ют меня, - сказал Тифон. Пьятон тоже пошевелил губами, однако не в такт Тифону. На этот раз я принял это к сведению. - Недавно ты стоял около другого глаза, - заметил я, - но они не стали тебя приветствовать. Они салютуют Когтю. Ответь, автарх, что станется с Новым Солнцем, когда оно наконец явится? Будешь ли ты преследовать его, как преследовал Миротворца? - Присягни мне и поверь, что, когда оно придет, я буду его господином, а оно - моим самым жалким рабом. Я нанес удар. Есть такой удар - нижней частью ладони в нос, - в результате которого расщепленная кость врезается в мозг. Однако действовать нужно стремительно, ибо, заметив угрозу, человек инстинктивно вскидывает руки, чтобы защитить лицо. Я был не так ловок, как Тифон, но он закрыл руками собственное лицо, я же ударил Пьятона и услышал тот легкий роковой хруст, который означает смерть. Сердце, многие тысячелетия служившее не своему хозяину, перестало биться. Через миг я ногой столкнул тело Тифона в пропасть. 27. НА ГОРНЫХ ТРОПАХ Летающая лодка не желала мне повиноваться, ибо я не знал нужного слова. (Мне не раз приходило в голову, что Пьятон, помимо прочего, пытался сообщить мне и заклинание, как передал просьбу отнять у него жизнь; и я пожалел, что не прислушался к нему раньше.) Наконец я смирился с необходимостью спуститься из правого глаза, и это был самый тяжелый спуск в моей жизни. В процессе своего затянувшегося повествования я не раз повторял, что ничего не забываю; но из этого эпизода я почти ничего не помню: я был так обессилен, что двигался словно во сне. Когда наконец я вступил в безмолвный загадочный город, раскинувшийся у ног катафрактов, стояла ночь, и я улегся у стены, чтобы укрыться от ветра. Красота гор поистине поразительна, это признает даже тот, кто встретился там лицом к лицу со смертью; в этом случае она, пожалуй, в особенности очевидна; а те охотники, что отправляются вверх по склонам сытыми и добротно одетыми и такими же возвращаются, вообще редко видят горы. Там весь мир кажется чашею чистой, спокойной, ледяной воды. В тот день я преодолел длинный спуск и выбрался на высокогорные равнины, раскинувшиеся на многие лиги, - равнины, пышно поросшие сладкой травой и цветами, которые ниже на склонах и не встретишь: маленькие, скорые в цветении, прелестные и невинные, какими розы никогда не будут. Почти со всех сторон равнины были окаймлены скалами. Мне неоднократно казалось, что дальше пути на север нет и мне придется повернуть; но всякий раз я находил проход - вверх или вниз - и продолжал путь. Под собой я не замечал ни одного солдата, ни пешего, ни конного, что, с одной стороны, успокаивало - ибо я все еще опасался, не гонятся ли за мной патрули архона, - а с другой, тревожило, поскольку я, очевидно, удалился от дороги, по которой шло снабжение армии. Я вспомнил альзабо, и мне сделалось не по себе: не исключено, что в здешних горах водилось много подобных тварей. Да и вправду ли он умер? Откуда мне знать, какими регенерирующими силами он был наделен? И хотя при свете дня я забывал о нем, изгонял его из памяти и заставлял себя больше тревожиться из-за солдат, хотя я пытался утешить себя созерцанием множества великолепных горных пиков, водопадов и дальних пейзажей, по ночам он возвращался ко мне в мыслях, и я, съежившись под плащом и одеялом, дрожал как в лихорадке и, казалось, слышал его легкую поступь и скрежет когтей. Если, как это часто говорят, мир сотворен по единой схеме (предшествовавшей ли сотворению мира или выявленной за миллионы лет его существования, по неумолимой логике порядка и развития, - неважно), тогда во всех вещах должны присутствовать как миниатюрное отображение высшего величия, так и увеличенный отпечаток мелких материй. Пытаясь отвлечься от воспоминаний об ужасе, пережитом при встрече с альзабо, я предался размышлениям о природе этого существа, а именно - о его способности вживлять в себя волю и память людей. Обнаружить сущностную связь с мелкими тварями труда не составило. Альзабо можно сравнить с некоторыми насекомыми, которые прикидываются травинками и прутиками, дабы сделаться незаметными для врагов. С одной стороны, никакого обмана здесь нет: существуют и настоящие травинки и прутики. С другой - под их видом скрываются насекомые. Таков и альзабо. Когда Бекан, вещая устами чудовища, пожелал воссоединиться с женой и сыном, он верил, что изъявляет собственную волю, да так оно и было. И все же его воля способствовала бы насыщению альзабо, чьи потребности и устремления скрывались за голосом Бекана. Неудивительно, что соотнести природу альзабо с высшей истиной оказалось значительно труднее; но в конце концов я пришел к заключению, что она подобна процессу поглощения материальным миром мыслей и поступков людей, которые, покинув этот мир, оставили в нем следы своей деятельности - назовем их, в широком смысле, произведениями искусства: здания, песни, войны, открытия; они