свой лад. С того дня я пытаюсь
произвести эту операцию, все с меньшей убежденностью и абсолютно
безрезультатно. Но лишь вчера вечером я отдал себе отчет в том, что это
длится уже тринадцать лет.
Быть может, неумело и весьма непоследовательно, но зато усиленно я
старался в течение всего этого времени отыскать такой модус совместного
существования, чтобы мы стали настоящей семьей, причем ни я не был бы
стерт в порошок, ни она чрезмерно стеснена. Мои усилия, однако, никогда не
были планомерными, никогда мне не удавалось избрать определенную и
последовательную линию поведения, ибо я никогда не был в состоянии
определить свое отношение к Долорес. Порой она казалась мне веселой
проказницей, а порой ужасающе докучливой. Порой она была чем-то случайным,
а порой чем-то вполне существенным. Если бы даже она сама хотела
приспособиться ко мне, я должен был бы чувствовать себя сбитым с толку.
Я и не подозревал, что у Долорес такое множество давних подруг: теперь
они сгруппировались вокруг нее. Появились даже какие-то школьные подруги
времен Монте-Карло, поселившиеся теперь в Париже. Все эти дамы старались
перещеголять друг друга в элегантности и неестественности. Они любили
беседовать очень громко и очень доверительно о делах высшего света. Только
тогда я постиг, насколько большую роль в жизни женщины играют подруги юных
лет и приятельницы давних дней. Долорес не была привязана ни к одной из
них, ни одну из них не уважала, но попросту жить не могла без их
вынужденного признания, изумления и зависти. Их влияние, их непререкаемые
суждения обо всем, что касалось нарядов, прислуги, финансов и манер,
помогали ей создать себе какой-то жизненный идеал. Я сделал этот вывод на
том основании, что, когда я ввожу в наш дом людей другого склада, в
частности англичан, обладающих совершенно иной шкалой ценностей, короче
говоря, когда я меняю зрителей, Долорес тут же меняет спектакль. Впрочем,
хотя она с величайшей легкостью схватывает новые примеры для подражания,
она отнюдь не склонна забывать о старых. Долорес прибавляет одни к другим,
но первенство оставляет за прежними. Усилия мои должны были оказаться
тщетными также и потому, что я чересчур прямолинеен, в то время как
Долорес чрезвычайно сообразительна. Она сразу учуяла, что мои попытки
представляют собой известную форму критики в ее адрес, и, уязвленная,
тотчас же мобилизовала весь арсенал своих защитных средств.
Словом, я сыграл весьма комичную роль в этих напрасных и предпринятых
без внутренней убежденности попытках "дедолоризации". Вместо того, чтобы
измениться, Долорес еще больше сделалась собой. Как же я мог допустить,
что моя супруга, родной стихией которой была поза и откровенная рисовка,
захочет прислушаться к людям, в чьей среде позерство и самовосхваление
приобрели донельзя утонченный характер?! Я ввел в наш парижский дом моих
английских знакомых, захватил Долорес с собой в Шотландию, позаботился о
приглашениях на уик-энды в английские усадьбы. Трудно теперь подсчитать,
сколько я предпринял тогда таких попыток, и указать их точные даты. В наши
дни издатель отчасти разделяет с литераторами известные светские
привилегии, тем паче, что все больше аристократических пальчиков
покрывается чернильными пятнами; я старался, чтобы приглашения,
адресованные мне, касались также и моей жены. Но Долорес была для всех
хозяек дома гостьей трудной, агрессивной и повергающей в недоумение. Она
входила в эти дома в раздраженном, оборонительно-наступательном состоянии
духа. Она пыталась шокировать, дразнить и ослеплять людей этого мира - все
шло в дело: и крикливый голосок и эксцентричные туалеты. Нет, она не
намеревалась чему бы то ни было научиться от этих людей, она старалась
поразить их - и только. Порой она бывала совершенно несносной, но я должен
ей отдать должное: порой бывала весьма забавна. На второй или третий год
нашего супружества я, по-видимому, был уже порядком измучен монологами
Долорес и вдобавок никак не мог примириться с ее обыкновением излагать,
нисколько не понижая голоса, в гостиной или за столом самые интимные
подробности, касающиеся моей собственной особы. И, несмотря на это, я
порой искренне забавлялся, когда Долорес во всем блеске своей ошеломляющей
оригинальности появлялась в каком-нибудь типично английском обществе.
