о том, как нуждается в защите эта хрупкая молоденькая девушка, уже третью зиму вынужденная в одиночку шагать сквозь туманы и опасности. Мало того, в туман можно было пройти по тихому переулку, в котором она жила, и, затаив дыхание, приблизиться чуть ли не к самому ее крыльцу. Но туманы вскоре сменились суровыми морозами, когда ночи высвечены звездами или залиты сиянием луны, когда уличные фонари сверкают, словно цепочки желтых самоцветов, а от их льдистых отражений и блеска магазинных витрин режет глаза и когда даже звезды, суровые и яркие, уже не мерцают, а словно бы потрескивают на морозе. Летнее пальто Этель сменил жакет, опушенный искусственным каракулем, а ее шляпу - круглая каракулевая шапочка, из-под которой сурово и ярко сияли ее глаза и белел лоб, широкий и гладкий. Чудесными были эти прогулки по морозу, но они слишком быстро кончались, поэтому путь от Челси до Клэпхема пришлось удлинить петлей по боковым улочкам, а потом, когда первые мелкие снежинки возвестили о приближении рождества, наши молодые люди стали ходить еще дальше по Кингс-роуд, а раз даже по Бромтон-роуд и Слоан-стрит, где магазины полны елочных украшений и разных занимательных вещей. Из остатков своего капитала в сто фунтов мистер Люишем тайком истратил двадцать три шиллинга. Он купил Этель золотое с жемчужинками колечко и при обстоятельствах, крайне торжественных, вручил его ей. Для этого требуется особый церемониал, и потому на краю заснеженного, окутанного туманом пустыря она сняла перчатку, и кольцо было надето на палец, после чего Люишем наклонился и поцеловал ее замерзший пальчик с испачканным чернилами ногтем. - Мы ведем себя глупо, - сказала она. - Что с нами будет? - Подождите, - ответил он, и в голосе его звучало обещание. Затем он серьезно поразмыслил надо всем этим и как-то вечером снова заговорил на ту же тему, подробно описывая ей все блестящие перспективы, которые открываются перед выпускником Южно-Кенсингтонской школы, - можно стать директором школы, преподавать где-нибудь в колледже на севере Англии, можно получить должность инспектора, ассистента, даже профессора. А потом, а потом... Все это она слушала недоверчиво, но охотно, мечты одновременно и пугали и восхищали ее. Жемчужное колечко было надето на палец, разумеется, всего лишь ради обряда; она не могла показаться с ним ни у Лэгьюна, ни дома, поэтому ей пришлось продеть сквозь него шелковую ленточку и носить его на шее, "возле сердца". Люишему приятно было думать о том, что колечку "тепло возле ее сердца". Покупая это кольцо, он имел намерение подарить ей его на рождество. Но желание видеть, как она обрадуется, оказалось слишком сильным. Весь сочельник - трудно сказать, как ей удалось обмануть своих, - молодые люди провели вместе. Лэгьюн лежал с бронхитом, поэтому у его секретарши день оказался незанятым. Возможно, она просто позабыла упомянуть об этом дома. В Королевском колледже уже начались каникулы, и Люишем был свободен. Он отклонил приглашение дяди-водопроводчика: "работа" вынуждает его остаться в Лондоне, сказал он, хотя пребывание в городе означало фунт, а то и более лишних расходов. В сочельник эти неразумные молодые люди прошли пешком шестнадцать миль к расстались разогревшиеся, с пылающими щеками. В тот день стоял крепкий мороз, сыпал легкий снежок, небо было тускло-серым, на уличных фонарях висели сосульки, а на тротуары легли ветвистые морозные узоры, которые к вечеру под ногами прохожих превратились в ледяные дорожки. Они знали, что Темза под рождество являет собой удивительное зрелище, но ее они приберегли на потом. Сначала они отправились по Бромтон-роуд... Представьте же себе их на улицах Лондона. Люишем был в пальто из магазина готового платья - синем с бархатным воротником, в грязных кожаных перчатках, с красным галстуком и в котелке; а Этель - в жакете, который она уже носит два года, и каракулевой шапочке; разрумянившиеся на морозе, они идут все дальше, ни за что не желая пропускать ни одного интересного зрелища, и иногда он, немного смущаясь, берет ее под руку. На Бромтон-роуд много магазинов, но разве можно их сравнить с теми, что на Пикадилли? На Пикадилли были витрины, настолько забитые всевозможными дорогими безделушками, что перед ними приходилось простаивать не меньше пятнадцати минут; лавки, где продавались рождественские открытки, и мануфактурные магазины, и всюду в окнах эти смешные забавы. Даже Люишем, несмотря на свою прежнюю вражду к классу покупателей, оттаял; Этель же была искренне увлечена всеми этими пустяками. Затем они пошли по Риджент-стрит, мимо магазинов с поддельными бриллиантами, мимо парикмахерских, где выставляют напоказ длинные волосы, мимо витрины, в которой бегают крошечные цыплята, потом по Оксфорд-стрит, Холборну, Ледгейт-хиллу, мимо кладбища при соборе святого Павла к Лиденхоллу и рынкам, где в тысячу рядов были развешаны индейки, гуси, утки и цыплята, но