как только выдастся удобный момент. - Некогда подмастерьев нашей гильдии лишали слуха. Быть может, ты хочешь вернуть те дни, Северьян? И не держи руки в карманах, разговаривая с мастером. Я нарочно сунул руки в карманы, чтобы отвлечь его гнев, но теперь, выполняя приказ, нащупал монету, данную мне Водалусом накануне. Страх, пережитый в схватке, совсем было вытеснил ее из памяти, а вот теперь вдруг до судорог захотелось взглянуть на нее - но мастер Палаэмон не сводил с меня своих блестящих линз. - Когда пациент говорит, ты, Северьян, не должен слышать ничего. Представь себе, что это - мышь, чей писк не имеет для людей ни малейшего смысла. Я сощурил глаза, показывая, что изо всех сил стараюсь представить себе эту мышь. На всем протяжении долгого, утомительного подъема в классную комнату я не мог избавиться от жгучего желания взглянуть на тоненький металлический диск, который сжимал в кулаке, однако шедший позади (это был Евсигниус, один из самых младших учеников) непременно увидел бы все. Ну, а в классе, где мастер Палаэмон монотонно читал урок над трупом десятидневной давности, монета привлекла бы к себе всеобщее внимание, и я не осмелился вынуть ее из кармана. Удобный момент выдался лишь к вечеру, когда я спрятался в развалинах стены среди сверкающих на солнце мхов. Некоторое время я не решался разжать подставленный под солнечный луч кулак - боялся, как бы разочарование не оказалось больше того, что я смогу вынести. Нет, не оттого, что для меня так уж важна была ценность монеты. Хоть я и стал взрослым, денег у меня было столь мало, что любая монетка сошла бы за улыбку фортуны. Скорее - оттого, что монета, которая вот-вот утратит всю свою таинственность, была единственным звеном, связывавшим меня с прошлой ночью, единственной нитью, ведшей к Водалусу, прекрасной женщине в плаще с капюшоном и толстяку, на которого я налетел в темноте, единственным трофеем, вынесенным из схватки на краю отверстой могилы. Другой жизни, кроме гильдейской, я прежде не знал, и теперь она, в сравнении с блеском клинка экзультанта и раскатистым эхом выстрела среди надгробий, казалась мне такой же серой, как моя рваная рубаха. И все это могло исчезнуть в один миг, стоило лишь разжать кулак! Наконец, испив сладкий ужас до последней капли, я взглянул на монету. Та оказалась золотым хризосом. Я тут же сомкнул пальцы, боясь, что ошибся и принял за золото медный орихальк, и подождал, пока не наберусь храбрости разжать кулак снова. Впервые в жизни я держал в руках золото. Орихальки видел во множестве, а несколькими даже владел сам. Раз или два попадался мне на глаза серебряный азими. А вот о существовании хризосов лишь, знал, причем знание это было так же туманно, как и знание о существовании мира за пределами нашего города Нессуса и о других континентах на севере, востоке и западе. На том хризосе, который я держал в руке, было изображено лицо, как мне показалось, женщины - увенчанной короной, ни молодой, ни старой, безмолвной и совершенной в лимонно-желтом металле. Наконец я повернул свое сокровище другой стороной - и тут у меня взаправду перехватило дух. На реверсе был вычеканен тот самый крылатый корабль с герба над дверью моего потайного мавзолея. Вот это лежало за гранью каких бы то ни было объяснений - настолько, что я в тот момент не стал даже строить никаких догадок, будучи вполне уверен в бесплодности любых построений. Поэтому я просто сунул монету обратно в карман и в некоторой прострации отправился назад, к своим товарищам-ученикам. О том, чтобы держать монету при себе, не могло быть и речи. При первой же возможности я удрал в некрополь один и тщательно обыскал мой мавзолей. Погода в тот день изменилась, пришлось пробираться сквозь мокрый кустарник и высокую, жухлую траву, начавшую клониться к земле в предчувствии зимы. И убежище мое не было больше прохладной, уютной пещеркой; оно превратилось в ледяную яму, внушавшую явственное чувство близости врагов, противников Водалуса, которым, без сомнения, уже известно, что я присягнул ему на верность, и которые, стоит мне войти внутрь, выскочат из засады и захлопнут дверь, висящую на новых, загодя смазанных петлях. Конечно, я понимал, что все это - чепуха, но в чепухе той была и доля истины. Я чувствовал близость тех времен, когда (через несколько месяцев или несколько лет) враги эти вправду станут охотиться за мной, и мне придется поднять топор, выбранный мною для боя, - ситуация, в которую, как правило, не попадают палачи. В полу, у самого подножия бронзового саркофага, обнаружился расшатанный камень. Под него я спрятал свой хризос, а после прошептал заклинание, которому меня много лет назад выучил Рош, - несколько рифмованных строк, якобы обеспечивавших сохранность спрятанного: Здесь лежи. Кто ни придет, Стань прозрачен, будто лед; Взгляд чужой - да не падет На тебя. Здесь лежи, не уходи, Избегай чужой руки, Пусть дивятся чужаки, Но не