вам оскорбление, оправдать которое может единственно только степень моего к вам расположения; посему единственно только от степени вашего расположения ко мне будет зависеть, простите ли вы меня". Такое вступление, как вы легко можете себе представить, сударыня, чрезвычайно встревожило всех присутствующих, а в особенности меня. Я ответил: "Дорогой майор, я прощаю вас, что бы там ни произошло; однако возможно ли, чтобы вы могли совершить что-нибудь для меня оскорбительное?" "Именно то, - продолжал он, - что человек с вашими понятиями о чести и природном достоинстве должен, клянусь Всевышним, счесть одним из наиболее тяжких оскорблений. Я отнял у вас возможность собственноручно совершить правосудие. Боюсь, что я убил человека, оскорбившего вашу честь. Я имею в виду этого негодяя Багийяра... однако я не могу продолжать, поскольку дальнейшее, - сказал майор, обратясь к моей жене, - затрагивает вас, сударыня, а я знаю, чего требует достоинство вашего пола". Я заметил, что как только он это произнес, Амелия побледнела, но при всем том настоятельно просила его продолжать. "Что ж, сударыня, - ответил он, - достоинство мужчины обязывает меня повиноваться велениям дамы". И майор рассказал нам, что Багийяр стал над ним подшучивать, высказав предположение, что он волочится за моей женой, и предрекал ему неминуемое поражение, намекая, что если бы это было возможно, то он сам бы добился успеха, и закончил тем, что назвал мою Амелию ханжой и совершеннейшей недотрогой, после чего майор дал ему пощечину, и оба тотчас обнажили свои шпаги {22}. - Едва майор успел договорить, как в комнату вошел слуга и сообщил, что меня спрашивает внизу какой-то монах, которому необходимо скорее со мной увидеться. Пожав майору руку, я сказал, что не только прощаю его, но и чрезвычайно ему обязан, после чего спустился вниз, где ожидавший меня монах объявил, что он исповедовал Багийяра и тот передает настоятельную просьбу явиться к нему, дабы он мог перед смертью вымолить у меня прощение за обиду, которую хотел мне нанести. Моя жена сначала было воспротивилась этому из боязни, как бы со мной чего не случилось, но, когда ее убедили, что такие опасения беспочвенны, дала согласие. Я застал Багийяра в постели; как выяснилось, майор пронзил его шпагой по самую рукоятку. Он умолял простить его, после чего наговорил немало любезностей по поводу того, что я обладаю женщиной, в которой несравненная красота сочетается с неприступной добродетелью; доказательством последней служит безуспешность его весьма настойчивых поползновений; дабы представить добродетель Амелии в еще более ярком свете, Багийяр, до того велико было его тщеславие, не сумел удержаться и назвал имена светских дам, уступивших его притязаниям, хотя ни к одной из них он не питал столь неудержимого влечения, как к моей бедной Амелии; он надеялся, что именно неудержимость его страсти, с которой он не в силах был совладать, заслужит ему мое прощение. Мой ответ нет нужды повторять. Я уверил Багийяра, что полностью его прощаю, и на этом мы расстались. Сказать по правде, я считал себя после этого едва ли не обязанным ему, ибо по возвращении домой жена встретила меня с необыкновенной нежностью. Я обнял Амелию с восторгом и умилением. Когда первый порыв чувства немного утих, она сказала: "Признайся, мой любимый, сумела ли твоя доброта удержать тебя от мысли, что я веду себя довольно безрассудно, выражая столько беспокойства по поводу частого твоего отсутствия, тогда как мне следовало бы радоваться, если ты хорошо проводишь время? Я знаю, ты должен был так думать, но поразмысли, что при этом должна была испытывать я, понимая, что с каждым днем я теряю твое уважение, и будучи в то же время вынужденной вести себя так: ведь тебе, не знавшему всей подоплеки, мое поведение, я прекрасно это сознавала, должно было показаться недостойным, пошлым, эгоистичным. И все-таки как же иначе могла я вести себя, имея дело с человеком, которого не смутишь ни отказом, ни презрением? А какой ценой я сохраняла сдержанность с ним в твоем присутствии? Каково было мне соблюдать вежливость с человеком, которого я в душе презирала, - и все это единственно из боязни пагубных последствий, если бы вы что-нибудь заподозрили, - и в то же время опасаться, как бы Багийяр не истолковал мое молчание как поощрение своих домогательств? Не испытываете ли вы жалость к несчастной супруге при мысли о том, в каком она была положении?" "Жалость, - воскликнул я, - о, любимая моя! Разве можно выразить этим словом мое преклонение перед вами, мое обожание? Но каким образом, любимая моя, ему удалось изъяснить свои намерения так ловко?.. С помощью писем?" "Нет-нет, он, конечно, не раз искал случая передать их мне, но это удалось ему только однажды, и я возвратила ему письмо. Боже милосердный, ни за какие блага в мире я не стала бы хранить у себя подобное письмо! У меня было такое