ми людьми являются Хьюмэн Сопстон, старый Блэйдс и
Лоретта Гук. Они видят весь мир сквозь призму пола, источают из себя
слякоть собственной гнилости, порочность тяготеет над ними, как заклятье.
Это истинные прокаженные, несчастные и противные. Долорес, однако, не
такова.
К тому, чтобы говорить непристойности, ее толкает не больное
воображение, но сила совершенно иная и врожденная: неутолимый эгоцентризм.
Долорес должна любой ценой привлекать к себе внимание, всегда быть в
центре внимания. Она очень рано подметила, что молодая женщина проще всего
добьется этого, если будет произносить в обществе, за светским завтраком
или обедом, как можно больше нескромных фраз - так, походя. Без этого она
удостаивается нескольких взглядов, нескольких мимолетных комплиментов - и
только; однако все оказываются в высшей степени заинтригованными и с
приятным нетерпением взирают на оживленную молодую и красивую особу,
распустившую язычок и внятно и четко произносящую множество
непристойностей.
У Долорес, собственно говоря, нет никаких психических отклонений, кроме
ненасытной жажды обращать на себя внимание. Я никогда не замечал, чтобы
она совершила нечто действительно необычное...
Меня внезапно озарило. Ее жесты, ее стиль, наряды, духи, красноречие,
прононс и манеры; ее собачонки и мебеля; иерархия ценностей, которую она
признает, странная неустойчивость мнений - все это сокровища сороки,
собранные из нахватанных отовсюду блесток, сваленных в одну кучу и
удерживаемых с ужасающей цепкостью. Она собрала свою сложную
индивидуальность из разнородных кусочков, ибо ей казалось, что яркие
компоненты сделают ее более эффектной. Это и был для нее единственный
принцип отбора. Это нахватанная отовсюду, негармонизованная личность.
Большинство людей, как утверждают психоаналитики, совершают те или иные
нелепости под влиянием непреоборимого внутреннего стимула, подчиняясь
некоей неудержимой склонности, определяющей их характер, но Долорес не
испытывает внутреннего принуждения переделать на свой лад свои плагиаты и
имитации. Долорес ничто не сдерживает; ум ее ясен и цепок, тем более ясен,
что лишен каких бы то ни было внутренних устоев. И она воспринимает
образцы, копирует их, ничего не забывает, ничего не меняет, разве что
утрирует, поскольку у нее отсутствует собственный, личный, все укрощающий,
все смягчающий тон. Она вовсе не ненормальна, напротив, она до Того
нормальна, что не имеет никаких индивидуальных, отличающих ее от нормы
признаков. Это человеческое существо обнаженно-эгоцентричное. Это -
воплощение алчности и самоутверждения. Мне никогда не приходилось
встречать столь всецело, исключительно и притом неуклюже собранной из
чужих элементов личности, как Долорес!
Она так долго ускользала от моего понимания именно потому, что она
пуста, как планета, лишенная воздуха. Только в последнее время я понял,
что Долорес - это заурядное и банальное человеческое существо, ничем не
смягченное, самодовлеющее. Я тринадцать лет ломал себе голову, чтобы найти
такое разрешение загадки. Теперь я знаю наконец, что все эти годы рядом со
мною жило не существо, чрезвычайно усложненное, но, напротив, создание
сумасбродное, но непомерно упрощенное. Я не могу считать ее сумасшедшей
или преступницей. Долорес - это первозданная материя, из которой сотворено
человечество. Это разобыкновеннейшая женщина в химически чистом виде.
Основа моей личности и личности всех прочих людей построена из того же
самого сырья, только что она окрашена, проглажена, отделана, насыщена,
подвергнута мерсеризации, - кажется, так это называется? - покрыта лаком.
Моя Долорес отличается от всех прочих людей именно отсутствием этой
индивидуальной отделки.
Присмотримся поближе к этому сложенному из элементарных человеческих
инстинктов существу, от которого я хочу избавиться. Прежде всего в ней
бросается в глаза страстная жажда привлекать к себе человеческое внимание.
(Кстати сказать, кто из нас в этом смысле без греха?) Возникает вопрос:
почему она так жаждет, чтобы ею интересовались? Почему к этому в известной
степени стремится каждый из нас? Равнозначно ли это жажде любви или ее
противоположности - ненависти? Мне кажется, что нет. Сомневаюсь, чтобы
кто-нибудь из нас жаждал любви ради нее самой. Когда Долорес начинает
крикливо выставлять себя напоказ, я не думаю, что она стремится покорять
сердца. У нее более воинственная натура. Она хочет пробудить в зрителях
ощущение того, что они ниже ее, и восхищение ее собственной персоной. Она
жаждет навязать свою особу вниманию присутствующих и даже отсутствующих.
Хочет испытать торжествующую уверенность в собственном существовании. Это
доставляет ей судорожное наслаждение, которое она старается продлить, в
этом она находит примитивное и истинное удовлетворение. И злобствует она
лишь потому, что всегда легче наносить раны и увечить, чем очаровывать.
