знаю, почему вы так расхваливаете шляпы мадемуазель Виржини, и я подписываюсь на целый год! Скажите, на каких условиях... - Сударыня, я не имею отношения к редакции. - А-а! - Вы желаете открыть подписку с октября?-спросил инвалид. - Что прикажете, сударыня?-сказал старый вояка, входя в комнату. Бывший офицер вступил в переговоры с красивой модисткой. Когда Люсьен, наскучив ожиданием, входил в контору редакции, он услышал заключительные слова: - Я буду в восторге, сударь! Пусть мадемуазель Флорентина зайдет в мой магазин и выберет, что ей будет угодно. У меня есть и ленты. Значит, все устроено? Ни словом больше не упоминайте о Виржини! Эта старьевщица не способна придумать ни одной новой модели, а я-то их придумываю! Люсьен услышал звон экю, упавших в кассу. Затем военный занялся подсчетом дневной выручки. - Я ожидаю уже целый час, сударь,- сказал поэт довольно сердито. - Они все еще не пришли?-сказал наполеоновский ветеран, из вежливости прикидываясь удивленным. - Впрочем, удивляться нечему. Вот уже несколько дней, как они не показываются. Видите ли, теперь середина месяца. А эти молодцы являются только за деньгами, так числа двадцать девятого или тридцатого. - А господин Фино?-спросил Люсьен, запомнивший имя редактора. - Он у себя, в улице Фейдо. Эй, Тыква, старина, отнеси-ка ты ему по пути сегодняшнюю почту, когда пойдешь с бумагой в типографию. - Где же составляется газета?-сказал Люсьен, подумав вслух. - Газета? - сказал служащий, получая из рук Тыквы остаток от гербового сбора.- Газета?., брум!.. брум! - А завтра, старина, будь в шесть часов в типографии, наблюдай, как уходят разносчики. Газета, сударь, составляется на улице, в кабинете авторов и, между одиннадцатью и двенадцатью ночи, в типографии. Во времена императора, сударь, этих лавочек мараной бумаги не существовало. Да-с, он отрядил бы капрала да четырех солдат и вытряхнул бы отсюда весь этот хлам, он не позволил бы дурачить себя пустыми фразами. Но довольно болтать. Ежели моему племяннику выгодно, пусть они стараются для сына того...- брум!.. брум! Беды в том нет. Послушайте! Подписчики как будто не намерены ныне атаковать меня сомкнутыми рядами, я покидаю пост. - Вы, сударь, как видно, осведомлены о редакционных делах? - Только по части финансов, брум!.. брум!..- сказал солдат, откашливаясь.- В зависимости от таланта: сто су или три франка за столбец в пятьдесят строк по сорок букв, не считая пробелов. Вот оно как! Что касается до сотрудников... это такие пистолеты! Такие молодчики... Я бы их и в обоз не взял! А они еще чванятся умением наставить каракулей на листе чистой бумаги и смотрят презрительно на старого драгунского капитана императорской гвардии, батальонного командира в отставке, вступавшего с Наполеоном во все столицы Европы... Наполеоновский солдат усердно чистил щеткой свой синий сюртук и выражал явное намерение выйти, но Люсьен отважно заступил ему дорогу. - Я желаю быть сотрудником вашей газеты,- сказал он,- и клянусь, что я преисполнен уважения к вам, капитану императорской гвардии; люди, подобные вам, увековечены в бронзе... - Отлично сказано, шлюпик,- продолжал офицер, похлопывая Люсьена по животу.- Но какого же рода службу вы желаете нести?-спросил старый рубака и, отстранив Люсьена, стал спускаться с лестницы. Он остановился возле привратницы, чтобы закурить сигару. - Ежели явятся подписчики, примите их, тетушка Шолле, и запишите. Вечно эта подписка, только и знаешь, что подписку!-продолжал он, оборачиваясь к Люсьену, который шел вслед за ним.- Фино - мой племянник, он единственный из всей родни позаботился обо мне. Стало быть, каждый, кто обидит Фино, будет иметь дело со стариком Жирудо, гвардии драгунского полка капитаном; а начал я службу простым кавалеристом в армии Самбры и Мезы, пять лет прослужил учителем фехтования в первом гусарском Итальянской армии! Раз, два, и обидчик отправляется к праотцам!-прибавил он, рассекая рукой воздух.- Так вот, юноша, у нас сотрудники разных родов оружия: один пишет и жалованье получает, другой и пишет, а ничего не получает - мы таких зовем добровольцами; есть и такие, которые вовсе ничего не пишут, но в дураках не остаются, ребята не промах! Они выдают себя за писателей, пристраиваются к газете, угощают нас обедами, шатаются по театрам, содержат актрис и очень счастливы! Что вам угодно? - Хорошо работать, а значит, хорошо зарабатывать. - Настоящий новобранец! Все они желают сразу стать маршалами Франции! Поверьте старику Жирудо,- правое плечо вперед, шагом марш! - ступайте лучше собирать гвозди в канавах, вот как этот молодчина, а ведь он из служак, видно по выправке. Разве не ужасно, что старый солдат, который тысячу раз смотрел в глаза курносой, собирает теперь гвозди на улицах Парижа? Ах, канальство! Кто ты теперь? Нищий! Почему не поддержал императора? Так вот, юноша, тот штатский, которого утром вы видели здесь, заработал