я. Чтобы заклятие в самом деле подействовало, следовало обойти место клада в полночь, держа в руке пойманный блуждающий огонек, но тут я вспомнил Дроттовы выдумки насчет собирания трав на могилах в полночь, рассмеялся и решил положиться только на стишок, хотя был поражен тем, что достаточно повзрослел, чтобы не стесняться подобных вещей. Шли дни, но впечатления от похода к мавзолею оставались достаточно яркими, чтобы удержать меня от попыток наведаться туда еще раз и проверить, на месте ли мое сокровище, как бы порой ни хотелось. Затем выпал первый снег, превративший развалины стены в скользкую, почти непреодолимую преграду, а издавна знакомый и привычный некрополь - в странные, чужие заросли снежных холмов. Монументы под покровом нового снега словно бы выросли, а кусты и деревья - съежились едва не вдвое. Суть учения в нашей гильдии заключена в том, что бремя его, по первости легкое, тяжелеет по мере того, как взрослеет ученик. Самые младшие освобождены от работы вовсе, пока не достигнут шести лет от роду. После этого их работа состоит в беготне вверх-вниз по лестницам Башни Сообразности, и малыши, гордые оказанным доверием, вообще не воспринимают ее как труд. Однако со временем работа их становится все обременительнее. Обязанности приводят ученика в другие части Цитадели - к солдатам в барбикен, где он узнает, что у учеников военных есть барабаны, трубы и офиклеиды, сапоги и даже блестящие кирасы; в Медвежью Башню, где он видит, как его сверстники-мальчишки учатся обращению с прекрасными боевыми зверями - мастиффами, чьи головы едва ли не больше львиных, и диатримами, превосходящими ростом человека, с окованными сталью клювами... И еще в сотню подобных мест, где он впервые узнает, что гильдию его ненавидят и презирают даже те (вернее, особенно те), кто пользуется ее услугами. Вскоре подоспевает мытье полов и кухонные наряды, причем всю интересную и приятную кухонную работу берет на себя брат Кок, так что на долю учеников остается чистить и резать овощи, прислуживать за столом подмастерьям да таскать вниз, в темницы, бесконечные груды подносов. В то время я еще не знал, что вскоре мое ученичество, сколько себя помню - лишь тяжелевшее, резко сменит курс и станет куда менее утомительным и куда более приятным. Несколько лет перед тем, как стать подмастерьем, старший ученик только присматривает за работой младших. Лучше становятся его пища и даже одежда. И подмастерья помладше начинают обращаться с ним почти как с равным. И - что приятнее всего - на него возлагается бремя ответственности, возможность отдавать приказы и добиваться их выполнения. Когда же приходит день возвышения, он - уже взрослый. Он занимается лишь той работой, к которой его готовили и по выполнении коей может покидать Цитадель, даже получая деньги из свободных фондов на развлечения за ее пределами. Если же он когда-нибудь возвысится до звания мастера (каковая честь требует единогласного решения всех живых мастеров), то сможет выбирать работу по собственному вкусу и интересу, а также получит право непосредственного участия в решении гильдейских дел. Но не следует забывать, что в тот год, о котором я пишу сейчас, в год, когда я спас жизнь Водалуса, я не сознавал всего этого. Зима (как мне сказали) временно прекратила сражения на севере; таким образом, Автарх со своими советниками и высшими чиновниками вернулись и возобновили отправление судебных дел. - Значит, - объяснил Рош, - предстоит работа со всеми новоприбывшими пациентами. И ожидаются еще - дюжины, если не сотни. Может, придется даже снова открывать четвертый этаж. Взмах его веснушчатой руки означал, что уж он-то, по крайней мере, готов сделать все, что потребуется. - Так он здесь? - спросил я. - Сам Автарх - здесь, в Цитадели? В Башне Величия? - Конечно, нет. Если и приедет - ты уж всяко узнаешь, верно? Тут же пойдут парады, инспекции и все такое прочее. Да, в Башне Величия для него имеются покои, но двери их не отпирались сотню лет. А Автарх - в тайном дворце, в Обители Абсолюта, где-то к северу от города. - И ты не знаешь, где это? Рош ощетинился: - Как я могу сказать, в каком он месте, если там нет ничего, кроме самой Обители Абсолюта? Стоит на своем месте. На том берегу, дальше к северу. - За Стеной? Мое невежество заставило Роша улыбнуться. - Далеко за Стеной. Идти пешком - выйдет не одна неделя. Автарх-то, конечно, если захочет, может вмиг домчаться сюда на флайере. На Флаг-Башню приземлится. Однако наши новые пациенты прибывали вовсе не на флайерах. Тех, кто попроще, пригоняли в связках по десять-двадцать человек, в цепях, продетых сквозь кольца ошейников. Таких охраняли димархии, бойцы, как на подбор, крепко сбитые, в простых, предельно практичных доспехах. Каждый пациент имел при себе медный цилиндрический футляр с личными документами и, таким образом, нес в своих руках собственную судьбу. Конечно же, все они срывали с футляров