ыжидатели, все медлители, все соглядатаи, и каждый кого-нибудь да боялся. Гора была местом избранных, Жиронда была местом избранных; Равнина была толпой. Дух Равнины был воплощен и сосредоточен в Сийесе. Сийес был человеком глубокомысленным, чье глубокомыслие обернулось пустотой. Он застрял в третьем сословии и не сумел подняться до народа. Иные умы словно нарочно созданы для того, чтобы застревать на полпути. Сийес звал Робеспьера тигром, а тот величал его кротом. Этот метафизик пришел в конце концов не к разуму, а к благоразумию. Он был придворным революции, а не ее слугой. Он брал лопату и шел вместе с народом перекапывать Марсово поле, но шел в одной упряжке с Александром Богарне. На каждом шагу он проповедовал энергию, но не знал ее сам. Он говорил жирондистам: "Привлеките на вашу сторону пушки". Есть мыслители-ратоборцы; такие, подобно Кондорсе, шли за Верньо или, подобно Камиллу Демулену, шли за Дантоном. Но есть и такие мыслители, которые стремятся лишь к одному -- выжить любой ценой; такие шли за Сийесом. На дно бочки с самым добрым вином выпадает мутный осадок. Под "Равниной" помещалось "Болото". Сквозь мерзкий отстой явственно просвечивало себялюбие. Здесь молча выжидали, щелкая от страха зубами, немотствующие трусы. Нет зрелища гаже. Готовность принять любой позор и ни капли стыда; затаенная злоба; недовольство, скрытое личиной раболепства. Все они были напуганы и циничны; всеми двигала отвага, исходящая из безудержной трусости; предпочитали в душе Жиронду, а присоединялись к Горе; от их слова зависела развязка; они держали руку того, кого ждал успех; они предали Людовика XVI -- Верньо, Верньо -- Дантону, Дантона -- Робеспьеру, Робеспьера -- Тальену. При жизни они клеймили Марата, после смерти обожествляли его. Они поддерживали все вплоть до того дня, пока не опрокидывали все. Они чутьем угадывали, что зашаталось, и стремились нанести последний удар. В их глазах, -- ибо они брались служить любому, лишь бы тот сидел прочно, -- пошатнуться -- значило предать их. Они были числом, силой, страхом. Отсюда-то их смелость -- смелость подлецов. Отсюда 31 мая, 11 жерминаля, 9 термидора -- трагедии, завязка которых была в руках гигантов, а развязка в руках пигмеев. VI Бок о бок с людьми, одержимыми страстью, сидели люди, одержимые мечтой. Утопия была представлена здесь во всех своих разветвлениях: утопия воинствующая, признающая эшафот, и утопия наивная, отвергающая смертную казнь; грозный призрак для тронов и добрый гений для народа. В противовес умам ратоборствующим здесь имелись умы созидающие. Одни думали только о войне, другие думали только о мире; в мозгу Карно родилась вся организация четырнадцати армий, в мозгу Жана Дебри родилась мечта о всемирной демократической Федерации. Среди неукротимого красноречия, среди воя и рокота голосов таилось плодотворное молчание. Лаканаль молчал, но обдумывал проект народного просвещения; Лантенас молчал и создавал начальные школы; молчал и Ревельер-Лепо, но в мечтах старался придать философии значение религии. Прочие занимались второстепенными вопросами, пеклись о мелких, но существенных делах. Гюитон-Морво занимался вопросом улучшения больниц. Мэр хлопотал об уничтожении крепостных податей. Жан-Бон-Сент-Андре добивался отмены ареста за долги и упразднения долговых тюрем. Ромм отстаивал предложение Шаппа, Дюбоэ наводил порядок в архивах, Коран-Фюстье создал анатомический кабинет и музей естествознания, Гюйомар разработал план речного судоходства и постройки плотины на Шельде. Искусство также имело своих фанатиков и своих одержимых; 21 января, в тот самый час, когда на площади Революции скатилась голова монархии, Безар, депутат Уазы, пошел смотреть обнаруженную где-то на чердаке в доме по улице Сен-Лазар картину Рубенса. Художники, ораторы, пророки, люди-колоссы, как Дантон, и люди-дети, как Анахарсис Клотц, ратоборцы и философы -- все шли к единой цели, к прогрессу. Никогда они не опускали рук. В том-то и величье Конвента -- он находил зерно реального там, где люди видят только неосуществимое. На одном полюсе был Робеспьер, видевший лишь "право", на другом -- Кондорсе, видевший лишь "долг". Кондорсе был человеком мечты и света; Робеспьер был человеком свершений; а иногда в периоды агонии одряхлевшего общества свершение равносильно искоренению. У революции, как и у горы, есть свои подъемы и спуски, и на разных уровнях ее склонов можно видеть все разнообразие природы, от вечных льдов до весеннего цветка. Каждая зона творит людей себе на потребу, и таких, что живы солнцем, и таких, что живы громами. VII Посетители Конвента указывали друг другу на один из поворотов левого коридора, где Робеспьер шепнул Гара, приятелю Клавьера, грозные слова: "У Клавьера что разговор, то заговор". В том же углу, как будто нарочно созданном для