чувство, что я оскверняю глаза, читая его!" - Браво, браво, - воскликнула мисс Мэтьюз. - До чего возвышенно, слов нет! Ах, когда б меня прельстило То, что милому немило, Я бы грудь свою пронзила, Но ему не изменила {23}. - Неужто вы в самом деле способны смеяться над такими чистыми чувствами? - вскричал Бут. - Я смеюсь над чистым чувством! - откликнулась мисс Мэтьюз. - О, мистер Бут, - как мало же ты знаешь Калисту! {24} - Прежде мне казалось, - признался Бут, - что я знаю вас даже очень хорошо, и считал, что из всех женщин на свете вы самая... да-да, из всех женщин на свете! - Берегитесь, мистер Бут, - проговорила мисс Мэтьюз. - Ей Богу, если вы так обо мне думали, то думали справедливо. Но кому я отдала мое чистое чувство?.. Кто тот человек, которого я... - Надеюсь, сударыня, - сказал он, - вам еще встретится кто-нибудь. - Благодарю вас за эту надежду, - ответила мисс Мэтьюз, - хотя высказанную так безучастно. Но, прошу вас, продолжайте свою историю. И Бут поспешил тотчас исполнить ее просьбу. ГЛАВА 10, содержащая письмо весьма любопытного свойства - Рана майора, - продолжал Бут, - оказалась, как он и предполагал, не такой уж серьезной, и через несколько дней он был уже вполне здоров; да и жизнь Багийяра, хотя он был пронзен шпагой насквозь, довольно скоро была вне опасности. Когда это стало известно, майор поздравил меня с выздоровлением Багийяра, присовокупив, что теперь я должен, поскольку Всевышний предоставил мне такую возможность, сам отомстить за оскорбление. Я ответил, что даже не могу и помыслить о таком поступке: ведь когда я предполагал, что Багийяр умирает, я искренне, от всего сердца простил его. "Что ж, в ту минуту, когда он умирал, - заметил майор, - ваш поступок был совершенно справедлив и нисколько не ронял вашу честь, но это прошение было обусловлено его состоянием, теперь же, коль скоро он выздоровел, оно утрачивает свою силу". Я стал объяснять, что не могу взять назад свое прощение, потому что и гнев мой, в сущности, давно остыл. "Ваш гнев не имеет к этому ровно никакого отношения! - вскричал майор. - Собственное достоинство - вот что всегда служило для меня поводом обнажить шпагу, и, когда оно затронуто, я равно способен драться и с тем, кого люблю, и с тем, кого ненавижу". Не стану утомлять вас повторением доводов, которыми майор все же меня не переубедил; знаю только наверное, что в результате я несколько упал в его мнении и только приехавшему вскоре капитану Джеймсу удалось вполне вернуть мне расположение майора. С приездом Джеймса у нас не было больше причин задерживаться в Монпелье, ибо Амелия чувствовала себя теперь лучше, чем когда бы то ни было с тех пор как я ее узнал, а мисс Бат не только выздоровела, но и обрела прежний цветущий вид; еще недавно это были живые мощи, а теперь она превратилась в упитанную миловидную молодую женщину. Джеймс опять стал моим казначеем, поскольку мы уже довольно долгое время не только не получали из Англии никаких денежных переводов, но даже и ни одной строчки, хотя и я, и моя дорогая Амелия отправили туда несколько писем и ее матери, и сестре, а посему, покидая Монпелье, я решил написать моему доброму другу доктору и уведомить его, что мы выезжаем в Париж, куда я и прошу его адресовать свой ответ. По дороге в Париж, да и в первые две недели после нашего туда приезда не произошло ничего заслуживающего упоминания; поскольку вы не знаете ни капитана Джеймса, ни мисс Бат, навряд ли стоит вам рассказывать, что их взаимная склонность, приведшая впоследствии к браку, только теперь стала проявляться, и, как это ни покажется вам странным, именно я первый подметил пламя любви у девицы, а моя жена - у капитана. На семнадцатый день после нашего приезда в Париж я получил письмо от доктора, которое и сейчас при мне, и, с вашего позволения, я прочитаю вам его, так как не хотел бы, пусть невольно, исказить его смысл. Его собеседница, как нетрудно догадаться, изъявила согласие, и Бут прочел ей нижеследующее: "МОИ ДОРОГИЕ ДЕТИ - именно так я стану отныне называть вас, поскольку никаких других родителей ни у одного из вас теперь в сем мире нет. Я сообщил бы вам эту печальную весть раньше, если бы мог предположить, что она до вас еще не дошла, и, конечно же, если бы знал куда писать. Ваша сестрица, если она и получала от вас какие-нибудь письма, то хранила это в тайне и, возможно, из любви к вам прятала их в том же самом месте, где она прячет свою доброту и то, что, боюсь, для нее еще много дороже этого, - свои деньги. Какие только слухи на ваш счет здесь не распространялись; впрочем, так всегда бывает в тех случаях, когда людям ничего неизвестно, ибо, не зная истинного положения вещей, каждый считает, что волен рассказывать все, что ему заблагорассудится. Те, кто желает вам добра, сын мой Бут, просто говорили, что Вы убиты, а прочие рассказывали, будто Вы дезертировали из осажденной крепости и были за это