Итак, если правда, что Долорес представляет собой нормальное
человеческое существо во всей его наготе, то подобное элементарное
стремление кичиться собой и торжественно доказывать, что ты и впрямь
существуешь, должно таиться и во мне, и в тебе, и в каждом. Оно есть у
всех, только выражается в более усовершенствованной и возвышенной форме.
Займемся для разнообразия вивисекцией мистера Стивена Уилбека. Не
представляет ли он собой в основе своей мужскую разновидность Долорес?
Нет, что вы! Стивен Уилбек не кричит, не бахвалится, не топит своих
противников. Он истинный джентльмен!
А теперь поразмыслим не о том, чего он не делает, а о том, что он
делает. Я перечитал начальные страницы этих воспоминаний: раздел об
автомобильной поездке, о солнечном дне, о милом городе Ренне и обо всем
таком, - и я отметил, с каким наслаждением мистер Уилбек ласково
посмеивается над всеми встречными, и хихикает, и ластится к ним - можно
подумать, что он их и правда любит. Он замечает, какими мелочами они
заняты, какие приятные они людишки, он сплетает целые истории об их
мелковатости, подмечает их человеческие слабости. Он не навязывает людям
своей особы, нет, он только все время витает над ними, как милостивый бог.
Цель у него такая же, как у нее: показать, как он победоносно или по
крайней мере сносно существует.
Он выбирает путь более утонченный, действует искусней и с большим
успехом, чем Долорес, но в этом вся разница. Мистер Уилбек не вырывает
своей добычи насильно, он хватает ее украдкой и уволакивает. Что касается
взаимоотношений с прислугой, то он не поднимает голоса, не угрожает, не
выбрасывает людей на улицу, но оплетает их сетью нравственных
обязательств. Действительно ли он фанатик порядочности? Или только любит,
чтобы окружающие считали его справедливым и достойным доверия
работодателем? Заботится ли он о своих слугах как о человеческих существах
или только как о своей челяди? Хотел бы знать, но - увы! - не знаю. Пусть
это останется под вопросом. На весах, которые держит в руках Истинное
Божество, царящее среди звезд, эгоцентризм Долорес, конечно, не перетянет
внезапно чаши, если на другую чашу весов положить эгоцентризм Стивена
Уилбека. Может быть, его чаша пойдет постепенно кверху, но, безусловно, не
взлетит к небесам. Эгоцентризм Долорес - жестокий и пустопорожний.
Примитивный и обнаженный, он стережет тесные пределы ее существования и
проявляется в криках, в ненависти, в подозрительности и в зависти.
Эгоцентризм Стивена Уилбека обладает наружным покровом; Фоксфильд сказал
бы, что его осложняют неоморфемы.
Пока на карту не были поставлены его честь и достоинство, Стивен Уилбек
от всего отделывался шуткой, с легким сердцем ускользал от неприятного,
издевался над Долорес и над ее ожесточенной борьбой за удовлетворение
своего самолюбия, возмущался ее враждебностью ко всему белому свету.
Я сказал здесь все, что можно было сказать в защиту Долорес...
Но...
Я в этом закрытом процессе одновременно и судья и заинтересованная
сторона. Правда, я выставляю себя беспристрастным судьей, но это отнюдь не
значит, чтобы у меня было желание вынести самому себе обвинительный
приговор. Я защищал Долорес, а теперь я выступлю в качестве своего
собственного адвоката. Существует аргумент, который говорит в мою пользу.
Разница между мной и Долорес не ограничивается только тем, что я более
утонченный и усложненный. Иногда Долорес оказывается сложнее меня. Но во
мне есть, помимо моего собственного "я", еще нечто большее, чего нет в
Долорес, - есть некая ценность, переходящая границы моего эгоцентризма.
Эту ценность я имею право защищать, и даже защищать, не зная пощады,
против ее гибельных атак.
13
Написав предыдущую страницу, я вышел прогуляться в одиночестве и
выкурить сигарету среди здешних ущелий и скал. Вернулся к обеду, и мы с
Долорес уселись друг против друга в ледяном молчании. Проходя мимо почты,
я подумал: не зайти ли в отделение и не дать ли шифрованную телеграмму в
Дартинг, за которой последовал бы срочный вызов оттуда: "Ожидается
забастовка наборщиков". Я не сделал этого потому, что мне надоели эти
мелкие обманы. Мне стыдно перед самим собой. Слишком часто я уже вел себя
как изобретательный муж-подбашмачник из парижского фарса.
Столовая застыла как бы в предчувствии грозы. Стояла удивительная
тишина, нарушаемая только шуршанием платья Баронессы, когда она беспокойно
оборачивалась от столика к столику, как будто хотела спросить всех вообще,
а меня в частности: "Что произошло?" "Что такое стряслось?" - допытывалась
ее лорнетка. Английская мама и сын сидели совершенно окаменевшие. Оба
читали за столом книжки, и у сына уши были пурпурные, и сидел он
неподвижно, будто окоченев.
Из двух рыболовов явился только один. Он пообедал раньше других,
минутку глядел перед собой, а потом громко и с выражением безграничного
изумления изрек: "Боже правый!" - поднялся и вышел из столовой.
