лой ночью, что сегодня я вас увижу. Это, наверное, покажется вам очень странным, Эдзелино, но я видела вас в точно той же одежде, какая на вас сейчас, и точно таким же бледным. Все остальное в моем сне, разумеется, фантастично, однако же я хочу вам об этом рассказать. Вы были на своей галере, у вас происходила схватка с пиратами, и вы в упор выстрелили из пистолета в какого-то человека; лица я не смогла разглядеть, но на голове у него был красный тюрбан. В этот самый миг видение исчезло. - Это действительно странно, - произнес Эдзелино, пристально смотря на Джованну; глаза у нее были ясные, блестящие, речь живая и словно вдохновленная некой силой провидения. Джованна заметила его изумление. - Вы, наверное, подумаете, что разум мой помутнел. Но это не так. Я не придаю этому сну особого значения и не обладаю даром сивилл. А как драгоценен был бы он мне в часы пожирающей тревоги, которым нет конца и которые меня медленно убивают! Увы! Соранцо ежедневно подвергается смертельной опасности, но тщетно вопрошаю я всей силой моих чувств и моей души ужасную ночную тьму и туманы морских далей. Ни мучительные бдения, ни зловещие сны даже слегка не приоткрыли мне тайну его судьбы. Но прежде чем покончить со всеми этими видениями - они, наверное, вызывают у вас усмешку, - позвольте мне сказать вам, что человек в красном тюрбане из моего сна, прежде чем растаять в воздухе, сделал вам угрожающий знак. Позвольте еще добавить - и простите мне эту слабость, - что в тот миг, когда видение исчезло, я ощутила такой ужас, какого не испытывала, пока перед моими глазами стояла картина этой битвы. Не относитесь с полным пренебрежением к мрачным предчувствиям души, более удрученной, чем больной. Мне кажется, что вам угрожает со стороны пиратов великая опасность, и я умоляю вас не пускаться в море, не попросив у моего супруга дать вам сильную охрану до самого выхода из наших отмелей. Обещайте мне это. - Увы, синьора, - ответил Эдзелино с грустной улыбкой, - можете ли вы принимать участие в моей судьбе? Что я такое для вас? Привязанность ваша ко мне оказалась недостаточно сильной, чтобы вы избрали меня своим супругом, доверие ваше ко мне - недостаточно глубоким, чтобы вы признали меня братом, ибо вы отказываетесь от моей помощи, а ведь я убежден, что она вам нужна. - Я люблю вас, как брата, и доверяю вам, как брату. Но я не понимаю, что вы хотите сказать, говоря о помощи. Правда, я страдаю, меня просто убивает ужасающая мука, но тут вы ничего не можете поделать, дорогой мой Эдзелино. А раз уж мы заговорили о доверии и любви, один бог может вернуть мне любовь и доверие Соранцо. - Вы признаете, что потеряли его любовь, синьора; может быть, вы признаете и то, что ее место заступила ненависть? Джованна вздрогнула и в ужасе убрала свою руку, протянутую к Эдзелино. - Ненависть! - вскричала она. - Кто сказал вам, что он меня ненавидит? О, какое слово вы произнесли! И кто поручил вам нанести мне смертельный удар? Увы! Значит, я узнаю от вас, что еще не страдала по-настоящему, что его равнодушие было для меня счастьем! Эдзелино понял, с какой силой любила еще Джованна этого соперника, которого он обвинил, сам того не желая. Он почувствовал, что причинил несчастной женщине жестокую боль, и в то же время ему стало стыдно роли, которую он сыграл, ибо она была совершенно не свойственна его характеру. Поэтому он поспешил успокоить Джованну, уверяя ее, что отнюдь не знает, какие на самом деле чувства питает к ней Орио. Но она лишь с трудом поверила, что говорил он исключительно из заботы о ней и просто задал ей вопрос. - Может быть, кто-нибудь здесь говорил вам о нем и обо мне? - повторяла она несколько раз, стараясь прочесть правду в его глазах. - Может быть, вы, сами того не зная, произнесли надо мной приговор, и здесь лишь мне одной неизвестно, что он меня ненавидит? О, этого я не думала! С этими словами она разрыдалась, и граф, который, сам того не сознавая, ощущал в своем сердце пробуждение надежды, ощутил сейчас и то, что сердце его разбито навсегда. Сделав над собой великодушное усилие, он принялся утешать Джованну и убеждать ее, что говорил наугад. Затем он стал дружески расспрашивать, как же обстоит все на самом деле. Ослабевшая от слез и побежденная благородством Эдзелино, она поддалась внезапному порыву и стала говорить с ним более откровенно, чем, может быть, намеревалась. - О, друг мой, - сказала ему она, - пожалейте меня, ибо с моей стороны было безумием избрать в качестве жизненной опоры это блистательное существо, которое неспособно любить! Орио не такой человек, как вы, - полный нежной заботливости и