тно мне от его брата - моего героя, дядюшки Пондерво. Мать носила обручальное кольцо, хранила свое брачное свидетельство в запечатанном конверте на дне самого большого сундука и поместила меня в частную школу, расположенную среди холмов Кента. Не думайте, что я всегда находился в Блейдсовере - даже во время каникул. Если в дни приближения каникул леди Дрю испытывала раздражение после очередного визита гостей или по каким-нибудь другим причинам хотела причинить неприятность матери, она пропускала мимо ушей ее обычное напоминание, и я оставался в школе. Но это случалось редко, в возрасте от десяти до четырнадцати лет я ежегодно проводил в Блейдсовере в среднем дней пятьдесят. Не думайте, что эти дни не дали мне ничего хорошего. Хотя мрачная тень Блейдсовера и простерлась над всей окружающей сельской местностью, ему нельзя было отказать в некотором величии. Блейдсоверская система имела по меньшей мере одно хорошее последствие для Англии: она уничтожила патриархальный склад крестьянского мышления. Если многие из нас все еще живут и дышат воздухом буфетной и комнаты экономки, то все же мы ныне отнюдь не стремимся к тому дремотному и тусклому существованию, когда разведение кур и свиней - единственный источник ваших скудных доходов. Уже сам парк вносил в мою жизнь что-то новое и свежее. Там была огромная лужайка, ее не заваливали удобрениями и не возделывали под овощи; она сохраняла свою таинственность, давала широкий простор моему воображению. В парке водились олени, и я наблюдал жизнь этих пятнистых созданий, слышал трубный рев самцов, любовался молодыми животными, скакавшими в зарослях папоротника, натыкался в глухих уголках на кости, черепа и рога. Здесь были места, где вы начинали понимать, что такое лес, где природа раскрывалась перед вами во всем своем нетронутом великолепии. В западной части леса под молодыми, залитыми солнцем буками приютилось множество колокольчиков; воспоминание о них, как драгоценный сапфир, я храню и доныне. Здесь я впервые познал красоту. В доме имелись книги. Леди Дрю читала всякую чепуху, но я не видел ее книг. Позднее я понял, что она находила особое очарование в такой ерунде, как "Мария Монк". В давние времена в Блейдсовере жил сэр Катберт Дрю (сын сэра Мэтью, построившего дом) - человек с интеллектуальными наклонностями. В ветхой мансарде валялись, заброшенные и забытые, его книги и другие сокровища. Как-то раз во время зимней распутицы мать разрешила мне порыться в них. Сидя у слухового окна над запасами чая и пряностей, я познакомился с репродукциями картин Хоггарта, хранившимися в объемистом портфеле, с альбомом гравюр, воспроизводивших фрески Рафаэля в Ватикане, а в больших, с металлическими застежками книгах я любовался видами различных столиц Европы, как они выглядели в 1780 году. Полезным для меня оказалось знакомство с подробным атласом восемнадцатого века, хотя его карты не отличались точностью. Названия стран были украшены чудесными изображениями: на карте Голландии красовался рыбак с лодкой, Россия была представлена казаком, Япония - удивительными людьми в одежде, похожей на пагоды (я не ошибаюсь: именно на пагоды). В те времена каждый континент имел свою Terrae Incognitae [неведомая земля (лат.)], были Польша и Сарматия и забытые позднее страны. Вооружившись тупой булавкой, я совершал увлекательные путешествия в огромном, величественном мире. Книги, хранившиеся в тесной ветхой мансарде, были, очевидно, изгнаны из салона в период викторианского возрождения хорошего вкуса и изощренной ортодоксальности, и моя мать не имела о них ни малейшего представления. Именно поэтому мне удалось ознакомиться с замечательной риторикой "Прав человека" и "Здравого смысла" Тома Пейна - отличных книг, подвергшихся злобным нападкам, хотя до этого их хвалили епископы. Здесь был "Гулливер" без всяких сокращений; читать ату книгу в полном виде мальчику, пожалуй и не следовало бы, но особого вреда в этом я не вижу и впоследствии никогда не жалел об отсутствии у меня щепетильности в подобных вопросах. Прочтя Свифта, я очень разозлился на него за гуингнмов и лошадей, а потом не особенно долюбливал. Затем, припоминаю, я прочел перевод вольтеровского "Кандида", прочел "Расселаса" [философская повесть английского просветителя Сэмюэля Джонсона (1709-1784)] и вполне убежден, что, несмотря на огромный объем, от корки до корки - правда, в каком-то одурении, заглядывая по временам в атлас, - осилил весь двенадцатитомный труд Гиббона [речь идет о книге английского историка эпохи Просвещения Эдуарда Гиббона (1737-1794) "История упадка и разрушения Римской империи"]. Я разохотился читать и стал тайком совершать налеты на книжные шкафы в большой гостиной. Я успел прочитать немало книг, прежде чем мое кощунственное безрассудство было обнаружено престарелой старшей горничной Энн. Помнится, в числе других книг я пытался осилить перевод "Республики" Платона, но нашел его