ровительство наукам, если ученых будут вешать? Какой позор пал бы на Александра, если бы он приказал повесить Аристотеля! Это была бы не мушка, украшающая лицо его славы, а злокачественная безобразная язва. Государь! Я сочинил очень недурную эпиталаму в честь Маргариты Фландрской и августейшего дофина! На это поджигатель мятежа не способен. Ваше величество может убедиться, что я не какой-нибудь жалкий писака, что я отлично учился и красноречив от природы. Смилуйтесь надо мной, государь! Вы этим сделаете угодное Богоматери. Клянусь вам, что меня очень страшит мысль быть повешенным! Тут несчастный Гренгуар принялся лобызать туфли короля. Гильом Рим шепнул Копенолю: -- Он хорошо делает, что валяется у его ног. Короли подобны Юпитеру Критскому -- у них уши только на ногах. А чулочник, не думая о Юпитере Критском и не спуская глаз с Гренгуара, с грубоватой усмешкой сказал: -- Как приятно! Мне кажется, что я снова слышу канцлера Гугоне, который молит меня о пощаде. У Гренгуара пресеклось дыхание, и он умолк, а затем, весь дрожа, поднял взгляд на короля, -- тот ногтем отчищал пятно на коленях своих панталон. Затем его величество стал пить из кубка настойку. Он не произносил ни звука, и это молчание удручало Гренгуара. Наконец король взглянул на него. -- Ну и болтун! -- сказал он и, обернувшись к Тристану-Отшельнику, проговорил: -- Эй, отпусти-ка его! Гренгуар, не помня себя от радости, так и присел. -- Отпустить? -- заворчал Тристан. -- А не подержать ли его немножко в клетке, ваше величество? -- Неужели ты полагаешь, мой милый, -- спросил Людовик XI, -- что мы строим эти клетки стоимостью в триста шестьдесят семь ливров восемь су и три денье для таких вот птах? Немедленно отпусти этого распутника (Людовик XI очень любил это слово, которое вместе с поговоркой "клянусь Пасхой" исчерпывало весь запас его шуток) и выставь за дверь пинком. -- Уф! -- воскликнул Гренгуар. -- Вот великий король! Опасаясь, как бы король не раздумал, он бросился к двери, которую Тристан с довольно угрюмым видом открыл ему. Вслед за ним вышла и стража, подталкивая его кулаками, что Гренгуар перенес терпеливо, как и подобает истинному философу-стоику. Благодушное настроение, овладевшее королем с той минуты, как его известили о бунте против дворцового судьи, сквозило во всем. Проявленное им необычайное милосердие являлось немаловажным его признаком. Тристан-Отшельник хмуро поглядывал из своего угла, точно пес, которому кость показали, а дать не дали. Король между тем весело выбивал пальцами на ручке кресла понтодемерский марш. Хотя он и знал науку притворства, но умел лучше скрывать свои заботы, чем радости. Порою эти внешние проявления удовольствия при всякой доброй вести заходили очень далеко: так, например, узнав о смерти Карла Смелого, он дал обет пожертвовать серебряные решетки в храм святого Мартина Турского, а при восшествии на престол забыл распорядиться похоронами своего отца. -- Да, государь, -- спохватился внезапно Жак Куактье, -- что же ваш острый приступ болезни, ради которого вы меня сюда вызвали? -- Ой! -- простонал король. -- Я и в самом деле очень страдаю, мой милый. У меня страшно шумит в ушах, а грудь словно раздирают огненные зубья. Куактье взял руку короля и с ученым видом стал щупать пульс. -- Взгляните, Копеноль, -- сказал, понизив голос, Рим. -- Вот он сидит между Куактье и Тристаном. Это весь его двор. Врач -- для него, палач для других. Считая пульс короля, Куактье выказывал все большую и большую тревогу. Людовик XI смотрел на него с некоторым беспокойством. Куактье мрачнел с каждой минутой. У бедного малого не было иного источника доходов, кроме плохого здоровья короля. Он извлекал из этого все, что мог. -- О-о! -- пробормотал он наконец. -- Это в самом деле серьезно. -- Правда? -- в волнении спросил король. -- Pulsus creber, anhelans, crepitans, irregularis [150], -- продолжал лекарь. -- Клянусь Пасхой! -- При таком пульсе через три дня может не стать человека. -- Пресвятая Дева! -- воскликнул король. -- Какое же лекарство, мой милый? -- Об этом-то я и думаю, государь. Он заставил Людовика XI показать язык, покачал головой, скорчил гримасу и после всех этих кривляний неожиданно сказал: -- Кстати, государь, я должен вам сообщить, что освободилось место сборщика королевских налогов с епархий и монастырей, а у меня есть племянник. -- Даю это место твоему племяннику, милый Жак, -- ответил король, только избавь меня от огня в груди. -- Если вы, ваше величество, столь милостивы, -- снова заговорил врач, -- то вы не откажете мне в небольшой помощи, чтобы я мог закончить постройку моего дома на улице Сент-Андре-дез-Арк. -- Гм! -- сказал король. -- У меня деньги на исходе, -- продолжал врач, -- а было бы очень жаль оставить такой дом без крыши. Дело не в самом доме, -- это скромный, обычный дом горожанина, -- но в росписи