сторонних бесед и заглушаемого гнева, Фабр д'Эглантин пенял Ромму, упрекая его за то, что тот посмел переименовать "фервидор" в "термидор" и тем испортил его календарь. Показывали угол залы, где сидели бок о бок семь представителей Верхней Гаронны, которым первым пришлось выносить приговор Людовику XVI и которые провозгласили один за другим -- Майль: "Смерть", Дельмас: "Смерть", Прожан: "Смерть", Калес: "Смерть", Эйраль: "Смерть", Жюльен: "Смерть", Дезаси: "Смерть". Извечная перекличка, ибо, с тех пор как существует человеческое правосудие, под сводами судилища гулко отдается эхо гробниц. В волнующемся море голов указывали на тех, чьи голоса слились в нестройный и трагический хор приговора; вот они: Паганель, сказавший: "Смерть. Король полезен только одним -- своей смертью"; Мийо, сказавший: "Если бы смерти не существовало, ныне ее нужно было бы изобрести"; старик Рафрон дю Труйе, сказавший; "Смерть, и немедля!"; Гупильо, который закричал: "Скорее на эшафот. Промедление усиливает эхо смерти!"; Сийес, который с мрачной краткостью произнес: "Смерть!"; Тюрьо, который отверг предложение Бюзо, советовавшего воззвать к народу: "Как! еще народные собрания? Как! еще сорок четыре тысячи трибуналов? Процесс никогда не окончится. Да голова Людовика XVI успеет поседеть, прежде чем скатится с плеч!"; Огюстен-Бон Робеспьер, который воскликнул вслед за братом: "Я не признаю человечности, которая уничтожает народы и мирволит деспотам. Смерть! Требовать отсрочки -- значит взывать не к народу, а к тиранам!"; Фусседуар, заместитель Бернардена де Сен-Пьера, сказавший: "Мне отвратительно пролитие человеческой крови, но кровь короля -- это не человеческая кровь. Смерть!"; Жан-Бон-Сент-Андре, который заявил: "Народ не может быть свободен, пока жив тиран"; Лавиконтри, который провозгласил как аксиому: "Пока дышит тиран, задыхается свобода. Смерть!"; Шатонеф-Рандон, который крикнул: "Смерть Людовику последнему!"; Гийярден, который высказал следующее пожелание: "Пусть казнят, раз барьер опрокинут", намекая на барьер вокруг трона; Телье, который сказал: "Пускай отольют пушку калибром с голову Людовика XVI и стреляют из нее по врагу". Указывали и на тех, что проявили милосердие. Среди них был Жантиль, сказавший: "Я голосую за пожизненное заключение. Вслед за Карлом I следует Кромвель"; Банкаль, который заявил: "Изгнание. Я хочу, чтобы впервые в мире король занялся каким-нибудь ремеслом и зарабатывал в поте лица хлеб свой"; Альбуис, который сказал: "Каторга. Пускай живой его призрак бродит вокруг тронов"; Занджиакоми сказал: "Лишение свободы. Сохраним Капета в качестве пугала"; Шайон сказал: "Пусть живет. Зачем нам мертвец, которого Рим превратит в святого?" Пока все эти слова срывались с суровых уст и одно за другим исчезали в далях истории, на трибунах разряженные, декольтированные дамы подсчитывали голоса, отмечая булавкой на листе каждый поданный голос. Там, где побывала трагедия, там надолго остаются ужас и сострадание. Видеть Конвент в любой час его властвования, значило видеть суд над последним Капетом; легенда 21 января примешивалась ко всем деяниям Конвента; от этого грозного Собрания неизменно подымался роковой вихрь, который, коснувшись древнего факела монархии, зажженного восемнадцать веков тому назад, потушил его; окончательный, не подлежащий обжалованию, приговор над всеми королями в лице одного стал как бы отправной точкой, откуда Конвент повел великую войну с прошлым; какому бы вопросу ни было посвящено заседание Конвента, в глубине незримо подымалась тень, отбрасываемая эшафотом Людовика XVI. Зрители рассказывали друг другу об отставке Керсэна, об отставке Ролана, о Дюшателе, депутате от Де-Севра, который, прикованный к постели недугом, велел принести себя в Конвент и, умирая, проголосовал за сохранение жизни, чем вызвал смех Марата; зрители искали взглядом депутата (история не сохранила его имени), который, утомившись заседанием, длившимся тридцать семь часов подряд, заснул на скамье, и, когда пристав разбудил его для подачи голоса, он с трудом приоткрыл глаза, крикнул: "Смерть!" -- и снова уснул. Когда Конвент выносил смертный приговор Людовику XVI, Робеспьеру оставалось жить восемнадцать месяцев, Дантону -- пятнадцать месяцев, Верньо -- девять месяцев, Марату -- пять месяцев и три недели, Лепеллетье Сен-Фаршо -- один день. Как коротко и страшно дыхание человеческих уст. VIII Народ глядел на Конвент через свое собственное открытое окно -- трибуны для публики, но когда это окно оказывалось слишком узким, он распахивал дверь, и в зал вливалась улица. Такие вторжения толпы в сенат -- одна из самых примечательных минут истории. Обычно народ врывался в Конвент с дружелюбными намерениями. Курульное кресло браталось с уличным перекрестком. Но дружелюбие народа, который в один