в месяц сорок франков. Заработаете ли вы больше? А, по мнению Фино, он самый остроумный из наших сотрудников. - Когда вы шли в армию Самбры и Мезы, разве вас не остерегали? - Ну, уж само собою! - Стало быть... - Стало быть, ступайте к моему племяннику Фино, он славный малый, самый честный малый, какого только можно встретить, если только вам удастся его встретить: неуловим он, как угорь. Видите ли, его дело не в том, чтобы самому писать, а в том, чтобы заставлять писать других. Видно, здешним вертопрахам любезнее пировать с актрисами, чем бумагу марать. Настоящие пистолеты! Имею честь... Кассир помахал увесистой тростью со свинцовым набалдашником, одной из защитниц "Германика", и Люсьен; остался в одиночестве на бульваре, не менее ошеломленный картиной газетных дел, чем судьбами литературы nocле посещения лавки Видаля и Поршона. Люсьен раз десять прибегал в улицу Фейдо к Андошу Фино, главному: редактору газеты, и ни разу его не застал. Рано утром; Фино еще не возвращался. В полдень оказывалось, что Фино только что вышел: завтракает в таком-то кафе! Люсьен шел туда, преодолевая отвращение, спрашивал о Фино у буфетчицы: Фино только что ушел. Наконец, измучившись, Люсьен уже начал считать Фино за персонаж апокрифический, сказочный и решил, что проще у Фликото поймать Этьена Лусто. Молодой журналист, конечно, объяснит ему причину таинственности, окружавшей газету, в которой он работал. С того дня, стократ благословенного, когда Люсьен познакомился с Даниелем д'Артезом, он в ресторане Фликото изменил своему обычному месту: друзья обедали, сидя рядом, и вполголоса беседовали о высокой литературе, о возможных темах, о способах изложения, о приемах завязки и развязки сюжета. В то время Даниель правил рукопись "Лучника Карла IX", он заново переделывал целые главы, вписывал в книгу ее лучшие страницы, сохранившие значение еще и до наших дней. Он предпослал роману великолепное предисловие, может быть, более замечательное, чем сама книга, и внесшее такую ясность в юную литературу. Однажды, когда Люсьен садился рядом с Даниелем, который ждал его, и уже пожимал его руку, у входа показался Этьен Лусто. Люсьен выдернул свою руку из руки Даниеля и сказал лакею, что желает обедать на прежнем своем месте, подле конторки. д'Артез бросил на Люсьена ангельский взгляд, в котором прощение затмевало собой укор, и этот взгляд, тронул сердце поэта, о>н схватил руку Даниеля и пожал ее. - Дело очень для меня важное, потом вам расскажу,- сказал он. Люсьен садился на свое прежнее место, когда Лусто подходил к столу. Люсьен первый поклонился: разговор завязался быстро и протекал так живо, что Люсьен побежал за рукописью "Маргариток", пока Лусто кончал обедать. Он обрадовался случаю отдать на суд журналисту свои сонеты и, полагаясь на его показную благосклонность, рассчитывал при его помощи найти издателя или попасть в газету. Воротившись, Люсьен увидел в углу ресторана опечаленного д'Артеза, который, опершись о стол, задумчиво смотрел на него, но он, снедаемый нуждою и побуждаемый честолюбием, притворился, что не замечает своего брата по Содружеству, и последовал за Лусто. В час заката журналист и новообращенный сели на скамью под деревьями в той части Люксембургского сада, которая от главной аллеи Обсерватории ведет к Западной улице. Улица в то время представляла собою сплошную трясину, окруженную болотистыми пустырями, вдоль которых тянулись дощатые мостки, и только близ улицы Вожирар встречались дома; этот узкий проезд был настолько безлюден, что в часы, когда Париж обедает, влюбленные могли под купами деревьев и ссориться и обмениваться залогами примирения, не опасаясь помехи. Единственным нарушителем утех мог оказаться только ветеран, стоявший на посту у калитки со стороны Западной улицы, если бы почтенному воину вздумалось удлинить на несколько шагов свою однообразную прогулку. В этой аллее, сидя под липами на деревянной скамье, Этьен слушал избранные сонеты из "Маргариток". Этьен Лусто, который после двухлетнего искуса устроился сотрудником в газету и считался другом некоторых знаменитостей той эпохи, был в глазах Люсьена внушительным лицом. Поэтому, развертывая рукопись "Маргариток", провинциальный поэт счел нужным сделать предисловие. - Сонет,- сказал он,- одна из труднейших поэтических форм. Теперь этот род небольшой поэмы почти забыт. Во Франции не нашлось соперников Петрарки, его родной язык более гибок, нежели наш, он допускает игру мысли, которой не терпит наш позитивизм (да простится мне это слово!). Поэтому я счел более необычным выступить со сборником сонетов. Виктор Гюго избрал оду, Каналис увлечен легкой лирикой, Беранже владычествует в песне, Казимир Делавинь завладел трагедией и Ламартин - элегией. - Вы классик или романтик?