неинтересным, так как был слишком молод. Зато "Ватек" меня очаровал. Например, этот эпизод с пинками, когда каждый обязан был пинать. "Ватек" всегда вызывает у меня в памяти детские впечатления о большой гостиной в Блейдсовере. Это была высокая, длинная комната, выходившая окнами в парк; на окнах - их было больше дюжины, причем высотой чуть ли не от пола до потолка - под ламбрекенами (кажется, это так называется?) висели замысловатые занавеси из шелка или атласа, с тяжелой бахромой. Сложной конструкции белые ставни складывались в глубокой нише, устроенной в толще стены. По обеим сторонам этой тихой комнаты находились два огромных мраморных камина. На стене, у которой стоял книжный шкаф, бросалось в глаза изображение волчицы, Ромула и Рема в компании с Гомером и Вергилием. Изображения, украшавшего противоположную стену, я не помню. Фредерик, принц Уэльский, важно шествовал по третьей стене; художник изобразил его в два человеческих роста, но удачные тона масляных красок несколько смягчали очертания слишком крупной фигуры. Наконец, четвертой стеной завладела целая группа гигантов - покинувших сей мир Дрю; они были изображены на фоне грозового неба в виде лесных богов, почти лишенных одеяния. Из центра расписанного красками потолка спускались три люстры с сотнями хрустальных подвесок. На бесконечном ковре, казавшемся мне таким же огромным, как Сарматия из географического атласа, который я рассматривал в мансарде, разместились островки и целые архипелаги из кресел и кушеток, обитых лощеным ситцем, столы, огромные севрские вазы на подставках, бронзовая фигура всадника. Припоминаю еще, что где-то в этих необозримых пространствах затерялись рояль и арфа с пюпитром для нот в форме лиры... Каждый рейд за книгами был сопряжен с большим риском и требовал исключительной смелости. Нужно было спуститься по главной служебной лестнице, но это еще не представляло трудности, так как дозволялось законом. Беззаконие начиналось на маленькой лестничной площадке, откуда предстояло очень осторожно проскользнуть через дверь, обитую красной байкой. Небольшой коридор вел в холл, и здесь надлежало произвести рекогносцировку, чтобы установить местонахождение старой служанки Энн (молодые поддерживали со мной дружественные отношения и в счет не шли). Выяснив, что Энн находилась где-нибудь в безопасном для меня отдалении, я стрелой мчался через открытое пространство к подножию огромной лестницы, которой никто не пользовался с тех пор, как пудра вышла из моды, а оттуда - к двери большой гостиной. Устрашающего вида фарфоровый китаец в натуральную величину принимался гримасничать и трясти головой, отзываясь даже на самые легкие шаги. Наибольшую опасность таила сама дверь: двойная, толстенная, как стена, она поглощала звуки, так что услышать, не работает ли кто-нибудь в комнате метелкой из перьев, было невозможно. Со страхом блуждая по огромным помещениям в поисках жалких крох знаний, разве я не напоминал чем-то крысу? Я помню, что среди книг в кладовой обнаружил и Плутарха в переводе Лангхорна. Сейчас мне кажется удивительным, что именно так я приобрел гордость и самоуважение, получил представление о государстве и понял, что такое общественное устройство; удивительно также, что учить меня этому пришлось старому греку, умершему восемнадцать веков назад. Школа, где я учился, была того типа, который допускался блейдсоверской системой. Привилегированные учебные заведения, появившиеся в короткий блестящий период Ренессанса, были в руках правящего класса. Считалось" что низшие классы не нуждаются в образовании, а наш средний слой получил, как это ему полагалось, частные школы, которые мог открыть любой человек, если даже он не обладал соответствующими знаниями и опытом. Нашу школу содержал человек, у которого в свое время хватило энергии получить диплом колледжа наставников. Принимая во внимание невысокую плату за обучение, я должен признать, что его школа могла быть и хуже, чем была в действительности. Пансион находился за деревней, в грязном здании из желтого кирпича, а классная комната помещалась в деревянном флигеле. Я не могу сказать про свои школьные дни, что они были несчастливыми; наоборот, мы проводили время довольно весело - в играх и забавах, хотя нас нельзя было назвать милыми и благовоспитанными детьми. Мы часто затевали драки, и это были не обычные среди мальчишек потасовки, когда соблюдаются даже известные правила, а самые настоящие, свирепые побоища, где пускались в ход не только руки, но и ноги, что, во всяком случае, приучало нас к стойкости. Вместе с нами учились несколько сыновей лондонских трактирщиков; они знали, чем отличается беспорядочная драка, когда стремятся нанести противнику увечье, от настоящего бокса, но на практике применяли оба вида искусства. Во время драки они не стеснялись в выборе выражений, показывая свои преждевременно развившиеся лингвистические способности. Наша крикетная