Жеана Фурбо, украшающей панели. Там есть летящая по воздуху Диана, столь прекрасная, столь нежная, столь изящная, столь простодушно оживленная, с такой прелестной прической, увенчанной полумесяцем, с такой белоснежной кожей, что введет в соблазн каждого, кто слишком пристально на нее посмотрит. Там есть еще и Церера. Тоже прелестная богиня. Она сидит на снопах в изящном венке из колосьев, перевитых лютиками и другими полевыми цветами. Ничего нет обольстительнее ее глаз, ее округлых ножек, благородней ее осанки и изящней складок ее одежды. Это одна из самых совершенных и непорочных красавиц, какие когда-либо породила кисть художника. -- Палач! -- проворчал Людовик XI. -- Говори, куда ты клонишь? -- Мне необходима крыша над всей этой росписью, государь. Хоть это пустяки, но у меня нет больше денег. -- Сколько же надо на твою крышу? -- Полагаю... медная крыша с украшениями и позолотой -- не больше двух тысяч ливров. -- Ах, разбойник! -- воскликнул король. -- За каждый вырванный зуб ему приходится платить бриллиантом. -- Будет у меня крыша? -- спросил Куактье. -- Будет, черт с тобой, только вылечи меня. Жак Куактье низко поклонился и сказал: -- Государь! Вас спасет рассасывающее средство. Мы положим вам на поясницу большой пластырь из вощаной мази, армянского болюса, яичного белка, оливкового масла и уксуса. Вы будете продолжать пить настойку, и мы ручаемся за здоровье вашего величества. Горящая свеча притягивает к себе не одну мошку. Мэтр Оливье, видя такую необыкновенную щедрость короля и считая минуту благоприятной, также приблизился к нему. -- Государь... -- Ну что там еще? -- спросил Людовик XI. -- Государь! Вашему величеству известно, что мэтр Симон Раден умер? -- Ну и что? -- Он состоял королевским советником по судебным делам казначейства. -- Дальше что? -- Государь! Теперь его место освободилось. При этих словах на надменном лице мэтра Оливье высокомерное выражение сменилось угодливым. Только эти два выражения и свойственны лицу царедворца. Король взглянул на него в упор и сухо сказал: -- Понимаю. Затем продолжал: -- Мэтр Оливье! Маршал Бусико говаривал: "Только и ждать подарка, что от короля, только и хорош улов, что в море". Я вижу, что вы придерживаетесь мнения господина Бусико. Теперь выслушайте меня. У меня хорошая память. В шестьдесят восьмом году мы назначили вас своим спальником; в шестьдесят девятом -- комендантом замка у моста Сен-Клу с жалованьем в сто турских ливров (вы просили выдавать вам парижскими). В ноябре семьдесят третьего года указом нашим, данным в Жержоле, мы назначили вас смотрителем Венсенских лесов вместо дворянина Жильбера Акля; в семьдесят пятом году лесничим в Рувле-ле-Сен-Клу на место Жака Ле-Мэр. В семьдесят восьмом году мы всемилостивейшей королевской грамотой за двойными печатями зеленого воска дали вам и жене вашей право взимать налог в десять парижских ливров ежегодно с торговцев на рынке близ Сен-Жерменской школы. В семьдесят девятом году мы назначили вас лесничим Сенарского леса на место бедняги Жеана Дэза; затем комендантом замка Лош; затем правителем Сен-Кентена; затем комендантом Меланского моста, и с тех пор вы стали именоваться графом Меланским. Из пяти су штрафа, которые платит каждый цирюльник, бреющий бороды в праздничный день, на вашу долю приходится три су, а на нашу поступает остаток. Мы милостиво изъявили согласие на то, чтобы вы переменили вашу прежнюю фамилию Ле Мове [151], столь подходящую к вашей физиономии, на другую. В семьдесят четвертом году, к великому неудовольствию нашего дворянства, мы пожаловали вам разноцветный герб, который делает вашу грудь похожей на грудь павлина. Клянусь Пасхой, и вы все еще не объелись? Разве ваш улов не обилен? Разве вы не боитесь, что еще один лишний лосось -- и ваша ладья может перевернуться? Тщеславие погубит вас, милейший. За тщеславием всегда следуют по пятам разорение и позор. Поразмыслите-ка над этим и помолчите. При этих строгим тоном произнесенных словах лицо мэтра Оливье вновь приняло присущее ему нахальное выражение. -- Ладно! -- пробормотал он почти вслух. -- Сейчас видно, что король нынче болен. Все отдает врачу. Людовик XI не только не рассердился на эту выходку, но сказал довольно кротко: -- Постойте! Я и забыл, что назначил вас своим послом в Генте при особе герцогини. Да, господа, -- проговорил король, обернувшись к фламандцам, -- он был послом. Ну, милейший, -- продолжал он, обращаясь к мэтру Оливье, -- довольно сердиться, ведь мы старые друзья. Теперь уж поздно. Мы кончили наши занятия. Побрейте-ка нас. Читатель, без сомнения, давно узнал в "мэтре Оливье" того ужасного Фигаро, которого провидение -- этот великий создатель драм -- столь искусно вплело в длительную и кровавую комедию, разыгранную Людовиком XI. Мы не намерены заниматься здесь подробной характеристикой этой своеобразной личности. У