печати и читали те бумаги; некоторые пробовали уничтожать их или меняться друг с другом. Прибывших без документов держали до получения относительно их дальнейших указаний, причем некоторые за время ожидания умирали естественной смертью. Те, кто менялся бумагами, менялись судьбами; сидели в темнице или выходили на волю, подвергались пыткам либо казни вместо других. Тех, кто поважнее, привозили в бронированных каретах. Стальные борта и обрешеченные окна этих экипажей служили не столько для предотвращения побегов, сколько для того, чтобы помешать отбить заключенного силой. И еще прежде, чем такая карета с грохотом обогнет восточную стену Башни Ведьм и въедет на Старое Подворье, вся гильдия бывала полна слухами о дерзких нападениях, инспирированных либо возглавленных лично Водалусом: все мои товарищи-ученики и большая часть подмастерьев были уверены, будто почти все эти пациенты - его приспешники, сообщники и союзники. Но я не стал бы освобождать их из этих соображений - такое навлекло бы на гильдию бесчестье. При всей моей преданности Водалусу и его движению, я не готов был предать гильдию - да и не имел возможности сделать это. Надеялся лишь, что смогу в меру сил скрасить заключение тем, кого полагал своими товарищами по оружию, - добавлять еды с подносов менее достойных пациентов или подбрасывать украденные на кухне кусочки мяса. Однажды (день тогда выдался на редкость шумный) мне представилась возможность выяснить, кем были все эти люди. Я драил полы в кабинете мастера Гурло; выйдя по какому-то делу, он оставил на столе груду только что присланных досье. Едва за ним захлопнулась дверь, я поспешил к столу и успел просмотреть большую часть бумаг прежде, чем с лестницы вновь донеслись его тяжелые шаги. Ни один - ни один - из заключенных, в чьи бумаги мне удалось заглянуть, не имел к Водалусу никакого отношения. Все они оказались торговцами, попытавшимися нажиться на армейских поставках, маркитантами, шпионившими в пользу асциан, либо просто презренными уголовниками разных мастей. Ничем более... Относя ведро к каменному сливу на Старом Подворье, я увидел одну из таких бронированных карет, только что прибывшую. Над упряжкой курился пар, охранники в шлемах, утепленных мехом, робко разбирали наше традиционное угощение - дымящиеся кубки с подогретым вином. Я уловил было краем уха имя Водалуса, но никто, кроме меня, казалось, не обратил на него внимания, и мне внезапно почудилось, будто Водалус - лишь фантом, сотканный моим воображением из тумана и сумрака, а реален только человек, которого я зарубил его же собственным топором. И только что переворошенные досье будто хлестнули меня по лицу, как сухие листья, поднятые бурей с земли. В тот миг смущения я впервые осознал себя в какой-то мере безумным - и могу смело утверждать, что это был самый ужасный миг в моей жизни. Я часто лгал мастеру Гурло с мастером Палаэмоном, и мастеру Мальрубиусу, когда тот еще был жив, и Дротту, поскольку он был капитаном учеников, и Рошу, который был старше меня и сильнее, и Эате с прочими младшими учениками, надеясь внушить почтение к себе. И теперь я больше не мог сказать наверняка, не лжет ли мне самому мое собственное сознание; все мои выдумки вернулись ко мне, и я, помнящий все до единой мелочи, больше не мог быть уверен, что все эти воспоминания - нечто большее, чем пустые мечты. Я помнил лицо Водалуса в лунном свете - но ведь я хотел вспомнить его! Я помнил его голос и разговор с ним - но ведь я хотел снова услышать его и ту прекрасную женщину! Вскоре, одной стылой ночью, я снова пробрался в мавзолей, чтобы взглянуть на свой хризос. И усталое, безмятежное, бесполое лицо на его аверсе вовсе не было лицом Водалуса. 4. ТРИСКЕЛЬ Я нашел его, когда, наказанный за какую-то мелкую провинность, очищал ото льда замерзший сток в том месте, куда блюстители Медвежьей Башни выбрасывают "отходы производства" - трупы растерзанных, погибших в процессе дрессировки животных. Наша гильдия хоронит своих умерших под стеной, а пациентов - в нижней части некрополя; а вот блюстители Медвежьей Башни оставляют своих на попечение посторонних. Из всех, лежавших там, он был самым маленьким. Бывают в жизни такие события, которые ничего не меняют. Урс обращает свое старушечье лицо к солнцу, и солнечный луч заставляет ее снега сверкать и искриться, так что любая сосулька, свисающая с башенного карниза, кажется Когтем Миротворца, драгоценнейшим из самоцветов. И все, кроме самых мудрых, верят, будто снег стает и уступит дорогу долгому, нежданному лету. Но - не тут-то было. Солнечный рай продолжается стражу или две, затем на снег ложатся голубые, словно разбавленное водой молоко, тени, колеблются, пляшут в токах восточного ветра... Наступает ночь и ставит все на свои места. Так же было и с моей находкой, Трискелем. Я чувствовал, что это может - и должно - переменить все, однако то был лишь эпизод длиною в несколько