Помню, например, наш визит в Клинтон Тауэрс; мы приехали рано и
позавтракали в кругу семьи, вместе с тремя дочерьми хозяйки дома и их
гувернанткой. Мою Долорес что-то дернуло заговорить о Сафо и о только что
запрещенной книге "Кладезь уединения". Выражалась она при этом столь ясно
и недвусмысленно, что в некий миг наставница вдруг издала какое-то
короткое отчаянное восклицание и быстренько выпроводила из столовой своих
воспитанниц, причем кушанья остались почти не тронутыми.
- Теперь, - сказала леди Гаррон, как мне показалось, довольно мрачным
тоном, - теперь мы можем говорить свободно.
А Долорес как ни в чем не бывало продолжала развивать свою тему.
Мне запомнился также один разговор, который она вела с англиканским
епископом, бывшим миссионером; забыл только, где это происходило. Всякий
раз, когда она встречала миссионера, католика или протестанта - все равно,
она подвергала их перекрестному огню вопросов, пытаясь вытянуть из них
кое-какие пикантные подробности о матримониальных обычаях дикарей.
Особенно ее занимало, почему это христианские миссионеры требуют, чтобы
туземцы прикрывали свою наготу. Именно во время этого разговора воцарилась
мгновенная тишина, и я услышал, как Долорес осведомляется:
- А теперь скажите мне, ваше преосвященство, только искренне, что
именно вы стремитесь прикрыть - нехватку или избыток?
Духовные лица всегда действуют на Долорес возбуждающе, с полной,
впрочем, взаимностью. Помню другой случай, когда я с ужасом услышал
пронзительный вопль некоего духовного лица:
- Я воистину _предпочел бы не разговаривать_ об этих предметах!
Я никогда не узнал также, о чем именно спросила Долорес маститого
Главного Раввина во время званого приема в Париже. Знаю только, что
старичок дрожащим от негодования голосом ответил ей:
- Если бы зэньсцина, подобная вам, явилась меж сынов Израиля, ее побили
бы камэньями. _Ка-мэнь-я-ми_...
Допускаю, что Долорес пустилась в чрезмерно рискованные подробности.
Она так никогда и не соизволила приспособить свои наряды к атмосфере
английских усадеб и не хотела прислушиваться к моим аргументам в этом
вопросе.
- Милый мой Стини, - говорила она, - ты мещанин, книготорговец,
коммерсант. Ты не разбираешься в этих делах. От француженки - а для
здешних дам я француженка - они ожидают чего-то из ряда вон выходящего.
Если от нее действительно ожидали чего-то из ряда вон выходящего, то
она не обманывала ожиданий. Для парижанок из круга Долорес английские
усадьбы суть страны мифические. Для самой Долорес они всегда оставались
легендой, хотя ей случалось в них бывать. Француженки полагают, что
британские леди массу времени уделяют спорту - "ле спор" - и,
следовательно, в женских нарядах непременно должно быть нечто спортивное,
смягченное, естественно, известным кокетством. Кроме того, Британия
считается родиной пледов - "ле плэд". Этой уверенности я обязан тем, что в
сокровищнице памяти моей сохранился живописный образ Долорес, появляющейся
в полдень на террасе в Шонтсе в роскошной версии костюма шотландского
горца и клетчатом пледе клана Стюартов. Все было на месте: и шотландская
юбочка, и кожаная сумочка, и орлиное перышко на бархатной шапочке. Живо
вспоминается и другой случай, когда избранной темой была, очевидно, охота,
и Долорес явилась в алом охотничьем рединготе, с громадными золотыми
пуговицами и в бархатном кепи. А после полудня она носила сладострастные
длинные платья, так называемые "ти-гаун", а также множество колец,
ожерелий, брошек и браслетов, браслетов, браслетов.