королевского брадобрея было три имени. При дворе его учтиво именовали Оливье ле Ден; народ называл его Оливье-Дьявол. Настоящее имя его было Оливье ле Мове. Итак, Оливье ле Мове стоял неподвижно, дуясь на короля и косо поглядывая на Жака Куактье. -- Да, да! Все для врача! -- бормотал он сквозь зубы. -- Ну да, для врача! -- подтвердил с необычайным добродушием Людовик XI. -- Врач пользуется у нас большим кредитом, чем ты. И это понятно: в его руках вся наша особа, а в твоих -- один лишь подбородок. Ну, не горюй, мой бедный брадобрей, перепадет и тебе. Что бы ты сказал и что бы ты стал делать, если бы я был похож на короля Хильперика, имевшего привычку держаться рукой за свою бороду? Ну же, мой милый, займись своими обязанностями, побрей меня! Пойди принеси все, что тебе нужно. Оливье, видя, что король все обращает в шутку, что рассердить его невозможно, вышел, ворча, чтобы исполнить его приказание. Король встал, подошел к окну и, внезапно распахнув его, в необычайном возбуждении воскликнул, хлопая в ладоши: -- А ведь и правда! Зарево над Сите! Это горит дом судьи. Сомнений быть не может! О мой добрый народ! Вот и ты, наконец, помогаешь мне расправляться с дворянством! Потом, обернувшись к фламандцам, сказал: -- Господа! Подойдите взглянуть. Ведь это отблеск пожара, не правда ли? Оба жителя Гента подошли к нему. -- Сильный огонь, -- сказал Гильом Рим. -- О! Это мне напоминает сожжение дома господина Эмберкура, -- прибавил Копеноль, и глаза его внезапно сверкнули. -- По-видимому, восстание разыгралось не на шутку. -- Вы так думаете, мэтр Копеноль? -- Взгляд короля был почти так же весел, как и взгляд чулочника. -- Его трудно будет подавить? -- Клянусь крестом Христовым, государь, вашему величеству придется бросить туда не один отряд воинов! -- Ах, мне! Это другое дело! Если б я пожелал... Чулочник смело возразил: -- Если восстание действительно столь грозно, как я полагаю, то тут мало одних ваших желаний. -- Милейший! -- сказал Людовик XI. -- Двух отрядов моей стражи и одного залпа из кулеврины достаточно, чтобы разделаться со всей этой оравой мужичья. Но чулочник, невзирая на знаки, делаемые Гильомом Римом, решился, видимо, не уступать королю. -- Государь! Швейцарцы были тоже мужичье, а герцог Бургундский был знатный вельможа и плевать хотел на этот сброд. Во время битвы при Грансоне, государь, он кричал: "Канониры, огонь по холопам!" -- и клялся святым Георгием. Но городской старшина Шарнахталь ринулся на великолепного герцога со своей палицей и со своим народом, и от натиска мужланов в куртках из буйволовой кожи блестящая бургундская армия разлетелась вдребезги, точно стекло от удара камнем. Там было немало рыцарей, перебитых мужиками, а господина Шато-Гийона, самого знатного вельможу Бургундии, нашли мертвым вместе с его большим серым конем на лужайке среди болот. -- Друг мой, -- возразил король, -- вы толкуете о битве. А тут всего-навсего мятеж. Мне стоит бровью повести, чтобы с этим покончить. Фламандец невозмутимо ответил: -- Возможно, государь. Но это говорит лишь о том, что час народа еще не пробил. Гильом Рим счел нужным вмешаться: -- Мэтр Копеноль! Вы говорите с могущественным королем. -- Я знаю, -- с важностью ответил чулочник. -- Пусть он говорит, господин Рим, друг мой, -- сказал король. -- Я люблю такую прямоту. Мой отец Карл Седьмой говаривал, что истина занемогла. Я же думал, что она уже мертва, так и не найдя себе духовника. Мэтр Копеноль доказывает мне, что я ошибался. -- Тут он запросто положил руку на плечо Копеноля: -- Итак, вы говорите, мэтр Жак... -- Я говорю, государь, что, быть может, вы и правы, но час вашего народа еще не пробил. Людовик XI пронзительно взглянул на него: -- А когда же, мэтр, пробьет этот час? -- Вы услышите бой часов. -- Каких часов? Копеноль все с тем же невозмутимым и простоватым видом подвел короля к окну. -- Послушайте, государь! Вот башня, вот дозорная вышка, вот пушки, вот горожане и солдаты. Когда с этой вышки понесутся звуки набата, когда загрохочут пушки, когда с адским гулом рухнет башня, когда солдаты и горожане с рычаньем бросятся друг на друга в смертельной схватке, вот тогда-то и пробьет этот час. Лицо Людовика XI стало задумчивым и мрачным. Одно мгновение он стоял молча, затем легонько, точно оглаживая круп скакуна, похлопал рукой по толстой стене башни. -- Ну, нет! -- сказал он. -- Ведь ты не так-то легко падешь, моя добрая Бастилия? Живо обернувшись к смелому фламандцу, он спросил: -- Вам когда-нибудь случалось видеть восстание, мэтр Жак? -- Я сам поднимал его, -- ответил чулочник. -- А что же вы делали, чтобы поднять восстание? -- Ну, это не так уж трудно! -- ответил Копеноль, -- можно делать на сто ладов. Во-первых, необходимо, чтобы в городе существовало недовольство. Это вещь не редкая. Потом -- нрав жителей. Гентцы очень склонны к восстаниям. Они