преимущественно индейки. - Я должен вам что-нибудь купить, - сказал Люишем, возобновляя разговор. - Нет, нет, - отказывалась Этель, не сводя глаз с бесчисленных рядов битой птицы. - Но я должен, - настаивал Люишем. - Лучше выберите сами, иначе я куплю что-нибудь не то. В уме у него были броши и фермуары. - Не нужно тратить деньги, и, кроме того, у меня уже есть то кольцо. Но Люишем был неумолим. - Тогда... Если уж вам непременно хочется... Я умираю с голоду... Купите мне что-нибудь поесть. Вот смешно-то! Люишем, не колеблясь, щедрым жестом халифа распахнул перед нею дверь в ресторан, где стояла благоговейная тишина и на столиках возвышались белые конусы салфеток. Они съели отбивные котлеты - обглодали их до косточки - с мелко нарезанным хрустящим картофелем и выпили вдвоем целых полбутылки какого-то столового вина, наугад выбранного Люишемом по карте. Ни он, ни она никогда раньше не обедали с вином. Вино обошлось ему ни много ни мало в шиллинг девять пенсов, и называлось оно не как-нибудь, а "Капри"! Это было довольно сносное "Капри", несомненно, крепленое, но согревающее и ароматное. Этель была поражена этой роскошью и выпила целых полтора стакана. Затем, согревшись, в наилучшем расположении духа, они прошли мимо Тауэра, и Тауэрский мост с его снежным гребнем, огромными ледяными сосульками и застрявшими в боковых пролетах глыбами льда являл собой поистине рождественское зрелище. И поскольку они уже вдоволь нагляделись на магазины и толпу, то решительно зашагали вдоль набережной по направлению к дому. Действительно, в том году Темза была великолепна! Обледеневшая по берегам, с плавучими льдинами посредине, в которых отражались алые отблески огромного заходящего солнца, она медленно, неуклонно плыла к морю. Над рекой металась стая чаек, а заодно с ними голуби и вороны. Окутанные туманом здания на Саррейской стороне казались серыми и таинственными, пришвартованные к берегу, обросшие льдом баржи молчаливы и пустынны, лишь изредка можно было увидеть освещенное теплом окошко. Солнце, опустившись, погрузилось прямо в синеву, и Саррейский берег совсем растаял в тумане, если не считать нескольких непокорных пятнышек желтого света, которых с каждой секундой становилось все больше. А после того как наши влюбленные прошли под мостом у Черинг-кросс, перед ними в конце большого полумесяца из золотистых фонарей, где-то посредине между небом и землей, предстали еле различимые в голубоватой дымке здания Парламента. И часы на Тауэре были похожи на ноябрьское солнце. Это был день без единого пятнышка, ну разве что с пятнышком самым крохотным. И то появилось оно в конце. - До свидания, дорогой, - сказала она. - Я была очень счастлива сегодня. Его лицо приблизилось к ее лицу. - До свидания, - ответил он, пожимая ей руку и заглядывая в глаза. Она оглянулась и прижалась к нему. - Любимый, - шепнула она одними губами, а потом добавила: - До свидания. Внезапно Люишем неведомо отчего вспыхнул и выпустил ее руку. - Вот всегда так. Мы счастливы. Я счастлив. А потом... потом вам нужно уходить... Наступило молчание, полное немых вопросов. - Милый, - шепнула она, - мы должны ждать. Минутное молчание. - Ждать? - повторил он и замолчал. Он был в нерешительности. - До свидания, - сказал он, вновь обрывая нить, которая связывала их воедино. 16. ТАЙНЫЕ МЫСЛИ МИСС ХЕЙДИНГЕР Дороги из Челси в Клэпхем и из Южного Кенсингтона в Баттерси, особенно если первая специально идет в обход, чтобы быть немного подлиннее, пролегают очень близко друг от друга. Однажды вечером, незадолго до рождества, две сокурсницы Люишема встретили его вместе с Этель. Люишем их не заметил, потому что смотрел только на Этель. - Видали? - не без тайного умысла спросила одна у другой. - Как будто мистер Люишем? - отозвалась мисс Хейдингер тоном полнейшего равнодушия. Мисс Хейдингер сидела в комнате, которую ее младшие сестры называли "святая святых". Эта комната представляла собой не что иное, как интеллектуальную спальню, в которой серебряные розы на дешевых обоях кокетливо переглядывались из-за спинок мягких кресел. Предметами особой гордости владелицы сей обители служили стоявший посредине комнаты письменный стол и установленный на шатком восьмиугольном столике возле окна микроскоп. На стенах размещались книжные полки - изделия явно женских рук, судя по их украшениям и шаткости конструкций, а на них - множество томиков с золотыми корешками: стихи Шелли, Россетти, Китса и Броунинга, а также разрозненные тома сочинений Рескина, сборник проповедей, социалистические брошюры в рваных бумажных обложках и, кроме того, подавляющее изобилие учебников и тетрадей. Развешанные на стенах автотипии красноречиво свидетельствовали об эстетических устремлениях их владелицы и о некоторой ее слепоте к внутреннему смыслу, произведений искусства. Среди них были "Зеркало Венеры" Берн-Джонса, "Благовещение" Россети, "Благовещение" Липпи