-спросил Лусто. Удивленное лицо Люсьена изобличило столь полное неведение о положении вещей в республике изящной литературы, что Лусто счел нужным его просветить. - Дорогой мой, вы вступаете в литературу в самый разгар ожесточенной борьбы, вам надобно пристать к той либо другой стороне. В сущности, литература представлена несколькими направлениями, но наши знаменитости раскололись на два враждующих стана. Роялисты - романтики; либералы - классики. Различие литературных мнений сопутствует различию во мнениях политических, и отсюда следует война, в ход пускаются все виды оружия - потоки чернил, отточенные остроты, колкая клевета, сокрушительные прозвища - война между славой рождающейся и славой угасающей. По странной случайности роялисты-романтики проповедуют свободу изящной словесности и отмену канонов, замыкающих нашу литературу в условные формы, между тем как либералы отстаивают три единства, строй александрийского стиха и классическую тему. Таким образом, литературные мнения в обоих лагерях противоречат мнениям политическим. Если вы эклектик, вы обречены на одиночество. К какой же стороне вы примкнете? - Которая сильнее? - Подписчиков у либеральных газет больше, нежели у роялистских и правительственных; Каналис тем не менее уже выдвинулся, хотя он монархист и правоверный католик и ему покровительствует двор и духовенство. Ну, а сонеты!.. Это литература эпохи, предшествующей Буа-АО,- сказал Этьен, заметив, что Люсьена пугает необходимость выбрать себе знамя.- Будьте романтиком. Романтики сплошь молодежь, а классики поголовно - парики; романтики возьмут верх. Прозвище "парики" было последней остротой журналистов-романтиков, обрядивших в парики классиков. - Впрочем, послушаем вас. - Анемон! - сказал Люсьен, выбрав один из двух сонетов, оправдывавших название сборника и служивших торжественным вступлением: Мой анемон! Весной ты, украшая луг, Влюбленных веселишь ковром цветов атласных, Как песнь, рожденная огнем сердец прекрасным, Влечений сладостных, обетов нежных друг Весь золотой внутри, серебряный вокруг, Подобен венчик твой сокровищам всевластным, И кровь твоя течет по жилкам бледно-красным Живым прообразом ведущих к славе мук. Не оттого ль расцвел ты в сумраке дубравы, Когда Христос воскрес, венчанный нимбом славы, И пролил благодать на обновленный мир,- Не оттого ль цветешь ты осенью печальной, Чтоб радостей былых блеснуть зарей прощальной, Чтоб молодости нам напомнить вешний пир? Люсьен был задет полной неподвижностью Лусто во время чтения сонета; ему было еще незнакомо то приводящее в замешательство бесстрастие, которое достигается привычкой к критике и отличает журналистов, пресыщенных прозой, драмами и стихами. Поэт, избалованный похвалами, снес разочарование и прочел второй сонет, любимый г-жою де Баржетон и некоторыми друзьями по кружку. "Возможно, этот исторгнет из него хотя бы одно слово",- подумал он. Второй сонет МАРГАРИТКА Я - маргаритка. Мной, подругой нежной мая. Создатель украшал лесных цветов семью, Мила живым сердцам за красоту свою, Я, как заря любви сияла расцветая. Но краток счастья миг, и мудрость роковая Вручила факел мне,- с тех пор я слезы лью. Я знанье истины в груди своей таю И принимаю смерть, вам дар мой открывая. Утерян мой покой: я прорицать должна! Любовь, чтобы узнать, любима ли она, Срывает мой венец и грудь мою терзает. Но к бедному цветку ни в ком участья нет,- Влюбленный загадал - и вырвал мой ответ, И, мертвую, меня небрежно в грязь бросает. Окончив, поэт взглянул на своего Аристарха. Этьен Лусто созерцал деревья питомника. - Ну, что? - сказал ему Люсьен. - Ну, что ж, мой дорогой, продолжайте! Разве я не слушаю вас? В Париже, если вас слушают молча, это уже похвала. - Не достаточно ли? - сказал Люсьен. - Продолжайте,- отвечал журналист довольно резко. Люсьен прочел следующий сонет; но он читал его, мертвый сердцем, ибо непостижимое равнодушие Лусто сковывало его. Нравы литературной жизни еще не коснулись юноши, иначе он бы знал, что среди -Литераторов молчание, равно как и резкость, в подобных обстоятельствах знаменует зависть, возбуждаемую прекрасным произведением, тогда как восхищение обличает удовольствие послушать вещь посредственную и потому утешительную для самолюбия. Тридцатый сонет КАМЕЛИЯ Цветы - живая песнь из книги мирозданья: Нам в розах мил язык любви и красоты, В фиалках - тайный жар сердечного страданья, В холодных лилиях - сиянье чистоты. Но ты, камелия, искусных рук созданье. Без блеска - лилия, без страсти - роза ты, Подруга праздного девичьего мечтанья, Осенним холодам дарящая цветы. И все же в блеске лож мне всех цветов милее Твой бледный алебастр на лебединой шее. Когда сияешь ты, невинности венец, Вкруг черных локонов причудницы небрежной, Чья красота к любви зовет, как мрамор нежный, В котором узнаем мы Фидия резец. - Как же вы находите мои злосчастные сонеты? - (спросил Люсьен из учтивости. - Желаете выслушать правду? - сказал Лусто. - Я слишком молод, чтобы любить ее, но мне слишком хочется удачи, и потому я