всегда любят наследника, а государя -- никогда. Ну хорошо! Допустим, в одно прекрасное утро придут ко мне в лавку и скажут: "Дядюшка Копеноль! Происходит то-то и то-то, герцогиня Фландрская желает спасти своих министров, верховный судья удвоил налог на яблоневые и грушевые дички", -- или что-нибудь в этом роде. Что угодно. Я тотчас же бросаю работу, выхожу из лавки на улицу и кричу: "Грабь!" В городе всегда найдется бочка с выбитым дном. Я взбираюсь на нее и громко говорю все, что придет на ум, все, что лежит на сердце. А когда ты из народа, государь, у тебя всегда что-нибудь да лежит на сердце. Ну, тут собирается народ. Кричат, бьют в набат, отобранным у солдат оружием вооружают селян, рыночные торговцы присоединяются к нам, и бунт готов! И так будет всегда, пока в поместьях будут господа, в городах -- горожане, а в селениях -- селяне. -- Против кого же вы бунтуете? -- спросил король. -- Против ваших судей? Против ваших господ? -- Все бывает. Как когда. Иной раз и против нашего герцога. Людовик XI снова сел в кресло и, улыбаясь, сказал: -- Вот как? Ну, а у нас пока еще они дошли только до судей! В эту минуту вошел Оливье ле Ден. За ним следовали два пажа, несшие принадлежности королевского туалета. Но Людовика XI поразило то, что Оливье сопровождали, кроме того, парижский прево и начальник ночной стражи, по-видимому, совершенно растерявшиеся. Злопамятный брадобрей тоже казался ошеломленным, но вместе с тем в нем проглядывало внутреннее удовольствие. Он заговорил первый: -- Государь! Прошу ваше величество простить меня за прискорбную весть, которую я вам несу. Король резко обернулся, прорвав ножкой кресла циновку, покрывавшую пол. -- Что это значит? -- Государь! -- продолжал Оливье ле Ден со злобным видом человека, радующегося, что может нанести жестокий удар. -- Народ бунтует вовсе не против дворцового судьи. -- А против кого же? -- Против вас, государь. Старый король вскочил и с юношеской живостью выпрямился во весь рост. -- Объяснись, Оливье! Объяснись! Да проверь, крепко ли у тебя держится голова на плечах, милейший. Если ты нам лжешь, то, клянусь крестом святого Лоо, меч, отсекший голову герцогу Люксембургскому, не настолько еще зазубрился, чтобы не снести прочь и твоей! Клятва была ужасна. Только дважды в жизни Людовик XI клялся крестом святого Лоо. -- Государь... -- начал было Оливье. -- На колени! -- прервал его король. -- Тристан, стереги этого человека! Оливье опустился на колени и холодно произнес: -- Государь! Ваш королевский суд приговорил к смерти какую-то колдунью. Она нашла убежище в Соборе Богоматери. Народ хочет силой ее оттуда взять. Господин прево и господин начальник ночной стражи, прибывшие оттуда, здесь перед вами и могут уличить меня, если я говорю неправду. Народ осаждает Собор Богоматери. -- Вот как! -- проговорил тихим голосом король, побледнев и дрожа от гнева. -- Собор Богоматери! Они осаждают пресвятую Деву, милостивую мою владычицу, в ее соборе! Встань, Оливье. Ты прав. Место Симона Радена за тобой. Ты прав. Это против меня они поднялись. Колдунья находится под защитой собора, а собор -- под моей. А я-то думал, что взбунтовались против судьи! Оказывается, против меня! Словно помолодев от ярости, он стал расхаживать большими шагами по комнате. Он уже не смеялся. Он был страшен. Лисица превратилась в гиену. Он так задыхался, что не мог произнести ни слова, губы его шевелились, а костлявые кулаки судорожно сжимались. Внезапно он поднял голову, впавшие глаза вспыхнули, а голос загремел, как труба: -- Хватай их, Тристан! Хватай этих мерзавцев! Беги, друг мой Тристан! Бей их! Бей! После этой вспышки он снова сел и с холодным, сосредоточенным бешенством сказал: -- Сюда, Тристан! Здесь, в Бастилии, у нас пятьдесят рыцарей виконта Жифа, что вместе с их оруженосцами составляет триста конников, -- возьмите их. Здесь находится также рота стрелков королевской охраны под командой господина де Шатопера -- возьмите и их. Вы -- старшина цеха кузнецов, в вашем распоряжении все люди вашего цеха -- возьмите их. Во дворце Сен-Поль вы найдете сорок стрелков из новой гвардии дофина -- возьмите их, и со всеми этими силами скорей к собору! А-а, парижская голь, ты, значит, идешь против короны Франции, против святыни Собора Богоматери, ты посягаешь на мир нашего государства! Истребляй их, Тристан! Уничтожай их! А кто останется жив, того на Монфокон. Тристан поклонился. -- Слушаю, государь! И, помолчав, добавил: -- А что делать с колдуньей? Этот вопрос заставил короля призадуматься. -- С колдуньей? -- переспросил он. -- Господин Эстутвиль! Что хотел с ней сделать народ? -- Государь! Я полагаю, что если народ пытается вытащить ее из Собора Богоматери, где она нашла убежище, то потому, вероятно, что ее безнаказанность его оскорбляет, и он хочет ее повесить, -- ответил парижский прево. Король погрузился в глубокое