изгнаны из полка. О дочери моей все единогласно утверждают, что она переселилась в лучший мир, и очень многие намекают, будто ее спровадил туда собственный муж. Судя по такому началу, вы, я полагаю, станете ожидать от меня более благоприятных новостей, нежели я собираюсь вам сообщить, но, скажите, мои дорогие дети, почему мне, всегда смеявшемуся над своими собственными несчастьями, нельзя посмеяться над вашими, не навлекая на себя обвинений в недоброжелательстве? Мне бы хотелось, чтобы вы переняли у меня этот душевный склад, ибо, поверьте моему слову, никогда еще уста язычника не произносили более справедливого изречения: ...Leve fit quod bene fertur onus {*}. {* Бремя становится легким, если его легко сносишь (лат.) {25}.} Должен признаться, что никоим образом не думаю, будто Аристотель (а я вовсе не считаю его таким пустоголовым, как иные из тех, кто никогда его не читал) так уж удачно разрешил вопрос, рассмотренный им в "Этике" {26}, а именно: можно ли назвать счастливым человеком, на долю которого выпали страдания царя Приама? {27} И все-таки я давно держусь мнения, что нет такого несчастья, над которым философ-христианин не имел бы разумного основания смеяться. Ибо даже язычник Цицерон, сомневаясь в бессмертии (а такой мудрый человек должен был сомневаться в том, в поддержку чего существуют столь слабые доводы), утверждал, что мудрости подобает humanas res despicere atque infra se positas arbitrari {Взирать на все человеческие дела, как не заслуживающие внимания (лат.) {28}.}. Это изречение вместе с многими другими мыслями по тому же поводу вы найдете в третьей книге его "Тускуланских бесед". С каким непоколебимым спокойствием может в таком случае истинный христианин презирать временные и преходящие бедствия и даже смеяться над ними! Если несчастный бедняк, который еле плетется к своей жалкой лачуге, и тот способен бросать вызов бушующим стихиям: урагану, грозе и ненастью, преследующим его со всех сторон, когда самое большее, на что он надеется, это сон, то насколько же бодрее должен сносить преходящие невзгоды тот, чьи душевные силы поддерживает неизменная надежда, что в конце концов он все же окажется в величественных чертогах, где его ожидают самые изысканные наслаждения. Сравнение не кажется мне слишком удачным, но лучшее мне не приходит в голову. И, тем не менее, при всей недостаточности этого уподобления, мы можем, я думаю, основываясь на человеческих поступках, сделать вывод, люди сочтут его преувеличенным, ибо если уж речь зашла об упомянутых мной изысканных наслаждениях, то отыщется ли человек, настолько робкий или слабодушный, который не пренебрег бы ради них самыми суровыми из названных мной тягот и даже посмеялся над ними? Между тем на пути к светлой обители вечного блаженства как горько сетуем мы на каждую ничтожную помеху, на каждое пустячное происшествие! И если Фортуна обрушивает на нас одну из своих жестоких бурь, какими несчастными кажемся мы тогда и себе и другим! Причина этого кроется лишь в том, что мы недостаточно тверды в своей вере, в лучшем случае мы уделяем слишком мало внимания тому, что должно быть нашей самой главной заботой. В то время как самых ничтожных вещей мира сего, даже таких жалких побрякушек, таких детских безделиц, как богатство и почести, добиваются с невероятным упорством и неутомимым прилежанием, великим и важнейшим делом бессмертия пренебрегают, откладывая его на потом, и никогда, ни в малейшей мере не позволяют ему соперничать с нашим вниманием к делам земным. Если бы какой-нибудь человек в моем одеянии вздумал завести речь о божественном там, где хлопочут о делах или предаются удовольствиям, - в совестном суде {29}, у Гэрруэя или Уайта {30}, стали бы там его слушать? Может быть, только какой-нибудь жалкий насмешник, да и то, чтобы потом поглумиться над ним? Разве не снискал бы он тотчас прозвище безумного священника и не сочли бы его окружающие достойным обитателем Бедлама? {31} И разве с ним не обошлись бы точно так же, как римляне обходились со своими ареталогами {Нищенствующие философы, развлекавшие знатных людей за их столом шутовскими рассуждениями о добродетели (примеч. Г. Филдинга).