Новоприбывшие постояльцы сидели тихо, как мышки. Какое-то мгновение
казалось, что языки вот-вот развяжутся. Угреватая девица внезапно уронила
посреди зала поднос. Три тарелки с треском разбились, но ничего не
воспоследовало. Девушка ойкнула, но тут же умолкла, завороженная всеобщей
тишиной. Все вновь окаменели. Официантка, жалобно шмыгая носом, стала
подбирать осколки. Сквозь матовые стекла дверей заглянул мсье Юно, но не
вошел, как обычно, дабы совершить дружескую инспекцию. У него не хватило
духу.
Я подумал, что, пожалуй, зря не отправил телеграмму...
После обеда Долорес поднялась, на миг задержалась около меня и
многозначительно взглянула мне в глаза. Я встал по стойке "смирно". Она
поклонилась и прошла мимо меня с гордо поднятой головой. Я выбрался на
террасу, чтобы выкурить сигару и выпить рюмку бренди. Мне надо было
выпить. Почти тут же вошла Мари и вручила мне послание от Долорес.
"Возлюбленный мой!
Ты сидел за столом, как надутый, дерзкий и упрямый малыш. Ты злюка - у
тебя злое, очень злое сердце, но ты как дитя малое. Простираю к Тебе руки.
Я не могу сердиться больше одного дня. Прощаю тебя! Не хочу уснуть,
ненавидя. Пожертвуй мне одну минуту, отвори только двери и скажи с порога
"покойной ночи", и я смогу принять мой семондил и уснуть. Помни, что я
больна и очень страдаю. Ты ничего не знаешь о боли. Быть может, настанет
день, когда ты с ней познакомишься. Это будет тебе на пользу. Но тогда я
уже, конечно, буду спать вечным сном и наконец забуду об этом
невежде-дантисте, который отравил мне существование. Собственно, это ты
позволил ему погубить мое здоровье, ибо своевременно не разузнал все о
нем. А теперь ты не хочешь даже подать на него в суд, потому что боишься
встать на мою защиту.
Завтра мы поедем в Роскофф, как и предполагалось, - я буду мила с твоим
скучным ученым Фоксом, Поксом, или как там еще этот наемный писака
называется? Я знаю, что целый день буду подавлять зевоту! Ты мое жестокое
дитя! В один прекрасный день ты убьешь меня своей британской скукой!"
Я прочел эту записочку и после надлежащего размышления сказал Мари, что
приду. Мне до зарезу надо было повидаться с Фоксфильдом. Он опять опоздал
со сдачей рукописи.
Ну что ж, и этот кризис разрешился привычным образом.
Я заказал еще бренди.
14
Как долго это еще будет продолжаться? Сколько людей во всем мире
проснулось нынче утром в убеждении, что положение их невыносимо, сколько
людей говорило себе: "Я должен с этим покончить. Больше я этого не
вынесу"? И сколько людей уснуло ночью, ничего не изменив в своем
положении? Порою мне кажется, что все человечество живет в ловушках,
связано по рукам и ногам добровольно взятыми обязательствами, со дня
рождения заперто в клетках зверинца. Современный психоанализ подчеркивает
роль, которую играет в нас механизм "бегства от действительности". Его
следовало бы называть механизмом квазибегства. Примером может послужить
мое чувство юмора; вопреки тому, что я непрерывно взываю к нему, жизнь моя
все более зависит от Долорес. Неужели все мы безнадежно скованы инерцией,
неужели вся наша жизнь есть подчинение себя инерции, неужели наша жизнь
подобна бесконечной ленте липкой бумаги для мух, к которой мы пристаем?
Неужели все вокруг меня задыхаются от подавляемой жажды "совершить
что-нибудь", от жажды мятежа против партнерш-поработительниц, против
неразрывных уз, против пут обязанностей - обязанностей семейных,
юридических и профессиональных, против окостеневших обычаев, привычек и
междоусобиц?
Я возвращаюсь к вопросу о различии между мной и Долорес. Итак, на чем
мы остановились?
Мы пришли к выводу, что Долорес является существом необычайно
упрощенным, более обособленным от остального мира, более последовательным
и эгоцентричным, чем большинство, людей. Она до того сосредоточена на
себе, так много в ней всего того, чем другие индивидуумы обладают в
зачатке, и она настолько лишена тех черт, какими не обладают другие, что у
нее совершенно отсутствует индивидуальность. К этому мы пришли в первую
очередь. В Долорес нет того особенного, дополнительного внутреннего
течения, которое свойственно почти каждому. Она подобна растению, у
которого сломаны молодые побеги. Она безоговорочно отделена от остального
мира. Не умеет переступать границу своего собственного "я". Она не может
ни на миг позабыть о себе. И поскольку отдельная личность, как таковая,
обречена на поражение, ибо внешний мир определяет ее поступки и существует
дольше нее, жизнь Долорес стала мятежом против неотвратимого. Долорес
борется, как капризный ребенок. Ни шагу не уступает, ничего не прощает
вселенной. Пускай уступают другие.