выслушаю правду без гнева, хоть и не без огорчения,- отвечал Люсьен. - Видите ли, дорогой мой, вычурность первого сонета изобличает его ангулемское происхождение, и, очевидно, он достался вам не дешево, ежели вы его сохранили; второй и третий уже навеяны Парижем; прочтите еще один! - прибавил он, сопровождая свои слова движением, восхитившим провинциальную знаменитость. Люсьен, ободренный этой просьбой, смелее прочел сонет, любимый д'Артезом и Бьяншоном, может быть, благодаря его красочности. Пятидесятый сонет ТЮЛЬПАН Голландии цветок, я наречен тюльпаном. Расчетливый торгаш готов, любуясь мной, Как бриллиант, купить меня любой ценой, Когда красуюсь я, надменный, стройным станом, Как некий сюзерен в своем плаще багряном, Стою среди цветов, пурпурный, золотой; Гербами пестрыми наряд украшен мой, Но холод сумрачный таится в сердце рдяном. Когда земли творец произрастил меня, Он в пурпур царский вплел лучи златого дня И сотворил из них убор мой благородный. Но все цветы затмив, прославив мною сад, Увы! забыл он влить хоть слабый аромат В роскошный мой бокал, с китайской вазой сходный. - Ну, что скажете? - спросил Люсьен, нарушая молчание, показавшееся ему чрезмерно долгим. - А вот что, дорогой мой,- важно сказал Этьен Лусто, глядя на сапоги, которые Люсьен привез из Ангулема и теперь донашивал,- советую вам чернить сапоги чернилами, чтобы сберечь ваксу, обратить перья в зубочистки, чтобы показать, что вы обедали, когда, выйдя от Фликото, вы будете гулять по аллеям этого прекрасного сада; и подыщите какую-нибудь должность. Станьте писцом у судебного пристава, если у вас хватит мужества, приказчиком, если у вас крепкая поясница, солдатом, если вы любите военные марши. Таланта у вас достанет на трех, поэтов; но, прежде нежели вы выйдете в люди, вы успеете десять раз умереть от голода, если рассчитываете жить плодами вашего творчества, ибо, судя по вашим юношеским речам, вы замышляете чеканить монету с помощью чернильницы. Я не хулю ваших стихов, они несравненно выше той поэзии, от которой ломятся полки книжных лавок. Эти изящные соловьи, которые стоят несколько дороже, чем прочие, благодаря веленевой бумаге почти все попадают на берега Сены, где вы можете изучать их пение, если когда-либо вам вздумается с назидательной целью совершить паломничество по парижским набережным, начиная с развала старика Жерома, что у моста Нотр-Дам, и кончая мостом Рояль. Там вы найдете все эти поэтические опыты, Вдохновения, Взлеты, Гимны, Песни, Баллады, Оды,- короче, всех птенцов, высиженных музами за последние семь лет, пропыленных, забрызганных грязью от проезжающих экипажей, захватанных прохожими, которые любопытствуют взглянуть на заставку титульного листа. Вы никого не знаете, у вас нет доступа ни в одну газету: ваши Маргаритки так и не расправят своих лепестков, смятых сейчас вашими руками: они никогда не расцветут под солнцем гласности на листах с широкими полями, испещренными заставками, на которые щедр известный Дориа, издатель знаменитостей, король Деревянных галерей. Бедный мальчик, я приехал в Париж, подобно вам исполненный мечтаний, влюбленный в искусство, движимый неодолимым порывом к славе; я натолкнулся на изнанку нашего ремесла, на рогатки книжной торговли, на неоспоримость нужды. Моя восторженность, ныне подавленная, мое первоначальное волнение скрывали от меня механизм жизни; мне довелось испытать на себе действие всей системы колес этого механизма, ударяться о его рычаги, пачкаться в масле, слышать лязг цепей и гул маховиков. Вы, подобно мне, откроете, что всеми этими чудесами, прекрасными в мечтаниях, управляют люди, страсти и необходимость. Вы поневоле вступите в жестокую борьбу книги с книгой, человека с человеком, партии с партией, и сражаться вам придется без передышки, чтобы не отстать от своих же. Эти омерзительные стычки разочаровывают душу, развращают сердце и бесплодно изнуряют силы, потому что ваши усилия нередко служат к успеху вашего врага, увенчивают какой-нибудь неяркий талант, вопреки вам возведенный в гении. В литературной жизни есть свои кулисы. Партер равно рукоплещет успеху нечаянному или заслуженному; нечистоплотные средства, нагримированные статисты, клакеры, прислужники - вот что скрывается за кулисами. Вы покамест в партере. Еще не поздно! Отрекитесь прежде, чем ваша нога коснется первой ступени трона, который оспаривают столько честолюбцев, и не исподличайтесь, как я, ради того, чтобы жить. (Слеза затуманила взор Этьена Лусто.) Знаете ли вы, как я живу? - в бешенстве продолжал он.