месяцев. Когда с его уходом все кончилось, зима вновь сделалась обычной зимой, после которой, как всегда, наступил день Святой Катарины, и все осталось по-прежнему. Если бы я только мог описать, как жалко он выглядел, когда я коснулся его, и как обрадовался он моему прикосновению!.. Весь окровавленный, он лежал на боку. Кровь на морозе застыла, точно смола, и оставалась ярко-красной - холод предотвратил свертывание. И я - сам не знаю, зачем - положил ему руку на голову. Он, хоть и выглядел таким же мертвым, как и все остальные, открыл глаз и взглянул на меня, и во взгляде его ясно читалась уверенность, что все худшее - позади. Я сделал свое дело - словно говорил его взгляд, - родился и выполнил все, что смог; теперь же - твой черед выполнять свои обязанности передо мной. Случись все это летом, я бы, пожалуй, оставил его умирать. Но я уже довольно давно не видел ни единого зверя, даже какого-нибудь тилакодона, питающегося отбросами. Я снова погладил его, и он лизнул мою руку, после чего я уже никак не мог просто повернуться и уйти. Я взял его на руки (он оказался удивительно тяжел) и огляделся, стараясь сообразить, что с ним делать. Конечно, в нашем дортуаре его обнаружили бы прежде, чем свеча сгорит на толщину мизинца. Да, Цитадель неизмеримо велика и сложна, в башнях ее, в коридорах, в постройках меж башен и проложенных под ними галереях имелось множество мест, куда не забредал никто. И все же я не мог припомнить ни одного такого места, куда мог бы добраться, не попавшись с десяток раз кому-нибудь на глаза. В конце концов я отнес бедную зверюгу в наши собственные гильдейские квартиры. Здесь требовалось как-то протащить его мимо подмастерья, стоявшего на часах у верхней площадки лестницы, ведущей вниз, к темницам. Вначале мне пришло в голову уложить Трискеля в одну из корзин, в которых пациентам доставляют чистое белье. День как раз был банно-прачечным, и мне не составило бы труда сделать одним рейсом больше, чем нужно. Вероятность того, что охранник-подмастерье заметит неладное, казалась весьма маленькой, но мне пришлось бы стражу с лишком ждать, пока высохнет очередная партия льняных простыней, да к тому же брат, стоявший на посту на площадке третьего яруса, обязательно увидел бы, как я спускаюсь на необитаемый четвертый. Поэтому я оставил пса в комнате для допросов - он все равно был слишком слаб, чтобы двигаться - и предложил охраннику с верхней площадки подежурить вместо него. Он только обрадовался возможности малость отдохнуть и тут же отдал мне палаческий меч с широким клинком (которого я теоретически не должен был даже касаться) и плащ цвета сажи (который мне было запрещено носить, хоть я уже успел перерасти многих подмастерьев), так что издали подмены не заметил бы никто. Стоило ему уйти, я закрыл лицо капюшоном, поставил меч в угол и поспешил к своему псу. Плащи нашей гильдии отличаются свободным покроем, а доставшийся мне оказался еще шире прочих - брат, носивший его, был широк в кости. Более того - цвет сажи чернее всех прочих оттенков черного и потому превосходно скрывает от стороннего взгляда все складки и сборки, превращая ткань в бесформенный сгусток тьмы. Скрыв лицо под капюшоном, я предстал бы перед подмастерьями, дежурившими на третьем ярусе (если бы они вообще обернулись к лестнице и заметили меня), как обычный - разве что пополнее большинства прочих - брат-гильдеец, спускающийся вниз. Учитывая все слухи, будто четвертый ярус снова собираются заселить пациентами, даже брат, дежурящий на третьем, где держат пациентов, полностью лишившихся рассудка, воющих и гремящих цепями, ничего не заподозрит при виде спускающегося вниз подмастерья и не усмотрит ничего особенного в том, что вскоре после того, как он вернется, на четвертый спустится ученик. Все будет выглядеть так, будто подмастерье что-то забыл на четвертом ярусе и послал ученика принести... Место там не слишком располагало к себе. Примерно половина древних светильников еще горела, однако пол коридоров был покрыт слоем ила - кое-где едва не в руку толщиной. Стол дежурного охранника стоял там, где был оставлен, может быть, две сотни лет назад, но древесина прогнила насквозь, и вся конструкция рассыпалась бы при первом же прикосновении. Но вода здесь не поднималась высоко, а в дальнем конце выбранного мной коридора не было даже ила. Уложив пса на пациентскую кровать, я как мог вымыл его при помощи губок, захваченных в комнате для допросов. Мех его под коркой запекшейся крови был коротким и жестким, рыжевато-коричневого цвета. Хвост был обрезан так коротко, что толщиной своей превосходил длину. Уши, обрубленные почти начисто, были не длиннее первого сустава большого пальца. Грудь ему здорово раскроили в последней схватке - мощные мускулы торчали наружу клубком сонных змей. Правой передней лапы не было вовсе: если что и оставалось - было размолото в кашу. Я как сумел зашил рану в груди и отрезал