продлевают Жизнь своим творцам и после кончины последних. Именно в этом смысле маленькая Севера подала альзабо идею подвинуть стол, чтобы добраться до люка, хотя самой Северы уже не было на свете. Моей советчицей была Текла, и хотя я не особенно рассчитывал на нее, когда обращался к ее памяти, а она была не слишком толковой советчицей, все же ее в свое время нередко предупреждали об опасностях, которые таят в себе горы; и она теперь, стоило забрезжить рассвету, направляла меня то вверх, то вперед, то вниз - чаще вниз, в долины, туда, где тепло. Голод меня больше не мучил, ибо у того, кто долго не ест, чувство голода пропадает. На смену ему пришла слабость, а вместе с ней чистота и ясность сознания. С тех пор как я вылез из правой глазницы, минуло двое суток, и вот под вечер я набрел на пастушескую хижину, по виду напоминавшую каменный улей, и обнаружил в ней котелок с кукурузной мукой. Всего в дюжине шагов бил горный источник, но разжечь огонь мне было нечем. Я убил весь вечер, собирая пустые птичьи гнезда с находящейся в полулиге от хижины скалы, а ночью высек огонь мечом, сварил похлебку (на такой высоте это заняло много времени) и съел ее. И как ранее в случае со снегом, теперь мне казалось, что я в жизни не ел ничего вкуснее - у похлебки был еле уловимый, но все же явственный привкус меда, словно высушенные зерна сохранили нектар живого растения; так некоторые камни хранят в сердцевине морскую соль - память Урса. Считая своим долгом расплатиться за угощение, я перетряхнул ташку в поисках сколь-нибудь равноценной вещи, которую я мог бы оставить пастуху. Жертвовать коричневой книгой Теклы я не хотел и успокаивал совесть, убеждая себя, что пастух наверняка не умеет читать. Сломанный точильный камень я тоже не мог уступить - то была память о зеленом человеке, да и какой прок от такого подарка здесь, где вокруг в траве полно камней? Денег у меня не было, - все до последней монетки я отдал Доркас. Наконец я остановился на алой накидке, которую нашел в грязи в каменном городе на пути в Тракс. Накидка была основательно перепачкана, тонкая ткань не обещала особого тепла, но я надеялся, что кисти и яркий цвет порадуют хозяина угощения. Я так и не понял, как она оказалась в том месте, где мы ее нашли; неясно также, преднамеренно ли бросил ее тот странный человек, что вызвал нас, дабы возродиться на короткое время, или же она случайно осталась лежать, когда дождь растворил его и обратил в прах, коим он пробыл так долго. Несомненно, древняя сестринская община жриц повелевает силами, которые пускает в ход чрезвычайно редко или же никогда, и было бы естественно предположить, что помимо прочего они обладают способностью оживлять мертвых. Если это так, он вполне мог призвать их, как призвал нас, а накидка осталась по случайному стечению обстоятельств. И все-таки, даже если мое предположение верно, все это могло произойти по воле некой высшей власти. Именно таким образом большинство мудрецов объясняют очевидный парадокс: хотя мы вольны поступать по своему выбору, совершить преступление или из человеколюбивых побуждений похитить из Эмпиреев знак священного отличия, каждый наш шаг направляет Предвечный, и всяк служит ему равно: и тот, кто повинуется, и тот, кто идет наперекор. Но и это не все. Из коричневой книги Теклы и из частных бесед с ней самою мне было известно мнение некоторых мудрецов, полагавших, будто настоящее кишит мириадами мельчайших существ, представляющих собой лишь краткое мгновение, - и они действительно бесконечно малы, но в глазах людей и по сравнению с ними огромны: ведь для людей их властелин столь громаден, что они его не видят. (Именно из-за необъятных размеров он становится ничтожно малым, так что, соотнося себя с ним, мы словно шагаем по континенту, а видим лишь горы, леса, болота и пески; и, хотя и чувствуем в башмаках мелкие камешки, мы никогда не осознаем, что земля, которую мы проглядели, каждый миг нашей жизни пребывает с нами, даже в дороге.) Есть и другие мудрецы: эти, подвергая сомнению власть, которой якобы служат упомянутые существа (назовем их амшаспандами), тем не менее признают факт их существования. Их утверждения основываются не на опыте человечества (его накопилось достаточно), к которому я присовокупляю свой собственный, ибо я видел такое существо в книге с зеркальными страницами в палатах Отца Инира, - а скорее на теории, опровергнуть которую в принципе невозможно: они говорят, что если вселенная нерукотворна (во что они предпочитают не верить по причинам не вполне философского свойства), то она должна была существовать всегда, вплоть до сего дня. А коли она существовала всегда, то само время простирается в бесконечность за пределы настоящего, и в этом безбрежном океане времени все мыслимое по необходимости является преходящим. Существа, подобные амшаспандам, мыслимы, ибо эти мудрецы и многие другие мыслили