прекрасный день в течение трех часов захватил: сорок тысяч карабинов и пушки, стоявшие у Дома инвалидов, -- дружелюбие такого народа чревато угрозами. Каждую минуту какое-нибудь шествие прерывало ход заседания -- являлись делегации с петициями, подношениями, адресами. То женщины Сент-Антуанского предместья подносили членам Конвента почетную пику. То англичане предлагали двадцать тысяч пар сапог, чтобы обуть наших босых солдат. "Гражданин Арну, -- писала газета "Монитер", -- обиньянский кюре, командир Дромского батальона, просит отправить его на границу, а также сохранить за ним его приход". То врывались делегаты секций и приносили на носилках церковную утварь: блюда, чаши, дискосы, ковчежцы, золото и серебро -- дар родине от толпы оборванцев, -- и в награду просили только одного -- разрешения сплясать карманьолу перед Конвентом. Шенар, Нарбонн и Вальер приходили сюда спеть свои куплеты в честь Горы. Секция Монблан торжественно вручала Конвенту бюст Лепеллетье; какая-то женщина надела красный колпак на голову председателя, который тут же расцеловал дарительницу; "гражданки секции Майль" забрасывали "законодателей" цветами; "воспитанницы родины" с оркестром во главе приходили поблагодарить Конвент за то, что он "подготовил благоденствие века"; женщины из секции Французской гвардии подносили депутатам розы; женщины из секции Елисейских полей подносили депутатам венки из дубовых листьев; женщины из секции Тампль давали клятву в том, что "каждая из них свяжет свою судьбу лишь с истинным республиканцем"; секция Мольера подарила Конвенту медаль с изображением Франклина, которую особым декретом решено было подвесить к венцу, украшавшему чело статуи Свободы; подкидыши, отныне именовавшиеся "детьми республики", дефилировали перед Конвентом в национальных мундирчиках; заглядывали в Конвент и молодые девушки из секции "Девяносто второго года", все в длинных белых одеяниях, и на следующий день "Монитер" в таких тонах описывал это событие: "Председатель получил букет из невинных ручек юной красавицы". Ораторы приветствовали толпу, а иногда и льстили ей; они говорили народу: "Ты безупречен, ты непогрешим, ты божество", а народ, как ребенок, любит сладкое. Иногда сам мятеж врывался в двери Конвента и выходил оттуда умиротворенный, -- так Рона вливает свои илистые воды в Женевское озеро и выливается оттуда лазурью. Впрочем, иной раз не все обходилось так мирно, и Анрио в таких случаях приказывал ставить у входа в Тюильрийский дворец жаровни, на которых накаливали пушечные ядра. IX Очищая революцию, Конвент одновременно выковывал цивилизацию. Да, очистительное горнило, но также и горн. В том самом котле, где кипел террор, сгущалось также бродило прогресса. Сквозь хаос мрака, сквозь стремительный бег туч пробивались мощные лучи света, равные силой извечным законам природы. Лучи, и поныне освещающие горизонт, сияли и будут сиять во веки веков на небосводе народов, и один такой луч зовется справедливостью, а другие -- терпимостью, добром, разумом, истиной, любовью. Конвент провозгласил аксиому: "Свобода одного гражданина кончается там, где начинается свобода другого"; в одной этой фразе заключены все условия совместного существования людей. Конвент объявил священной бедность; священным он объявил убожество, взяв на попечение государства слепца и глухонемого; он освятил материнство, поддерживая и утешая девушку-мать; он освятил детство, усыновляя сирот и дав им в матери родину; он освятил справедливость, оправдывая по суду и вознаграждая оклеветанного. Он бичевал торговлю неграми; он упразднил рабство. Он провозгласил гражданскую солидарность. Он декретировал бесплатное обучение. Он упорядочил национальное образование, учредив в Париже Нормальную школу, центральные школы в крупных провинциальных городах и начальные школы в сельских общинах. Он открывал консерватории и музеи. Он издал декрет, которым устанавливалось единство кодекса законов для всей страны, единство мер и весов и единое исчисление по десятичной системе. Он навел порядок в финансах государства, и на смену долгого банкротства монархии пришел общественный кредит. Он дал населению телеграфную связь, неимущей старости -- бесплатные богадельни, недужным -- больницы, очистив их от вековой заразы, учащимся -- Политехническую школу, науке -- Бюро долгот, человеческому разуму -- Академию. Не теряя своих национальных черт, он в то же время был межнационален. Из одиннадцати тысяч двухсот десяти декретов, изданных Конвентом, лишь одна треть касалась непосредственно вопросов политики, а две трети -- вопросов общего блага. Он провозгласил всеобщие правила нравственности основой общества и голос совести -- основой закона. И освобождая раба, провозглашая братство, поощряя человечность, врачуя искалеченное человеческое сознание, превращая тяжкий