площадка с вытоптанной у ворот травой была оборудована плохо. Игре нас кое-как обучал девятнадцатилетний деревенский парень в мешковатом, купленном в магазине костюме. Играли мы без всякого стиля и пререкались с судьей. Директор школы, он же ее владелец, преподавал нам арифметику, алгебру и Эвклида, а старшим ученикам - даже тригонометрию. Он имел склонность к математике, и сейчас я считаю, что он дал нам не меньше, чем могла бы дать английская народная школа. У нас было одно неоценимое преимущество: в нашей школе пренебрегали духовным развитием учащихся. Мы относились друг к другу с грубой простотой истинных детей природы: ругались, озорничали, дрались; мы воображали себя то краснокожими индейцами, то ковбоями, то еще кем-нибудь в этом роде, но никогда - юными английскими джентльменами. Мы не испытывали благочестивого волнения, заслышав гимн "Вперед, воины Христа", и холодная дубовая скамья в церкви не пробуждала в нас во время воскресных молитв религиозного рвения. Редко звеневшие в наших карманах пенни мы тратили на покупку запретных книжек в лавке одной деревенской старухи, на "Английских юношей", на сенсационные грошовые романы, предвосхитившие Хаггарда и Стивенсона; они были небрежно изданы, скверно иллюстрированы, но от этого не теряли в наших глазах своей неотразимой прелести. В редкие дни отдыха нам предоставлялась полная свобода бродить по окрестностям парами и по трое, болтать напропалую и предаваться фантастическим мечтаниям. Сколько привлекательного было в этих прогулках! Еще и сейчас, помимо ощущения красоты, волнует меня дух приключений, который пробуждался во мне при одном взгляде на неповторимый пейзаж Кента с его Лугами, золотистыми полями пшеницы, засаженными хмелем огородами, сушилками и квадратными колокольнями церквей на фоне поросших лесом холмов. Иногда мы курили, но никогда не подстрекали друг друга на еще более дурные поступки; например, мы не "обчистили" ни одного фруктового сада, хотя садов Кругом было много, мы считали воровство грехом, а если иногда и крали несколько яблок из сада или клубнику и репу с полей, то потом эти преступные, бесславные действия вызывали у нас мучительные укоры совести. Случались с нами и приключения, но, пожалуй, мы сами придумывали их. Однажды в жаркий день, когда мы направлялись к Мейдстону, дьявол внушил нам ненависть к имбирному лимонаду, и мы изрядно одурманили себя элем. В те дни наши юные головы были так забиты легендами о диком Западе, что мы загорелись желанием обзавестись пистолетами. Вскоре молодой Рутс из Хайбэри появился с револьвером и патронами, и как-то в праздничный день мы, шестеро смелых, решили уйти, чтобы зажить свободной, дикой жизнью. От первого выстрела, произведенного в старой шахте в Чизлстеде, у нас едва не лопнули барабанные перепонки; наш второй выстрел прозвучал около Пикторн Грина, в лесу, где росло множество примул. Со страху я поднял фальшивую тревогу, крикнув: "Сторож!" - и мы без оглядки мчались целую милю. После этого на большой дороге близ Чизлстеда Рутс неожиданно выстрелил в фазана, но когда молодой Баркер напугал Рутса своими россказнями о том, как строго закон карает браконьерство, мы спрятали пистолет в высохшей канаве за школьным огородом. Впрочем, уже на следующий день мы извлекли револьвер из тайника и, не обращая внимания на ржавчину в стволе и набившуюся туда грязь, попытались убить кролика, пробегавшего в трехстах ярдах от нас. Угодив в нарытую кротом кучку земли в нескольких шагах от себя. Рутс превратил ее в облачко пыли, обжег себе пальцы и опалил лицо. После этого мы и в руки не брали оружие, проявившее столь странную склонность поражать самого стрелка. Одним из наших любимых развлечений были перебранки с проезжими на Гудхерстской дороге. Не изгладились у меня из памяти также дни, когда в меловых шахтах за деревней я превращался в белое пугало, а затем в результате купания в костюме Адама в речушке, которая бежала через хиксонские луга, в компаний с тремя другими адамитами и со стариной Юартом во главе заболевал желтухой. О эти вольные, чудесные дни! Чем они были для нас! Как много они нам давали! В ту пору все ручьи текли из неведомых тогда еще "источников Нила", все заросли превращались в индийские джунгли, а нашу лучшую игру - я заявляю об этом с гордостью - изобрел я. Мы нашли лес, где надписи на щитах гласили: "Посторонним ходить воспрещается"; и вот здесь через весь лес мы проводили "отступление десяти тысяч", мужественно продираясь через заросли крапивы, а когда выходили к "морю", иначе к большой дороге, то, к изумлению прохожих и проезжих, преклоняли колена и начинали рыдать от радости, как об этом говорилось в книгах. Обычно я играл роль знаменитого полководца Ксено-о-фонта. Обратите внимание, как протяжно произношу я звук "о", так я произношу все классические имена. Со-крат рифмуется у меня со "сто крат", и я все еще придерживаюсь этого милого мне старого