о них. Но если столь могущественные существа однажды обрели жизнь, как они могут погибнуть? Посему они живы и поныне. Так, из парадоксальной природы знания следует, что, хотя существование Илема, праисточника всех вещей, может быть подвергнуто сомнению, существование его служителей несомненно. И поскольку такие существа есть, они наверняка вторгаются в нашу жизнь (если это можно назвать вторжением) посредством "случайностей", подобных той, что принесла мне в руки алую накидку, которую я оставил в хижине. Ведь не требуется безграничного могущества, чтобы вмешаться во внутреннюю структуру муравейника, любой ребенок может разворошить его палкой. Ничего более ужасного я и помыслить себе не могу. (Ведь собственная смерть, которую принято считать столь пугающей, что она приобретает немыслимые масштабы, не особенно меня тревожит; о чем я действительно не в силах думать - возможно, благодаря моей безупречной памяти, - так это о собственной жизни.) Но существует и другое объяснение. Не исключено, что все стремящиеся служить Теофанию и даже все те, кто служит ему лишь на словах, какими бы разными они ни казались нам и сколько бы между собой ни враждовали, тем не менее связаны единой нитью, подобно марионеткам, мальчику и деревянному человечку, что явились мне как-то раз во сне; в какие бы схватки они ни вступали, ими управляет невидимая рука, которая дергает за тесемки и того и другого. Если это так, то встреченный нами шаман мог быть другом и союзником жриц, которые, странствуя, распространили свою культуру на те самые земли, где он, в первобытной древности, под мерную литургию барабана и кроты, приносил некогда жертвы в маленьком храме каменного города. Под вечер следующего дня я вышел к озеру Диутурн. Именно его, а вовсе не море я видел на горизонте, прежде чем Тифон вторгся в мое сознание и сковал его, - если вообще встреча с Тифоном и Пьятоном не была видением или сном, от которого я пробудился, разумеется, в том же месте, где и заснул. Но озеро Диутурн действительно похоже на море: оно столь огромно, что мысль бессильна охватить его, а ведь именно в мыслях рождаются отклики, вызываемые этим словом; без мысли озеро было бы всего лишь участком Урса, залитым солоноватой водой. Озеро Диутурн лежит на высоте гораздо большей, чем настоящее море, однако я потратил почти всю светлую часть дня, чтобы добраться до берега. Спуск запомнился мне надолго, и даже сейчас, когда мой разум хранит воспоминания о стольких людях, я лелею память о редкостных по красоте картинах, окружавших меня, ибо пока я шагал, одно время года сменяло другое. Когда я вышел из хижины, позади меня, справа и надо мной простирались бескрайние снежные и ледяные пространства, темневшие еще более холодными скалами - скалами, беспрестанно обдуваемыми ветром, так что снег, не задерживаясь на них, осыпался и таял на нежной луговой траве, по которой я ступал, - первой весенней траве. Я шел дальше, травы набирали силу, и зелень их становилась сочнее. Под ногами снова зазвенели, застрекотали насекомые (я заметил это только потому, что давно их не слышал), и новый шум напомнил мне звук настраиваемых струн в Голубой Зале перед началом первой кантилены - звук, к которому я, бывало, прислушивался, лежа у открытого окна на койке в общей спальне для учеников. Начали попадаться кусты, которые, несмотря на упругую силу ветвей, не могли жить на тех высотах, где росли нежные травы; при ближайшем рассмотрении они оказались и не кустами вовсе, а деревьями, которые я видел прежде. В ином климате они вырастают до исполинских размеров, здесь же, в условиях короткого лета и суровой зимы, чахнут, и стволы их Разветвляются на несколько самостоятельных прочных побегов. На одном из этих карликовых деревьев я обнаружил дрозда в гнезде - первую за время моих скитаний по горам птицу, если не считать парящих над вершинами хищников. Пройдя еще лигу, я увидал кавий; грызуны высовывали пятнистые головы с зоркими черными глазами из нор, темневших меж голых камней, и тревожным свистом предупреждали сородичей о моем приближении. Еще лига, и кролик опрометью выскочил у меня из-под ног и, петляя, в страхе бросился прочь. Я, конечно, не мог его догнать. До этого я шел очень быстрым шагом и теперь чувствовал, что совсем обессилел - не только от голода и болезни, но и от разреженного воздуха. Словно меня подтачивала другая хворь, о которой я не подозревал, пока не возвратился к целительным деревьям и кустам. Отсюда озеро уже не казалось затуманенной голубой линией, предо мной простиралась холодная безмятежная водная гладь с редкими пятнами лодочек, которые, как я позже узнал, были по большей части построены из тростника; на краю залива чуть правее выбранного мною направления виднелась опрятная деревушка. Подобно тому как я не чувствовал слабости, не осознавал я и одиночества, обрушившегося на меня со смертью мальчика, пока не увидел лодки