закон о труде в благодетельное право на труд, упрочивая национальное богатство, опекая и просвещая детство, развивая искусства и науки, неся свет на все вершины, помогая во всех бедах, распространяя свои принципы, предпринимая все эти труды, Конвент действовал, терзаемый изнутри страшной гидрой -- Вандеей и слыша над своим ухом грозное рычание тигров -- коалиции монархов. X Необозримое поле действия. Представители всех пород: человеческой, нечеловеческой и сверхчеловеческой. Невиданное в истории скопище противоположностей: Гильотен, сторонившийся Давида, Базир, оскорбляющий Шабо, Гюадэ, высмеивающий Сен-Жюста, Верньо, презирающий Дантона, Луве, нападающий на Робеспьера, Бюзо, разоблачающий Филиппа Эгалитэ, Шамбон, бичующий Паша, и все они ненавидели Марата. А сколько еще имен мы не назвали, хотя и следовало бы их назвать. Армонвиль, по прозвищу "Красный Колпак", ибо на каждом заседании он появлялся в фригийском колпаке, друг Робеспьера, требовавший, чтобы равновесия ради "вслед за Людовиком XVI гильотинировали Робеспьера"; Масье, приятель и двойник добряка Ламуретта, епископа, который прославил свое имя лишь тем, что оно так мило сердцу влюбленных; Легарди из Морбигана, клеймивший бретонских священников; Барер, сторонник любого большинства, председательствовавший в день суда над Людовиком XVI и ставший для Памелы тем, чем был Луве для Лодоиски; Дону, член Оратории, заявивший: "Главное -- выиграть время"; Дюбуа-Крансэ, доверенный Марата; маркиз де Шатонеф, Лакло, Эро де Сешель, отступивший перед Анрио, когда тот скомандовал: "Канониры, к пушкам"; Жюльен, сравнивавший Гору с Фермопилами; Гамон, который требовал, чтобы для женщин выделили особую трибуну; Лалуа, предложивший на заседании Конвента почтить епископа Гобеля, который, явившись в Конвент, скинул митру и надел красный колпак; Леконт, воскликнувший: "А ну, попы, торопитесь в расстриги"; Феро, перед отрубленной головой коего склонился Буасси д'Англа и тем задал историкам неразрешимый вопрос: склонился ли он, Буасси д'Англа, перед головой, то есть перед жертвой, или же перед пикой, то есть перед убийцами? Два брата Дюпра -- один монтаньяр, другой жирондист, ненавидевшие друг друга столь же яростно, как братья Шенье. С этой трибуны произносились кружившие голову бурные речи, и иной раз в них без ведома самого оратора звучал вещий глас революций, и не успевал он еще отзвучать, как вдруг события проникались людским недовольством и людскими страстями, будто их слух был оскорблен этими речами; все, что происходило, являлось как бы гневным откликом на то, что говорилось, и, точно их подстегнуло слово человека, разражались одна за другой страшные катастрофы. Так иной раз крик путника вызывает в горах обвал. Одно неосторожное слово может привести к бедствию. Если бы слово это не было произнесено, ничего бы не произошло. Кажется подчас, что можно рассердить события. Именно так, из-за случайно оброненного оратором и не понятого другими слова, скатилась на плахе голова принцессы Елизаветы. Невоздержанность на язык была в обычае Конвента. Во время жарких споров угрозы носились в воздухе, словно горящие головни на пожаре. Петион: "Робеспьер, ближе к делу". Робеспьер: "...Все дело в вас, Петион. Не беспокойтесь, я перейду к делу, и тогда вам несдобровать". Чей-то голос: "Смерть Марату!" Марат: "В тот день, когда умрет Марат, не станет более Парижа, а когда погибнет Париж, погибнет и Республика". Билло-Варенн (подымается с места): "Мы желаем..." Барер (прерывая его): "Уж слишком ты по-королевски заговорил..." Как-то на заседании Филиппо сказал: "...Один из депутатов обнажил против меня шпагу". Одуэн: "Председатель, призовите к порядку убийцу". Председатель: "Все в свое время". Панис: "Тогда, председатель, я призываю к порядку вас". Нередко стены Конвента сотрясал громовый смех. Лекуантр: "Кюре из Шан-де-Бу приносит жалобу на своего епископа Фоше, что тот запрещает ему жениться". Чей-то голос: "Никак не пойму, почему Фоше, у которого двадцать любовниц, не желает, чтобы у другого была одна-единственная жена". Второй голос: "Ничего, поп, не робей, бери себе жену". Публика с трибун вмешивалась во все споры и разговоры. Она обращалась к членам Собрания без чинов, на "ты". Как-то депутат Рюан выходит на трибуну. А славился он тем, что одна ягодица у него была заметно пухлее другой. Кто-то из публики крикнул: "Эй, повернись-ка толстой стороной к правым скамьям, потому что твоя, извините за выражение, "щека" совсем в духе Давида". Такие вольности усвоил народ в отношении Конвента. Впрочем, как-то во время чересчур бурного заседания 11 апреля 1793 года председатель велел арестовать одного из нарушителей порядка. Однажды, по свидетельству старика Буонаротти, Робеспьер взял слово и говорил два часа подряд, не отрывая глаз от Дантона, -- он