преданности. Он человек действия и воли. Женская слабость не вызывает у него сочувствия - она только мешает ему. Доброта его сводится к терпимости и не простирается до покровительства. Нет человека, который менее достоин любви, ибо ни один человек не понимает и не ощущает любви меньше, чем он. И однако же именно он внушает самую сильную страсть, самую неутолимую преданность. Его нельзя любить или ненавидеть наполовину - вы сами это знаете. И вы также знаете, несомненно, что так всегда бывает с подобными людьми. Пожалейте же меня, ибо я его люблю до безумия и власть его надо мной безгранична. Теперь вы понимаете, благородный Эдзелино, что в этой беде мне помочь невозможно. Я ни в чем не обманываюсь, и вы можете отдать мне справедливость - я всегда была чистосердечна с вами, как с самой собой. Орио вполне достоин восхищения и уважения, ибо у него выдающийся ум, благородное мужество и стремление к великим делам. Но он не заслуживает ни дружбы, ни любви, ибо сам не способен их ощущать. Да они ему и не нужны: все, что он может сделать для тех, кто его любит, - это позволять себя любить. Вспомните то, что я говорила вам в Венеции в тот день, когда смело, хотя и эгоистично, раскрыла вам свое сердце и призналась, что он внушает мне страстную любовь, а вы - только братскую. - Не будем вспоминать об этом скорбном для меня дне, - молвил Эдзелино. - Когда человек, подвергнутый пытке, не умирает, всякое напоминание о ней возобновляет муку. - Соберитесь с силами и все же вспомните обо всем этом вместе со мной, - продолжала Джованна, - мы, возможно, видимся в последний раз, и я хочу, чтобы вы расстались со мною уверенный в моем уважении к вам, в моем раскаянии - я ведь так сожалею о своем поведении по отношению к вам. - Не говорите мне о раскаянии! - вскричал Эдзелино в порыве нежной жалости. - Разве вы совершили какое-либо преступление или хотя бы легкую ошибку? Разве вы не были со мной откровенны и чистосердечны? Не были ласковы и полны жалости, когда сами сказали мне то, что всякая другая на вашем месте дала бы понять через своих родителей или же прикрываясь каким-нибудь благовидным предлогом? Я помню ваши слова; они запечатлелись в моем сердце как утешение навеки и в то же время как вечное сожаление. "Простите мне, - сказали вы, - зло, которое я вам причиняю, и молите бога, чтобы он не покарал меня за него, ибо нет у меня больше своей воли; я уступаю судьбе, которая сильнее меня". - Увы, увы! - сказала Джованна. - Да, то была судьба! Я уже тогда чувствовала это, ибо любовь мою породил страх, который завладел мною еще до того, как я поняла, насколько он обоснован. Знаете, Эдзелино, во мне всегда имелась склонность к самопожертвованию, словно еще при рождении я была предназначена к закланию на алтаре бог весть какой силы, жаждущей моей крови и слез. Я помню все, что происходило во мне, когда вы торопили меня выйти за вас замуж до того рокового дня, когда я впервые увидела Соранцо. "Чего медлить, - говорили вы, - раз мы любим друг друга? Зачем оттягивать свое счастье? То, что мы оба молоды, вовсе не причина. Ждать - это искушать бога, ибо грядущее в его власти, а не пользоваться настоящим означает стремление заранее завладеть грядущим. Только несчастливые должны говорить "завтра", счастливые же - "сейчас"! Кто знает, во что мы превратимся завтра? Кто знает, не разлучит ли нас навеки турецкая пуля или морской вал? И вы-то сами, разве вы можете быть уверены в том, что будете любить меня, как сегодня?" Видно, какое-то смутное предчувствие заставляло вас говорить так, побуждало торопиться. А еще более смутное предчувствие не давало мне уступить, повелевало ждать. Ждать чего? Я не знала, но мне верилось, что будущее обещает мне что-то, раз настоящее не удовлетворяло. - Вы были правы, - произнес граф, - будущее обещало вам любовь. - И уж наверное, - с горечью ответила Джованна, - совсем не ту любовь, какую я испытывала к вам, Но не мне на это жаловаться: я ведь нашла то, чего искала. Я презрела покой и обрела грозу. Помните тот день, когда я сидела с дядей и с вами? Я вышивала, а вы читали мне стихи. Доложили о приходе Орио Соранцо. При этом имени я вздрогнула, и в один миг на память мне пришло все, что я слышала об этом странном человеке. Я никогда не видела его, но вся затрепетала, когда до меня донеслись его шаги. Я не обратила внимания ни на его роскошную одежду, ни на его высокий рост, ни на божественно прекрасные черты лица - я увидела только большие черные глаза, и, грозные и в то же время нежные, сияющие, они приближались ко мне, не отрываясь от меня. Завороженная этим колдовским взглядом, я уронила