поврежденную лапу, после чего она снова начала кровоточить. Найдя артерию, я перевязал ее и подвернул шкуру, как учил нас мастер Палаэмон. Получилась замечательная культя. Трискель время от времени лизал мою руку, а стоило мне наложить последний стежок, принялся облизывать культю, словно он - медведь и может высосать из культи новую лапу. Челюсти его были огромны, как у арктотера, а клыки - длиннее моего среднего пальца, вот только десны совсем побелели; в челюстях осталось не больше силы, чем в руках скелета. Взгляд его желтых глаз был исполнен чистого, несомненного безумия. В тот вечер я поменялся обязанностями с парнем, которому предстояло нести пациентам еду. От них всегда оставалось - некоторые пациенты не едят вовсе, и два оставшихся подноса я понес Трискелю, гадая, жив ли он до сих пор. Он был жив. Он даже ухитрился выбраться из кровати и подползти (ходить пока не мог) к кромке ила, где скопилось немного воды. Там я и нашел его. На подносах были суп, черный хлеб и два графина воды. Он вылакал миску супа, но, попробовав скормить ему хлеб, я обнаружил, что пес не в силах как следует разжевать его. Тогда я накрошил хлеба во вторую миску с супом, а после подливал в нее воды, пока оба графина не опустели. Уже лежа в койке, почти на самом верху нашей башни, я все думал, будто слышу, как трудно ему дышать. Несколько раз даже садился и прислушивался, но звук всякий раз пропадал, чтобы вернуться, едва я снова коснусь головой подушки. Быть может, это было лишь биением моего собственного сердца. Да, найди я Трискеля годом-двумя раньше, он стал бы для меня божеством. Я обязательно рассказал бы о нем Дротту и всем остальным, и он сделался бы божеством для всех нас. Ныне я воспринимал его как есть - как несчастного, больного зверя. И не мог допустить его смерти - это подорвало бы мою веру в самого себя. Я был (если уже был) взрослым так недолго, что не мог вынести мысли о том, насколько я взрослый не похож на себя в бытность мальчишкой. Я помнил каждое мгновение прошлой жизни, любую мимолетную мысль, взгляд или сон. Судите сами - легко ли мне было разрушать свое прошлое? Поднеся кисти рук к лицу, я попробовал разглядеть их, хотя и без этого знал, что на тыльной стороне ладоней набухли, выступили вены. А это - признак зрелости. Во сне я снова отправился на четвертый ярус повидаться со своим огромным другом. Из раскрытой пасти его капала слюна. Он говорил со мной. На следующее утро я снова понес пациентам еду и снова украл кое-что для пса, хоть и надеялся, что он умер. Но он и не думал умирать. Он поднял морду и, казалось, улыбнулся во всю свою широченную - будто голова вот-вот развалится на две половинки - пасть. Однако вставать не пытался. Я накормил его и, уже уходя, вдруг ощутил пронзительную жалость к нему, попавшему в такое плачевное положение. Он полностью зависел от меня. От меня! Им дорожили; его тренировали, точно бегуна перед гонками; походка его была исполнена гордости, и огромную, шириной в человечью, грудь несли вперед мощные, точно колонны, лапы... Теперь он жил, словно призрак. Самое имя его было смыто его же собственной кровью. Улучив удобный момент, я наведался в Медвежью Башню и постарался завести дружбу с тамошними. Они принадлежали к своей собственной гильдии, которая, хоть и была поменьше нашей, обладала не менее обширным знанием. Схожесть наших знаний (хотя я, конечно, и не пытался проникнуть в секреты их мастерства) изумила меня. Оказалось, что у них при возвышении в мастера кандидат стоит под металлической решеткой, на которую выпускают истекающего кровью быка, а в определенный период жизни каждый из братьев берет в жены львицу либо медведицу и после этого смотреть не хочет на обычных женщин... Все это - к тому, что их взаимосвязь со зверями почти такова же, как наша - с пациентами. Надо заметить - как далеко ни уходил я от нашей башни, все, сколько их ни есть, ремесленные сообщества повторяют устройство нашей гильдии, словно зеркала отца Инира в Обители Абсолюта, что отражаются одно в другом. Выходит, все они - такие же, как и мы, палачи. У нас - пациенты, у охотника - дичь, у купца - покупатель, у солдата - враги Содружества, у правителя - подданные, у женщин - мужчины... Все любят то, что разрушают. Прошла неделя с того дня, как я принес Трискеля в башню, и, спустившись к нему в очередной раз, я нашел лишь следы его лап в иле. Я пошел по следам. Если бы он добрался до лестницы, один из дежурных подмастерьев наверняка упомянул бы о нем. Вскоре след привел меня к двери, за которой оказалась прорва темных и совершенно незнакомых мне коридоров. В темноте я не мог разглядеть следов, но все равно шел вперед, надеясь, что пес учует мой запах в застоявшемся воздухе и придет ко мне. А потом я уже заблудился и продолжал идти вперед только потому, что не знал, как вернуться назад. Я не имел возможности выяснить, насколько древни эти подземелья. Подозреваю