то смотрел пристально, что не предвещало ничего доброго, то скользил по нему рассеянным взглядом, что было еще хуже. Наконец, он начал громить Дантона и закончил свою речь негодующими, зловещими словами: "Мы знаем, где интриганы, мы знаем, где взяточники и развратники, мы знаем, где изменники. Они здесь, на этом собрании. Они слышат нас, мы видим их, мы не спускаем с них глаз. Пусть поглядят они наверх, -- над их головой висит меч закона. Пусть заглянут они в свою душу, -- в их душе гнездится подлость. Так пусть же они поберегутся!" Когда Робеспьер кончил, Дантон, который сидел в небрежной позе, запрокинув голову, глядя в потолок полузакрытыми глазами и охватив рукой спинку скамьи, затянул вдруг песенку: Сносить Русселя речь нет мочи! И самая короткая должна бы быть короче. На оскорбления отвечали оскорблениями: "Заговорщик! -- Убийца! -- Мошенник! -- Мятежник! -- Умеренный!" Слова взаимного обличения произносились под бюстом Брута. Поток восклицаний, проклятий, бранных слов. Дуэль гневных взглядов. Рука сжималась в кулак, грозила пистолетом, выхватывала из ножен кинжал. Пламя страстей перекидывалось на трибуны. Иные говорили так, будто над ними уже навис нож гильотины. В полумраке обозначалась волнообразная линия голов, испуганных и страшных. Монтаньяры, жирондисты, фельяны, модерантисты, террористы, якобинцы, кордельеры и восемнадцать иереев-цареубийц. Таковы были эти люди! Словно клубы дыма, которыми играет ветер. XI Пусть эти умы были добычей ветра. Но то был ветер-чудодей. Быть членом Конвента значило быть волною океана. И это было верно даже в отношении самых великих. Первый толчок давался сверху. В Конвенте жила воля, которая была волей всех и не была ничьей волей в частности. Этой волей была идея, идея неукротимая и необъятно огромная, которая, как дуновение с небес, проносилась в этом мраке. Мы зовем ее Революцией. Когда эта идея вскипала подобно волне, она сшибала одних и возносила других; вот этого уносит вглубь моря пенящийся вал, вот того разбивает о подводные камни. Идея эта знала выбранный ею путь, она сама прозревала свои бездны. Приписывать революцию человеческой воле все равно, что приписывать прибой силе волн. Революция есть дело Неведомого. Можете называть это дело прекрасным или плохим, в зависимости от того, чаете ли вы грядущего, или влечетесь к прошлому, но не отторгайте ее от ее творца. На первый взгляд может показаться, что она -- совместное творение великих событий и великих умов, на деле же она лишь равнодействующая событий. События транжирят, а расплачиваются люди. События диктуют, а люди лишь скрепляют написанное своей подписью. 14 июля скрепил своей подписью Камилл Демулен, 10 августа скрепил своей подписью Дантон, 2 сентября скрепил своей подписью Марат, 21 сентября скрепил своей подписью Грегуар, 21 января скрепил своей подписью Робеспьер; но Демулен, Дантон, Марат, Грегуар и Робеспьер лишь писцы Истории. Могущественный и зловещий сочинитель этих незабываемых строк имеет имя, и имя это бог, а личина его Рок. Робеспьер верил в бога, что и не удивительно. Революция есть по сути дела одна из форм того имманентного явления, которое теснит нас со всех сторон и которое мы зовем Необходимостью. И перед лицом этого загадочного переплетения благодеяний и мук История настойчиво задает вопрос: Почему? Потому -- ответит тот, кто ничего не знает, и таков же ответ того, кто знает все. Наблюдая эти стихийные катастрофы, которые разрушают и обновляют цивилизацию, не следует слишком опрометчиво судить о делах второстепенных. Хулить или превозносить людей за результат их действий -- это все равно, что хулить или превозносить слагаемые за то, что получилась та или иная сумма. То, чему положено свершиться,-- свершится, то, что должно разразиться, -- разразится. Но извечно безоблачная синева тверди не страшится таких ураганов. Над революциями, как звездное небо над грозами, сияют Истина и Справедливость. XII Таков был этот Конвент, к которому приложима своя особая мера, этот воинский стан человечества, атакуемый всеми темными силами, сторожевой огонь осажденной армии идей, великий бивуак умов, раскинувшийся на краю бездны. Ничто в истории несравнимо с этим собранием людей: оно -- сенат и чернь, конклав и улица, ареопаг и площадь, верховный суд и подсудимый. Конвент склонялся под ветром, но ветер этот исходил от тысячеустого дыхания народа и был дыханием божьим. И ныне, после восьмидесяти лет, всякий раз, когда перед человеком, -- историк ли он, или философ, -- встанет вдруг образ Конвента, человек этот бросает все и застывает в раздумье. Нельзя взирать рассеянным оком на великое шествие теней. XIII Марат за кулисами На следующий день, после свидания на Павлиньей улице, Марат, как он и объявил накануне Симонне Эврар, отправился в Конвент. Среди членов