и круглые соломенные крыши деревни. Это было больше, чем просто одиночество. Прежде я никогда особенно не нуждался в людском обществе, если только это не было общество друга. Поэтому я не спешил вступать в разговор с незнакомцами и вообще не любил незнакомые лица. Оставшись один, я в некотором смысле утратил себя как личность: для дрозда и для кролика я был не Северьяном, но Человеком. Многие люди находят удовольствие в абсолютном одиночестве, особенно в одиночестве посреди пустыни, потому что им нравится исполнять эту роль. Я же снова хотел обрести индивидуальность и потому искал свое отражение в зеркале других индивидуальностей, чтобы доказать себе, что я не такой, как они. 28. УЖИН У СТАРЕЙШИНЫ Когда я добрался до окраины селения, уже завечерело. Солнце отбрасывало на гладь озера огненно-золотую дорожку, словно в продолжение деревенской улицы, которая уходила теперь на самый край света, зовя человека в запредельные миры. Передо мной предстала деревня, маленькая и убогая, но мне, так долго скитавшемуся высоко в горах вдали от жилья, и она показалась завидным убежищем. Постоялого двора здесь не было, а поскольку никто из жителей, выглядывавших из окон, не изъявлял желания принять меня, я спросил, где дом старейшины, оттолкнул открывшую мне дверь толстуху и расположился со всеми удобствами. Когда наконец явился старейшина посмотреть, кто ворвался к нему незваным гостем, я уже грелся у его очага, склонившись над "Терминус Эст" с точильным камнем и масленкой в руках. Он начал с почтительного приветствия, но любопытство так разбирало его, что даже в поклоне он не мог удержаться, чтобы не поднять голову и не взглянуть на меня. Я чуть было не расхохотался, однако вынужден был сдержать себя, дабы не погубить свои планы. - Мы рады господину оптимату, - пропыхтел старейшина, раздувая морщинистые щеки. - Очень, очень рады. Мое скромное жилище и все наше бедное селение в твоем распоряжении. - Я не оптимат, - возразил я, - я Великий мастер Северьян из Ордена Взыскующих Истины и Покаяния, более известного как гильдия палачей. Ты, старейшина, будешь называть меня мастером. Путь мой был долог и многотруден, и если ты обеспечишь мне добрый ужин и сносную постель, обещаю до утра не беспокоить иными требованиями ни тебя, ни твоих людей. - Я предоставлю тебе свою собственную кровать, - поспешно отвечал он, - и лучший ужин, какой только удастся собрать. - У тебя наверняка имеется свежая рыба и водная дичь. Приготовь и то и другое. И рису в придачу. - Мне вспомнилось, как однажды, рассуждая об отношениях гильдии с остальным миром, мастер Гурло сказал мне, что самый легкий способ подчинить себе человека - это потребовать от него то, чего он не может выполнить. - Принеси меду, свежего хлеба и масла, этого, пожалуй, будет достаточно. Само собой разумеется, овощи и салат, но до них я не охотник, поэтому разрешаю удивить меня каким-нибудь новым вкусным блюдом, чтобы было что рассказать по возвращении в Обитель Абсолюта. Глаза старейшины округлились, а при упоминании об Обители Абсолюта, о которой сюда наверняка доходили лишь самые противоречивые слухи, они и вовсе чуть не вылезли из орбит. Он пробормотал что-то невразумительное о деревенском стаде (кажется, что на этих высотах слишком слабый скот и масла добыть не удастся), но я знаком велел ему удалиться да напоследок ухватил его за шиворот, поскольку он не сразу закрыл за собою дверь. Когда он ушел, я отважился снять сапоги. Никогда нельзя позволять себе расслабляться при заключенных (а старейшина и жители его деревни оказались теперь моими узниками, хоть и не содержались в заточении), однако я не сомневался, что никто не осмелится войти в комнату, пока еда не будет готова. Почистив и смазав "Терминус Эст", я несколько раз провел по нему точильным камнем, чтобы подправить края. Закончив с мечом, я достал из мешочка другое сокровище и осмотрел его при ярком свете очага. С тех пор как я покинул Тракс, он ни разу не прижимался к моей груди, подобно железному пальцу, - в самом деле, блуждая в горах, я порой вообще о нем забывал, а один или два раза, вспомнив, в ужасе хватался за него, думая, что потерял его. Здесь, в доме старейшины, в квадратной комнате с низким потолком, где камни выставляли из стен круглые, как у городских чиновников, животы и грели их в тепле очага, его сияние было не столь ярко, как в лачуге одноглазого мальчика, но и не столь безжизненно, как под взглядом Тифона. Теперь же он испускал мерное свечение, и я представлял, как блики исходящей от него энергии играли на моем лице. Еще никогда знак в форме полумесяца, находящийся в самом его сердце, не проступал так отчетливо; и как бы темен ни был тот знак, из него звездообразно излучался свет. Я спрятал камень, слегка устыдившись, что забавлялся с такой священной вещью, словно с игрушкой, достал коричневую книгу и собрался читать. Но, хотя нервное возбуждение