- Небольшие деньги, которые я привез из дому, я скоро истратил. Я остался без средств, хотя моя пьеса была принята на Французском театре. Но во Французском театре, чтобы ускорить постановку пьесы, не поможет даже покровительство принца или камергера: актеры покоряются лишь тому, кто угрожает их самолюбию. Ежели в вашей власти пустить молву, что у первого любовника астма, что героиня скрывает какую-нибудь фистулу, а у субретки дурной запах изо рта, ваша пьеса пойдет завтра же. Не знаю, буду ли я и через два года обладать подобной властью; для этого требуется слишком много друзей. Но где, как и чем зарабатывать на хлеб? Вот вопрос, который я себе поставил, когда почувствовал муки голода. После множества бесполезных попыток, после того как я написал роман, который выпустил без подписи и за который Догро заплатил мне всего двести франков, и притом сам не нажился, я пришел к убеждению, что прокормиться можно только журналистикой. Но как проникнуть в эти лавочки? Я не стану рассказывать вам о моих хлопотах, о моих безуспешных просьбах, о том, как я полгода работал сверхштатным сотрудником и мне еще пытались внушить, будто я распугиваю подписчиков, тогда как, напротив, я их привлекал. Не стоит вспоминать о моих унижениях. Теперь я пишу, почти даром, о бульварных театрах для газеты, которую издает Фино; этот толстяк все еще два или три раза в месяц завтракает в "кафе Вольтер" (вы-то там не бываете!). Фино - главный редактор. Я живу продажей билетов, которые мне дают директора театров в обмен на благосклонные статьи в газете, и продажей книг, которые мне посылают на отзыв издатели. Наконец, когда Фино получит свою долю, я взимаю натурой с промышленников, за или против которых он разрешает мне писать статьи. Жидкий кармин, Крем султанши, Кефалическое масло. Бразильская помада платят за бойкую статью от двадцати до тридцати франков. Я вынужден бранить издателя, если он скупится на экземпляры для газеты: газета получает два экземпляра, но их продаст Фино, а два экземпляра нужны мне для продажи. Скупец, издай он не роман, а настоящее чудо, все же будет разнесен в пух и прах. Подло, но я живу этим ремеслом, как и сотни мне подобных! Не думайте, что политическая деятельность лучше литературной: все растленно как там, так и тут,- в той и в другой области каждый или развратитель, или развращенный. Когда издатель задумывает какое-нибудь крупное издание, он мне платит, чтобы предотвратить нападки, и мои доходы находятся в прямой зависимости от издательских. Ежели проспекты выбрасывают тысячами, золото потоком течет в мой карман,- тогда я даю пир друзьям. Затишье в книжной торговле,- и я обедаю у Фликото. Актрисы тоже оплачивают похвалы, но более ловкие оплачивают критику, ибо молчания они боятся более всего. Критическая статья, написанная с целью вызвать полемику, больше ценится и дороже оплачивается, чем сухая похвала, которая завтра же забудется. Полемика, дорогой мой, это пьедестал для знаменитостей. Ремеслам наемного убийцы идей и репутацией, деловых, литературных и театральных, я зарабатываю пятьдесят экю в месяц; теперь я уже могу продать роман за пятьсот франков и начинаю слыть опасным человеком. И вот, когда я поселюсь в собственной квартире, вместо того чтобы жить у Флорины на счет москательщика, изображающего собою лорда, перейду в крупную газету, где мне поручат отдел фельетона, тогда, дорогой мой, Флорина станет великой актрисой. А я?.. Разве я знаю, кем я буду: министром или честным человеком,- все еще возможно. (Он поднял поникшую голову, метнул в листву дерев отчаянный взгляд, таивший и обвинение и угрозу.) И у меня принята на театр прекрасная трагедия! И в рукописи у меня погибает поэма! И я был добр, был чист сердцем. А теперь живу с актрисой из драматической панорамы... я, мечтавший о возвышенной любви изысканной женщины большого света! И из-за того, что издатель откажет нашей газете в лишнем экземпляре, я браню книгу, которую нахожу прекрасной! Люсьен, взволнованный до слез, пожал руку Этьена. - Вне литературного мира,- сказал журналист, встав со скамьи и направляясь к главной аллее Обсерватории, по которой оба поэта стали прогуливаться, точно желая надышаться вволю,- никто не знает, какая страшная одиссея предшествует тому, что именуется, смотря по таланту, успехом, модной репутацией, известностью, общим признанием, любовью публики: все это лишь различные ступени по пути к славе, но все же не самая слава. Это блистательнейшее явление нравственного порядка составляется из сцепления тысячи случайностей, подверженных столь быстрой перемене, что не было еще такого примера, когда два человека достигли бы славы одним и тем же путем. Каналис и Натан - два различных явления и оба они неповторимы; д'Артез, изнуряющий себя работой, станет знаменитым по воле иного случая. Слава, которой все так жаждут,- почти всегда венчанная блудница. На низах литературы она - жалкая шлюха, мерзнущая на панели; в литературе посредственной - содержанка, вышедшая из вертепов журналистики, причем я исполняю роль ее сутенера; в литературе преуспевающей она - блистательная и наглая куртизанка, у нее собственная обстановка, она платит государственные налоги, принимает вельмож, угощает их и командует ими; она держит ливрейных