Нормальный разум бывает более усложненным, чем у нее: он не вмещается
столь безостаточно в пределах эгоцентризма. Значительная часть его
деятельности выходит за рамки ликующих побед и драматических поражений
собственного "я". Самовоспитание и тренировка в искусстве общения с людьми
выражаются, помимо всего прочего, в способности согласовывать внешние
неэгоистические мотивы с безграничной жаждой самоутверждения. Мы пришли к
выводу, что у Стивена Уилбека есть какие-то качества, каких нет у Долорес,
и даже намекнули, в чем главное между ними различие. Оно в том, что, хотя
в Стивене также много своего эгоизма, он как личность этим не
исчерпывается. Эгоцентризм составляет в нем остов, но остов, обросший
слоем иного вещества. А теперь нам пора заняться этой оболочкой. Частицы
ее составляют сдержанность, осмотрительность, способность уважать других.
В нем присутствует некий советник, в первую голову, конечно, преданный его
эгоцентризму, это верно, но исполняющий также функции юрисконсульта,
который неустанно спрашивает: "А ты действительно находишь это
справедливым?", "Следует ли заходить так далеко?", "Помнишь ли ты, что
дело касается также и других людей?".
Возможно, что, когда я, Стивен Уилбек, явился на свет, эти мои качества
были только в зачатке, и позднее они разрослись исключительно благодаря
воспитанию. Правда, во мне было чему разрастаться. И эти зачатки,
развившись, превратились в целую систему торможения, а система эта
попросту сделалась моей второй натурой. Самоутвердившись, я положительно
нахожу теперь удовлетворение, уважая других и подчиняя первобытную жажду
торжества над ближними необходимости считаться с ними, добиваться их
одобрения. Отчасти эту утонченность Стивена Уилбека, конечно же, следует
приписать благоприятным условиям воспитания. Победа Стивена Уилбека в
том-то и заключается, что другие не чувствуют себя побежденными им.
Детство Долорес, напротив, прошло в худших условиях. Атмосфера
монастырской школы, в которой она росла, проникнута была духом постоянно
превозносимого соперничества. В этой школе не побуждали к учению ни по
старинной системе принуждения и наказаний, ни более современным способом -
путем возбуждения заинтересованности учениц. Монастырская школа опиралась
на иезуитские традиции. Девочек побуждали к труду неустанными похвалами,
похвальными листами, торжественно вручаемыми наградами, келейными и
публичными поощрениями и унижениями, исповедями, покаяниями в грехах и
тому подобными средствами. Долорес воспитывалась в духе соперничества, в
постоянной похвальбе победами над другими, а такое воспитание для ребенка
- попросту отрава, и последствия его тем страшнее и губительней, чем
восприимчивей ученица. Долорес оказалась чрезвычайно восприимчивой
ученицей.
Но пускай даже нам схематически удастся выяснить разницу в нашем
воспитании, останется все же множество различий в наших характерах, и к
тому же различий совершенно необъяснимых. Наши души разнились
принципиально с самого начала. Мы не только разные индивидуальности, но и
принадлежим к разным видам. Недостаточно сказать, что мой интерес к
собственному "я" куда менее выражен и к тому же смягчен воспитанием; я
испытываю сверх того чувство ответственности за научную истину, за
историческую правду, за всеобщее благополучие общества, за красоту городов
и селений, а Долорес не способна чувствовать такую ответственность.
Нет, я не утверждаю, что заинтересованность этим делом у меня
врожденная, но она зародилась еще тогда, когда мой разум созревал столь же
естественно, как пробивался пушок на моих щеках. Человеческий вид, к
которому я принадлежу, одарен, мне думается, какими-то внеличностными
интересами, в то время как виду, к которому следует причислить Долорес,
они совершенно чужды. Я верю, что существуют такие различные человеческие
виды, но не умею их, однако, ни точнее определить, ни как-нибудь увязать
одни их свойства с другими.
15
Я сижу, размышляя о разнородности человеческих типов. Больше думаю, чем
пишу, ибо время позднее, а мысли мои утрачивают ясность и разбегаются.
Мы, интеллигенты, охотно обобщаем, когда речь идет о человечестве,
стараемся упростить эти проблемы, дабы их легче было понять;
классифицируем некритически и наобум. До чего же мы поспешны в суждениях,
преисполнены легкомыслия и до чего нетерпеливы! Даже лучшие из нас! Что за
хлам вся наша литература, а в особенности исторические труды - по крайней
мере то, что сделано нами до настоящего времени! Я пишу это как издатель.
Несомненно, для облегчения практической деятельности во многих областях
знания необходима какая-то классификация человеческих типов, но система,
которую мы создали, является скорее плодом фантазии торжественно-серьезных
подростков, с самым высокопарным видом забавляющихся игрой в мышление, чем
итогов размышлений взрослого человека. "История, - сказал когда-то Генри
Форд, имея в виду писаную историю, - это набор трескучих фраз". Какая у
него поразительная интуиция! До чего я с ним согласен!