и "Иллюзии жизни" и "Любовь и смерть" Уотса [картины художников-прерафаэлитов XIX века]. Среди фотографий был и снимок комитета Дискуссионного клуба, на котором в центре тускловато улыбался Люишем, а мисс Хейдингер с правой стороны получилась не в фокусе. Мисс Хейдингер сидела спиной ко всем этим сокровищам в черном кожаном кресле и, опершись подбородком на руку, воспаленными глазами смотрела в огонь. - Могла бы догадаться раньше, - говорила она. - После того сеанса все стало по-другому... Она горько улыбнулась. - Какая-нибудь продавщица... - Все они одинаковы, - размышляла она. - Потом возвращаются чуточку подпорченными, как говорит та женщина из "Веера леди Уиндермир". Быть может, вернется и он. Кто знает... - Но почему он так хитрит со мной? Почему он скрывает? - Хорошенькая, хорошенькая, хорошенькая - вот все, что им надо. Какой мужчина усомнится в выборе? Он идет своим путем, думает по-своему, делает по-своему... - Он отстал по анатомии. Разумеется, ведь он ничего не записывает... Долгое время она молчала. Ее лицо стало еще более сосредоточенным. Она начала кусать большой палец, сначала медленно, потом быстрее. И наконец разразилась новой тирадой: - А сколько он мог бы сделать! Он способный, настойчивый, сильный. И вот появляется смазливое личико! О боже! Почему ты даровал мне сердце и разум? Она вскочила, стиснула руки, лицо ее исказилось. Но слез не было. И тут же она поникла. Одна рука безвольно опустилась, другая облокотилась на каминную доску, и она снова устремила взгляд в яркое пламя. - Подумать только, сколько мы могли бы сделать! Это сводит меня с ума! - Нужно работать, думать и учиться. Надеяться и ждать. Презирать мелочные ухищрения, к которым прибегают женщины, верить в здравый смысл мужчины... - И проснуться одураченной старой девой, - добавила она, - убедившись, что жизнь прошла! Теперь ее лицо, ее поза выражали жалость к самой себе. - Все напрасно... - Все бесполезно... - Голос ее сорвался. - Я никогда не буду счастлива... Картина того величественного будущего, которую она лелеяла, отодвинулась и исчезла, все более и более прекрасная по мере удаления, как сон в минуту пробуждения. А на смену ей пришло видение неизбежного одиночества, ясное и четкое. Она видела себя бесконечно жалкой, одинокой и маленькой в огромной пустыне и Люишема, который уходил все дальше и дальше, не обращая на нее никакого внимания. "С какой-то продавщицей". Хлынули слезы, быстрее, быстрее, они залили все лицо. Она повернулась, словно чего-то ища, потом упала на колени перед маленьким креслом и, всхлипывая, принялась бессвязно шептать молитву, прося у бога жалости и утешения. На следующий день одна из студенток биологического курса заметила своей приятельнице, что "Хейдингер снова растрепана". Ее подружка оглядела лабораторию. - Плохой признак, - согласилась она. - Честное слово... Я не могла бы... ходить с такой прической. Она продолжала критическим оком рассматривать мисс Хейдингер. Это было нетрудно, потому что мисс Хейдингер стояла, задумавшись, и глядела в окно на декабрьский туман. - Какая она бледная! - сказала первая девица. - Наверное, много работает. - А что от этого толку? - сказала ее приятельница. - Вчера я спросила у нее, какие кости составляют теменную часть черепа, и она не знала. Ни одной. На следующий день место мисс Хейдингер оказалось свободным. Она заболела - от переутомления, и болезнь ее продолжалась до тех пор, пока до экзаменов не осталось всего три недели. Тогда она вернулась, бледная, полная деятельной, но бесплодной энергии. 17. В РАФАЭЛЕВСКОЙ ГАЛЕРЕЕ Еще не было трех, но в биологической лаборатории горели все лампы. Студенты работали вовсю, бритвами делая срезы с корня папоротника для исследования под микроскопом. Один молчаливый, чем-то напоминающий лягушку юноша, вольнослушатель, который в дальнейшем не будет играть никакой роли в нашем повествовании, трудился изо всех сил, и оттого в его сосредоточенном, скромном лице лягушачьего было еще больше, чем обычно. Место позади мисс Хейдингер, у которой снова, как и прежде, был неряшливый и небрежный вид, пустовало, стоял микроскоп, за которым никто не работал, в беспорядке валялись карандаши и тетради. На двери висел список выдержавших экзамены за первый семестр. Во главе списка красовалась фамилия вышеупомянутого лягушкоподобного юноши, за ним, объединенные общей скобкой, шли Смизерс и одна из студенток. Люишем бесславно возглавлял тех, кто сдал по второму разряду, а фамилия мисс Хейдингер вообще не упоминалась, ибо, как извещал список, "один из студентов не выдержал экзаменов". Так приходится расплачиваться за высокие чувства. А в пустынных просторах музейной галереи, где экспонировались этюды Рафаэля, сидел погруженный в угрюмые размышления Люишем. Небрежной рукой он дергал себя за теперь уже явно заметные усы, особое внимание уделяя их концам, достаточно длинным, чтобы их