} {32}, и не приняли бы его за шута? Впрочем, что говорить о прибежищах суеты и мирских устремлений? Много ли внимания привлекаем мы, проповедуя с церковной кафедры? Ведь стоит только проповеди продлиться немного дольше обычного, разве добрая половина прихожан не погружается в сон? Возможно, и вы, дети мои, успели уже задремать, читая мое письмо? Что ж, в таком случае, подобно сердобольному хирургу, который исподволь подготавливая пациента к болезненной операции, старается по возможности притупить его чувства, так и я, пока вы пребываете в полусне, сообщу вам новости, которыми пугал вас с самого начала. Так вот, ваша добрая матушка, да будет вам известно, преставилась и отказала все свое состояние старшей дочери. Вот и все плохие новости, которые я собирался вам сообщить. А теперь признайтесь, если вы уже проснулись, разве вы не ожидали услышать чего-нибудь похуже и не опасались за жизнь вашего очаровательного младенца? Будьте спокойны: он отличается завидным здоровьем, он всеобщий любимец и до вашего возвращения о нем будут заботиться с родительской нежностью. Какую это должно доставить вам радость, если, разумеется, можно сделать более полным счастье молодых супругов, безмерно и по достоинству любящих друг друга и пребывающих, судя по вашему письму, в добром здравии. Суеверные язычники, оказавшись в ваших обстоятельствах, страшились бы козней Немезиды {33}, но поскольку я христианин, то осмелюсь присовокупить к вашему счастью еще одно обстоятельство, заверив моего сына, что помимо верной жены у него есть еще и преданный заботливый друг. А посему, дорогие мои дети, не впадайте в ошибку, слишком свойственную, по наблюдению Фукидида {34}, человеческой природе: чрезмерно горевать по поводу утраты какого-нибудь меньшего блага, не испытывая в то же время никакой благодарности за куда большие благодеяния, которыми нам позволено наслаждаться. В заключение мне остается лишь уведомить Вас, сын мой, что если Вы наведаетесь к мистеру Моранду на рю Дофин, то узнаете, что в Вашем распоряжении имеется сто фунтов. Боже милосердный, насколько Вы богаче тех миллионов людей, которые ни в чем не испытывают недостатка! Прощайте и считайте меня своим верным и любящим другом". - Ну, как, сударыня, - воскликнул Бут, - понравилось вам это письмо? - О, как нельзя более, - отозвалась мисс Мэтьюз. - Священник очаровательный человек. Я всегда с большим удовольствием слушала его проповеди. Насколько могу припомнить, о смерти мисс Гаррис я узнала более чем за год до моего отъезда из дома, но никаких подробностей относительно ее завещания я прежде не слыхала. Клянусь честью, я очень вам сочувствую. - Помилуйте, сударыня, - вскричал Бут, - неужто вы так быстро забыли главную цель письма доктора Гаррисона? - Разумеется, нет, - возразила Мэтьюз, - и признаю, что эти рассуждения весьма приятно читать, однако же утрата наследства - дело очень серьезное, и я уверена, что такой благоразумный человек, как мистер Бут, должен быть того же мнения. - Должен вам признаться, сударыня, - отвечал Бут, - что одно соображение в значительной мере сводит на нет все доводы священника. Я имею в виду тревогу о моей маленькой растущей семье, которой придется когда-нибудь почувствовать последствия этой потери; кроме того, я беспокоился не столько за себя, сколько за Амелию, хотя она притворялась, будто ни в коей мере этим не обескуражена, и, напротив того, пустила в ход всю изобретательность, дабы утешить меня. Однако, сударыня, в письме доктора Гаррисона помимо его философии есть еще нечто такое, что тоже, несомненно, вызывает восхищение: что вы скажете о той непринужденной, щедрой и дружеской манере, с какой он прислал мне сто фунтов. - Чрезвычайно благородный и великодушный поступок, что и говорить, - подтвердила мисс Мэтьюз. - Но продолжайте, прошу вас, ведь я жажду услышать все до конца. ГЛАВА 11, в которой мистер Бут рассказывает о своем возвращении в Англию - Во время нашего пребывания в Париже ничего примечательного, насколько я помню, не произошло и, уехав оттуда, мы вскоре прибыли в Лондон. Здесь мы задержались всего только на два дня и, попрощавшись с нашими спутниками, поспешили в Уилтшир {35}: моя жена с таким нетерпением жаждала увидеть наконец оставленного ею там малыша, что едва не уморила дорожными тяготами ребенка, которого везла с собой. Мы добрались до нашей гостиницы поздно вечером. Несмотря на то, что Амелия не имела особых оснований хоть в чем-нибудь быть довольной поведением своей сестры, она решила вести себя с ней, как будто ничего плохого не произошло. Поэтому сразу по приезде Амелия послала ей любезную записку, предоставляя ей самой решить - придет ли она к нам в гостиницу или мы в тот же вечер навестим ее. Прождав целый час, слуга возвратился с ответом, в котором мисс Бетти просила прощения за то, что не сумеет прийти к нам, так как время уже позднее и она простужена, вместе с тем заклинала жену, чтобы та и не думала выходить из дома после такого утомительного путешествия, ей же самой придется по этой причине отложить удовольствие видеть Амелию до следующего утра; а вашему покорному слуге было уделено в записке столько же внимания, как если бы такой особы и вовсе на свете не существовало, хотя я, соблюдая учтивость, просил слугу передать мой поклон. Я бы не стал говорить о таком пустяке, если бы не хотел показать вам нрав этой женщины; это послужит вам в какой-то мере разгадкой ее последующего поведения. Когда слуга принес этот ответ, добрейший доктор Гаррисон, который почти весь этот час дожидался его вместе с нами, тотчас же поспешил увести нас к себе домой, где нам были