История! При этом слове я вспоминаю целые вороха пристрастных и
однобоких книг, начиная от жалкого старого сплетника и пропагандиста
Геродота и кончая нынешним бессвязным и недобросовестным набором фактов.
Когда наконец мы дождемся основательной весенней уборки в затхлых
лабазах истории? Когда биологи и археологи, вооружившись тряпкой и щеткой,
ринутся в атаку на эту гору мусора? Я не желаю, конечно, публичного
сжигания книг на кострах, но неплохо бы перетащить многие из уважаемых
ныне томов на тихие чердаки, чтобы они там мирно истлевали. Рои
необразованных, страдающих недержанием речи эрудитов плодят бесчисленные
уродливые и претенциозные исторические труды, в которых
противопоставляются "Восток" и "Запад", "Север" и "Юг", арийцы и неарийцы;
труды, в которых сугубо неопределенный "Дух Цивилизации" марширует на
Восток или на Запад (в конце концов, не все ли равно?), марширует, покинув
свою "колыбель"; труды, в которых распространению христианства
приписывается упадок Римской империи или открытие Америки; в которых
военная слабость Китая объясняется влиянием буддизма. Капитализм в этих
книжках представляется "системой", введенной злобствующими и всем
ненавистными пуританами. А теперь давайте припомним все ошеломляющие
"течения", выдуманные историками! Припомним все их малодостоверные "расы"!
У большинства принятых как эталон этнографических типов совершенно
идиотические лица, это не лица даже, а мертвые маски, приляпанные к
мешкам, набитым всякой всячиной. Историки болтают что-то о "еврейской
расе", о расах "нордической", "альпийской", "средиземноморской". Да они и
фруктовый салат признали бы ботаническим видом! Ни они сами, ни кто-нибудь
иной не печется много о том, как произвольны все их классификации,
подразделения и противопоставления. А что они пишут о культуре! Почти ни в
одной из этих книг ничего не говорится о человеческом труде, зато с какой
легкостью даются определения! Скажем, хоть эта несравненная "греческая
культура"! Почему-то они в нее твердо верят. Все без исключения.
Задумывался ли кто-нибудь над тем, из каких компонентов она состоит?
Вездесущие коринфские капители, грубо размалеванные дома, розовые женские
статуи, бессмертный громыхающий Гомер, городские воротилы и истеричные
герои, сплошная риторика и слезы! Вспомним еще эти неопределенные "золотые
века" наших историков и столь же туманные "периоды упадка"! Все, что
только имеет видимость правдоподобия, признается верным и сваливается в
общую кучу.
И, однако же, мы терпим всех этих Шпенглеров [Шпенглер (1880-1936) -
немецкий буржуазный философ-идеалист, историк культуры, автор книги "Закат
Европы"], и Тойнби [(1852-1883) - английский буржуазный
историк-экономист], и Парето [(1848-1923) - итальянский буржуазный
экономист и социолог], и им подобных, даже порой читаем их. Мы терпим их.
Мы вынуждены их терпеть. На худой конец их можно признать
экспериментаторами, утверждения их - гипотетическими, но ведь они не хотят
даже выслушать друг друга, чтобы как-то согласовать результаты своих
исследований, и, таким образом, оказывают нам неоценимую услугу, взаимно
перечеркивая свои открытия. Они множатся без числа, забивают томами
библиотечные полки, осаждают нас. Формулировки растут, как грибы, и
становится совершенно невозможным создать себе ясное понятие о прошлом
человека. В наших умах все заглушают девственные заросли исторических
ошибок...
Мы заставляем себя читать эти книжки. Мы не верим им, но читаем их и
дискутируем о них. В глубине души мы чувствуем, что, безусловно,
существует разница между людьми, разница истинная, глубокая и четкая, что
есть различные роды человеческих существ, что под мутной поверхностью
Истории происходит некий существенный процесс, пока еще ускользающий от
определения. Удивительная кротость, с которой мы принимаем весь этот поток
исторических и социологических трудов, свидетельствует о нашем бессилии.
Мы чувствуем, я полагаю, что самое лучшее для этих истолкователей (если уж
они не могут вовсе не писать!) - ковылять, натыкаясь на свои гипотезы и
предрассудки. Историки ждут одобрения. Но, увы, не дожидаются его. Как я
уже говорил, ни один из этих историков не замечает трудов своих коллег, не
подвергает их критическому анализу. Каждый весело резвится, вытаптывая
факты, как траву, резвится, повинуясь только своему капризу. Мы вправе
сетовать на это. Перед нами поставлена неразрешимая задача. Эта проблема
напоминает проблему организации домов для умалишенных: приходится занимать
лучших людей, чтобы удерживать в узде безнадежное предприятие. Например,
прежде чем можно будет покончить с каким-нибудь Парето, придется отыскать
первоклассного психоаналитика, у которого хватило бы терпения прочитать
все его произведения, все проанализировать и вынести суждение об авторе.