кусать. Он пытался отчетливо представить себе создавшееся положение. Но поскольку он остро переживал свою неудачу на экзаменах, то, естественно, разум его не в состоянии был работать ясно. Тень этой неудачи лежала на всем, она унижала его гордость, пятнала его честь, теперь все представлялось ему в новом свете. Любовь с ее неисчерпаемым очарованием отошла куда-то на задний план. Он испытывал дикую ненависть к лягушкоподобному юноше. И Смизерс тоже оказался предателем. Он не мог не злиться на тех "зубрил" и "долбил", которые все свое время посвящали подготовке к этим дурацким экзаменам, представлявшим собою не что иное, как лотерею. Устный экзамен никак нельзя было назвать справедливым, а один из вопросов, доставшихся ему на письменном, вовсе не входил в прочитанный на лекциях материал. Байвер, профессор Байвер, Люишем был убежден, - настоящий осел в своем огульном подходе к студентам, да и Уикс, его ассистент, не лучше. Но все эти рассуждения не могли заслонить от Люишема явной причины его провала - неразумной траты изо дня в день половины вечернего времени, лучшего времени для занятий из всех двадцати четырех часов в сутки. И эта утечка времени продолжается. Сегодня вечером он опять встретится с Этель, и с этого начнется для него подготовка к новому бесславному поражению - на этот раз по курсу ботаники. Таким образом, неохотно отказываясь от одного смутного оправдания за другим, он наконец ясно представил себе, насколько его отношения с Этель противоречат его честолюбивым устремлениям. За последние два года ему так легко все давалось, что он уже считал свой успех в жизни обеспеченным. Ему и в голову не приходило, когда он отправился встретить Этель после того злополучного сеанса, что эта встреча будет иметь опасные для него последствия. Теперь же он весьма остро ощутил их на себе. Он принялся рисовать себе лягушкоподобного юношу в домашней обстановке - этот молодой человек был из зажиточной буржуазной семьи: сидит, наверное, в уютном кабинете за письменным столом, вокруг книжные полки и лампа под абажуром - сам Люишем работал у комода вместо стола, накинув на плечи пальто, а ноги, засунув в нижний ящик, закутывал всем что ни попало - и в этом невероятном комфорте работает, работает, работает... А Люишем тем временем тащится по туманным улицам в направлении к Челси или, распрощавшись с нею, полный глупых фантазий, бредет домой. Он попытался трезво и беспристрастно оценить свое отношение к Этель. Он старался быть объективным, он не хотел лгать самому себе. Он любит, ему нравится быть с нею, разговаривать с нею, делать ей приятное, но этим не ограничиваются его желания. Ему припомнились горькие слова одного оратора в Хэммерсмите, который жаловался, что современная цивилизация отказывает человеку в удовлетворении даже элементарной потребности иметь семью. Добродетель превратилась в порок, говорил этот оратор. "Мы женимся со страхом и трепетом, любовь у домашнего очага - удел только женщины, мужчина же осуществляет желание своего сердца лишь тогда, когда желание это уже мертво". Эти слова, которые показались ему тогда пустой риторикой, теперь предстали перед ним в виде устрашающей истины. Люишем понял, что стоит на распутье. С одной стороны - лестница к блестящей славе и власти, что было его мечтой чуть ли не с самого детства, с другой - Этель. И выбери он Этель, получит ли он то, что выбрал? Чем это может обернуться? Несколькими прогулками больше или меньше! Она безнадежно бедна, безнадежно беден и он, а этот мошенник-медиум - ее отчим! Кроме того, она недостаточно образована, не понимает его работы и его устремлений... Он вдруг совершенно отчетливо осознал, что после того сеанса ему нужно было пойти домой и забыть ее навсегда. Откуда у него появилась эта непреодолимая потребность ее разыскать? Зачем его воображение сплело вокруг нее такую странную сеть возможностей? Он запутался, глупо запутался... Все его будущее принесено в жертву этому мимолетному уличному роману. Он злобно дернул себя за ус. Люишему стало казаться, будто Этель, ее загадочная мамаша и ловкий мошенник Чеффери опутывают его невидимой сетью и тянут назад от блестящего и славного восхождения на вершину совершенства и славы. Дырявые башмаки и брызги грязи от проезжающих мимо экипажей - вот его удел! Можно считать, что и медаль Форбса - первый шаг на пути к славе - уже потеряна... О чем он только думал? Всему виной его воспитание. В семьях, принадлежащих к крупной и средней буржуазии, родители вовремя предостерегают своих детей от подобного рода увлечений. Молодые люди знают, что любовь для них допустима только тогда, когда они по-настоящему станут самостоятельными. И так гораздо лучше... Все рушится. Не только его работа, его научная карьера, но и участие в деятельности Дискуссионного клуба, в политическом движении, весь его труд на благо человечества... Почему не проявить решимость даже