лишь (сам не знаю, отчего), что древностью они превосходят самую Цитадель. Последняя принадлежит к концу той эпохи, когда стремление к чужим звездам еще жило в нас, хотя практика полетов к ним угасала, точно очаг, в который забыли подкинуть дров. Из этой эпохи, за давностью лет, не сохранилось ни единого имени, однако мы еще помним ее. А предваряли ее, должно быть, другие, полностью забытые времена - времена стремления уйти под землю, эпоха сумрачных, тесных коридоров. Как бы там ни было, мне сделалось страшно в этих коридорах. Я пустился бегом, порой натыкаясь на стены; наконец, увидел впереди пятнышко бледного дневного света и вскоре выбрался наружу сквозь отверстие, в которое едва-едва протиснул голову и плечи. Оказавшись на свободе, я увидел, что забрался на обледенелый пьедестал одного из тех древних многогранных циферблатов, каждая из многочисленных граней которых обозначает свой час. Потолок туннеля под ним просел от времени, и циферблат накренился так, словно сам сделался гномоном, чья тень вычерчивала течение короткого зимнего дня на белом, ровном снегу... Летом здесь явно был сад, но не такой, как у нас в некрополе, с полудикими деревьями и лужайками на пологом склоне. Здесь в расставленных на мозаичной мостовой вазонах цвели розы, а вдоль стен, огораживавших двор, стояли скульптуры, изображавшие зверей, смотревших в сторону солнечных часов. Здесь были неуклюжие барилямбды; цари среди зверей, арктотеры; глиптодоны; смилодоны с клыками-саблями... Все статуи припорошил снег. Я огляделся в поисках следов Трискеля, но он не забегал сюда. В стенах, огораживавших двор, имелись узкие, высокие окна, но за ними не было видно ни света, ни движения. Над стенами со всех сторон высились островерхие башни - значит, я не вышел из Цитадели, а, наоборот, забрался в самое ее сердце, где никогда прежде не бывал. Трясясь от холода, я подошел к ближайшей двери и постучал. Было ясно, что в туннелях я могу бродить вечно, но так и не найду еще одного выхода наверх. В крайнем случае лучше разбить одно из окон, чем снова спускаться под землю... Изнутри, сколько я ни стучал, не доносилось ни звука. Пожалуй, ощущение того, что за тобой наблюдают, невозможно описать. Некоторые говорят, что при этом волосы на затылке встают дыбом либо кажется, словно где-то рядом парят в воздухе чьи-то глаза. Но со мной так не бывало ни разу. Было что-то наподобие беспричинного смущения вкупе с чувством, что нельзя оглядываться назад, так как реагировать на призывы беспочвенных предчувствий - глупо... Но оглянуться все же рано или поздно приходится. И я, наконец, оглянулся, испытывая смутное впечатление, будто кто-то вылез из дыры у основания солнечных часов следом за мной. Однако вместо этого я увидел молодую женщину, закутанную в меха. Она стояла у двери на противоположной стороне двора. Я помахал рукой и поспешно (так как жутко замерз) зашагал к ней. Она тоже двинулась вперед, и мы встретились у дальнего края циферблата. Она спросила, кто я такой и что здесь делаю, и я объяснился как мог. Лицо ее, обрамленное мехом капюшона, было прекрасно, а сам капюшон, и пальто, и подбитые мехом сапожки выглядели мягкими и теплыми, и потому я, говоря с ней, никак не мог забыть, что на мне - заплатанные штаны и рубаха, а ноги перепачканы илом. Ее звали Валерией. - У нас нет твоего пса, - сказала она, выслушав меня. - Можешь поискать, если не веришь. - Нет, я ничего такого не думал. Я только хотел бы вернуться к себе, обратно в Башню Сообразности, не спускаясь снова под землю. - Ты очень храбрый. Я с детства помню эту дыру, но никогда не отваживалась забраться в нее. - Можно мне войти? - попросил я. - То есть - туда, в дом. Она отворила дверь, через которую вышла во двор, и ввела меня в комнату с драпированными стенами и высокими старинными креслами, казалось, так же прочно стоявшими на своих местах, как и статуи в скованном морозом дворе. В камине горел огонек. Мы подошли к камину, и Валерия начала снимать пальто, а я протянул озябшие руки к огню. - Разве там, под землей, не было холодно? - Теплее, чем снаружи. Кроме того, я бежал, да и ветра там не было. - Понимаю. Как странно, что эти туннели ведут сюда, в Атриум Времени... На вид она была младше меня, но из-за прекрасного платья старинного фасона и темных волос, отбрасывавших тень на лицо, временами казалась старше мастера Палаэмона, обитателя забытого прошлого. - Как ты сказала? Атриум Времени? Наверное, это - из-за солнечных часов. - Нет, это часы поставили здесь из-за названия. Ты любишь древние языки? На них есть много красивых высказываний. Вот: Lux dei vitae viam monstrat. Это значит: "Луч Нового Солнца освещает путь жизни". Или: Felicibus brevis, miseris hora longa. "Люди ждут счастья долго". Aspice ut aspiciar... Я смутился. Пришлось признаться, что я не знаю ни одного языка, кроме того, на котором мы говорим, - да и то не очень. Прежде чем