утихло, я был так истощен, что старинные малоразборчивые буквы заплясали в неровном свете очага перед моими глазами, и вскоре я сдался: история, которую я читал, казалась мне то полнейшей бессмыслицей, то летописью моей собственной жизни, повествующей о бесконечных скитаниях, бесчинствах толпы, потоках крови. Наконец мне показалось, что на странице мелькнуло имя Агии, но, приглядевшись, я понял, что это было слово "однажды": "Агия она прыгнула, и, извернувшись между щитками панциря..." Текст казался простым и понятным и вместе с тем не поддающимся осмыслению, словно отражение зеркала в водной глади. Я закрыл книгу и убрал в ташку, словно бы и вовсе ничего не читал. Агия, должно быть, и в самом деле прыгнула с соломенной крыши дома Касдо. И, конечно, ей пришлось изворачиваться, ибо казнь Агилюса она выставила убийством. Гигантская черепаха, которая, согласно мифу, поддерживает мир и, следовательно, воплощает собою галактику с ее законом всеобщего коловращения, а без него мы лишь бесцельно блуждали бы в пространстве; в древние времена она являла собою ныне Утраченный Универсальный Закон, по которому можно было проверять правильность своих действий. Ее спинной панцирь символизировал небесную сферу, а пластрон - плоскости всех миров. Щитки панциря становятся, таким образом, воинством Теологуменона, слабо мерцающим, наводящим ужас... Не будучи уверен, что все это я действительно прочитал, я достал книгу снова и попробовал отыскать ту страницу, но не смог. Умом я понимал, что слишком устал и проголодался, что свет от очага был неровен, потому-то и сбились мои мысли; но я ощущал знакомый страх, посещавший меня всегда, когда какое-нибудь незначительное происшествие пробуждало во мне предчувствие начинающегося безумия. Я сидел, неподвижно уставившись в огонь, и мне представлялось более вероятным, чем хотелось бы, что однажды вследствие удара по голове или же без всякой причины воображение и разум поменяются во мне местами - совсем как двое старых друзей, которые каждый день приходят в парк и садятся на одни и те же места и однажды, новизны ради, решают ими поменяться. Тогда все фантомы моего сознания предстали бы передо мною как живые, а люди и вещи реального мира явились бы неясными призраками, какими мы видим наши страхи и честолюбивые устремления. На нынешнем этапе повествования эти мысли, должно быть, кажутся провидческими; но да послужит мне извинением признание, что память Давно и часто терзает меня, ввергая в подобные размышления. Мои болезненные фантазии прервал робкий стук в дверь. Я натянул сапоги и крикнул: - Входи! Некто, старательно избегавший попадаться мне на глаза, хотя я и не сомневался, что это был старейшина, распахнул дверь, и вошла молодая женщина с медным подносом, заставленным едой. Она опустила поднос передо мной, и только тогда я увидел, что на ней совершенно ничего нет, кроме браслетов, которые я поначалу принял за грубо сработанные украшения. Она поклонилась, поднеся руки ко лбу, как принято у северян, и тускло сверкавшие обручи, обхватывавшие ее запястья, оказались кандалами из закаленной стали, соединенными длинной цепью. - Вот твой ужин, Великий мастер, - произнесла она и попятилась к выходу. Ее округлые бедра прижались к двери; одной рукой она попыталась отодвинуть щеколду, раздался слабый скрежет, но дверь не поддавалась. Очевидно, тот, кто впустил девушку внутрь, придерживал дверь снаружи. - Вкусно пахнет, - сказал я. - Ты сама это приготовила? - Не все. Рыбу и жареные пирожки. Я встал и, прислонив "Терминус Эст" к грубым камням стены, чтобы не испугать девушку, подошел к подносу. Там была молодая утка, поджаренная и нарезанная кусочками, уже упоминавшаяся рыба, пирожки (приготовленные, как потом выяснилось, из тростниковой муки и рубленых моллюсков), запеченный в золе картофель и салат из грибов и зеленых овощей. - А где же хлеб? - воскликнул я. - Где масло и мед? Они за это поплатятся. - Мы надеялись, Великий мастер, что пирожки тебе понравятся. - Насколько я понимаю, это не твоя вина. С тех пор как я возлег с Кириакой, прошло много времени, и я пытался не смотреть на молодую рабыню, но не мог. Длинные черные волосы до пояса, темная, почти медная кожа и тонкая талия, что редко встречается у женщин-автохтонок. Черты ее лица были весьма приятны и только слегка резковаты. У Агии, несмотря на светлую кожу и веснушки, скулы были гораздо шире. - Благодарю тебя, Великий мастер. Мне приказано остаться и прислуживать тебе у стола. Если тебе это неугодно, скажи ему, чтобы открыл дверь и выпустил меня. - Я скажу ему, - громко произнес я, - чтобы убирался из-под двери и не подслушивал мои разговоры. Ты ведь говоришь о своем хозяине? О старейшине этой деревни? - Да, о Замбдасе. - А тебя как зовут? - Пиа, Великий мастер. - Сколько тебе лет, Пиа? Она сказала, и я улыбнулся, узнав, что ей столько же лет, сколько мне. - А теперь ты будешь