сейчас?.. Почему не объяснить ей все просто и ясно? Или написать? Если он сейчас же напишет, то сумеет еще нынче вечером посидеть в библиотеке. Он должен просить ее отказаться от совместных прогулок... по крайней мере до конца следующей экзаменационной сессии. Она поймет. Он сразу усомнился, поймет ли она... И рассердился на нее за это. Но к чему ходить вокруг да около? Раз уж он решил не думать о ней... Но почему он должен думать о ней так плохо? Да просто потому, что она неблагоразумна! И снова чувство гнева на мгновение овладело им. Тем не менее отказ от прогулок казался ему подлостью. И она сочтет это подлостью. Что было еще хуже. Но почему подлостью? Почему она должна счесть это подлостью? Он опять рассердился. Дородный музейный служитель, который исподтишка наблюдал за ним, дивясь, чего ради студент сидит перед "Жертвоприношением Листры", кусает губы, ногти и усы и то хмурится, то пристально вглядывается в картину, вдруг увидел, как он решительно вскочил, круто повернулся на каблуках, быстрым шагом, не глядя по сторонам, вышел из галереи и скрылся из виду на лестнице. - Побежал, наверное, раздобыть еще усов, эти уж все съел, - рассудил служитель. - Сорвался так, словно его кто ужалил. Поразмыслив над этим еще несколько секунд, служитель тронулся вдоль по галерее и остановился перед картиной. - Фигуры вроде бы великоваты по сравнению с домами, - заметил он, стараясь быть беспристрастным. - Да ведь на то и искусство. Сам-то он, небось, так не нарисовал бы, куда ему. 18. "ДРУЗЬЯ ПРОГРЕССА" ВСТРЕЧАЮТСЯ И вот к вечеру через день после этих размышлений в мире воцарился новый порядок. Молодая леди, одетая в опушенный поддельным каракулем жакет, значительно Погрустневшая, возвращалась из Челси домой в Клэпхем без спутника, а Люишем сидел в Педагогической библиотеке под мерцающим светом электрической лампочки и рассеянным взором смотрел куда-то в пространство поверх внушительной груды книг. Этот новый порядок был введен не без трения, и разговор оказался не из легких. Она, по-видимому, недостаточно серьезно отнеслась к тому факту, что Люишем занял весьма невысокое место в описке студентов. "Но вы же сдали экзамены", - сказала она. Не сумела она уловить и значения, придаваемого им вечерним занятиям. "Я, конечно, не знаю, - рассуждала она, - но мне казалось, что вы и так занимаетесь весь день". Она считала, что на прогулку уходит всего полчаса, "всего каких-то полчаса", забывая, что ему нужно сначала доехать в Челси, а потом из Клэпхема вернуться домой. Ее всегдашняя кротость сменилась явной обидой. Сначала на него, а потом, когда он принялся ее убеждать, на судьбу. - Наверное, так уж суждено, - сказала она. - Да, наверное, не столь уж важно, если мы будем видеться реже, - добавила она побелевшими, дрожащими губами. Расставшись с нею, он в тревожных думах вернулся домой и весь вечер сочинял письмо, которое должно было ей все объяснить. Но от занятий наукой стиль у него стал "сухим", и то, что он способен был прошептать на ушко, написать был не в силах. Все его доводы казались неубедительными. И Этель, как видно, не очень-то воспринимала доводы разума. Сомнения продолжали его одолевать, и он сердился на нее за неумение смотреть на вещи так, как смотрит на них он. Он бродил по музею, ведя с нею воображаемые споры и бросая едкие замечания. Но бывали минуты, когда ему приходилось призывать на помощь всю свою дисциплинированность и припоминать все ее обидные возражения, чтобы не броситься со всех ног в Челси и не капитулировать самым недостойным образом. Новый порядок длился две недели. Мисс Хейдингер с первых же дней обнаружила, что неудача на экзаменах произвела в Люишеме перемену. Она заметила также, что вечерние прогулки его прекратились. Сразу стало заметно, что он работает с каким-то новым, яростным упорством; он приходил рано, уходил поздно. Здоровый румянец на его щеках поблек. Ежевечерне допоздна его можно было видеть среди схем и учебников в одном из тех уголков Педагогической библиотеки, где поменьше сквозило, а куча тетрадей, куда он заносил нужные ему сведения, все росла. И ежевечерне, сидя в студенческом клубе, он писал письма, адресованные в лавку канцелярских принадлежностей в Клэпхеме, но этого мисс Хейдингер видеть уже не могла. Письма эти большей частью были короткие, ибо Люишем по обычаю студентов Южно-Кенсингтонского колледжа гордился отсутствием у себя дара к "сочинительству", и эти сугубо деловые послания ранили сердце, жаждавшее нежных слов. Попытки мисс Хейдингер возобновить дружбу он встретил не слишком благожелательно. Тем не менее кое-какие отношения восстановились. Временами он заводил в нею любезные беседы, но вдруг обрывал себя на полуслове. Однако она снова стала снабжать его книгами, упорствуя в изобретенном ею способе утонченного эстетического воспитания. - Вот книга, которую я вам обещала, - как-то сказала она, и ему пришлось