лакеев, имеет собственный выезд и бесцеремонно выпроваживает заимодавцев. Ах! Для того, кто, подобно вам или некогда мне, представляет ее яркокрылым серафимом в белом хитоне, с пальмовой ветвью в одной руке, с пылающим мечом в другой,- для того она мифологическая абстракция, обитающая на дне колодца, и вместе с тем юная девственница, заброшенная в трущобы, совершающая в лучах добродетели подвиги высокого мужества и непорочной возносящаяся на небеса, ежели только не совершает в убогой повозке свой последний путь на кладбище, попранная, обесчещенная, замученная, забытая всеми; такие люди, чья мысль окована бронзой, чье сердце не остужено снежными бурями опыта, редко встречаются на этой земле, что расстилается у наших ног,- сказал он, указывая на великий город, дымившийся в сумерках. Образы друзей по кружку быстро прошли перед взволнованным взором Люсьена, но его увлекал Лусто, продолжавший свои страшные жалобы. - Они встречаются редко и слишком одиноки в этом клокочущем котле; так в мире влюбленных редко встречаются истинные любовники, так в мире финансистов редки честные дельцы, так в журналистике редки чистые люди. Опыт человека, который мне впервые сказал о том, о чем я вам говорю, ничему не послужил,- так мой опыт, конечно, не послужит вам. Каждый год все с такой же непомерной горячностью из провинции в Париж устремляются все такие же, чтобы не сказать все нарастающие, толпы безусых честолюбцев, которые, высоко подняв голову, высокомерные сердцем, бросаются на приступ Моды, этой принцессы Турандот из "Тысячи и одного дня" и каждый мечтает быть принцем Калафом! Но никто не в состоянии разгадать загадки. Всех поглощает пучина несчастья, клоака газеты, болото книжной торговли. Они цепляются, эти нищие, и за библиографические заметки, и за трескучие монологи, за хронику парижских происшествий, за книги, обязанные своим выходом в свет логике торговцев печатной бумагой, предпочитающих любой вздор, который расходится в две недели, мастерскому произведению, требующему времени для сбыта. Все эти гусеницы, гибнущие ранее, чем они превратятся в бабочек, живут позором и подлостью, готовые уязвить или превознести нарождающийся талант по приказу какого-нибудь паши из "Конститюсьонель", "Котидьен" или "Де-ба" по сигналу издателя, по просьбе завистливого собрата и часто ради обеда. Тот, кто преодолел препятствия, забывает обычно о первоначальных горестях. Я сам в продолжение полугода писал статьи, расточая цветы своего остроумия ради одного негодяя, который выдавал их за свои и моими трудами заработал отдел фельетона; а меня он не взял даже в сотрудники, он ста су мне не дал, и я вынужден пожимать ему руку. - Как так? - надменно сказал Люсьен. - А так вот... Мне может понадобиться напечатать десяток строк в его листке,- холодно отвечал Лусто.- Короче, дорогой мой, тайна литературного успеха не в том, чтобы самому работать, а в умении пользоваться чужим трудом. Владельцы газет - подрядчики, а мы - каменщики. И вот, чем человек ничтожнее, тем он быстрее достигает успеха; он готов глотать самые горькие пилюли, сносить любые обиды, потворствовать низким страстишкам литературных султанов, как этот новоприезжий из Лиможа, Гектор Мерлен, который уже заведует политическим отделом в одном из органов правого центра и пишет в нашей газетке: я видел, как он поднял шляпу, которую уронил главный редактор. Никого не затрагивая, этот юноша проскользнет меж честолюбцами, пакамест те будут друг с другом грызться. Мне вас жаль. Я вижу в вас повторение самого себя, и я уверен, что через год или через два вы станете такой же, каков я теперь. В моих горьких советах вы, может быть, заподозрите тайную зависть, какой-либо личный интерес: нет, они подсказаны отчаянием осужденного на вечные муки в аду. Никто не осмелится вам сказать, того о чем я кричу, как человек, раненный в сердце, как новый Иов на гноище: "Вот язвы мои!" - На том или на другом поприще, но мне предстоит борьба,- сказал Люсьен. - Так знайте же,- продолжал Лусто,- борьба будет без передышки, если только у вас есть талант, потому что выгоднее быть посредственностью. Стойкость вашей чистой совести поколеблется перед теми, от кого будет зависеть ваш успех, кто одним своим словом может даровать вам жизнь, но не пожелает произнести этого слова: потому что, поверьте мне, модный писатель ведет себя с новыми в литературе людьми более нагло и жестоко, нежели самый грубый издатель. Где торгаш видит только убыток, там автор опасается соперника: один просто вас обманет, другой готов уничтожить. Чтобы написать хорошую книгу, мой бедный мальчик, вам придется с каждым взмахом пера черпать из сердца все его силы, нежность, энергию и претворять их в страсти, в чувства, в слова! Вы будете писать, вместо того чтобы действовать, вы будете петь, вместо того чтобы сражаться, вы будете любить, ненавидеть, жить в ваших книгах; но, ревниво