мне прислуживать. Я устроюсь у огня, где сидел, когда ты вошла, а ты подашь мне еду. Тебе не приходилось прислуживать у стола? - О да, Великий мастер, я каждый раз прислуживаю. - В таком случае ты знаешь, что делать. Что ты посоветуешь мне в качестве первого блюда? Рыбу? Она кивнула. - Тогда неси ее сюда. Захвати вино и несколько твоих пирожков. Ты сама ела? Она покачала головой, ее черные волосы заволновались. - Нет, но мне не пристало есть вместе с тобой. - Но у тебя все ребра наружу. - Меня за это побьют, Великий мастер. - Тебя никто не тронет, пока я здесь. Однако я не настаиваю. Я только хочу проверить, не подмешали ли в пищу чего-нибудь такого, что я не мог бы дать своему псу, будь он по-прежнему со мной. Если подмешали, то скорее всего в вино. Если это один из обычных сельских сортов, то на вкус оно будет терпким, но сладким. - Я наполнил глиняный кубок до половины и протянул ей. - Пей, и если ты не свалишься на пол в конвульсиях, я тоже выпью немного. Ей стоило немалых трудов осушить кубок; наконец с полными слез глазами она протянула его мне. Я налил себе вина и пригубил, найдя его отвратительным, как того и ожидал. Я усадил девушку рядом с собой и заставил съесть одну изжаренную в масле рыбу. Потом сам съел две. Они оказались настолько же вкуснее вина, насколько нежное личико девушки было приятней сморщенной физиономии старейшины. Рыба была, несомненно, поймана сегодня и в воде гораздо холоднее и чище, чем мутный поток устья Гьолла, где ловилась рыбешка, к которой я привык в Цитадели. - Здесь всех рабов заковывают в цепи? - спросил я, когда мы разделили пирожки. - Или ты, Пиа, проявила особый норов? - Я одна из озерных людей, - ответила она, и, будь я знаком с местными обстоятельствами, объяснение было бы исчерпывающим. - А я думал, что озерные люди живут здесь. - Я описал рукой в воздухе круг, имея в виду дом старейшины и его деревню. - Нет-нет, это береговые люди. Мой народ живет на островах посреди озера. Но иногда ветер прибивает сюда наши острова, и Замбдас боится, как бы я не увидела свой дом и не уплыла. Цепь очень тяжелая - видишь, какая она длинная? - и снять ее я не могу. Она утопит меня. - Если только ты не найдешь бревно, на которое можно ее положить, пока ты будешь работать ногами. Она притворилась, что не слышит. - Отведай утки, Великий мастер. - С удовольствием, но не раньше, чем ты съешь кусок. Однако прежде расскажи мне еще о своих островах. Так, значит, их прибивает сюда ветром? Признаюсь, никогда не слыхал, чтобы ветер гнал по воде острова. Пиа не отрывала вожделеющего взгляда от утки - должно быть, в здешних краях утка считалась редкостным лакомством. - Я слышала, что существуют неподвижные острова, но никогда их не видела. Это, наверное, очень неудобно. Наши перемещаются с места на место, а мы иногда привязываем к деревьям паруса, чтобы плыть быстрее. Правда, поперек ветра они плавают плохо, потому что днища у них устроены не по-умному, как у лодки, а по-глупому, как у корыта. Иногда они даже переворачиваются. - Мне бы хотелось когда-нибудь повидать твои острова, Пиа, - сказал я. - Мне бы также хотелось вернуть тебя туда, поскольку, как мне кажется, ты рвешься домой. Я кое-чем обязан человеку, имя которого очень похоже на твое, и, прежде чем покинуть эти места, я попытаюсь помочь тебе. А пока подкрепи свои силы, поешь утки. Она взяла кусок и, пощипав его, начала отделять волокна мяса, которые собственными пальчиками отправляла мне в рот. Утка была очень вкусной, она еще не успела остыть и слегка дымилась, а мясо имело легкий привкус петрушки - наверное, из-за водорослей, которыми здесь питались утки, - было сочным и даже жирным. Уничтожив добрую половину ножки, я съел несколько листиков салата, чтобы освежить рот. Потом я, кажется, поел еще немного, как вдруг мое внимание привлекло какое-то движение в пламени. От обгоревшего поленца отвалился кусок и, пламенея, упал в золу под решетку; однако вместо того, чтобы лежать там спокойно, угасая и обугливаясь, он встал стоймя и обернулся Рошем - Рошем с его огненно-рыжей шевелюрой, полыхавшей настоящим пламенем, Рошем с факелом в руке, каким я помнил его, когда мы были детьми и бегали купаться в резервуаре под Колокольной Башней. Я так удивился, увидев его здесь, уменьшенного до размеров пылающего микроморфа, что обернулся к Пиа и указал на него. Она, похоже, ничего не увидела; но на ее плече, полускрытый ее черными ниспадающими волосами, стоял Дротт, размером с мой большой палец. Когда я попытался сказать ей об этом, то вместо голоса услыхал шипение, скрежет и лязг. Страха я не почувствовал, только некое отрешенное удивление. Я точно знал, что произносимые мною звуки не были человеческой речью, и смотрел на перекошенное от ужаса лицо Пиа, как на древнее живописное полотно из галереи старого Рудезинда в Цитадели; заговорить же словами или хотя бы сдержать поток нечленораздельных