- Ах, мой милый Стини! - говорила она, когда я пытался отучить ее от
этих туалетов. - "Ти-гаун" - это _английское_ слово. Следовательно,
"ти-гаун" - это абсолютно английские платья. И если другие дамы их тут не
носят, это доказывает только, что они не знают, как быть шикарными в
собственном отечестве. Тебе, дорогой мой, этого не понять. Ничего
удивительного: ты не знаешь обычаев утонченного света. Естественно, это не
твоя сфера. Но я уверена, что если ты вернешься сюда через месяц, все эти
дамы будут щеголять в "ти-гаун", в таких же "ти-гаун", как мое.
- И ты считаешь приличным носить все эти кольца, браслеты - все эти
побрякушки - к твоему "ти-гаун"?
- Я всегда так одеваюсь, - ответила Долорес, - таков мой стиль.
Она не прекратила этих попыток усовершенствовать обычаи английского
света, а вскоре начала изображать еще - явно неискренне, впрочем -
страстный интерес к спортивным играм. Собственно говоря, она успела
кончить школу прежде, чем во французских пансионах воцарилась мода на
теннис, но ей и в голову не приходило, что она слабо разбирается в этой
игре. Она непоколебимо верила, что с минуты, когда она вступит на корт,
она мгновенно сделается обладательницей всех секретов игры. Перед
хозяйками дома вставала труднейшая проблема: как заставить Долорес,
жаждущую ворваться на корт, сбросить туфли на высоких каблуках.
- Каблуки мне _ничуть_ не мешают играть, - невинно и даже несколько
укоризненно заявляла она.
Наконец мне удалось ее убедить, что она будет выглядеть намного
эффектней в элегантных белых туфлях без каблуков и в цыганской шелковой
косынке, которая очень шла к ее черным кудрям. Партнеров она выбирала
весьма своевольно: "Вы будете играть со мной". Как будто оказывала им
необычайную милость! По площадке она шныряла энергично, но без малейшей
координации: мяч - сам по себе, а Долорес - сама по себе. Ракетку держала
как-то не по-людски: высоковато и слишком уж прямо.
- Не _учи_ меня! - кричала Долорес. - Обойдусь и без твоих советов! Дай
мне играть по-моему...
- Вот _видишь_, попала!.. Зачем же ты уверял меня, что я так никогда не
попаду? _Попала, попала_!
А когда отдыхала в сторонке, управляла всей игрой. Хвалила и распекала.
Ни на миг не переставала давать советы и подстрекать игроков к большим
усилиям.
- БравО! - восклицала она. - БравО! - И хлопала в ладоши.
Ей нравилось, когда мяч свечой взмывает вверх. Или когда залетает
далеко-далеко. Игроки без особого восторга воспринимали эти неуместные
рукоплескания.
- Стини, как ты _отвратно_ нынче играешь! _Пошевеливайся_!
Иногда Долорес на миг отрывалась от игры, чтобы посвятить себя светской
беседе. Как-то я прислушался к ее разговору с леди Гаррон, которая, как я
полагаю, была чем-то вроде чемпионки графства. Долорес объясняла своей
собеседнице:
- При настоящей хорошей игре попросту не видно мяча!
- Да, но очень редко случается видеть хорошую игру, - ответила леди
Гаррон.
- Ах, не беда, меня развлекает зрелище даже такой игры, как ваша! -
мило и снисходительно проговорила Долорес своим самым что ни на есть
великосветским тоном. - Конечно же, трудно ожидать, чтобы все играли, как
профессионалы... Тем за это платят, а ведь для вас это только забава...