оберегая свои сокровища ради стиля ваших книг, свое золото и пурпур ради героев ваших романов, вы будете бродить в отрепьях по парижским улицам, утешенный тем, что, соперничая с актами гражданского состояния, вы узаконили существование Адольфа, Коринны, Рене или Манон Леско; вы испортите себе жизнь и желудок, даровав жизнь своему творению, которое на ваших глазах будет оклеветано, предано, продано, брошено журналистами в лагуны забвенья, погребено вашими лучшими друзьями. Достанет ли у вас духа ждать того дня, когда ваше творение воспрянет, воскрешенное - кем? когда? как? Есть замечательная книга, pianto 1 неверия, "Оберман", обреченная на одиночество в пустыне книжных складов, одна из тех книг, которые книгопродавцы в насмешку называют соловьями,- настанет ли для нее пасха? Кто знает! Прежде всего найдете ли вы издателя, достаточно отважного, чтобы напечатать ваши "Маргаритки"? Нечего и думать о том, чтобы вам заплатили,- лишь бы напечатали. Тогда вы насмотритесь любопытных сцен. Жестокая тирада, произнесенная голосом страстей, которые она выражала, обрушилась, точно снежная лавина, на душу Люсьена и вселила в нее леденящий холод. Мгновение он стоял молча. Затем его сердце, точно пробужденное этой жестокой поэзией препятствий, загорелось. Люсьен пожал руку Лусто и вскричал: - Я восторжествую! - Отлично! - сказал журналист.- Еще один христианин выходит на арену на растерзание зверям. Дорогой мой, вечером первое представление в Драматической панораме; спектакль начнется в восемь часов, теперь шесть, ступайте, наденьте ваш лучший фрак, короче, примите приличный вид. Зайдите за мной. Я живу в улице Лагарп, над кафе "Сервель", в пятом этаже. Сперва мы зайдем к Дориа. Вы продолжаете стоять на своем, не правда ли? Ну, что ж, вечером я познакомлю вас с одним из королей книжной торговли и кое с кем из журналистов. После спектакля мы поужинаем с друзьями у моей любовницы,- ведь наш обед нельзя счесть обедом. Вы там встретитесь с Фино, главным редактором и владельцем моей газеты. Вы слышали остроту Миннеты из водевиля: "Время - это богатый скряга"? Ну 1 Жалоба (ит.). что ж, для нас случай - тоже богатый скряга, надо его соблазнить. - Я никогда не забуду этого дня,- сказал Люсьен. - Вооружитесь вашей рукописью и являйтесь в полной парадной форме, не столько ради Флорины, сколько ради издателя. Дружеское добродушие, которое пришло на смену неистовому воплю поэта, клявшего литературную войну, тронуло Люсьена столь же живо, как недавно, в той же самой аллее, его сердце было тронуто суровыми и возвышенными словами д'Артеза. Неопытный юноша, воодушевленный предвидением близкой борьбы, и не подозревал всей неотвратимости нравственных страданий, которые предрекал ему журналист. Он не знал, что стоит на перепутье двух различных дорог, делает выбор между двумя системами, представленными Содружеством и Журналистикой: один путь был долог, почетен,, надежен; другой - усеян камнями преткновения и гибелен, обилен мутными источниками, в которых погрязнет его совесть. Характер побуждал его избрать путь более короткий и внешне более приятный, действовать средствами решительными и быстрыми. В то время он не видел никакого различия между благородной дружбой д'Артеза и поверхностным дружелюбием Лусто. Подвижной ум Люсьена усмотрел в газете некое оружие, в меру своих сил и таланта, и он пожелал за него взяться. Он был ослеплен предложениями своего нового друга, очарован развязностью, с которой тот похлопал его по руке. Мог ли он знать, что в армии печати каждый нуждается в друзьях, как генералы нуждаются в солдатах! Лусто, оценив его решимость, старался завербовать его в надежде привязать к себе. Журналист приобретал первого друга, Люсьен - первого покровителя; один мечтал быть капралом, другой желал стать солдатом. Новообращенный, ликуя, вернулся в гостиницу и тщательно занялся своим туалетом, как в тот злосчастный день, когда он возмечтал появиться в Опере в ложе маркизы д'Эспар; но теперь его наряд был ему уже более к лицу, он научился его носить. Он надел модные светлые панталоны в обтяжку, изящные сапоги, которые ему обошлись в сорок франков, и фрак. Белокурые волосы, густые и шелковистые, благоухали и рассыпались золотыми, искусно взбитыми локонами. Дерзкая самоуверенность и предвкушение блистательного будущего отражались на его лице. Миндалевидные ногти на его выхоленных, женственных руках при" обрели блеск и розовый оттенок. На черном атласе воротника сверкала белизна округлого подбородка. Никогда еще с высот Латинского квартала не спускался более пленительный юноша. Прекрасный, как греческий бог, Люсьен сел в фиакр и без четверти восемь был у подъезда дома, где помещалось кафе "Сервель". Привратница направила его в пятый этаж, дав ему ряд сложных топографических примет. Благодаря этим указаниям он, впрочем, не без труда, отыскал в конце длинного коридора открытую дверь