Как совестливый издатель, как поставщик мыслей, я порой прихожу в
отчаяние, когда в своей конторе созерцаю всю ту чушь, которая при моем
посредничестве валится на головы несчастной читающей публики. Я без
особенной охоты, но все же издаю книги по современной и по общей истории,
так же, как и малоценные, но удобочитаемые сплетни об императрицах, о
Наполеоне или о прочих диктаторах; эти произведения еще хуже, чем
бесконечные, невозможные теоретические рассуждения экономистов. Впрочем, и
экономические рассуждения тоже достаточно плохи. Увы, такого рода книги
фигурируют и в проспекте моего издательства! Но эти книги - как дым; как
бессильные волны, разбиваются они об утесы конкретной действительности, не
причиняя им особого ущерба.
Периоды процветания сменяются периодами депрессии, а они пишут, словно
воробушки чирикают или канарейки поют, тогда как историки преисполнены
раздражения, их сомнительные концепции попросту зловредны, они отравляют,
проникают в жизнь, впитываются в самую ее суть, ослабляют коллективную
политическую волю, овладевают умами, толкают их на ложные пути и наконец
затуманивают и губят их.
Порой Долорес начинает обсуждать мировые проблемы. Инстинктивно она
пользуется аргументами, как бы почерпнутыми у этих самых историков. Она
рассуждает так, словно я в жизни не издал ни одной книги. Слушая ее, я
кажусь себе человеком, который расчищает делянку в джунглях и видит, что
едва он отвоевал пядь земли, она уже снова покрыта буйными тропическими
зарослями. Долорес устанавливает законы, рассуждает о "Франции" в целом,
об "Англии" или "Америке". Она и впрямь полагает, что существует некое
собирательное существо, обидчивая леди по имени "Америка". Она укоряет
"Германию": нет, мы недостаточно наказали "Германию"; она упрекает
"Россию". Целые народы она бросает на произвол судьбы. Нет, никогда уже
она не станет разговаривать с "Германией". Германия пусть стоит в углу,
лицом к стене, ну, а тупоумная Англия заслуженно опростоволосилась.
Конечно же, все это жалчайший лепет, но он порожден той головоломной
писаниной, что зовется "историей". Все это Долорес вычитала в парижских
газетенках, все это дошло к ней из третьих рук - слабым отголоском
околодипломатических пересудов.
Долорес не прикасается к серьезным трудам, которые я выискиваю и издаю.
Они раздражают ее. В них нет односторонности. Они сбивают ее с толку. Они
не совпадают с общепринятым историческим шаблоном. Долорес не в состоянии
читать их. Говорит о них резко, отказывает им в праве на существование.
Она отмахивается от них. Она повышает тон. "Je trouve..." [а по-моему...
(франц.)] - говорит она и отстраняет труднопереваримые идеи. Мне
приходится убегать от нее, ибо меня она выводит из равновесия. Когда я
слышу, как ее голосок щебечет об этих делах, я начинаю опасаться, что мое
желание перестроить людские умы и способы мышления и приспособить их к
нашим новым потребностям - это не более чем несбыточная мечта. Ибо я знаю,
что миллионы существ мыслят, простите за выражение, именно так.
Но как найти средство от этой восприимчивости к избитым взглядам? Как
вырастить в людских умах фагоциты критического мышления?
Народ существует в политическом смысле лишь постольку, поскольку он
обладает какой-то историей и этнографией. Но чего можно ожидать от людей,
головы которых забиты всей этой человеконенавистнической болтовней и
пустопорожними сравнениями?
Немало было сделано за последние десять лет или около того, чтобы
подтянуть обвисшие животики. Так почему бы не начать теперь великую борьбу
с обвисшей и дряблой Историей? Что же в этом смысле делает моя фирма? Что
может быть сделано ею? Что я сам делаю ради достижения этой цели? Я должен
отыскать людей, молодых и наделенных умственной энергией, людей, которые,
очистив эти авгиевы конюшни, основали бы новую критическую Школу Истинной
Истории.
Так почему же я прозябаю тут в Торкэстоле, прикованный к сварливой и
строптивой особе, когда мне следовало бы находиться в Англии и заниматься
делом?
16
Я думаю так, я пишу об этом и, однако, продолжаю торчать тут, занятый
пререканиями с Долорес и не способный воспротивиться соблазнам той
исторической пошлятины, какую сам же называю отравой. Внезапно я
обнаруживаю, что собственная моя голова забита поверхностными понятиями,
случайными аналогиями, недоказанными утверждениями, бессвязными фактами.
Я, например, задаюсь вдруг таким вопросом: а не в расовых ли
каких-нибудь различиях причина наших вечных пререканий с Долорес? И,
словно позабыв, что ее отец - шотландец, начинаю называть ее
представительницей "Востока", говорить о перевесе у нее армянских генов,
усматривать аналогию между ее поступками и известными качествами,
приписываемыми этой ближневосточной торговой нации, а именно емкой и
точной памятью и меркантильным уклоном мысли. Я начинаю вдруг, без всяких
на то оснований, усматривать в Долорес заметные проблески тех черт,
которые принято именовать "еврейскими" в дурном, уничижительном смысле
этого слова. Я не имею при этом в виду ничего расового, моими устами здесь
от начала до конца говорит Предрассудок. Я, как и все, беру это попросту с
потолка и; однако, оперируя пустыми словами, почти уже начинаю верить, что
речь идет о чем-то реальном. Всякие рассуждения о расах надо отбросить.