я ушел, мы проболтали целую стражу - и даже больше. Я узнал, что семья Валерии всегда жила в этих башнях - сначала они ждали в надежде покинуть Урс вместе с автархом той эпохи, а после - просто потому, что ничего, кроме ожидания, им не осталось. Из ее семьи вышли многие кастеляны Цитадели, но последний из них умер много поколений тому назад; семья обеднела, и башни их теперь лежали в руинах. Валерия ни разу не поднималась выше первого этажа. - Некоторые из башен долговечнее прочих, - сказал я на это. - Вот Башня Ведьм - тоже вся прогнила изнутри... - А разве такая действительно есть? Няня рассказывала о ней, когда я была маленькой, чтобы попугать, - но я думала, это только сказки... И будто бы есть еще Башня Мук. Всякий, кто попадет в нее, умирает в страшных мучениях. Я сказал, что последнее - уж наверняка сказки. - Мне гораздо более сказочными кажутся дни величия наших башен, - ответила Валерия. - Теперь никто из нашей семьи не защищает Содружество с мечом в руке, и наших заложников нет в Кладезе Орхидей... - Возможно, кого-нибудь из твоих сестер скоро призовут туда. Мне почему-то не хотелось думать, что Валерия отправится в Кладезь Орхидей сама. - Все мои сестры - это я сама, - ответила она. - И все братья - тоже. Старый слуга принес нам чай и мелкое, твердое печенье. Чай - не настоящий, а матэ с севера, каким мы из-за его дешевизны иногда поим пациентов. - Видишь, - улыбнулась Валерия, - ты нашел здесь тепло и уют. Ты тревожишься о своей собаке, потому что она хрома. Но и пес мог где-нибудь найти гостеприимство! Если его полюбил ты, то может полюбить и кто-нибудь другой! А ты, если полюбил его, полюбишь и другого... Я согласился, но про себя подумал, что никогда больше не заведу себе собаки. И это оказалось правдой. Я не видел Трискеля почти неделю. А потом однажды нес в барбикен письмо, и он, хромая, подбежал ко мне. Выучился бегать без четвертой ноги, держа равновесие, как акробат, стоящий на руках на гладкой поверхности шара. После этого, пока не стаял снег, я видел его раз или два в месяц. Я так и не узнал, кто кормил его и заботился о нем. Но вспоминать о том, что этот кто-то по весне забрал его с собой - быть может, на север, к палаточным городам и сражениям на горных перевалах, - почему-то приятно до сих пор. 5. ЧИСТИЛЬЩИК КАРТИН И ПРОЧИЕ День Святой Катарины для нашей гильдии - величайший из праздников. В этот день мы вспоминаем все, что унаследовали от прошлых времен, в этот день подмастерья становятся мастерами (если вообще становятся ими когда-либо), а ученики - подмастерьями. Описание церемониала я отложу до тех пор, когда представится случай рассказать о моем собственном возвышении; в год же, о котором я пишу сейчас, в год схватки на краю могилы, до подмастерьев возвысились Дротт и Рош, а я стал капитаном учеников. Вся тяжесть этой должности легла на меня только тогда, когда ритуал почти завершился. Я сидел в разрушенной часовне, наслаждаясь окружавшим меня великолепием, и вдруг (с тем же удовольствием, с каким воспринимал весь церемониал) понял, что по завершении праздника стану старшим над всеми учениками. Однако постепенно мной овладевало беспокойство. Настроение испортилось прежде, чем я осознал это, а бремя ответственности - согнуло еще до того, как я до конца понял, что оно возложено на меня. Я вспомнил, как трудно было Дротту поддерживать среди нас порядок. Теперь на его месте - я сам, но без его силы и без помощника, сверстника-лейтенанта, каким для него был Рош... Последние ноты финального гимна смолкли, мастер Гурло с мастером Палаэмоном в шитых золотом масках величаво покинули часовню, и старшие подмастерья подняли на плечи Дротта с Рошем, новоиспеченных подмастерьев (уже путавшихся в висящих на поясах ташках с принадлежностями для фейерверка, который должны были устраивать снаружи). К этому времени я взял себя в руки и даже успел разработать предварительный план действий. Мы, ученики, прислуживали за праздничными столами, и специально для этого нам перед празднеством выдавалась относительно новая и чистая одежда. Сразу после того, как разорвалась последняя шутиха, а Башня Величия (ежегодный жест доброй воли) сотрясла небо из самого крупного калибра, я согнал своих подчиненных - уже (хотя мне, может быть, просто показалось) поглядывавших на меня с затаенной злобой - в дортуар, закрыл дверь и задвинул ее койкой. После меня самым старшим был Эата, с которым я, к счастью, был дружен достаточно, чтобы он ничего не заподозрил прежде, чем сопротивляться станет слишком поздно. Взяв его за горло, я раз пять приложил его головой о переборку, а после подсечкой сбил с ног. - Ну, - спросил я, - будешь моим помощником? Отвечай! Говорить он не мог и поэтому утвердительно кивнул. - Хорошо. Я беру Тимона, а ты - следующего по силе. За время, достаточное для сотни довольно быстрых вдохов-выдохов, ученики были приведены в подчинение. Прошло три