приготовлены ужин и постели. Жена моя горела нетерпением в тот же вечер увидеть свое дитя, но доктор стал ее отговаривать, и, поскольку малыш находился у кормилицы, жившей в отдаленной части города, да и кроме того, доктор заверил ее, что не далее как нынешним же вечером видел ребенка и тот был совершенно здоров, Амелия в конце концов уступила. Мы провели этот вечер самым приятным образом; остроумие и веселость в сочетании с чистосердечием и добротой делали из доктора бесподобного собеседника, тем более что он пребывал в крайне приподнятом настроении, вызванном, как он любезно пояснил, нашим приездом. Мы засиделись допоздна, и Амелия, обладавшая завидным здоровьем, уверяла нас, что почти не чувствует усталости с дороги. Всю ночь Амелия ни на минуту не сомкнула глаз, и рано утром, сопровождаемые доктором, мы поспешили к нашему малышу. Можно ли передать охвативший нас восторг, когда мы его увидели. Никто кроме любящего родителя не в состоянии, я уверен, хоть сколько-нибудь это себе представить. Чего только не рисовало себе наше воображение, хотя для этого, возможно, не было ни малейших оснований. В младенческом лепете мы с готовностью различали слова и охотно находили в них смысл и значение, в каждой черте ребенка я обнаруживал сходство с Амелией, а она - со мной. Простите меня, однако, за то, что я уделяю внимание таким пустякам; перейду теперь к сценам, которые многим покажутся более занимательными. Затем мы нанесли визит мисс Гаррис, которая повела себя с нами, на мой взгляд, поистине смехотворно, и поскольку эта особа хорошо вам известна, то я попытаюсь описать нашу встречу поподробнее. Нас сразу же проводили в гостиную, где заставили прождать битый час. Но вот наконец появилась хозяйка дома в глубоком трауре и с миной еще более печальной, нежели ее одежда, однако все в ее наружности изобличало притворство. Черты лица были искажены якобы невыносимым горем. С таким выражением лица важной поступью она приблизилась к Амелии и холодно поцеловала ее. Потом удостоила и меня надменного и церемонного поклона, и мы все уселись. Последовало краткое молчание, которое мисс Гаррис нарушила наконец, произнеся с глубоким вздохом: "Сестра, в этом доме с тех пор, как ты была в нем последний раз, произошли большие перемены: небесам угодно было взять к себе мою мать". Тут она вытерла глаза и продолжала: "Надеюсь, мне известно, в чем состоит мой долг и что я научилась безропотно покоряться Божьей воле, но все же мне должно быть дозволено хоть немного горевать о лучшей из матерей; ведь именно такой она была для нас обеих, и если перед кончиной провела между нами различие, то у нее, видимо, имелись для этого какие-то основания. Право же, от чистого сердца могу сказать, что никогда этого не добивалась и еще менее этого желала". Глаза бедной Амелии были в эту минуту полны слез: ей и без того слишком дорого обошлись воспоминания о бессердечном поступке матери. Амелия ответила с ангельской кротостью, что она и не думает порицать чувства, испытываемые сестрой по столь горестному поводу, что она всем сердцем разделяет ее горе, ибо никакой поступок, совершенный матерью в последние годы ее жизни, не может изгладить память о той нежности, которую мать питала к ней прежде. Ее сестра ухватилась за слово "изгладить" и принялась склонять его на все лады. "Изгладить! - воскликнула она. - О, мисс Эмили (нет, вам не следует надеяться, что я стану называть вас именем, которое мне неприятно произносить). О, как бы я желала, чтобы все можно было изгладить. Изгладить! Если бы только это было возможно! Мы могли бы тогда по-прежнему радоваться, глядя на бедную матушку, ибо я убеждена, что она так и не смогла оправиться от горя, причиненного ей известным вам обстоятельством". Она и дальше продолжала в том же духе и, обрушив на сестру множество язвительных упреков, в конце концов напрямик объявила причиной смерти матери брак Амелии со мной. Но тут уж я не мог дольше молчать. Я напомнил мисс Бетти о нашем полном примирении с миссис Гаррис накануне моего отъезда и о том, с какой любовью она ко мне относилась; я не мог удержаться, чтобы не сказать ей напрямик, что если миссис Гаррис и случилось переменить свое мнение обо мне, то, не зная за собой прегрешений, которые могли бы вызвать подобную перемену, прекрасно понимаю, чьей любезности я этим обязан. Нечистая совесть, как известно, не может стерпеть ни малейшего упрека. Мисс Гаррис мгновенно откликнулась на обвинение. Она сказала, что подобные подозрения нимало ее не удивляют, что они вполне согласуются с моим поведением и утешают ее хотя бы в одном: моей предвзятостью отчасти объясняется неблагодарность ее сестры Эмили как по отношению к ней, так и к ее покойной матери, и тем самым уменьшается собственная вина Эмили, хотя и трудно понять, до какой степени женщина может подпасть под влияние мужа. В ответ на этот выпад по моему адресу моя дорогая