звуков я не мог. Пиа вскрикнула. Дверь распахнулась. Она так долго была закрыта, что я и думать забыл, что она могла оказаться незапертой; но теперь она была открыта, и в проеме стояли двое. Сначала это были люди, люди, у которых вместо лиц висели звериные шкуры, гладкие, словно мех выдры, но все-таки люди. Через миг они превратились в растения, высокие голубовато-зеленые стебли, из которых торчали острые как бритвы причудливые угловатые мертвые листья. В них прятались пауки - черные, мягкотелые, многоногие. Я попытался подняться со стула, и они прыгнули на меня, таща за собою сеть паутины, переливавшуюся в пламени очага. Я только успел взглянуть в лицо Пиа, и ее широко распахнутые глаза и искаженный гримасой рот врезались мне в память; в следующую секунду сапсан со стальным клювом обрушился на меня сверху и сорвал с моей шеи Коготь. 29. ЛОДКА СТАРЕЙШИНЫ Меня заперли в темноте, где, как выяснилось позже, я просидел всю ночь и большую часть утра. Поначалу я даже не замечал мрака: галлюцинациям освещение не нужно. Я до сих пор помню их так же отчетливо, как и все, что со мной происходило, но не стану докучать тебе, мой далекий читатель, и описывать всю череду фантомов, хотя сделать это сейчас не составило бы большого труда. Что действительно нелегко, так это выразить охватившие меня чувства. Конечно, я мог бы утешить себя мыслью, что всему виной проглоченный мною наркотик, а именно - грибы, подмешанные в салат (я и сам об этом догадывался, а впоследствии получил подтверждение в беседах с лекарями, пользовавшими раненых из армии Автарха); ведь мысли Теклы и сама ее личность были заключены в кусочке ее плоти, который я проглотил на пиру у Водалуса, с тех пор познав новый источник и утешения, и беспокойства. Но я не сомневался, что дело не в наркотике, ибо все мои видения - забавные, жуткие, пугающие и просто гротески - были плодом моего собственного сознания. Или сознания Теклы, которое стало частью моего. Либо, что вероятнее, плодом нашего общего переплетенного сознания - я понял это, наблюдая в темноте за проходящей передо мною вереницей светских дам - экзультанток, женщин непомерно высокого роста, чопорная стать которых напоминала дорогие фарфоровые вазы, с лицами, напудренными жемчужной и алмазной пылью, с глазами огромными, как у Теклы, что достигалось закапыванием в них с раннего детства вещества, содержавшего незначительное количество какого-то яда. Северьян - я сам, только в годы ученичества, юноша, что бегал купаться под Колокольной Башней, едва не утонул однажды в Гьолле, праздно шатался в одиночестве среди руин некрополя летними днями и, находясь на самом дне отчаяния, передал украденный нож шатлене Текле, - этот Северьян исчез. Но он не умер. Отчего же он прежде думал, что всякая жизнь должна заканчиваться смертью и никак иначе? Он не умер, но растаял, как тает навеки в пространстве звук, становясь неразличимой и неотъемлемой частицей некой импровизированной мелодии. Тот, юный, Северьян ненавидел смерть, и милостью Предвечного, которая есть наше проклятье и погибель (как справедливо считают многие мудрецы), он не умер. Женщины изогнули длинные шеи и глянули на меня сверху вниз. Их прекрасные овальные лица были пропорциональны, бесстрастны, но вместе с тем похотливы; внезапно на меня снизошло понимание, что они не принадлежали - или больше не принадлежали - ко двору Обители Абсолюта, но сделались куртизанками Лазурного дома. Вереница этих соблазнительных и неживых женщин все тянулась, и с каждым ударом моего сердца (которые я чувствовал тогда острее, чем когда-либо прежде или впоследствии, словно у меня в груди стучал барабан) они меняли роли, сохраняя свою внешность до мельчайшей детали. Как это часто бывает в снах, когда тот или иной человек является на самом деле кем-то другим, на кого он ни в малейшей степени не похож, так и эти женщины сейчас знаменовали присутствие Автарха, а через миг они будут проданы на ночь за пригоршню орихальков. Все это время, а на самом деле гораздо дольше, я страдал от острой боли по всему телу. Паутина, которая при ближайшем рассмотрении оказалась обычной рыболовной сетью, так и осталась на мне; но я был связан еще и веревками, причем одна рука оказалась накрепко прижатой вдоль тела, а Другая вывернутой наверх, так что пальцы почти касались лица и уже онемели. Когда действие наркотика достигло своего апогея, я перестал контролировать естественные отправления, и теперь мои штаны были пропитаны холодной, отвратительно пахнувшей мочой. Галлюцинации являлись все реже и протекали не столь бурно, и меня охватило отчаяние при виде жалкого моего состояния; я содрогался при мысли о том, что со мной сделают, когда наконец выведут из темной кладовки, где я был заперт. Не исключено, что старейшина как-то прознал, что я не тот, за кого себя выдавал, а следовательно, и то, что я бежал от правосудия архона, - иначе он