раздумье, а затем, обратившись к Тристану-Отшельнику, сказал: -- Ну что же, мой милый, в таком случае народ перебей, а колдунью вздерни. -- Так, так, -- шепнул Рим Копенолю, -- наказать народ за его желание, а потом сделать то, что желал этот народ. -- Слушаю, государь, -- молвил Тристан. -- А если ведьма все еще в Соборе Богоматери, то взять ее оттуда, несмотря на право убежища? -- Клянусь Пасхой! Действительно... убежище! -- вымолвил король, почесывая за ухом. -- Однако эта женщина должна быть повешена. И тут, словно озаренный какой-то внезапно пришедшей мыслью, он бросился на колени перед своим креслом, снял шляпу, положил ее на сиденье и, благоговейно глядя на одну из свинцовых фигурок, ее украшавших, произнес, молитвенно сложив на груди руки: -- О Парижская Богоматерь! Милостивая моя покровительница, прости мне! Я сделаю это только раз! Эту преступницу надо покарать. Уверяю тебя, пречистая Дева, всемилостивейшая моя госпожа, что эта колдунья недостойна твоей благосклонной защиты. Тебе известно, владычица, что многие очень набожные государи нарушали привилегии церкви во славу божью и в силу государственной необходимости. Святой Гюг, епископ английский, дозволил королю Эдуарду схватить колдуна в своей церкви. Святой Людовик Французский, мой покровитель, с той же целью нарушил неприкосновенность храма святого Павла, а Альфонс, сын короля иерусалимского, -- даже неприкосновенность церкви Гроба господня. Прости же меня на этот раз, Богоматерь Парижская! Я больше не буду так делать и принесу тебе в дар прекрасную серебряную статую, подобную той, которую я в прошлом году пожертвовал церкви Богоматери в Экуи. Аминь. Осенив себя крестом, он поднялся с колен, надел свою шляпу и сказал Тристану: -- Поспеши же, мой милый! Возьмите с собой господина де Шатопера. Прикажите ударить в набат. Раздавите чернь. Повесьте колдунью. Я так сказал. И я желаю, чтобы казнь совершили вы. Вы отдадите мне в этом отчет... Идем, Оливье, я нынче не лягу спать. Побрей-ка меня. Тристан-Отшельник поклонился и вышел. Затем король жестом отпустил Рима и Копеноля. -- Да хранит вас Господь, добрые мои друзья, господа фламандцы. Ступайте отдохните немного. Ночь бежит, время близится к утру. Фламандцы удалились, и когда они в сопровождении коменданта Бастилии дошли до своих комнат, Копеноль сказал Риму: -- Гм! Я сыт по горло этим кашляющим королем! Мне довелось видеть пьяным Карла Бургундского, но он не был так зол, как этот больной Людовик Одиннадцатый. -- Это потому, мэтр Жак, -- отозвался Рим, -- что королевское вино слаще, чем лекарство. VI. Короткие клинки звенят. Выйдя из Бастилии, Гренгуар с быстротой сорвавшейся с привязи лошади пустился бежать по улице Сент-Антуан. Добежав до ворот Бодуайе, он направился к возвышавшемуся среди площади каменному распятию, словно он различил во мраке человека в черном плаще с капюшоном, сидевшего на ступеньках у подножия креста. -- Это вы, мэтр? -- спросил Гренгуар. Черная фигура встала. -- Страсти Господни! Я киплю от нетерпения, Гренгуар. Сторож на башне Сен-Жерве уже прокричал половину второго пополуночи. -- О, в этом виноват не я, а ночная стража и король! -- ответил Гренгуар. -- Я еще благополучно от них отделался. Я всегда упускаю случай быть повешенным. Такова моя судьба. -- Ты всегда все упускаешь, -- заметил человек в плаще. -- Однако поспешим. Ты знаешь пароль? -- Представьте, учитель, я видел короля. Я только что от него. На нем фланелевые штаны. Это целое приключение. -- Что за пустомеля! Какое мне дело до твоих приключений! Известен тебе пароль бродяг? -- Да. Не беспокойтесь. Вот он, пароль: "Короткие клинки звенят". -- Хорошо. Без него нам не добраться до церкви. Бродяги загородили все улицы. К счастью, они как будто натолкнулись на сопротивление. Может быть, мы еще поспеем вовремя. -- Конечно, учитель. Но как мы проберемся в Собор Богоматери? -- У меня ключи от башен. -- А как мы оттуда выйдем? -- За монастырем есть потайная дверца, выходящая на Террен, а оттуда к реке. Я захватил ключ от нее и еще с утра припас лодку. -- Однако я счастливо избег виселицы! -- опять заговорил о своем Гренгуар. -- Ну, скорей! Бежим! -- поторопил его человек в плаще. Оба скорым шагом направились к Сите. VII. Шатопер, выручай! Быть может, читатель припомнит, в каком опасном положении мы оставили Квазимодо. Отважный звонарь, окруженный со всех сторон, утратил если не всякое мужество, то по крайней мере всякую надежду спасти -- не себя, о себе он и не помышлял, -- цыганку. Он метался по галерее потеряв голову. Еще немного, и Собор Богоматери будет взят бродягами. Внезапно оглушительный конский топот раздался на соседних улицах, показалась длинная вереница факелов и густая колонна опустивших поводья всадников с пиками наперевес. На площадь, как ураган, обрушились страшный шум и крики: "За Францию! За