неправильного произношения, за исключением тех случаев, когда меня парализует холодный взгляд какого-нибудь педанта. Мое кратковременное бултыхание в латыни в те дни, когда я был аптекарем, не смыло этой привычки. В общем, школа дала мне немало хорошего, и прежде всего она дала мне друга на всю жизнь. Это был Юарт, тот самый, что сейчас, изведав все превратности судьбы, делает надгробные памятники в Уокинге. Милый Юарт! Я припоминаю, что его костюмы всегда были слишком тесны для него. Это был долговязый, нескладный мальчик, до смешного высокий рядом с моей хрупкой детской фигуркой. Если не считать усов, чернеющих ныне у него на верхней губе, его облик остался прежним: то же круглое, шишковатое лицо, те же живые темно-карие глаза; как раньше, так и теперь, он впадает порой в задумчивость и способен ошарашить вас двусмысленным ответом. Ни один мальчик в школе не умел так дурачиться, как Боб Юарт, ни один не обладал такой способностью открывать в окружающем мире самые неожиданные, чудесные вещи. Все обыденное отступало перед Юартом, и после его объяснений все становилось редкостным и замечательным. От него я впервые услыхал о любви, но уже после того, как ее стрелы пронзили мое сердце. Теперь я знаю, что он был незаконным сыном великого, но беспутного художника Рикмана Юарта, и это он внес в мое смятенное сознание представление о том мире свободных нравов, который по крайней мере не поворачивается спиной к подлинной красоте. Я покорил его сердце своим вариантом "Ватека", и мы стали неразлучными, закадычными друзьями. Наши мысли, запросы и представления были так схожи, что иной раз мне трудно было определить, где думал за меня Юарт и где это делал я сам. В четырнадцать лет я пережил трагическое потрясение. Произошло это во время летних каникул, и виновницей всему была благородная Беатриса Норманди. Она, как говорится, "вошла в мою жизнь", когда мне не было еще двенадцати лет. Она внезапно спустилась в наш мир во время тихой интермедии, которая начиналась у нас каждый год после отъезда трех важных персон. Поселилась она в старой детской наверху и ежедневно пила с нами чай в комнате экономки. Ей было восемь лет, и она появилась с няней по имени Ненни; вначале я терпеть не мог ее. Вторжение этих двух особ в комнату нижнего этажа никому не нравилось - они доставляли лишние хлопоты. Из-за своей питомицы Ненни то и дело осаждала мою мать разными просьбами. Требование яиц в неурочное время, просьба заново вскипятить молоко, отказ ее питомицы от превосходного молочного пудинга - все это излагалось далеко не почтительно, а в категорической форме, словно на основании какого-то права. Ненни была смуглая, длиннолицая, молчаливая женщина в сером платье. В ней было что-то в конце концов пугавшее, сокрушавшее и побеждавшее вас. Она давала понять, что действует по велению "свыше", как героиня греческой трагедии. Это было странное порождение старых времен - преданная, верна." служанка. Всю свою гордость и волю она отдала знатным и богатым людям, на которых работала, в обмен на пожизненную обеспеченность рабыни, и эта молчаливая сделка полностью связала ее. В конце концов ей предстояло получить пенсию и закончить свой жизненный путь ценимой и одновременно ненавидимой обитательницей какого-нибудь пансиона. Она усвоила неискоренимую привычку смотреть на все глазами своих господ и научилась подавлять возмущение, иногда возникавшее у нее в душе; все ее инстинкты были извращены или вовсе утеряны ею, она стала бесполой, забыла о том, что имела личную гордость, и воспитывала ребенка другой женщины с суровой, безрадостной преданностью, которую можно было сравнить только с ее стоической отрешенностью от всего остального мира. Нас она рассматривала как ничтожных людей, созданных лишь для того, чтобы прислуживать ее питомице и ухаживать за ней. Но сама Беатриса была снисходительнее. Бурные события позднейших лет изгладили из моей памяти ее детское лицо. Когда я думаю о Беатрисе, передо мной встает образ девушки, которую я узнал значительно позже, узнал настолько хорошо, что мог бы описать сейчас ее облик со всеми мельчайшими подробностями, недоступными для других. Еще в Блейдсовере я заметил - и надолго запомнил, - что у нее бархатистая кожа и тонкие брови, более нежные, чем самый нежный пушок на груди у птицы. Она походила на эльфа, эта часто красневшая, преждевременно развившаяся девочка с темно-каштановыми локонами - волосы вились у нее от природы, - порой в беспорядке падавшими на глаза; эти глаза темнели, когда она злилась, или становились светло-карими, если она была в безмятежном настроении. Реббитс лишь ненадолго привлек ее внимание. Она решила, что единственная интересная личность за чайным столом - это я. Старшие вели обычный скучный разговор, сообщая Ненни банальные подробности о парке и деревне, которыми надоедали каждому новому человеку, а Беатриса наблюдала за мной через стол с беспощадным