и увидел классическую комнату Латинского квартала. Нищета молодежи преследовала его и тут, как в улице Клюни, как у д'Артеза, у Кретьена-везде! Но она везде принимает отпечаток, налагаемый отличительными свойствами ее жертвы! Тут нищета была зловещей. Ореховая кровать была без полога, перед кроватью лежал дешевый коврик, купленный по случаю; на окнах занавески пожелтели от дыма сигар и неисправного камина; на камине лампа Карселя - дар Флорины, еще не попавший в заклад; затем потемневший комод красного дерева, стол, заваленный бумагами, и сверху два или три растрепанных пера, никаких книг, кроме принесенных накануне или в тот же день,- таково было убранство этой комнаты, лишенной каких-либо ценных вещей и представлявшей собою омерзительное собрание брошенных в одном углу дырявых сапог, старых чулок, превратившихся в кружево; в другом углу - недокуренных сигар, грязных носовых платков, разорванных рубашек, галстуков, трижды переизданных. То был литературный бивак, являвший в самой неприкрытой наготе отрицательную сторону вещей. На ночном столике среди книг, читанных утром, поблескивал красный цилиндрик Фюмада. На камине валялись бритва, два пистолета, сигарный ящик. На стене Люсьен увидел маску и под ней скрещенные рапиры. Три стула и два кресла, едва ли достойные самых дешевых меблированных комнат в этой улице, довершали обстановку. Эта комната, грязная и плачевная, свидетельствовала о жизни, не ведавшей ни покоя, ни достоинства: здесь спали, работали наспех, жили поневоле, мечтая только вырваться отсюда. Какое различие между этим циническим беспорядком и опрятной, достойной бедностью д'Артеза!.. Воспоминание, таившее в себе и совет, не послужило Люсьену предостережением, ибо Этьен веселой шуткой прикрыл наготу порока: - Вот моя берлога! Большие приемы в улице Бонди, в квартире, заново отделанной для Флорины нашим москательщиком; сегодня вечером мы там справляем новоселье. Этьен Лусто был в черных панталонах, в начищенных до блеска сапогах; фрак был застегнут наглухо, бархатный воротник прикрывал сорочку, которую Флорина, наверно, должна была ему переменить, а шляпу он тщательно почистил щеткой, чтобы придать ей вид новой. - Едемте,- сказал Люсьен. - Повременим! Я жду одного издателя, он ссудит меня деньгами: пожалуй, будет игра, у меня же нет ни лиара; и притом мне нужны перчатки. В это время новые друзья услышали шаги в коридоре. - Вот и он,- сказал Лусто.- Вы увидите, дорогой мой, какой образ принимает провидение, являясь к поэтам. Прежде нежели созерцать Дориа, модного издателя, во всей его славе, вы увидите издателя с набережной Августинцев, книгопродавца-дисконтера, торговца литературным хламом, нормандца, бывшего зеленщика. Входите же, старый татарин! - вскричал Лусто. - Вот и я,- послышался голос, дребезжащий, как надтреснутый колокол. - Вы при деньгах? - Да вы шутить изволите! Деньги нынче вывелись в книжных лавках,- отвечал вошедший в комнату молодой человек и с любопытством посмотрел на Люсьена. - Короче, вы мне должны пятьдесят франков,- продолжал Лусто.- И вот пожалуй еще два экземпляра "Путешествия в Египет"! Говорят, чудо как хороша книга. Гравюр не счесть, книга будет иметь успех. Фино уже получил гонорар за две статьи о ней, которые я еще должен только написать. Item1 два последних романа Виктора Дюканжа, автора, прославленного в квартале Марэ. Item два экземпляра романа начинающего писателя Поль де Кока, который пишет в том же жанре. Item 1 два экземпляра "Изольды де Доль" занимательная провинциальная история. Товара по меньшей мере на сто франков! Стало быть, вы должны мне сто франков, голубчик Барбе! Барбе тщательно рассматривал обрезы и обложки книг. - О! Они в превосходной сохранности! - вскричал Лусто.- "Путешествие" не разрезано, как и Поль де Кок, и Дюканж, и та, что на камине: "Рассуждения о символах"; последняя вам в придачу. Прескучная книжица! Готов ее вам подарить,- боюсь, как бы иначе моль не завелась! 1 Тут же (лат.). - Но, помилуйте, как же вы напишете отзывы? -∙ сказал Люсьен. Барбе поглядел на Люсьена с глубоким удивлением и, усмехнувшись, перевел глаза на Этьена: - Видно, что этот господин не имеет несчастья быть литератором. - Нет, Барбе, нет! Этот господин - поэт, большой поэт! Он перещеголяет Каналиса, Беранже и Делавиня. Он пойдет далеко, если только не бросится в Сену, да и в этом случае угодит в Сен-Клу. - Ежели позволите,- сказал Барбе,- я дал бы вам совет оставить стихи и взяться за прозу. Набережная не берет стихов. На Барбе был надет потертый сюртук с засаленным воротником, застегнутый на одну пуговицу, шляпы он не снял; обут он был в башмаки; небрежно застегнутый жилет обнаруживал рубашку из добротного холста. Круглое лицо с пронзительными жадными глазами было не лишено добродушия; но в его взгляде чувствовалось смутное беспокойство состоятельного человека, привыкшего слышать вечные просьбы о деньгах