Конвента имелся некий маркиз Луи де Монто, страстный приверженец Марата; именно он поднес Собранию десятичные часы, увенчанные бюстом своего кумира. В ту самую минуту, когда Марат входил в здание Конвента, Шабо подошел к Монто. -- Эй, бывший, -- начал он. Монто поднял глаза. -- Почему ты величаешь меня бывшим? -- Потому что ты бывший. -- Я бывший? -- Да, ты, ты ведь был маркизом. -- Никогда не был. -- Рассказывай! -- Мой отец был простой солдат, а дед был ткачом. -- Ну, завел шарманку, Монто! -- Меня вовсе и не зовут Монто. -- А как же тебя зовут? -- Меня зовут Марибон. -- Хотя бы и Марибон, -- сказал Шабо, -- мне-то что за дело? И прошипел сквозь зубы: -- Куда только все маркизы подевались? Марат остановился в левом коридоре и молча смотрел на Монто и Шабо. Всякий раз, когда Марат появлялся в Конвенте, по залу проходил шопот, но шопот отдаленный. Вокруг него все молчало. Марат даже не замечал этого. Он презирал "квакуш из болота". Скамьи, стоявшие внизу, скрадывал полумрак, и сидевшие там в ряд Компе из Уазы, Прюнель, Виллар, епископ, впоследствии ставший членом Французской академии, Бутру, Пти, Плэшар, Боне, Тибодо, Вальдрюш бесцеремонно показывали на Марата пальцем. -- Смотрите-ка -- Марат! -- Разве он не болен? -- Как видно, болен, -- явился в халате. -- Как так в халате? -- Да в халате же, говорю. -- Слишком уж много себе разрешает. -- Смеет в таком виде являться в Конвент! -- Что ж удивительного, ведь приходил он сюда в лавровом венке, почему бы не прийти в халате? -- Медный лоб, да и зубы словно покрыты окисью меди. -- А халат-то, глядите, новый. -- Из какой материи? -- Из репса. -- В полоску. -- Посмотрите лучше, какие отвороты! -- Из меха. -- Тигрового? -- Нет, горностаевого. -- Ну, горностай-то поддельный. -- Да на нем чулки! -- Странно, как это он в чулках! -- И туфли с пряжками. -- Серебряными. -- Ого, что-то скажут на это деревянные сабо нашего Камбуласа! На других скамьях делали вид, что вообще не замечают Марата. Говорили о посторонних предметах. Сантона подошел к Дюссо. -- Дюссо, вы знаете? -- Кого знаю? -- Бывшего графа де Бриенн. -- Которого посадили в тюрьму Форс вместе с бывшим герцогом Вильруа? -- Да. -- Обоих знавал в свое время. А что? -- Они до того перетрусили, что за версту раскланивались, завидя красный колпак тюремного надзирателя, а как-то даже отказались играть в пикет, потому что им подали карты с королями и дамами. -- Ну и что? -- Вчера гильотинировали. -- Обоих? -- Обоих. -- А как они держались в тюрьме? -- Как трусы. -- А на эшафоте? -- Как храбрецы. И Дюссо добавил: -- Да, умирать, видно, легче, чем жить. Барер между тем зачитывал донесение, касающееся положения дел в Вандее. Девятьсот человек выступили из Морбигана, имея полевые орудия, и отправились на выручку Нанта. Редон под угрозой сдачи -- крестьяне наседают. Пэмбеф атакован. Перед Мендрэном крейсировала эскадра, чтобы помешать высадке. Весь левый берег Луары от Энгранда до Мора ощетинился роялистскими батареями. Три тысячи крестьян овладели Порником. Они кричали: "Да здравствуют англичане!" Письмо Сантерра, адресованное Конвенту, которое оглашал Барер, кончалось словами: "Семь тысяч крестьян атаковали Ванн. Мы отбросили их и захватили четыре пушки..." -- А сколько пленных? -- прервал Барера чей-то голос. Барер продолжал: -- Тут имеется приписка: "Пленных нет, так как пленных мы теперь не берем". ["Монитер", т. XIX, стр. 81.] Марат сидел не шевелясь и, казалось, ничего не слышал, -- он весь был поглощен суровыми заботами. Он вертел в пальцах бумажку, и тот, кто развернул бы ее, прочел бы несколько строк, написанных почерком Моморо и, очевидно, служивших ответом на какой-то вопрос Марата. "Мы бессильны против всемогущества уполномоченных комиссаров, особенно против уполномоченных Комитета общественного спасения. И хотя Женисье заявил на заседании 6 мая: "Любой комиссар стал сильнее короля", -- ничего не переменилось. Они карают и милуют. Массад в Анжере, Трюллар в Сент-Амане, Нион при генерале Марсе, Паррен при Сабльской армии, Мильер при Ниорской армии, -- все они поистине всемогущи. Клуб якобинцев дошел до того, что назначил Паррена бригадным генералом. Обстоятельства оправдывают все. Делегат Комитета общественного спасения держит в руках любого генерал-аншефа". Марат попрежнему теребил бумажку, затем сунул ее в карман и не спеша подошел к Монто и Шабо, которые продолжали разговаривать, ничего не замечая вокруг. -- Как там тебя, Марибон или Монто, -- говорил Шабо, -- знай, я только что был в Комитете общественного спасения. -- Ну и что ж там делается? -- Поручили одному попу следить за дворянином. -- А! -- За дворянином вроде тебя. -- Я не дворянин, -- возразил Монто. -- Священнику... -- Вроде тебя. -- Я не священник, -- воскликнул Шабо. И оба расхохотались. -- А ну-ка