детским любопытством, и под ее безжалостным взглядом я чувствовал себя не в своей тарелке. - Ненни, - сказала она, показывая на меня, и Ненни оставила без ответа какой-то вопрос моей матери, чтобы выслушать Беатрису. - Ненни, этот мальчик - слуга? - Ш-ш... - ответила Ненни. - Это мастер Пондерво. - Он слуга? - повторила Беатриса. - Нет, он школьник, - ответила моя мать. - Тогда я могу поговорить с ним, Ненни? Ненни окинула меня ледяным взглядом. - Только недолго, - сказала она своей питомице, разрезая для нее кекс на узкие ломтики. Но, когда Беатриса попыталась заговорить со мной, Ненни вдруг отрезала: - Нет! Потемневшие от раздражения глаза Беатрисы изучали меня с откровенной враждебностью. - У него грязные руки, - заявила она, упрямо продолжая меня рассматривать, - и воротник протерся. После этого она занялась кексом с таким видом, словно забыла о моем существовании, и это зажгло во мне ненависть к ней и в то же время страстное желание заставить ее восхищаться мною... И на следующий день впервые в жизни добровольно, без всякого принуждения я вымыл перед чаем руки. Так началось наше знакомство, которое по ее прихоти стало вскоре более близким. Легкая простуда заставила Беатрису сидеть дома, и девочка поставила Ненни перед выбором: или она, Беатриса, начнет капризничать и терзать слух своей трясущейся от старости богатой тетки нескончаемым пронзительным визгом, или меня приведут в детскую играть с ней всю вторую половину дня. Ненни спустилась вниз и со страдальческим видом взяла меня напрокат у матери, после чего я был вручен маленькому созданию, словно редкостной породы котенок. До этого мне никогда не приходилось иметь дело с маленькими девочками, и я решил, что в мире нет ничего более прекрасного и чудесного. Беатриса нашла во мне самого покорного из рабов, хотя я сразу дал ей почувствовать свою силу. Ненни была поражена, как быстро и весело пролетел день. Она похвалила мои манеры леди Дрю и моей матери, которая ответила, что рада слышать хорошие отзывы обо мне. После этого я еще несколько раз играл с Беатрисой. Я и сейчас помню ее огромные, роскошные игрушки; ничего подобного мне не приходилось видеть раньше. Мы даже побывали украдкой в большом кукольном домике на лестничной площадке возле детской; этот кукольный домик с восемьюдесятью пятью куклами представлял собой недурную копию Блейдсовера; он обошелся в сотни фунтов и был подарен принцем-регентом первенцу Гарри Дрю (который умер пяти лет). Под властным руководством Беатрисы мне посчастливилось поиграть этой великолепной игрушкой. Я вернулся в школу после каникул, мечтая о всяких прекрасных вещах, и вызвал Юарта на разговор о любви. Мой рассказ о кукольном домике звучал как чудесная сказка, и стараниями Юарта домик превратился впоследствии в целый кукольный городок на придуманном нами острове. Про себя я решил, что одна из кукол в этом городе похожа на Беатрису. Во время следующих каникул я видел Беатрису лишь мельком; об этих вторых каникулах, во время которых я изредка встречался с ней, у меня сохранились лишь смутные воспоминания; затем я не видел ее целый год, а когда судьба нас снова свела, произошли события, вызвавшие мою опалу. Сейчас, когда я решил написать историю своей жизни, я впервые убеждаюсь, как непоследовательна и ненадежна человеческая память. Можно воскресить в памяти те или иные поступки, но нельзя вспомнить их мотивы; можно ясно представить себе те или иные события или отдельные эпизоды, но трудно объяснить, чем они вызваны и к чему привели. Мне кажется, во время последних каникул в Блейдсовере я не раз видел Беатрису и ее сводного брата, но никак не могу вспомнить, при каких обстоятельствах. Сам по себе великий перелом в моем детстве сохранился у меня в памяти очень отчетливо, но когда я пытаюсь припомнить подробности, особенно подробности обстоятельств, которые привели к этому перелому, то чувствую, что вообще не могу их восстановить в сколько-нибудь последовательном порядке. Появление сводного брата Беатрисы Арчи Гервелла внесло неожиданное изменение в обстановку. Ясно помню, что этот светловолосый, надменный, тощий мальчик был значительно выше меня, но, думаю, лишь чуточку тяжелее. Я совсем не помню, как произошла наша первая встреча, но мы инстинктивно возненавидели друг друга с самого начала. Оглядываясь на прошлое (это все равно, что рыться на заброшенном чердаке, где второпях побывал какой-то вор), я не могу объяснить, почему эти дети появились в Блейдсовере. Они принадлежали к бесчисленным родственникам леди Дрю и, если верить теории, высказанной в комнатах нижнего этажа, являлись претендентами на владение Блейдсовером. Если это было так, то их кандидатуру нельзя было назвать удачной. Огромный дом с его прекрасной мебелью, поблекшей роскошью и вековыми традициями полностью принадлежал престарелой леди Дрю, и я склонен думать, что она использовала это обстоятельство, чтобы мучить и держать