припомнить ее обещание. Это был сборник стихов Броунинга, в число которых входил и "Сладж". Случайно в этом сборнике оказалась и "Статуя и бюст" - это вдохновенное рассуждение о запретах, налагаемых на себя против велений сердца. "Сладж" не заинтересовал Люишема, он вовсе не соответствовал его представлению о медиуме, но "Статую и бюст" Люишем читал и перечитывал. Эти стихи произвели на него глубочайшее впечатление. Он заснул - обычно он читал в постели: так было теплее, а над художественной литературой не грех и вздремнуть немного, другое дело - наука, - со следующими строками в голове, которые сильно его взволновали: Недели переходят в месяцы, годы; луч за лучом Сиянье уходит из их юности и любви, И оба поняли, что это был лишь сон. И вот, вероятно, как плод посеянных таким образом семян, в ту ночь ему действительно приснился сон. Снилась ему Этель, наконец-то он стал ее мужем. Он привлекает ее в свои объятия, наклоняется поцеловать ее и вдруг видит, что губы ее ссохлись, глаза потускнели, а лицо изборождено морщинами! Она стала старой! Ужасно старой! Он проснулся в страхе и до самого рассвета лежал подавленный, не смыкая глаз, и думал об их разлуке и о том, как она в одиночестве пробирается по грязным улицам, о своем положении, об утраченном времени и о своих возможностях в жизненной борьбе. Он увидел истину без прикрас: Карьера для него почти недоступна, Карьера и Этель - это уж вовсе немыслимо. Совершенно очевидно, что надо выбирать одно из двух. Если же проявить нерешительность - значит потерять и то и другое. И тут на смену отчаянию пришел гнев, какой вызывают в человеке постоянно подавляемые желания... А вечером на следующий день, после того, как ему приснился сон, он грубо оскорбил Парксона. Случилось это после заседания "Друзей прогресса", состоявшегося у Парксона на квартире. В наши дни среди английских студентов нет таких, кто осуществлял бы благородный идеал простой жизни и возвышенных мыслей. Наша превосходная система экзаменов вообще почти не допускает мыслей, ни возвышенных, ни низменных. Но по крайней мере жизнь кенсингтонского студента от благополучия далека, и он по временам делает попытки постичь начала мироздания. Подобного рода попыткой и были периодические встречи "Друзей прогресса" - общества, порожденного докладом Люишема о социализме. Цель общества состояла в ревностном служении делу совершенствования мира, но пока никаких решительных действий в этом направлении не предпринималось. Встречи членов общества происходили в гостиной Парксона; только у него и была гостиная, поскольку он получал Уитуортскую стипендию в сто фунтов в год. "Друзья" были разного возраста, в основном совсем юные. Одни курили, иные держали в руках погасшие трубки, но пили все только кофе, ибо на другие напитки у них не было средств. На этих сборищах присутствовал и Данкерли, ныне младший учитель в одной из пригородных школ Лондона и бывший коллега Люишема по Хортли, которого к Парксону и привел Люишем. Красные галстуки носили все члены общества, за исключением Бледерли - на нем был оранжевый галстук, символ причастности его владельца к искусству; галстук же Данкерли был черный с синими крапинками, потому что учителям небольших частных школ приходится строго блюсти правила приличия. Немудреный порядок их собрания сводился к тому, что каждый говорил столько, сколько ему позволяли другие. Обычно самозваный "Лютер социализма" - чудак этот Люишем! - выступал с каким-нибудь сообщением, но в тот вечер он был подавлен и рассеян. Он сидел, перекинув ноги через ручку кресла, что некоторым образом свидетельствовало о состоянии его духа. При нем была пачка алжирских сигарет (двадцать штук на пять пенсов), и он словно задался целью выкурить их все за вечер. Бледерли собирался выступить с докладом на тему "Женщины при социализме", а поэтому принес с собой огромный том американского издания Шелли и сборник стихов Теннисона с "Принцессой", щетинившиеся бумажными закладками в тех местах, откуда он собирался приводить цитаты. Он стоял целиком за уничтожение "монополии" брака и за замену семьи яслями. Говорил он настойчиво, убедительно, впадая в возвышенный тон, но все равно его точку зрения, кажется, никто не разделял. Парксон был уроженцем Ланкашира и благочестивым квакером; третья же и дополняющая его особенность состояла в увлечении Рескином, чьими идеями и фразами он был пропитан насквозь. Он с явным неодобрением выслушал Бледерли и выступил с яростной защитой старинной традиции верности и семьи, которую Бледерли назвал монополистическим институтом брака. - С меня достаточно старой теории, чистой и простой теории, любви и верности, - заявил Парксон. - Если мы будем марать наше политическое движение такого рода идеями... - Оправдывает ли она себя? - вмешался Люишем, заговорив впервые за весь вечер. - Что именно? - Ваша чистая и простая старая теория. Я знаю теорию. Я верю