расскажи подробнее. -- Вот как обстоит дело. Некий поп, по имени Симурдэн, делегирован с чрезвычайными полномочиями к некоему виконту, по имени Говэн; этот виконт командует экспедиционным отрядом береговой армии. Следовательно, надо помешать дворянину вести двойную игру, а попу изменять. -- Все это очень просто, -- сказал Монто. -- Придется вывести на сцену третье действующее лицо -- Смерть. -- Это я возьму на себя, -- сказал Марат. Собеседники оглянулись. -- Здравствуй, Марат, -- сказал Шабо, -- что-то ты редко стал посещать заседания. -- Врач не пускает, прописал мне ванны, -- ответил Марат. -- Бойся ванн, -- изрек Шабо, -- Сенека умер в ванне. Марат улыбнулся. -- Здесь, Шабо, нет Неронов. -- Зато есть ты, -- произнес чей-то рыкающий голос. Это бросил на ходу Дантон, пробираясь к своей скамье. Марат даже не оглянулся. Наклонившись к Монто и Шабо, он сказал шопотом: -- Слушайте меня оба. Я пришел сюда по важному делу. Необходимо, чтобы кто-нибудь из нас троих предложил Конвенту проект декрета. -- Только не я, -- живо отказался Монто, -- меня не слушают, я ведь маркиз. -- И не я, -- подхватил Шабо, -- меня не слушают, я ведь капуцин. -- И меня тоже, -- сказал Марат, -- я ведь Марат. Воцарилось молчание. Когда Марат задумывался, обращаться к нему с вопросами было небезопасно. Однако Монто рискнул: -- А какой декрет ты хочешь предложить? -- Декрет, который карает смертью любого военачальника, выпустившего на свободу пленного мятежника. -- Такой декрет уже существует, -- прервал Марата Шабо. -- Его приняли еще в конце апреля. -- Принять-то приняли, но на деле он не существует, -- ответил Марат. -- Повсюду в Вандее участились побеги пленных, а пособники беглецов не несут никакой кары. -- Значит, Марат, декрет вышел из употребления. -- Значит, Шабо, надо вновь ввести его в силу. -- Само собой разумеется. -- Об этом-то и требуется заявить в Конвенте. -- Совершенно необязательно привлекать к этому делу весь Конвент, достаточно Комитета общественного спасения. -- Мы вполне достигнем цели, -- добавил Монто, -- если Комитет общественного спасения прикажет вывесить декрет во всех коммунах Вандеи и накажет для острастки двух-трех виновных. -- И при том не мелкую сошку, -- подхватил Шабо, -- а генералов. -- Пожалуй, этого хватит, -- произнес вполголоса Марат. -- Марат, -- снова заговорил Шабо, -- а ты сам скажи об этом в Комитете общественного спасения. Марат посмотрел на него таким взглядом, что даже Шабо поежился. -- Шабо, -- сказал он, -- Комитет общественного спасения -- это Робеспьер. А я не хожу к Робеспьеру. -- Тогда пойду я, -- предложил Монто. -- Хорошо, -- ответил Марат. На следующий же день соответствующий декрет Комитета общественного спасения был разослан повсюду; властям вменялось в обязанность расклеить его по всем городам и селам Вандеи и выполнять неукоснительно, то есть предавать смертной казни всякого, кто причастен к побегу разбойников и пленных мятежников. Декрет этот был лишь первым шагом. Конвенту пришлось сделать и второй шаг. Через несколько месяцев, 11 брюмера II года (ноябрь 1793 года), после того как город Лаваль открыл свои ворота вандейским беглецам, Конвент издал новый декрет, согласно которому каждый город, предоставивший убежище мятежникам, должен был быть разрушен до основания. Со своей стороны европейские монархи объявили, что каждый француз, захваченный с оружием в руках, будет расстрелян на месте, и если хоть один волос упадет с головы короля, Париж будет снесен с лица земли; все это .излагалось в манифесте за подписью герцога Брауншвейгского, подсказан этот манифест был эмигрантами, а составлен маркизом де Линноном, управляющим герцога Орлеанского. Так жестокость мерялась с варварством. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ В ВАНДЕЕ Книга первая Вандея I Леса В ту пору в Бретани насчитывалось семь грозных лесов. Вандея -- это мятеж духовенства. И пособником мятежа был лес. Тьма помогала тьме. В число семи прославленных бретонских лесов входили: Фужерский лес, который преграждал путь между Долем и Авраншем; Пренсейский лес, имевший восемь лье в окружности; Пэмпонский лес, весь изрытый оврагами и руслами ручьев, почти непроходимый со стороны Бэньона и весьма удобный для отступления на Конкорне -- гнездо роялистов; Реннский лес, по чащам которого гулко разносился набат республиканских приходов (обычно республиканцы тяготели к городам), здесь Пюизэ наголову разбил Фокара; Машкульский лес, где, словно волк, устроил свое логово Шаретт; Гарнашский лес, принадлежавший семействам Тремуйлей, Говэнов и Роганов, и Бросельяндский лес, принадлежавший только феям. Один из дворян Бретани именовался "Хозяином Семилесья". Этот почетный титул носил виконт де Фонтенэ, принц бретонский. Ибо помимо французского принца существует принц бретонский. Так, Роганы