в подчинении всех своих родственников - претендентов на наследство - и безгранично властвовать над ними. В их числе был и лорд Оспри. Леди Дрю относилась доброжелательно к его ребенку, потерявшему мать, и к его приемному сыну, отчасти, несомненно, потому, что лорд Оспри был беден, а может быть, как мне кажется сейчас, она питала слабую надежду на искреннюю или воображаемую привязанность с их стороны. Когда я в последний раз приехал на каникулы, Ненни уже не было, а Беатриса находилась на попечении какой-то очень добродушной, слабохарактерной молодой женщины из военной среды: ее имени я так никогда и не узнал. По-моему, дети были на редкость непослушны и изобретательны на всякие проказы. Я помню, что меня считали неподходящим компаньоном для них, и нам приходилось встречаться как бы невзначай. Именно Беатриса настаивала на наших встречах. В свои четырнадцать лет я, несомненно, знал о любви довольно много и любил Беатрису со страстью взрослого человека. Мне казалось, что и Беатриса по-своему любит меня. Приятным и полезным в нашем мире самообманом является предположение взрослых о том, что дети того возраста, в котором были мы, ничего не чувствуют, ничего не думают и ничего не знают о любви. Даже такие реалисты, как англичане, поддерживают это заблуждение. Но я не стану скрывать, что мы с Беатрисой не только говорили о любви, но и обнимались и целовались. Мне припоминается наш разговор под сводом зеленых ветвей кустарника. Я стоял у каменной стены парка, а моя божественная дама не совсем изящно восседала верхом на стене. Я сказал - не совсем изящно! Но если бы вы видели эту милую баловницу так, как видел я! Я так живо сейчас представляю ее себе среди густо переплетенных ветвей, на которые я не смел взобраться, боясь осквернить их, а вдали, высоко над ней, неясные, но величественные очертания фасада огромного Блейдсовера, вздымавшегося на фоне облачного неба. Наш разговор носил серьезный и деловой характер: мы обсуждали мое положение в обществе. - Я не люблю Арчи, - сказала она между прочим, а затем наклонилась ко мне так, что волосы упали ей на лицо, и прошептала: - Я люблю тебя. Она настойчиво пыталась добиться от меня ясного ответа, что я не слуга и не должен быть слугой. - Ты никогда не будешь слугой, никогда! Я охотно поклялся в этом и сдержал свою клятву. - Кем же ты будешь? - спросила она. Я поспешно перебрал в уме все известные мне профессии. - Может быть, ты станешь солдатом? - допытывалась она. - Чтобы на меня орали всякие олухи? Ни за что! Предоставим это крестьянским парням. - Ну, а офицером? - Не знаю, - ответил я, уклоняясь от прямого ответа. - Скорее всего я пойду во флот. - Тебе хотелось бы сражаться? - Да, хотелось бы. Но не простым солдатом... Мало чести, когда тебе приказывают драться да еще смотрят, хорошо ли ты это делаешь... А как я могу стать офицером? - Ты не можешь? - спросила она и с сомнением посмотрела на меня. И тут разверзлась разделявшая нас пропасть. Впрочем, как и полагается настоящему мужчине, я вскоре преодолел это препятствие при помощи хвастовства и лжи. Я заявил, что беден, а бедные люди идут во флот, что я знаю математику, в которой ничего не смыслят армейские офицеры. Затем, пустив в ход Нельсона и ссылаясь на него, стал доказывать, как много обещает мне морская служба. - Нельсон любил леди Гамильтон, хотя она и была леди, - сказал я, - а я буду любить тебя. Как раз в этот момент раздался резкий голос гувернантки. - Беат-ри-са, Бе-е-а-триса! - кричала она. - Вынюхивает, бестия! - сказала моя леди и попыталась продолжать разговор, но ей помешала гувернантка. - Подойди сюда, - внезапно заявила Беатриса, протягивая мне свою запачканную ручку. Я подошел поближе. Она наклонила свою головку так низко, что ее темно-каштановые густые волосы стали щекотать мне щеки. - Ты мой покорный, верный возлюбленный? - шепотом спросила она, почти касаясь моего лица теплым раскрасневшимся личиком, на котором заблистали вдруг потемневшие глаза. - Да, я твой покорный, верный возлюбленный, - прошептал я в ответ. Она обхватила мою голову руками, протянула мне губы, и мы поцеловались. Я весь дрожал от страсти, хотя был еще мальчишкой. Так мы поцеловались впервые. - Бе-е-е-а-триса! - послышалось уже совсем рядом. В воздухе мелькнули маленькие ножки в черных чулках, и моя дама мигом исчезла. Через минуту я услышал, как она в ответ на упреки гувернантки с восхитительным самообладанием и непринужденностью объясняла ей, почему не могла откликнуться вовремя. Я понял, что мое присутствие излишне, и виновато скрылся в Западном лесу, чтобы помечтать о любви и поиграть в одиночестве в извилистом, заросшем папоротником овраге блейдсоверского парка. В тот день и еще долго потом поцелуй Беатрисы горел у меня на губах, как сладостная печать, а по ночам рождал у меня поэтические сны. Припоминаю вылазку в Западный лес, совершенную вместе с Беатрисой и ее сводным братом (предполагалось, что они играют в кустах); мы были индейцами, а штабель буковых бревен - нашим вигвамом; мы выслеживали оленя, подползали к поляне, наблюдали, как кормятся кролики, и чуть не поймали белку. Между мною и юным Гервеллом поминутно возникал спор о том, кому руководить игрой, но так как я прочитал в десять раз больше книг, чем он, то в конце концов первенство оставалось за мной. Мое превосходство стало еще более очевидным, когда выяснилось, что я знаю, как отыскать орлиное гнездо в зарослях папоротника. Не помню, как случилось, что мы с Беатрисой, разгоряченные и растрепанные, спрятались от Гервелла в высоком папоротнике. Огромные резные листья поднимались над нами на несколько футов. Я полз впереди, ибо умел пробираться в траве так, что ее зеленые верхушки почти не шевелились и не выдавали меня. Почва, где растет папоротник, бывает обычно удивительно чистой, а в теплую погоду даже можно уловить слабое благоухание. Среди высоких стеблей, черных у основания и зеленых поближе к вершине, чувствуешь себя так, словно пробираешься сквозь тропические заросли. Итак, я полз впереди, а Беатриса за мной, и, когда перед нами открылась поляна, мы остановились. Беатриса подползла ко мне, и я почувствовал на своей щеке ее горячее дыхание. Она огляделась по сторонам, внезапно обняла меня за шею, притянула к себе и стала целовать. Мы целовались, обнимались и снова безудержно целовались - молча, без единого слова. Наконец, мы пришли в себя, пристально посмотрели друг на друга, и настроение у нас вдруг упало. Смущенные и удивленные, мы поползли дальше, но вскоре Арчи без труда обнаружил и поймал нас. Эту сцену я запомнил очень хорошо. Мне на ум приходят другие смутные воспоминания о наших совместных приключениях. Не знаю, каким образом, но в них фигурирует старина Холл с его ружьем и охота за галками, но вот драка в Уоррене [Warren - кроличий садок (англ.); название многих мест в Англии] сохранилась у меня в памяти очень четко и занимает особое место в моих воспоминаниях. Уоррен, как и большинство других мест в Англии с этим названием, не оправдывал своего имени. Это был заросший шиповником и буками длинный склон, по которому извивалась тропинка, позволявшая пройти из Блейдсовера в Ропдин в стороне от большой дороги. Не припомню сейчас, как наша троица очутилась там, но мне кажется, что это было связано с визитом гувернантки в ропдинский приход. Обсуждая с Арчи детали игры, мы заспорили из-за Беатрисы. Я честно предлагал распределить роли так: я испанский гранд, Беатриса - моя жена, а сам Арчи - племя враждебных индейцев, собирающихся ее похитить. Мне казалось, что ни один уважающий себя мальчишка не откажется от такого заманчивого предложения - изображать целое индейское племя и заполучить такую бесценную добычу, как Беатриса. Но Арчи внезапно обиделся. - Нет, - сказал он, - это не выйдет. - Что не выйдет? - Ты не можешь быть джентльменом, ведь ты не джентльмен. Беатрисе не полагается быть твоей женой. Это... это наглость... - Но... - сказал я и бросил взгляд на Беатрису. Видимо, я чем-то обидел Арчи в этот день, и теперь он сводил со мной счеты. - Мы разрешили тебе играть с нами, - сказал Арчи, - но ты не забывайся и не допускай подобных вещей. - Какой вздор! - воскликнула Беатриса. - Он может делать все, что ему нравится! Но Арчи настаивал на своем, я уступил ему и начал сердиться только минуты через три-четыре. Мы обсуждали в это время одну игру, затем подняли спор из-за другой. Все нам казалось неправильным. - Мы вообще не хотим с тобой играть, - заявил Арчи. - Нет, хотим, - отрезала Беатриса. - Он неправильно произносит: вместо "нет" говорит "не". - Не, я говорю правильно, - ответил я, разгорячившись. - Ну вот, пожалуйста! - воскликнул Арчи и показал на меня пальцем. - Он сказал "не", "не", "не"! В ответ на эту обиду я стремительно бросился на него. - Ах так! - крикнул Арчи при моем неожиданном нападении. Он стал в позицию, напоминавшую стойку боксера, парировал мой удар и, в свою очередь, ударил меня по лицу; этот успех так обрадовал его, что он даже рассмеялся. Я рассвирепел. Он боксировал не хуже, а возможно, лучше меня (на что, по-видимому, он и рассчитывал), но я дважды дрался до победы по-настоящему, голыми кулаками, и научился получать и наносить самые безжалостные удары; вряд ли Арчи когда-нибудь участвовал в подобных драках. И действительно, уже через десять секунд я почувствовал, что он выдохся; его подвела изнеженность - характерная черта людей того класса, который кичится своей честью, спорит о ее правилах и тем мельчит это понятие, но не способен отстаивать ее до конца. Арчи, должно быть, надеялся, что после его удачных ударов, когда из моей рассеченной губы закапала кровь, я запрошу пощады. Но вскоре он сам прекратил всякое сопротивление. Я принялся яростно избивать его и время от времени, задыхаясь, осведомлялся, как это делалось у нас в школе, хватит ли с него. Но