10
После четырех или пяти лет подобного существования я уже больше
склонялся к бегству от Долорес, нежели к дальнейшим поискам некоего модус
вивенди с ней. Возможно, это пришло несколько позже. Не помню точно. Мне
кажется, однако, что в двадцать шестом или двадцать седьмом году я начал
планомерно организовывать побеги более продолжительные, чем те деловые
поездки, которые я доселе совершал и которые обычно позволяли мне провести
в одиночестве две или три недельки в Лондоне или в Дартинге. Следует
сказать, что в Париже я не мог видаться ни с кем без обязательного
присутствия моей жены, но постепенно в Лондоне я устроил себе собственную
жизнь, в которую Долорес не имела доступа.
С течением времени мне удалось устранить из ее программы поездки в
Лондон. Как только я замечал, что она начинает думать о поездке в Лондон,
я как можно скоропалительней увозил ее на Ривьеру, в Рим или в Осло. И
дважды мы переплывали Ла-Манш при большом волнении. Но Долорес даже на
Ла-Манше при большом волнении умела страдать морской болезнью не
как-нибудь там банально, а донельзя утонченно и необычайно изысканно. О,
это было истинное открытие! Она извлекала из этого разнообразнейшие
эффекты. Но хотя пальма первенства и осталась за ней, хотя она, бесспорно,
оказалась самой недомогающей пассажиркой этих двух рейсов, успех этот не
остался для нее особенно приятным воспоминанием. С тех пор она потеряла
аппетит к великосветским триумфам в Великобритании. В то же время мои
планы распространения английской книги на континенте вынудили меня
предпринять поездку по странам немецкого языка. Долорес, все еще
напичканная крикливыми тезисами военной пропаганды, не пожелала меня
сопровождать, благодаря чему я смог приятнейшим образом провести время в
Лейпциге, Вене, Берлине и Цюрихе. По Европе я летал, уверяя Долорес, что
хочу таким образом ускорить свое возвращение к ней. Она принципиально
противилась тому, что я пользуюсь этим средством передвижения, ибо у нее
были весьма преувеличенные понятия об опасностях воздушных сообщений.
Долорес требовала, чтобы из каждого аэропорта по пути я непременно высылал
ей успокоительные телеграммы: "Цел и невредим зпт целую тчк".
- Что до меня, - заявляла она, - с меня вполне достаточно переживаний
морского путешествия. Если бы когда-нибудь я оказалась в самолете, я не
выдержала бы и выпрыгнула бы на землю!
Кто ее знает, может, она и вправду сделала бы это!.. Ни разу, однако,
мне не удалось ее уговорить даже войти в самолет. Но я уже знал, что
авиапутешествия по деловым надобностям будут для меня чрезвычайно удобным
способом обретения известной свободы.
Это была отличная идея, и я широко воплощал ее в жизнь. Обнаружил,
например, что у меня имеются деловые интересы в Осло, в Стокгольме и в
Финляндии. Затем наметил еще более отважный проект - решил на некоторое
время сбежать от нее в Америку. Долорес протестовала, но я заупрямился. В
последний миг я оказался настолько слабохарактерен, что хотел забрать ее с
собой, во всяком случае, в Нью-Йорк, но страх перед океаном удержал ее.
Все так удачно сложилось, что одна из ее приятельниц, вот только что,
совсем недавно, страдала морской болезнью во время всего плавания через
океан и рассказала ей потом необычайно красочно, о своих мытарствах.
- Нет, - заявила Долорес, - этого я не сделаю даже ради тебя!
Я все лучше разыгрывал комедию. Поручил радисту в течение всего рейса
ежедневно высылать ей радиотелеграммы. Сразу дал ему шесть разных
вариаций: "грущу", "море волнуется", "дождь идет", "банальная скука",
"погода скверная" и "думаю о тебе". Каждый из этих текстов завершался
непременным "нежно целую".
Затем мне удалось вырваться в Индию. Это длилось целых одиннадцать
недель, но, увы, это была моя самая длительная отлучка. Ну что же, я начал
все более затягивать мои поездки в Англию. Горестными очами стал я
поглядывать в сторону Австралии, ибо там можно было бы странствовать
целыми неделями, не имея возможности отправлять письма, лишь время от
времени посылая радиотелеграммы. Я начал было поговаривать об этом
проекте, но Долорес тогда уже проявляла зачатки той болезненной
подо