были бретонскими принцами. Гарнье де Сент в своем донесении Конвенту от 15 нивоза II года окрестил принца Тальмона "Капетом разбойников, владыкой Мэна и всея Нормандии". История бретонских лесов в период между 1792 и 1800 годами могла бы стать темой специального исследования: но она на правах легенды вошла в обширную летопись Вандеи. У истории своя правда, а у легенд -- своя. Правда легенд по самой своей природе совсем иная, нежели правда историческая. Правда легенд -- это вымысел, стремящийся подвести итог явлениям действительности. Впрочем, и легенда и история обе идут к одной и той же цели -- в образе преходящего человека представить вечночеловеческое. Нельзя полностью понять Вандею, если не дополнить историю легендой; история помогает увидеть всю картину в целом, а легенда -- подробности. Признаемся же, что Вандея стоит такого труда. Ибо Вандея своего рода чудо. Война темных людей, война нелепая и величественная, отвратительная и великолепная, подкосила Францию, но и стала ее гордостью. Вандея -- рана, но есть раны, приносящие славу. В иные свои часы человеческое общество ставит историю перед загадкой, и для мудреца разгадка ее -- свет, а для невежды -- мрак, насилье и варварство. Философ поостережется вынести обвинительный приговор. Он не сбросит со счета трудности, которые затемняют общую картину. Трудности подобны проплывающим тучам -- и те и другие на миг погружают землю в полумрак. Если вы хотите понять вандейское восстание, представьте себе отчетливо двух антагонистов -- с одной стороны французскую революцию, с другой -- бретонского крестьянина. Стремительно развертываются великие, небывалые события; благодетельные перемены, хлынувшие все разом бурным потоком, оборачиваются угрозой, цивилизация движется вперед гневными рывками, неистовый, неукротимый натиск прогресса несет с собой неслыханные и непонятные улучшения, и на все это с невозмутимой важностью взирает дикарь, странный светлоглазый, длинноволосый человек, вся пища которого -- молоко да каштаны, весь горизонт -- стены его хижины, живая изгородь да межа его поля; он знает наизусть голос каждого колокола на любой колокольне в окрестных приходах, воду он употребляет лишь для питья, не расстается с кожаной курткой, расшитой шелковым узором, словно татуировкой покрывающим всю одежду, как предок его, кельт, покрывал татуировкой все лицо; почитает в своем палаче своего господина; говорит он на мертвом языке, тем самым замуровывая свою мысль в склепе прошлого, и умеет делать лишь одно -- запрячь волов, наточить косу, выполоть ржаное поле, замесить гречневые лепешки; чтит прежде всего свою соху, а потом уж свою бабку; верит и в святую деву Марию и в Белую даму, молитвенно преклоняет колена перед святым алтарем и перед таинственным высоким камнем, торчащим в пустынных ландах; в долине он хлебопашец, на берегу реки -- рыбак, в лесной чаще -- браконьер; он любит своих королей, своих сеньоров, своих попов и своих вшей; он несколько часов подряд может не шелохнувшись простоять на плоском пустынном берегу, угрюмый слушатель моря. И теперь судите сами, способен ли был такой слепец принять благословенный свет? II Люди У нашего крестьянина два надежных друга: поле, которое его кормит, и лес, который его укрывает. Трудно даже представить в наши дни тогдашние бретонские леса, -- это были настоящие города. Глухо, пустынно и дико; не продерешься через сплетение колючих ветвей, кустов, зеленых зарослей, и на первый взгляд в этих непролазных чащах не найдешь ни одной живой души; безмолвие, какого нет и в могиле, подлинное пристанище мертвых; но если бы вдруг одним взмахом, как порывом бури, можно бы было снести все эти деревья, то стало бы видно, как под густой их сенью копошится людской муравейник. Узкие круглые колодцы, скрытые под завалами из камней и сучьев, колодцы, которые идут сначала вертикально, а потом дают ответвления в сторону под прямым углом, расширяются наподобие воронки и выводят в полумрак пещер, -- вот какое подземное царство обнаружил Камбиз в Египте, а Вестерман обнаружил в Бретани: там -- пустыня, здесь -- леса; в пещерах Египта лежали мертвецы, а в пещерах Бретани ютились живые люди. Одна из самых заброшенных просек Мидонского леса, сплошь изрезанная подземными галереями и пещерами, где сновали невидимые люди, так и звалась "Большой город". Другая просека, столь же пустынная на поверхности и столь же заселенная в глубине, была известна под названием "Королевская площадь". Эта подземная жизнь началась в Бретани с незапамятных времен. Человеку здесь всегда приходилось убегать от человека. Потому-то и возникали тайники, укрытые, как змеиные норы под корнями деревьев. Так повелось еще со времен друидов, и некоторые из этих склепов ровесники дольменам. И злые духи легенд и чудовища истории -- вс