изнеженность не позволяла ему встать и поколотить меня, а врожденная гордость - сдаться на милость победителя. У меня сохранилось отчетливое впечатление, что во время этой драки Беатриса прыгала вокруг нас с восторгом, не подобающим леди, и что-то кричала, однако я был слишком увлечен, чтобы прислушиваться к ее словам. Она, несомненно, подбадривала нас обоих, но, теперь я склонен думать (если это только не результат разочарований позднейших лет моей жизни), особенно того, кто, по ее мнению, побеждал противника. Потом молодой Гервелл, отступая под моими ударами, споткнулся о камень и упал, а я, следуя традициям своего класса и своей школы, немедленно бросился на него, чтобы окончательно разделаться с ним. Мы все еще катались по земле, когда почувствовали чье-то властное вмешательство. - Перестань ты, дурак! - закричал Арчи. - О, леди Дрю! - услышал я голос Беатрисы. - Они дерутся! Как ужасно они дерутся! Я оглянулся. Арчи пытался встать, и я не помешал ему, так как мой воинственный пыл внезапно погас. Рядом с нами стояли обе старые леди в блестящем черном и пурпурном шелку, отделанном мехом; они направлялись в Уоррен пешком, так как лошадям тяжело было подниматься в гору, и неожиданно наткнулись на нас. Беатриса, делая вид, что спасается от преследования, мигом укрылась за их спиной. Мы оба растерянно поднялись с земли. Ошеломленные старухи с испугом разглядывали нас своими подслеповатыми глазами. Я никогда раньше не видел, чтобы лорнетка леди Дрю дрожала так сильно. - Вы скажете, пожалуй, что не дрались? - спросила леди Дрю. - Нет, вы дрались. - Он дрался не по правилам, - проворчал Арчи и с укором посмотрел на меня. - И это Джордж, сын миссис Пондерво! - заявила мисс Соммервиль, обвиняя меня таким образом не только в святотатственном поступке, но еще и в неблагодарности. - Как он посмел? - воскликнула леди Дрю с искаженным от гнева лицом. - Он нарушил все правила! - закричал Арчи и всхлипнул. - Я поскользнулся, и... он бил меня лежачего. Он стал мне коленкой на грудь. - Как ты смел? - снова воскликнула леди Дрю. Я вытащил из кармана скомканный, затасканный носовой платок и вытер с подбородка кровь, но не стал давать никаких объяснений. Не говоря о других причинах, лишавших меня возможности объясниться, я просто задыхался от усталости и напряжения. - Он дрался нечестно, - хныкал Арчи. Беатриса с любопытством рассматривала меня из-за спин старых дам. Поврежденная губа изменила мое лицо, и, как мне кажется, именно это заинтересовало Беатрису. Я еще не пришел в себя окончательно и плохо соображал, но все же не проговорился, что Арчи и Беатриса играли со мной. Это было бы не по правилам. В эту трудную минуту я решил угрюмо молчать и взять на себя все последствия этого неприятного происшествия. Блейдсоверское правосудие крайне запутало мое дело. С грустью я должен признать, что десятилетняя благородная Беатриса Норманди предала и обманула меня, не останавливаясь перед самой бессовестной ложью. Видимо, она очень боялась за меня, но в то же время испытывала некоторые угрызения совести и содрогалась при одной мысли о том, что я был ее обрученным возлюбленным и целовал ее. В общем, она поступила постыдно, но я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь другой поступил на ее месте иначе. Беатриса и ее сводный брат лгали очень дружно, и я оказался злодеем, который без всякой причины напал на людей, занимающих более высокое общественное положение. Они сочинили версию о том, что поджидали обеих леди в Уоррене, когда я заметил их, заговорил с ними и т.д. Как я сейчас понимаю, если бы все произошло так, как они объяснили, то приговор леди Дрю следовало бы признать разумным и даже мягким. Этот приговор объявила мне мать, по моему искреннему убеждению, еще больше потрясенная моей непочтительностью к знатным особам, чем сама леди Дрю. Она долго распространялась о доброте леди Дрю, о бесстыдстве и гнусности моего поступка, а затем изложила условия наложенной на меня эпитимии. - Ты должен, - заявила мать, - подняться наверх и попросить прощения у молодого мистера Гервелла. - Я не стану просить у него прощения, - ответил я, прерывая свое затянувшееся молчание. Мать не верила своим ушам. Я положил руки на стол и категорически заявил: - Ни за что не буду просить у него прощения. Понимаешь? - Тогда тебе придется уехать к дяде Фреппу в Чатам. - Мне все равно, куда ехать и зачем, но просить прощения я не стану, - упрямо сказал я. И я не стал просить прощения. После этого я оказался один против всего мира. Возможно, что в глубине души мать жалела меня, но не показывала этого. Она приняла сторону молодого джентльмена; она пыталась, всеми силами пыталась заставить меня извиниться перед ним. Извиниться! Разве я мог объяснить ей все? Так началось мое изгнание. На станцию Редвуд меня отвез в кабриолете молчаливый кучер Джукс; все мои личные вещи легко уместились в маленьком парусиновом сакво