Францию! Крошите мужичье! Шатопер, выручай! За прево! За прево!" Приведенные в замешательство бродяги повернулись лицом к неприятелю. Ничего не слышавший Квазимодо вдруг увидел обнаженные шпаги, факелы, острия пик, всю эту конницу, во главе которой был Феб. Он видел смятение бродяг, ужас одних, растерянность других и в этой неожиданной помощи почерпнул такую силу, что отбросил от церкви уже вступивших было на галерею первых смельчаков. Это прискакали отряды королевских стрелков. Однако бродяги действовали отважно. Они оборонялись как бешеные. Будучи атакованы с фланга со стороны улицы Сен-Пьер-о-Беф, а с тыла со стороны Папертной улицы, подавшись к самому Собору Богоматери, который они продолжали еще осаждать, а Квазимодо -- защищать, они оказались осаждающими и осажденными одновременно. Они находились в том же странном положении, в каком позже, в 1640 году, во время знаменитой осады Турина, очутился граф Анри д'Аркур, который осаждал принца Тома Савойского, а сам был обложен войсками маркиза Леганеза, Taurinum obsessor idem et obsessus [152], как гласила его надгробная надпись. Схватка была ужасная. "Волчьей шкуре -- собачьи клыки", -- как говорит Пьер Матье. Королевские конники, среди которых выделялся отвагой Феб де Шатопер, не щадили никого. Острием меча они доставали тех, кто увернулся от лезвия. Взбешенные бродяги за неимением оружия кусались. Мужчины, женщины, дети, кидаясь на крупы и на груди лошадей, вцеплялись в них зубами и ногтями, как кошки. Другие совали факелы в лицо стрелкам. Третьи забрасывали железные крючья на шеи всадников, стаскивали их с седла и рвали на части упавших. Особенно выделялся один из бродяг, долгое время подсекавший широкой блестящей косой ноги лошадям. Он был страшен. Распевая гнусавым голосом песню, он то поднимал, то опускал косу. При каждом взмахе вокруг него ложился широкий круг раненых. Так, спокойно и медленно, покачивая головой и шумно дыша, подвигался он к самому сердцу конницы, мерным шагом косца, починающего свою ниву. Это был Клопен Труйльфу. Выстрел из пищали уложил его на месте. Между тем окна домов распахнулись вновь. Жители, услышав воинственный клич королевских конников, вмешались в дело, и из всех этажей на бродяг посыпались пули. Площадь затянуло густым дымом, который пронизывали вспышки мушкетных выстрелов. В этом дыму смутно вырисовывался фасад Собора Богоматери и ветхий Отель-Дье, из слуховых окон которого, выходивших на кровлю, глядели на площадь изможденные лица больных. Наконец бродяги дрогнули. Усталость, нехватка хорошего оружия, испуг, вызванный неожиданностью нападения, пальба из окон, стремительный натиск королевских конников -- все это сломило их. Они прорвали цепь нападавших и разбежались по всем направлениям, оставив на площади груды мертвых тел. Когда Квазимодо, ни на мгновение не перестававший сражаться, увидел это бегство, он упал на колени и простер руки к небесам. Потом, ликующий, он с быстротою птицы понесся к келейке, подступ к которой он так отважно защищал. Теперь им владела одна мысль: преклонить колени перед той, которую он только что вторично спас. Когда он вошел в келью, она была пуста.  * КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ *  I. Башмачок Когда бродяги начали осаду собора, Эсмеральда спала. Вскоре все возраставший шум вокруг храма и беспокойное блеяние козочки, проснувшейся раньше, чем она, пробудили ее от сна. Она привстала на постели, прислушалась, огляделась, потом, испуганная шумом и светом, бросилась вон из кельи, чтобы узнать, что случилось Вид самой площади, мечущиеся по ней привидения, беспорядок этого ночного штурма, отвратительная толпа, еле различимая в темноте и подпрыгивавшая, словно полчище лягушек, ее хриплое кваканье, красные факелы, мелькавшие и сталкивавшиеся во мраке, точно блуждающие огоньки, бороздящие туманную поверхность болота, -- все это зрелище произвело на нее впечатление таинственной битвы между призраками шабаша и каменными чудовищами храма Проникнутая с детства поверьями цыганского племени, она прежде всего предположила, что случайно присутствует при какомто колдовском обряде, который совершают таинственные ночные существа Испугавшись, она бросилась назад и притаилась в своей келье, моля свое убогое ложе не посылать ей таких страшных кошмаров. Постепенно ее страхи рассеялись По непрерывно возраставшему шуму и многим другим проявлениям действительной жизни она почувствовала, что ее обступают не призраки, а живые существа И она подумала, что, быть может, народ восстал, чтобы силой взять ее из убежища Ею снова овладел ужас, но теперь он принял другую форму. Мысль, что ей вторично предстоит проститься с жизнью, надеждой, Фебом, который неизменно присутствовал во всех ее мечтах о будущем, полнейшая беспомощность, невозможность бегства, отсутствие поддержки, заброшенность, одиночество -- все