свое рукоделие на пол и застыла, словно пригвожденная к креслу, не в силах ни встать, ни отвернуть голову. В тот момент, когда Соранцо, подойдя совсем близко, склонился, чтобы поцеловать мне руку, я, не видя больше этих завороживших меня глаз, лишилась чувств. Меня унесли, а дядя, сославшись на мое нездоровье, попросил его перенести свое посещение на какой-нибудь другой день. Вы тоже удалились, так и не поняв, почему я упала в обморок. Орио же, лучше знавший и женщин и свою власть над ними, сообразил, что, пожалуй, имеет некоторое отношение к моей внезапной дурноте. Он решил убедиться в этом. С час он прогуливался в гондоле по каналу Аццо, затем велел остановиться у дворца Морозини. Там он вызвал дворецкого и сказал ему, что явился лишь затем, чтобы узнать, как мое здоровье. Когда ему ответили, что я совсем пришла в себя, он зашел в дом, считая, как он сам заявил, что теперь это вполне удобно, и велел снова доложить о себе. Он нашел, что я немного побледнела, но именно от этого, по его мнению, стала еще прекраснее. Дядя мой принял его несколько сдержанно, однако сердечно поблагодарил за внимание ко мне и за то, что он потрудился так скоро возвратиться, чтобы узнать о моем здоровье. После обмена этими любезностями Орио собрался было уходить, но мы попросили его остаться. Он не заставил себя упрашивать, и беседа наша продолжалась. С самого начала решив воспользоваться первым произведенным на меня впечатлением, он постарался щегольнуть передо мною всеми дарами, которыми его наделила природа, и усилить обаяние своей наружности чарами ума. Это ему блестяще удалось, и когда через два часа он наконец почел за благо удалиться, я была совсем покорена. Он попросил у меня разрешения прийти на следующий день и, получив его, откланялся в полной уверенности, что вскоре благополучно завершит все столь благоприятно начатое. Победу он одержал легко и скоро. Первый же его взгляд повелел мне принадлежать ему, и я сразу стала его добычей. Могу ли я, положа руку на сердце, сказать, что любила его? Он ведь был мне совершенно незнаком, а слышала я о нем одно лишь худое. Как же случилось, что я предпочла человека, внушавшего мне пока лишь некий страх, тому, кто внушал доверие и уважение? Посмею ли я в свое оправдание ссылаться на волю рока? Не лучше ли будет признаться вот в чем: в сердце любой женщины тщеславная радость от мысли, что внешне как будто царишь над сильным мужчиной, смешиваешься с робостью, отдающей тебя на деле в полную его власть. Да, да! Я суетно гордилась красотой Орио, гордилась всеми страстями, которые он внушал другим женщинам, и всеми поединками, в которых он одерживал победы над мужчинами. Даже его репутация распутника казалась мне чем-то достойным привлекать внимание, приманкой для любопытства других женщин. Мне льстило, что я отнимаю у них это ветреное и себялюбивое сердце, которое всем им изменило и всем оставило горькие сожаления. В этом отношении моя роковая гордыня была, во всяком случае, удовлетворена. Орио остался мне верен, и со дня нашей свадьбы другие женщины как будто перестали для него что-либо значить. Некоторое время он вроде бы любил меня, но вскоре утратил любовь и ко мне и вообще к кому-либо - все его существо поглотила любовь к славе. Я никогда не понимала, почему, так нуждаясь всегда в независимости и деятельной жизни, он решился возложить на себя узы, которые обычно неизбежным образом ограничивают и то и другое. Эдзелино внимательно посмотрел на Джованну. Трудно было поверить, что она говорит безо всякой задней мысли и настолько ослеплена, что даже не подозревает о честолюбивых замыслах, побудивших Орио искать ее руки. Но, поняв всю чистоту ее благородной души, он не осмелился открыть ей глаза и только спросил, как случилось, что она так скоро утратила любовь мужа. Вот что она ему поведала: - До нашей свадьбы казалось, что он беззаветно любит меня. Во всяком случае, я в это верила, ибо так он мне говорил, а речи его до того страстны и убедительны, что перед ними не устоять. Он уверял, что слава - пустой дым, который может только вскружить голову юношам или одурманить неудачников. Он участвовал в последней кампании лишь для того, чтобы заткнуть рот дуракам и завистникам, обвинявшим его в изнеженности и любви к наслаждениям. Он пошел навстречу всем опасностям с равнодушием человека, подчиняющегося обычаю своего времени и своей страны. Он смеялся над юнцами, которые восторженно устремляются в бой и считают себя невесть чем, потому что рисковали жизнью и подвергались опасностям, на которые спокойно идет любой солдат. Он говорил, что в жизни человеку приходится