Чем в таком случае объясняются различия между одним и другим человеком?
А теперь предупреждаю дорогого моему сердцу, но, я чувствую, немного
сопротивляющегося читателя, что, дойдя до этого пункта, я намерен всерьез
заняться теорией.
Определяя человеческие расы, мы исходим обычно из таких поверхностных,
несущественных признаков, как цвет кожи, характер волосяного покрова,
рост; все это чисто внешнее и здесь только название, что раса, ибо все они
давно перемешались и скрестились между собой. Истинные человеческие расы -
это совсем не то, что мы за них принимаем, и они-то устойчиво сохраняют
наследственные штаммы. До сих пор я не слишком ясно представлял себе это,
но подобного рода убеждение, должно быть, уже издавна зародилось в моем
мозгу. Созревало оно постепенно, под влиянием разговоров с Фоксфильдом и
чтения биологической литературы, пока наконец не вылилось в законченной
форме. Итак, существуют, по-моему, породы людей (возможно, это новые
подвиды), приспособленные к современным масштабам жизни, к ее всемирному
охвату; существуют породы преимущественно паразитические; существуют
породы податливые и кроткие; существуют наконец породы упрямые,
эгоцентричные и злобно сопротивляющиеся адаптации (например, Долорес). Все
эти породы никак не соотносятся с тем, что мы называем расами; они есть в
каждой из них. Это для меня теперь ясно как день.
До сих пор не много сделано, чтобы классифицировать эти истинные
человеческие породы. В частности, мы не сумели выделить новые
разновидности, которые, несомненно, появляются среди нас. Мы упустили из
виду отдельные компоненты смеси, новые, в частности, ибо мы привыкли
мыслить групповыми категориями, а новые факторы могли появиться в любой из
них. Некритическое разделение человечества по расам, культурам и
народностям заслонило от нас истину. Макс Нордау [Нордау, Макс (1849-1923)
- немецкий писатель] и Ломброзо [Ломброзо, Чезаре (1835-1909) -
итальянский психиатр и криминалист] пытались, правда, выделить среди людей
тип "преступный" и вырождающийся, но им не хватило критической
принципиальности; они были по преимуществу журналистами, и в своих
рассуждениях напрасно приняли авторитетный тон. Линней человечества еще не
явился на свет, и фирма "Брэдфильд, Кльюс и Уилбек" ожидает его
пришествия. Классификация человеческих типов и темпераментов, от тех, что
установили Гиппократ, и до наших "церебральных", "соматических" и
"висцеральных" типов (какие красивые "ученые" слова, как они должны
нравиться зеленым юнцам!), служит уже испокон веков игровой площадкой для
ученых забав, и я не вижу, почему бы и мне не порезвиться на этом поле.
Именно порезвиться. Ибо надо еще понять, сталкиваемся ли мы здесь с
наследственными типами, породами и штаммами или же речь идет о социальных
классах, создавшихся под влиянием существующих условий и обозначенных как
таковые просто для удобства аргументации - чем-то вроде "пролетариата" и
"буржуазии", столь удачно придуманных доктринерами от коммунизма.
Я предлагаю принять первый взгляд и утверждаю при этом, что род людской
представляет собой, так же как род собак, гигантскую мозаику видов,
имеющую тенденцию к тому, что Фоксфильд называет генетическими возвратами:
порода определяется многими генами, из которых каждый - как это он
выразился? - попеременно проявляет инициативу.
Почему это я обязан принимать классификацию, созданную другими? Мне ни
одна из них не по душе. Мысль свободна! Когда я слышу: "церебральный" тип,
- то не знаю почему, но думаю об Олдосе Хаксли, страдающем невралгией,
слабом, но стремящемся к идеалу. Я решил действовать совершенно по-своему.
Прежде всего я упраздняю понятие Homo sapiens [человек разумный (лат.)]. Я
предлагаю заменить его некоторым количеством видов и разновидностей, новых
и старых. Я утверждаю, что род Homo подразделяется на большое число видов,
подвидов, гибридов и разновидностей, смешанных и преходящих. Так мне, по
крайней мере нынче вечером, представляется. Я буду отныне собирать
экземпляры отдельных разновидностей и создам собственную коллекцию, как и
надлежит заправскому натуралисту. На первом месте фигурирует Homo
долоресиформ, тип широко распространенный, общеизвестный, импульсивный,
экзальтированный и неуступчивый. Именно - неуступчивый. После него идет
Homo уилбекиус (вероятно, недавняя мутация), наблюдательный, исполненный
внутренних торможений, скрытный. К этой разновидности может принадлежать
множество индивидуумов, причисляемых к "церебральному" типу. Наиболее
характерной чертой этого типа является его гибкость. Очевидно, существует
множество иных разновидностей, но для начала удовлетворимся этими двумя.