недели, прежде чем кто-то осмелился выказать неповиновение, да и после не было никаких массовых бунтов - вообще ничего серьезнее попыток увильнуть от работы. Капитанская должность подразумевала не только новые функции, но и личную свободу, какой я не пользовался никогда прежде. Именно я следил за тем, чтобы дежурным подмастерьям доставляли еду горячей, и командовал мальчишками, пыхтевшими под штабелями подносов, предназначенных для пациентов. Именно я расставлял своих подчиненных по местам в кухне и помогал им лучше усваивать уроки в классной; меня даже порой привлекали к гильдейским делам и посылали с письмами в отдаленные части Цитадели. Таким образом, я вскоре познакомился со всеми ее главными артериями и побывал во многих редко посещаемых местах - в зернохранилище с полными закромами и демоническими кошками; на выметенных ветром зубчатых стенах, возвышающихся над грязными, гнилыми трущобами; и в огромном зале пинакотеки со сводчатым потолком, каменным, выстеленным коврами полом и арками, ведущими в анфилады комнат, как и сам зал, увешанных бесчисленными картинами. Многие из этих картин так потемнели от времени и копоти светильников, что я ничего не мог разобрать. Значение некоторых других было просто непонятно - кружащийся в танце человек, к плечам которого будто бы присосались длинные пиявки; женщина, безмолвно склонившаяся над посмертной маской и сжимающая в руке кинжал с двумя лезвиями... Однажды, отшагав около лиги среди этих загадочных картин, я увидел старика, пристроившегося на верхней перекладине высокой стремянки. Хотел было спросить дорогу, но старик так увлекся работой, что я не решился беспокоить его. На картине, которую он очищал от копоти, был изображен человек в доспехах на фоне пустынной земли, безоружный, сжимающий в руках древко странного, будто застывшего в воздухе, знамени. В золотом забрале его шлема, глухом, без каких-либо прорезей для обзора или вентиляции, отражалось смертоносное солнце пустыни и больше ничего. Этот воин из мертвого мира произвел на меня глубочайшее впечатление, хоть я и не мог бы сказать, что именно чувствовал, глядя на него. Отчего-то захотелось снять картину со стены и унести - нет, не в некрополь, но в один из тех горных лесов, образ которых (я уже тогда понимал это), поэтизированный и извращенный, был воплощен в нем. Такое полотно должно было стоять среди деревьев, на мягкой, зеленой траве... - ...и все они сбежали, - сказал кто-то за моей спиной. - Добился своего этот Водалус. - А ты что здесь делаешь?! - зарычал другой голос. Обернувшись, я увидел двоих армигеров, очень - настолько, насколько позволяла им смелость - похожих одеждой на экзультантов. - У меня - дело к архивариусу, - ответил я, выставив напоказ конверт. - Хорошо, - сказал армигер, первым заговоривший со мной. - Тебе известно, где расположены архивы? - Я как раз собирался спросить, сьер. - Если так, ты - неподходящий гонец для доставки письма. Дай его сюда; я перешлю с пажом. - Невозможно, сьер. Я получил приказ. - Оставь, Рахо, - вмешался другой армигер. - Не будь так строг к молодому человеку. - Ты ведь не знаешь, кто он таков, верно? - А ты - знаешь? Армигер по имени Рахо кивнул. - Скажи-ка, гонец, откуда ты послан? - Из Башни Сообразности. От мастера Гурло к архивариусу. Лицо другого армигера окаменело. - Значит, ты - палач. - Пока - всего лишь ученик, сьер. - Тогда понятно, отчего моему другу хочется, чтобы ты убрался с глаз долой. Ступай по галерее и сверни в третью дверь направо. Пройдешь сотню шагов, поднимешься по лестнице на следующий этаж; пойдешь на юг до двустворчатой двери в конце коридора. - Спасибо. Я сделал было шаг в указанном направлении. - Подожди. Если пойдешь сейчас, мы будем обязаны сопровождать тебя. - Ну нет уж, - сказал Рахо. - Мне такого счастья не требуется. Остановившись и опершись на перекладину стремянки, я подождал, пока они свернут за угол. Точно один из тех бесплотных покровителей, что порой обращаются к нам во сне с облаков, старик заговорил: Значит, палач? Не бывал, не бывал у вас... Слабыми, близорукими глазами он здорово напоминал черепаху из тех, что мы порой ловили на отмелях Гьолла; тем более что нос с подбородком тоже подходили как нельзя лучше. - Желаю не попадать к нам и впредь, вежливо ответил я. - Теперь-то уже нечего бояться. Что вы можете сделать с таким стариком? Сердчишко остановится вмиг! - Бросив губку в ведро, он беззвучно прищелкнул пальцами. - Однако я знаю, где это. Где-то за Башней Ведьм, верно? - Да, - подтвердил я, слегка удивившись тому, что ведьм знают лучше, чем нас. - Так я и думал. Хотя о вас обычно не говорят. Ты зол на этих двоих армигеров, и я тебя понимаю. Но и ты должен их понять: они - совсем как экзультанты, только все же не экзультанты. Боятся смерти, боятся боли, всего-то они боятся... Тяжелая у них жизнь. - Так пусть покончат с ней, - сказал я. - Водалус им охотно поможет. Они -