эти мысли и еще множество других придавили ее тяжелым гнетом. Она упала на колени, лицом в постель, обхватив руками голову, объятая тоской и страхом. Цыганка, идолопоклонница, язычница, она стала, рыдая, просить о помощи христианского бога и молиться пресвятой богородице, оказавшей ей гостеприимство. Бывают в жизни минуты, когда даже неверующий готов исповедовать религию того храма, близ которого он оказался. Так лежала она довольно долго, не столько молясь, если говорить правду, сколько дрожа и леденея, обвеваемая дыханием все ближе и ближе подступавшей к ней разъяренной толпы, ничего не понимая во всем этом неистовстве, не ведая, что затевается, что творится вокруг нее, чего добиваются, но смутно предчувствуя страшную развязку. Вдруг она услыхала шаги. Она обернулась. Два человека, из которых один нес фонарь, вошли в ее келью. Она слабо вскрикнула. -- Не пугайтесь, -- произнес голос, показавшийся ей знакомым, -- это я. -- Кто вы? -- спросила она. -- Пьер Гренгуар. Это имя успокоило ее. Она подняла глаза и узнала поэта. Но рядом с ним стояла какая-то темная фигура, закутанная с головы до ног и поразившая ее своим безмолвием. -- А ведь Джали узнала меня раньше, чем вы! -- произнес Гренгуар с упреком. В самом деле, козочка не стала дожидаться, пока Гренгуар назовет ее по имени. Только он вошел, она принялась ласково тереться об его колени, осыпая поэта нежностями и белой шерстью, потому что она линяла. Гренгуар так же нежно отвечал на ее ласки. -- Кто это с вами? -- понизив голос, спросила цыганка. -- Не беспокойтесь, -- ответил Гренгуар, -- это один из моих друзей. Затем философ, поставив фонарь на пол, присел на корточки и, обнимая Джали, восторженно воскликнул: -- Какое прелестное животное! Правда, оно отличается больше чистоплотностью, чем величиной, но оно смышленое, ловкое и ученое, словно грамматик! Ну-ка, Джали, посмотрим, не забыла ли ты что-нибудь из твоих забавных штучек? Как делает Жак Шармолю? Человек в черном не дал ему договорить Он подошел к Гренгуару и грубо тряхнул его за плечо. Гренгуар вскочил. -- Правда, -- сказал он, -- я и забыл, что нам надо торопиться. Но, учитель, это еще не основание, чтобы так обращаться с людьми! Дорогое, прелестное дитя! Ваша жизнь в опасности, и жизнь Джали также. Вас опять хотят повесить. Мы -- ваши друзья и пришли спасти вас. Следуйте за нами. -- Неужели это правда? -- в ужасе воскликнула она. -- Истинная правда. Бежим скорей! -- Хорошо, -- пролепетала она. -- Но отчего ваш друг молчит? -- Потому что его родители были чудаки и оставили ему в наследство молчаливость, -- отвечал Гренгуар. Эсмеральде пришлось удовольствоваться этим объяснением. Гренгуар взял ее за руку, его спутник поднял фонарь и пошел впереди. Оцепенев от страха, девушка позволила увести себя. Коза вприпрыжку побежала за ними; она так радовалась встрече с Гренгуаром, что поминутно тыкалась рожками ему в колени, заставляя поэта то и дело терять равновесие. -- Вот она, жизнь! -- говорил философ, спотыкаясь. -- Часто именно лучшие друзья подставляют нам ножку. Они быстро спустились с башенной лестницы, прошли через собор, безлюдный и сумрачный, но весь звучавший отголосками сражения, что составляло ужасающий контраст с его безмолвием, и вышли через Красные врата на монастырский двор. Монастырь опустел. Монахи, укрывшись в епископском дворце, творили соборную молитву; двор тоже опустел, лишь несколько перепуганных слуг прятались по темным его уголкам. Беглецы направились к калитке, выходившей на Террен. Человек в черном отомкнул калитку ключом. Нашему читателю уже известно, что Терреном назывался мыс, обнесенный со стороны Сите оградой и принадлежавший капитулу Собора Парижской Богоматери; это был восточный конец острова. Здесь не было ни души. Шум осады стих, смягченный расстоянием. Крики шедших на приступ бродяг казались здесь слитным, отдаленным гулом. Свежий ветер с реки шуме в листве единственного дерева, росшего на оконечности Террена, и можно было явственно расслышать шелест листьев. Но беглецы еще не ушли от опасности. Ближайшими к ним зданиями были епископский дворец и собор. По-видимому, в епископском дворце царил страшный переполох. По сумрачному фасаду здания перебегали от окна к окну огоньки -- то был словно прихотливый полет ярких искр, проносившихся по темной кучке пепла от сгоревшей бумаги. Рядом две необъятные башни Собора Богоматери, покоившиеся на главном корпусе здания, вырисовывались черными силуэтами на огромном багровом фоне площади, напоминая два гигантских тагана в очаге циклопов. Все, что было видно в раскинувшемся окрест Париже, представлялось глазу смешением колеблющихся темных и светлых тонов. Подобное освещение заднего плана можно видеть на полотнах Рембрандта. Человек с фонарем направился к оконечности мыса Террен. Там, у самой воды, тянулся оплетенный дранкой полусгнивший