Впоследствии мы, несомненно, научимся выделять десятки других видов,
вариантов, устойчивых гибридов. А пока назовем две основные разновидности,
на которые делится род Homo: человек, смотрящий назад, и человек
неудержимый. Один - привязанный к традициям и существующим законам,
неподатливый, другой - устремленный в будущее, с открытой душой; причем
тип долоресиформ принадлежит к первой группе, а тип уилбекиус - ко второй.
То, что я здесь заговорил именно о Долорес, - совершенно естественно.
Ибо если решить, что я являюсь типом наиболее человеческим, то в таком
случае, согласно моей новой теории, Долорес не человеческое существо, а
всего лишь человекоподобное животное, принадлежащее к виду, способному
скрещиваться с человеком. Либо vice versa [наоборот (лат.)].
Когда я так размышляю под утро, мне видятся в мировой истории следы
деятельности существ, подобных Долорес. Мозг мой отравлен бессонницей и
повит дремотой, и я становлюсь все более похожим на наших современных
историков, плетущих паутину своих доказательств. Понятия начинают
соединяться между собой самым причудливым образом, черты Долорес
вплетаются в ткань истории человечества; я начинаю казаться себе
высокодобродетельным, интеллектуальным, светловолосым "современным" типом,
а Долорес становится в моих глазах представительницей всех алчных
темноволосых народов, упорно стоящих на своем, непреклонно
сопротивляющихся каким бы то ни было переменам; людей, которые создали наш
вчерашний день, а сегодня составляют группу, создавшую наше Вчера и не
способную приспособиться к новой жизни.
Мне начинает казаться, что существуют целые нации, расы и народы типа
Долорес. Такая нация упряма, самонадеянна, все время кричит о своем
прошлом и исполнена непомерных претензий. Ее боги завистливы и ревнивы, и
народ следует их примеру. Патриотизм такого народа - это священный
национальный эгоцентризм. Того, чего они не в силах достигнуть как
отдельные личности, они добиваются коллективно и с превеликим шумом. Такой
народ не желает быть частью человечества, хочет оставаться собой и всегда
остается собой. Хватается за любое преимущество, на которое почувствует
себя вправе, а так как это вернейший способ получения щелчков - получает
щелчки. И поэтому чрезвычайно мстителен. Никогда не забывает обид. Живет
обидами...
Нация типа Долорес имеет совершенно иное понятие о будущем, чем тот
тип, который я представляю. Я вижу в грядущем перспективу великого
прогресса и великих достижений. В грядущем, на мой взгляд, для каждого
открыт путь самоусовершенствования и надежда на взаимное прощение и
взаимопонимание, а ей будущее кажется судным днем и днем строгой расплаты.
Нация типа Долорес ухватилась за лихоимство как за наилучшую, и притом
растущую с процентом, возможность властвовать над ближними и оказывать на
них нажим. Я полагаю, что этот тип преобладал во всем мире на заре
Истории. Это он выдумал деньги, и мы живем теперь в мире, где правят
деньги. Мы могли бы жить в ином мире, но продолжаем жить в этом. Мы
сберегли традицию никогда не исчезающих задолженностей и никогда не
устаревающих денежных обязательств. Жизнь людей этого типа является
дедукцией в бесконечность. Что бы ни случилось, они никогда целиком не
исчезнут с лица земли; никогда обиды и претензии этой "Долоресландии" не
исчезнут; никогда это воинственное племя, состоящее из обломков различных
народов типа Долорес, не перестанет существовать. Во веки веков такие
нации будут восседать за игорным столом, будут выигрывать либо проигрывать
попеременно, будут постоянно заводить споры... Старый мир был их миром,
они его создали по своей мерке, а теперь отчаянно борются против
возникающего нового мира. Лицо Долорес - худое, размалеванное, запальчивое
- возникает передо мной на фоне этой ночной картины Истории Человечества.
Наверно, я уже пишу во сне. Весьма возможно, что именно так поступают и
другие историки. Этим объясняется, пожалуй, почему они с такой
безответственной легкостью приходят к своим обобщениям... Кроме того, мне
кажется, что я немного пьян. Удивительное дело, но со времени моего
приезда в Торкэстоль я начал злоупотреблять бренди... Лицо Долорес, как
это часто бывает в сновидениях, начинает вдруг расти, становится лицом
всех упрямых наций, жаждущих распрей и любых триумфов над другими. Оно
становится всем тем, что препятствует утверждению Вселенского Мира и
Универсальной Системы Взаимных Услуг. Я вижу Долорес в коридорах Времени,
непреклонную хранительницу собственного "я", Долорес, не желающую
приспособиться, притерпеться, воинственно выступающую против недругов,
внемлющую подсказкам своего злорадства; вижу ее, не способную позабыть
свой старый мир, не способную приспособиться к новому...
Все великие религии, все пророки, все проповедники недогматической
истины сливаются в этой картине в единый голос нового человека, нового
Homo, жаждущего явиться на свет.
Но ведь это просто детская игра! Почему я только издатель? Нынешней
ночью мне неожиданно показа