в теорию. Бледерли просто начитался Шелли. Но это только теория. Вы встречаете девушку, предназначенную вам судьбой. По теории вы можете встретить ее когда угодно. Вы встречаете ее, когда вы еще слишком молоды. Вы влюбляетесь. Вы женитесь, несмотря на все препятствия. Любовь смеется над преградами. У вас появляются дети. Такова теория, но она хороша лишь для человека, которому отец оставит пятьсот фунтов в год. А как быть приказчику в магазине? Или младшему учителю вроде Данкерли? Или... мне? - В подобных случаях рекомендуется воздержание, - ответил Парксон. - Наберитесь терпения. Если есть чего ждать, стоит подождать. - И состариться в ожидании? - спросил Люишем. - Человек должен бороться, - сказал Данкерли. - Мне не понятны ваши сомнения, Люишем. Борьба за существование, несомненно, сурова, страшна... и все же бороться следует. Нужно объединить силы и, действуя сообща, бороться за счастье вместе. Если бы я встретил девушку, которая бы мне так понравилась, что я захотел бы на ней жениться, я сделал бы это завтра же. А красная цена мне - семьдесят фунтов на месте приходящего учителя без содержания. Люишем, оживившись, окинул его заинтересованным взглядом. - Женились бы? - спросил он. Данкерли чуть покраснел. - Не задумываясь. А почему бы и нет? - Но на что бы вы жили? - Об этом потом. Если бы... - Не могу согласиться с вами, мистер Данкерли, - вмешался Парксон. - Не знаю, довелось ли вам читать "Сезам и лилии" [произведение Д.Рескина (1819-1900)], но именно там обрисован - гораздо лучше, нежели сумею своими словами изложить я, - идеал назначения женщины... - Чепуха этот ваш "Сезам и лилии", - перебил его Данкерли. - Пробовал читать. До конца не мог добраться. Вообще не терплю Рескина. Слишком много предлогов. Язык, разумеется, потрясающий, но не в моем вкусе. Такую вещь должна читать дочь оптового торговца бакалейными товарами: пусть развивает в себе тонкий вкус. Мы же не в состоянии позволить себе утонченность. - Неужели вы действительно женились бы? - продолжал любопытствовать Люишем, глядя на Данкерли с небывалым восхищением. - А почему бы и нет? - На... - не решился продолжать Люишем. - На сорок фунтов в год? Да! Глазом не моргнув. Молчавший до сих пор юнец, прокашлявшись, изрек: - Смотря какая девушка. - Но почему непременно жениться? - настаивал забытый всеми Бледерли. - Вы должны согласиться, что требуете слишком многого, когда хотите, чтобы девушка... - начал Парксон. - Не так уж много. Если девушка остановила свой выбор на каком-то человеке и он тоже выбрал ее, место ее рядом с ним. Что пользы от пустых мечтаний? Да еще совместных? Боритесь вместе. - Замечательно сказано! - воскликнул взволнованный Люишем. - Ваши слова - речь мужчины, Данкерли. Пусть меня повесят, если это не так. - Место женщины, - настаивал Парксон, - у домашнего очага. А когда домашнего очага нет... Я убежден, что в случае необходимости мужчина должен, обуздывая свои страсти, трудиться в поте лица, как трудился семь лет ради Рахили Иаков, и создать для женщины удобный и уютный дом... - Клетку для красивой птички? - перебил его Данкерли. - Нет. Я говорю о женитьбе на женщине. Женщины всегда принимали участие в борьбе за существование - большой беды от этого пока не было - и всегда будут принимать. Потрясающая идея - это борьба за существование. Единственная разумная мысль из всего, что вы говорили, Люишем. Женщина, которая не борется по мере сил своих бок о бок с мужчиной, женщина, которую содержат, кормят и ласкают, это... - Он не решился докончить. Юноша с прыщеватым лицом и короткой трубкой в зубах подсказал ему слово из библии. - Это уж чересчур, - ответил Данкерли. - Я хотел сказать: "наложница в гареме". Юноша на мгновение смутился. - Лично я - курящий, - сказал он. - От крепкого табака может стошнить, - возразил Данкерли. - Чистоплюйство вульгарно, - последовал запоздалый ответ любителя крепкого табака. Для Люишема эта часть вечера была по-настоящему интересна. Вскочив, Парксон принес "Сезам и лилии" и заставил всех выслушать длинный сладкозвучный отрывок, который, словно машиной для стрижки газонов, прошелся по спору, утихомирив страсти, а затем центром нового спора стал Бледерли, обруганный и оставшийся в одиночестве. Со стороны студентов Южно-Кенсингтонского колледжа, по крайней мере, институту брака непосредственная опасность не угрожала. В половине одиннадцатого Парксон вышел вместе со всеми остальными, чтобы немного пройтись. Вечер для февраля был теплый, а молодая луна яркой. Парксон пристроился к Люишему и Данкерли, к великому неудовольствию Люишема, который намеревался в этот вечер обсудить кое-какие личные темы со своим решительным другом. Данкерли жил в северной части города, поэтому они втроем направились по Эгсибишн-роуд к Хай-стрит в Кенсингтоне. Там Люишем и Парксон расстались с Данкерли и пошли в Челси, где была квартира Люишема. Парксон был одним