Амелия густо покраснела и попросила сестру привести хотя бы один-единственный пример недоброжелательства или неуважения к ней. На что та ответила (я уверен, что в точности повторяю ее слова, хотя не могу воспроизвести ни интонации, ни гримасы, которыми они сопровождались): "Скажите, мисс Эмили, а кто же будет судьей - вы или сей джентльмен? Мне вспоминается время, когда я во всем могла положиться на ваше суждение, но теперь вы больше не властны над собой и не отвечаете за свои действия. Я постоянно возношу молитвы небу, чтобы вам не ставили в вину ваши поступки. Об этом же постоянно молилась и эта великодушная женщина - моя дорогая мать, ставшая ныне святой на небесах, святой, чье имя я не могу произнести без слез, хотя вы, как я вижу, способны слышать его, не проронив ни единой. Не могу не выразить прискорбия по поводу столь печального обстоятельства; к слезам, как мне кажется, обязывает хотя бы благопристойность; но, возможно (как видите, мне всегда хочется найти вам оправдание), что вам запрещено плакать". Мысль о том, что кому-то можно приказать или запретить плакать, до того меня удивила, что одно только негодование удержало меня от смеха. Боюсь, однако, что мой рассказ становится докучным. Одним словом, мы, пожалуй, не менее часа выслушивали всевозможные злобные измышления, какие только способна изобрести воспаленная фантазия, после чего мы откланялись и расстались как люди, которые по своей охоте никогда больше не встретятся. На следующее утро Амелия получила от мисс Гаррис длинное письмо, в котором после множества едких выпадов по моему адресу, она оправдывала свою мать, доказывая, что та принуждена была поступить именно так, а не иначе, дабы воспрепятствовать разорению Амелии, неминуемому в том случае, если бы состояние попало в мои руки. Мисс Гаррис также очень глухо намекала, что может стать опекуном детей своей сестры, и объявляла, что согласится жить с ней как с сестрой лишь при одном единственном условии, а именно: если удастся каким-нибудь способом разлучить Амелию с этим человеком, как ей угодно было меня назвать, причинившим их семье столько зла. Я был до того разъярен подобной выходкой, что, не вмешайся Амелия, обратился бы, пожалуй, к мировому судье за разрешением на обыск, с целью найти портрет моей жены, который, как имелось немало оснований полагать, ее сестра присвоила и который, я убежден, был бы найден в ее доме. - Еще бы, это вполне возможно, - воскликнула мисс Мэтьюз, - ведь нет такой подлости, на которую эта особа была бы неспособна! - После столь приятного письма последовало вскоре еще одно, не менее утешительного свойства; в нем меня уведомляли, что мой полк, который был набран в начале войны как дополнительный, расформирован, так что я остаюсь теперь лейтенантом на половинном жалованье {36}. Мы как раз размышляли с Амелией о положении, в котором теперь очутились, когда к нам пришел священник. Выслушав наш рассказ о приеме, оказанном нам сестрой Амелии, он воскликнул: "Несчастная! Мне от души ее жаль!" - и это было самое суровое осуждение, какое он когда-либо выражал; в самом деле, мне не раз доводилось слышать, как он говорил, что порочная душа более всего на свете заслуживает сочувствия. Предоставим читателю некоторую передышку, дабы он мог переварить эту мысль. ГЛАВА 12, в которой мистер Бут завершает свой рассказ - На следующий день священник вместе с нами отправился в свой дом, расположенный в его приходе, примерно в тридцати милях, где мы гостили у него почти три месяца. Приход, вверенный попечению моего друга, окружен очень живописной местностью. Всюду простираются поля, омываемые прозрачным ручьем, в котором водится форель, их окаймляют с обеих сторон холмы. Дом священника, конечно, не вызвал бы особого восхищения у человека с изощренным вкусом. Доктор Гаррисон построил его сам, и дом примечателен как раз своей простотой, с которой его убранство согласуется так хорошо, что в нем не сыскать ни единого предмета, могущего показаться лишним, за исключением разве полки книг и гравюр мистера Хогарта, которого доктор называет нравственным сатириком. И тем не менее, нельзя себе представить ничего приятнее той жизни, которую священник ведет в своем непритязательном доме, называя его земным раем. Все его прихожане, с которыми он обходится, как со своими детьми, почитают его, как отца родного. Раз в неделю он непременно посещает в своем приходе каждый дом, расспрашивает, одобряет, бранит, если находит для этого повод. А в его отсутствие то же самое делает его викарий, и результаты столь благотворной заботы налицо: ссоры ни разу не приводили к драке или к судебной тяжбе; во всем приходе не сыскать ни одного нищего, и за все время, пока я там жил, мне не довелось слышать, чтобы кто-нибудь сквернословил или божился. Однако возвратимся после столь приятного отступления к моим собственным делам, куда менее заслуживающим