частокол, за который, словно вытянутые пальцы, цеплялись чахлые лозы дикого винограда. Позади, в тени, отбрасываемой этим плетнем, был привязан челнок. Человек жестом приказал Гренгуару и его спутнице сойти в него. Козочка прыгнула вслед за ними. Незнакомец вошел последним. Затем, перерезав веревку, которой был привязан челнок, он оттолкнулся длинным багром от берега, схватил весла, сел на носу и изо всех сил принялся грести к середине реки. Течение Сены в этом месте было очень быстрое, и ему стоило немалого труда отчалить от острова. Первой заботой Гренгуара, когда он вошел в лодку, было взять козочку к себе на колени. Он уселся на корме, а девушка, которой незнакомец внушал безотчетный страх, села рядом с поэтом, прижавшись к нему. Когда наш философ почувствовал, что лодка плывет, он захлопал в ладоши и поцеловал Джали в темя между рожками. -- Ох! -- воскликнул он. -- Наконец-то мы все четверо спасены. И с глубокомысленным видом добавил: -- Порой мы обязаны счастливым исходом великого предприятия удаче, порой -- хитрости. Лодка медленно плыла к правому берегу. Девушка с тайным страхом наблюдала за незнакомцем. Он тщательно укрыл свет потайного фонаря и, точно призрак, вырисовывался в темноте на носу лодки. Его опущенный на лицо капюшон казался маской; при каждом взмахе весел его руки, с которых свисали широкие черные рукава, походили на большие крылья летучей мыши. За все это время он не произнес ни единого слова, не издал ни единого звука. Слышался лишь мерный стук весел да журчание струй за бортом челнока. -- Клянусь душой! -- воскликнул Гренгуар. -- Мы бодры и веселы, как сычи! Молчим, как пифагорейцы или рыбы! Клянусь Пасхой, мне бы очень хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил! Звук человеческого голоса -- это музыка для человеческого слуха. Слова эти принадлежат не мне, а Дидиму Александрийскому, -- блестящее изречение!.. Дидим Александрийский -- незаурядный философ, это не подлежит сомнению... Скажите мне хоть одно слово, прелестное дитя, умоляю вас, хоть одно слово!.. Кстати, вы делали когда-то такую забавную гримаску! Скажите, вы не позабыли ее? Известно ли вам, моя милочка, что все места убежищ входят в круг ведения высшей судебной палаты, и вы подвергались большой опасности в вашей келейке в Соборе Богоматери? Колибри вьет гнездышко в пасти крокодила!.. Учитель! А вот и луна выплывает... Только бы нас не приметили!.. Мы совершаем похвальный поступок, спасая девушку, и тем не менее, если нас поймают, то повесят именем короля. Увы! Ко всем человеческим поступкам можно относиться двояко: за что клеймят одного, за то другого венчают лаврами. Кто благоговеет перед Цезарем, тот порицает Катилину. Не так ли, учитель? Что вы скажете о такой философии? Я ведь знаю философию инстинктивно, как пчелы геометрию, ut apes geometriam Ну что? Никто мне не отвечает? Вы оба, я вижу, не в духе! Приходится болтать одному. В трагедиях это именуется монологом. Клянусь Пасхой!.. Надо вам сказать, что я только что видел короля Людовика Одиннадцатого и от него перенял эту божбу... Итак, клянусь Пасхой, они все еще продолжают здорово рычать там, в Сите!.. Противный злюка этот старый король! Он весь запеленут в меха. Он все еще не уплатил мне за эпиталаму и чуть было не приказал повесить меня сегодня вечером, а это было бы очень некстати... Он скряга и скупится на награды достойным людям. Ему следовало бы прочесть четыре тома Adversus avari tiam [153] Сальвиана Кельнского. Право, у него очень узкий взгляд на литераторов, и он позволяет себе варварскую жестокость. Это какая то губка для высасывания денег из народа. Его казна -- это больная селезенка, распухающая за счет всех других органов. Вот почему жалобы на плохие времена превращаются в ропот на короля. Под властью этого благочестивого тихони виселицы так и трещат от тысяч повешенных, плахи гниют от проливаемой крови, тюрьмы лопаются, как переполненные утробы! Одной рукой он грабит, другой вешает. Это прокурор господина Налога и государыни Виселицы. У знатных отнимают их сан, а бедняков обременяют все новыми и новыми поборами Этот король ни в чем не знает меры! Не люблю я этого монарха. А вы, учитель? Человек в черном не мешал говорливому поэту болтать. Он боролся с сильным течением узкого рукава реки, отделяющего округлый берег Сите от мыса острова Богоматери, ныне именуемого островом Людовика. -- Кстати, учитель! -- вдруг спохватился Гренгуар. -- Заметили ли вы, ваше высокопреподобие, когда мы пробивались сквозь толпу взбесившихся бродяг, бедного чертенка, которому ваш глухарь собирался размозжить голову о перила галереи королей? Я близорук и не мог его опознать. Кто бы это мог быть? Незнакомец не ответил, но внезапно выпустил весла, руки его повисли, словно надломленные, голова поникла на грудь, и Эсмеральда услышала судорожный вздох. Она затре