из тех поборников добродетели, для которых разговоры об отношениях полов представляют собой непреодолимый соблазн. Во время дебатов в гостиной ему не удалось наговориться вволю. В споре с Данкерли он стремился затронуть самые деликатные вопросы, и теперь, оставшись с Люишемом наедине, изливал на него поток все более откровенного красноречия. Люишем был в отчаянии. Он не шел, а бежал и думал только о том, как бы ему отделаться от Парксона. Парксон же, в свою очередь, думал только о том, как бы рассказать Люишему побольше "интересных" секретов о себе и об одной особе с душой необыкновенной чистоты, о которой Люишем уже слыхал прежде. Прошла, казалось, целая вечность. Внезапно Люишем сообразил, что стоит под фонарем и ему показывают чью-то фотографию. На снимке было изображено лицо с неправильными и удивительно невыразительными чертами, верх весьма претенциозного туалета и завитая челка. При этом ему внушалось, что девушка на фотографии - образец чистоты и что она составляет неотъемлемую собственность Парксона. Парксон горделиво поглядывал на Люишема, видимо, ожидая приговора. Люишем боролся с желанием сказать правду. - Интересное лицо, - наконец вымолвил он. - Поистине прекрасное лицо, - спокойно, но с убеждением заявил Парксон. - Вы заметили ее глаза, Люишем? - О да, - ответил Люишем. - Да. Глаза я заметил. - Они олицетворение... невинности. Это глаза младенца. - Да, пожалуй. Очень славная девушка, старина. Поздравляю вас. Где она живет? - Такого лица вы в Лондоне не видели, - сказал Парксон. - Не видел, - решительно подтвердил Люишем. - Эту фотографию я бы показал далеко не каждому, - сказал Парксон. - Вы вряд ли представляете себе, что значит для меня эта чистая сердцем, изумительная девушка! Глядя на Люишема с видом человека, совершившего обряд побратимства, он торжественно вложил фотографию обратно в конверт. Затем по-дружески взяв его под руку - чего Люишем терпеть не мог, - пустился в многословные рассуждения о любви с эпизодами из жизни своего Идеала для иллюстрации. Это было довольно близко направлению мыслей самого Люишема, и потому он невольно прислушивался. Время от времени ему приходилось подавать реплики, и он испытывал нелепое желание - хотя ясно сознавал, что оно нелепо, - ответить откровенностью на откровенность. Необходимость бежать от Парксона становилась все очевиднее - Люишем терял самообладание от столь противоречивых желаний. - Каждому человеку нужна путеводная звезда, - говорил Парксон, и Люишем выругался про себя. Дом, где жил Парксон, теперь находился совсем близко слева от них, и Люишему пришло в голову, что если он проводит Парксона домой, то скорее сумеет от него отделаться. Парксон, продолжая свои излияния, машинально согласился. - Я часто видел вас беседующим с мисс Хейдингер, - сказал он. - Извините меня за нескромность... - Мы с ней большие друзья, - подтвердил Люишем. - Ну, вот мы и дошли до вашей берлоги. Парксон воззрился на свою "берлогу". - Но мне еще очень о многом нужно с вами поговорить. Я, пожалуй, провожу вас до Баттерси. Ваша мисс Хейдингер, хотел я сказать... С этого места он все время делал случайные намеки на воображаемую близость Люишема к мисс Хейдингер, и каждый такой намек раздражал Люишема все больше и больше. - Увидите, Люишем, пройдет немного времени, и вы тоже начнете познавать, как бесконечно очищает душу невинная любовь... И тут, неизвестно почему, смутно надеясь, впрочем, приостановить таким образом неистощимую болтовню Парксона, Люишем пустился в откровенность. - Я знаю, - сказал он. - Вы говорите со мной, словно... Уже три года, как судьба моя решена. Как только он высказался, желание быть откровенным умерло. - Неужели вы хотите сказать, что мисс Хейдингер... - спросил Парксон. - К черту мисс Хейдингер! - вскричал Люишем и вдруг невежливо, ни с того, ни с сего повернулся к Парксону спиной и зашагал в противоположном направлении, бросив своего спутника на перекрестке с неоконченной фразой на устах. Парксон изумленно поглядел ему вслед, а потом вприпрыжку бросился за ним, чтобы выяснить причину его странного поступка. Некоторое время Люишем молча шагал с ним рядом. Потом внезапно повернулся. Лицо у него было совершенно белое. - Парксон, - усталым голосом сказал он, - вы дурак!.. У вас не лицо, а морда овцы, манеры буйвола, а говорить с вами - сплошная тоска. Чистота!.. У девушки, фотографию которой вы мне показали, просто косоглазие. И сама она совершенная уродина, впрочем, иного от вас и не приходится ожидать... Я не шучу... Уходите! Дальше Люишем шагал в южном направлении один. Он не пошел прямо к себе домой в Челси, а провел несколько часов на улице в Баттерси, разгуливая взад и вперед перед одним домом. Он уже больше не бесился, но испытывал тоску и нежность. Если бы он мог нынче же вечером увидеть ее! Теперь он знал, чего хочет. Завтра же он плюнет на занятия и выйдет встретить ее. Слова Дан