вашего внимания. Посреди всех удовольствий, которые я вкушал в этом благословенном месте и в обществе самых дорогих мне на свете людей, меня то и дело посещали печальные раздумья о моих плачевных обстоятельствах. Мое жалованье составляло теперь менее сорока фунтов в год, у меня было уже двое детей, и моя дорогая Амелия вновь ожидала ребенка. Как-то раз священник застал меня сидящим в одиночестве и погруженным в горестные размышления по этому поводу. Он сказал, что в последнее время я, как он заметил, стал очень задумчив, что причина этого ему известна и он не удивляется и не осуждает меня. Затем он спросил, есть ли у меня какая-нибудь надежда опять получить офицерскую должность и, если нет, то каковы мои дальнейшие намерения? Я ответил ему, что за неимением влиятельных друзей не могу особенно надеяться преуспеть на военном поприще и что соответственно не могу строить и какие-либо другие планы, поскольку любое дело требует определенных знаний или опыта, равно как и денег, хотя бы на первых порах, тогда как у меня нет ни того, ни другого. "В таком случае, сын мой, - сказал доктор Гаррисон, - должен тебе признаться, что и я размышлял об этом не меньше, чем ты; но только я умею это делать, сохраняя наружную веселость. (Это его слова). Что касается военной службы, то в случае надобности можно было бы отыскать нужные средства, чтобы купить тебе офицерскую должность, но моя дочь, судя по всему, и слышать об этом не хочет, и, говоря откровенно, ты и сам, мне кажется, убедишься, что никакая слава не возместит тебе разлуку с ней. Сам я, - продолжал он, - вовсе не считаю мудрыми тех людей, которые ради какой-нибудь мирской выгоды, отказываются от величайшего счастья своей жизни. Надо полагать, жизнь в деревне, где вы могли бы быть всегда неразлучны, сделает вас куда более счастливыми". Я ответил, что этот жизненный удел предпочел бы любому другому и что Амелия, как мне кажется, придерживается того же мнения. И тогда священник, поколебавшись немного, посоветовал мне стать фермером и предложил отдать мне внаем приходский дом с участком, срок аренды которого как раз в то время истек. Он сказал, что ферма хотя и потребует расходов, но совсем небольших, и что за деньгами дело не станет. Я с готовностью ухватился за это предложение, испытывая чувство глубокой признательности к священнику, и тотчас разыскал Амелию, чтобы сообщить ей об этом и узнать ее мнение. Услышав новость, Амелия пришла в восторг; она призналась, что более всего ее страшило, как бы я опять не предпочел военную службу. Амелия великодушно сказала, что ей все равно, какой род занятий в жизни я предпочту, лишь бы не разлучаться со мной. "А что касается наших детей, - добавила она, - то не лучше ли подготовить их к скромному уделу и тогда они будут им удовлетворены; ибо тот, для кого непременным условием счастья является высокое положение в обществе, не заслуживает счастья, да и неспособен его испытать..." Вот так, сударыня, я утратил свое прежнее звание, и теперь к вашим услугам не капитан Бут, а фермер Бут. На протяжении первого года моего пребывания в новом качестве ничего, как мне кажется, примечательного не произошло, и описание одного дня может дать полное представление о событиях целого года. - В самом деле, - отозвалась мисс Мэтьюз, - опишите нам события одного дня. Мне чрезвычайно любопытно узнать, как же вам удавалось убить время; и, пожалуйста, выберите по возможности самый лучший день. - Ну, что ж, сударыня, - ответил Бут, - повинуюсь приказу, но вам придется винить себя, если мой рассказ покажется вам очень уж скучным. И ко всему прочему вы взвалили на меня почти непосильную задачу. Возможно ли описать состояние величайшего блаженства? Итак, сударыня, я вставал... - Да, да, начните с той самой минуты, как проснулись, - перебила мисс Мэтьюз. - Я вставал обычно между пятью и шестью... - Знать не желаю никаких "обычно"! - воскликнула мисс Мэтьюз. - Вы должны ограничиться описанием только одного дня, и это должен быть самый лучший и счастливейший день за весь год. - Что ж, в таком случае, сударыня, - подхватил Бут, - я должен описать вам тот день, когда Амелия после мучительных и опасных родов наконец-то благополучно разрешилась от бремени: это был, без сомнения, счастливейший день в моей жизни. - Я протестую, - возразила мисс Мэтьюз, - ведь вы стали фермером Бутом. Причем же здесь то счастье, которое вы нарисовали моему воображению? Вы заставляете меня вспомнить газетное объявление, уведомляющее о том, что леди такая-то благополучно разрешилась сыном к великой радости некоего знатного семейства. - В таком случае, - воскликнул Бут, - поверьте, мисс Мэтьюз, я едва ли способен припомнить что-нибудь такое, что отличало бы один день от другого. Все дни были одной непрерывной чередой любви, здоровья и безмятежности. Наша жизнь напоминала спокойное море... - Скучнее этого и представить себе