никогда не посмел бы так поступить со мною. Мне оставалось лишь гадать, сам ли он расправится со мной (скорее всего утопит), сдаст какому-нибудь местному этнарху или вернет в Тракс. Я принял решение покончить с собой, если мне предоставят такую возможность, но надежда на это едва брезжила, и в отчаянии я был готов убить себя немедленно. Наконец дверь открылась. Хотя свет проник из сумрачной комнаты с толстыми стенами, он чуть не ослепил меня. Двое мужчин выволокли меня наружу, словно мешок муки. Оба носили густые бороды, и скорее всего это они были людьми со звериными шкурами вместо лиц, напавшими на нас с Пиа. Они поставили меня вертикально, однако мои ноги подкашивались, и им пришлось развязать веревку и снять сети, опутавшие меня, стоило мне освободиться из сетей Тифона. Когда я снова смог стоять, они дали мне кружку воды и кусок соленой рыбы. Через некоторое время явился старейшина. Он принял важную позу - очевидно, он всегда так стоял, когда отдавал распоряжения, - но голос его дрожал. Почему он до сих пор боялся меня, я понять не мог, но он действительно испытывал страх передо мной. Терять мне было нечего, даже наоборот, одна попытка могла вернуть мне все, поэтому я приказал освободить себя. - Я не могу этого сделать, Великий мастер, - ответил он. - Я всего лишь подчиняюсь приказу. - И кто же посмел отдать приказ обойтись так с представителем твоего Автарха? Он прокашлялся. - Приказ пришел из замка. Вчера вечером мой почтовый голубь отнес туда твой сапфир, а сегодня утром прилетел другой с распоряжением переправить тебя туда. Сначала я подумал, что он имеет в виду Замок Копья, где находился один из штабов димархиев, но очень скоро сообразил, что здесь, по меньшей мере в двух сотнях лиг от крепости Тракса, старейшина не мог знать таких подробностей. Я спросил: - О каком замке ты говоришь? И не нарушу ли я приказ, если помоюсь, прежде чем явлюсь туда? Дадут мне выстирать одежду? - Это, пожалуй, можно, - неуверенно проговорил он и обратился к одному из бородачей: - Каков нынче ветер? Тот в ответ повел плечом, что для меня не значило ровным счетом ничего, но старейшина явно сделал какой-то вывод. - Ладно, - сказал он мне, - освободить тебя мы не можем, но вымоем и накормим, если ты голоден. Он собрался было уйти, но обернулся ко мне и прибавил, почти извиняясь: - Замок близко, Великий мастер, а Автарх далеко. Сам понимаешь. В прошлом мы много страдали, но теперь живем спокойно. Я был готов с ним спорить, но он не дал мне такой возможности. Дверь захлопнулась за его спиной. Вскоре пришла Пиа, одетая на этот раз в рваную робу. Мне ничего не оставалось делать, как подвергнуться новому унижению - раздеться и вымыться с ее помощью; однако я воспользовался случаем и шепнул ей на ухо, чтобы она отправила мой меч со мной, куда бы меня ни повезли, ибо я надеялся бежать даже ценой присяги таинственному владельцу замка и клятвы объединить с ним свои усилия. Как и прежде, когда я посоветовал ей доверить тяжесть кандалов бревну, она притворилась, что не слышит меня; но спустя стражу, когда меня одели и повели к лодке на виду у всей деревни, я увидал ее бегущей вслед за нашей маленькой процессией с прижатым к груди "Терминус Эст". Очевидно, старейшина хотел оставить столь замечательное оружие себе и громко протестовал, но мне удалось убедить его, пока меня втаскивали на борт, что, прибыв в замок, я непременно проинформирую хозяина о существовании моего меча, и старейшина сдался. Мне еще не приходилось видеть лодки, подобной этой. Формой она напоминала шебеку, имела острую удлиненную корму, такой же острый, но еще более вытянутый нос и широкую среднюю часть. Корпус же отличался неглубокой посадкой и был сделан из связанного в пучки тростника наподобие корзины. В таком неустойчивом корпусе не могло быть уступа для обычной мачты, и вместо нее возвышалась треугольная связка жердей. Узкое основание этого треугольника тянулось от планшира до планшира, а равные по длине стороны поддерживали блок, предназначенный, как выяснилось, когда мы со старейшиной забрались на борт, для подъема косого рея, к которому крепился льняной парус в широкую полоску. Меч старейшина уже держал в руках, но как только лодку оттолкнули, Пиа, звеня цепью, прыгнула на борт. Старейшина пришел в ярость и ударил ее, однако, поскольку в таком утлом суденышке особенно не развернешься (того и гляди опрокинется), он разрешил ей остаться, и она, рыдая, удалилась на нос. Я рискнул осведомиться о причине ее желания непременно ехать с нами, хотя и сам, пожалуй, догадывался. - Моя жена очень круто с ней обходится, когда меня нет дома, - ответил старейшина. - Бьет ее, заставляет целыми днями заниматься черной работой. Ей это, разумеется, полезно, к тому же она тем сильнее радуется моему возвращению. Но ей больше по душе ездить со мной, и я не могу винить ее. - Я тоже, - сказал я, отворачиваясь от его зловонного