невозможно, - покачала головой мисс Мэтьюз. - Согласен, рассказ о такой жизни может показаться однообразным, да и кто способен описать наслаждение, испытываемое здоровым человеком, от глотка свежего воздуха или прилив бодрости от каждодневного упорного труда; восторг родителей, вызванный лепетом и невинными шалостями детей, и радость, пробуждаемую в душе супруга ласковой улыбкой жены, или, наконец, то отрадное, устойчивое чувство умиротворения, которое любящая чета черпает в беседе друг с другом? Всеми этими и многими другими радостями, доставляемыми нам нашим образом жизни, мы наслаждались в полной мере. Наше счастье было, видимо, слишком полным, потому что судьба стала ему завидовать и обрушила на нас самый жестокий удар, какой только мог выпасть на нашу долю, лишив нас самого близкого друга - доктора Гаррисона. - Весьма об этом сожалею, - проговорила мисс Мэтьюз. - Он действительно был чрезвычайно достойным человеком, но я впервые слышу о том, что он умер. - И пусть пройдет еще много времени прежде чем кто-нибудь услышит эту весть! - воскликнул Бут. - Для нас он, конечно, умер; надеюсь; однако, что ему предстоит еще много счастливых лет. Вам, конечно, известно, сударыня, сколь многим он был обязан своему покровителю графу; да и немудрено, ведь всякий, кто хоть раз бывал в обществе священника, не мог об этом не слышать; и вы, я уверен, не удивитесь тому, что граф поручил именно доктору Гаррисону сопровождать в качестве наставника молодого лорда во время его путешествия; а так как подобная обязанность не противоречила его склонностям, этот добрейшей души человек вынужден был уступить настояниям своего друга и покровителя. И вот я лишился не только самого лучшего на свете собеседника, но и лучшего советчика; горчайшие последствия такой потери мне пришлось потом испытать сполна, ибо ни одно преимущество на свете нельзя сравнить с тем, какое может извлечь наделенный хотя бы малой долей разумения молодой человек из задушевных бесед с человеком зрелых лет, который не только способен дать совет, но и знает как следует совет преподнести. Благодаря одному этому обстоятельству юность может пользоваться преимуществами опыта зрелого возраста и притом именно в тот период жизни, когда такой опыт может принести куда большую пользу, нежели когда человек прожил уже достаточно долго, чтобы приобрести его самостоятельно. Оставшись без моего мудрого советчика, я совершил множество промахов. Первый из них состоял в том, что я расширил свое хозяйство, арендовав в дополнение к участку священника еще одну ферму за сто фунтов в год. Эта аренда оказалась для меня столь же невыгодной, насколько выгодными были условия, предложенные мне доктором. Следствием этого шага явилось то, что если к концу первого года я имел восемьдесят фунтов прибыли, то к концу второго - около половины этой суммы составили убытки, то есть я получил, как говорится, меньше, чем ничего. Вторая моя ошибка состояла в том, что мы поселились вместе с приходским викарием, который как раз в это время женился на, как мы с женой считали, весьма достойной женщине. Не успели мы, однако, прожить вместе и месяца, как я убедился, что эта достойная женщина прониклась сильным предубеждением против моей Амелии, и не имей я некоторого представления о человеческих страстях и о том, какое почетное место занимает среди них зависть, то не смог бы приискать никакого этому объяснения, ибо Амелия была не только далека от того, чтобы дать этой особе хоть какой-нибудь повод для недовольства, но, напротив, была с ней любезна и даже ласкова. Помимо того, что Амелия превосходила ее красотой, чего, я думаю, никто на свете не стал бы оспаривать, для этой зависти имелась еще и другая причина, о которой я не могу вспомнить без стыда, поскольку ее можно по справедливости назвать моей величайшей глупостью. Так вот, да будет вам известно, сударыня, что я с детства любил править каретой и считаю, что знаю толк в этом деле, хотя с моей стороны это, возможно, и невинное, но все же ребяческое тщеславие. Поскольку мне представилась возможность купить очень старую карету с упряжью (покупка и в самом деле обошлась мне всего в двенадцать фунтов) и поскольку я рассудил, что те же самые лошади, которых я запрягаю в телегу, могут везти и мою карету, то решил побаловать себя подобным приобретением. Последствия моей затеи с этой злосчастной старой каретой оказались самыми непредвиденными. До тех пор пока мы с женой мало чем отличались от других фермерских семейств и в одежде, и в своем образе жизни, они вели себя с нами, как с равными; теперь же у них сложилось мнение, что мы слишком занеслись и добиваемся превосходства, а посему тотчас прониклись к нам завистью, злобой и объявили нам войну. Мелкие сквайры, жившие с нами по соседству, точно так же с неудовольствием наблюдали за тем, как бедный арендатор тщится сравняться с ними, да еще именно в то