делать выбор между счастьем и славой, и так как счастье обрести почти невозможно, большинство вынуждено бывает искать славы. Но уж если человеку далось в руки счастье, особенно же счастье в любви, самое полное, самое реальное и благородное, то он оказался бы нищим и духом и сердцем, когда бы отвернулся от этого счастья и вновь увлекся успехами жалкого тщеславия. Орио расточал мне все эти речи, так как слышал, будто вы утратили мою благосклонность из-за того, что отказались дать мне обещание не идти больше на войну. Он видел, что душа у меня нежная, характер кроткий, что я колеблюсь при мысли о разлуке с ним сейчас же после нашей свадьбы. Он хотел жениться на мне и ради этого, как он мне потом сказал, готов был на любую жертву, любое обещание, самое неосторожное и лживое. О, как он меня тогда любил! Но у мужчин страсть - это лишь желание, и все надоедает им, как только они добиваются своего. Очень скоро после нашей свадьбы я заметила, что он чем-то озабочен, что его снедает какая-то тайная тревога. Его снова поглотила светская суета, и он привлек в мой дом чуть ли не весь город. Мне почудилось, будто страсть к игре, за которую его так упрекали, и потребность в необузданной роскоши, из-за которой он прослыл суетным и ветреным, вновь быстро завладевают им. Меня это испугало, но вовсе не из-за низменных опасений за мое достояние: я не считала его своим, после того как с радостью отдала Орио все, что унаследовала от предков. Но страсти эти отдаляли его от меня. Он мне их изображал как ничтожные забавы, которые дух пламенный и деятельный принужден создавать себе за неимением более достойной пищи. А пища эта, единственная достойная души Орио, есть любовь такой женщины, как я. Все другие женщины либо обманывали его, либо казались ему недостойными занимать все его душевные силы. Он был бы обречен на то, чтобы растрачивать их в пустых удовольствиях. Но какими ничтожными представлялись ему эти удовольствия теперь, когда во мне он обрел источник всех радостей! Вот как он со мной говорил, а я, глупая, всему этому слепо верила. Какой же ужас овладел мною, когда я убедилась, что удовлетворяю его не больше, чем другие женщины, и что, лишившись празднеств и развлечений, он не находит подле меня ничего, кроме скуки и раздражения! Однажды, когда он проиграл очень большие деньги и пришел в некое отчаяние, я тщетно пыталась утешить его, уверяя, что мне безразличны все печальные последствия его проигрышей и что жизнь в каких угодно лишениях для меня будет так же сладостна, как любое изобилие, лишь бы она меня с ним не разлучала. Я обещала ему, что дядя ничего не узнает о его опрометчивости, что я лучше продам потихоньку свои брильянты, чем навлеку на него хоть один упрек. Видя, что он меня не слушает, я жестоко огорчилась и упрекнула его, но очень мягко, за то, что он больше расстраивается потерей денег, чем горем, которое причиняет мне. То ли он искал предлога, чтобы уйти, то ли я этим упреком невольно задела его самолюбие, но он сделал вид, будто оскорблен моими словами, пришел в ярость и заявил, что намерен вернуться на военную службу. Несмотря на мои мольбы и слезы, он на следующий же день попросил у адмирала назначение и принялся готовиться к отъезду. Если бы речь шла о чем-либо другом, я нашла бы у своего любящего дяди и поддержку и покровительство. Он убедил бы Орио не покидать меня, вернул бы его ко мне. Но дело касалось войны, и забота о славе республики возобладала в сердце моего дяди. Он отечески пожурил меня за слабость, сказал, что стал бы презирать Соранцо, если бы тот проводил время у ног женщины, вместо того чтобы защищать честь и интересы своего отечества. Орио, сказал он мне, выказал в предыдущую кампанию исключительное мужество и военные таланты и тем самым как бы взял на себя обязательство и долг служить своей стране, пока она нуждается в его службе. Пришлось мне уступить: Орио уехал, я осталась наедине со своим горем. Долго, очень долго не могла я оправиться от этого удара. Но затем стали приходить письма Орио, полные любви и нежности. Они вернули мне надежду, и если бы не постоянная тревога и беспокойство от мысли, что он подвергается таким опасностям, я бы все же ощущала нечто вроде счастья. Я воображала, что нежность его ко мне осталась прежней, что честь предписывает мужчинам законы более священные, чем любовь, что он сам себя обманывал, когда в первых порывах страсти уверял меня в противном, что, наконец, он вернется ко мне такой же, каким был в лучшие дни нашей любви. Каковы же были мое горе и изумление, когда с началом зимы, вместо того чтобы попросить у дяди разрешения провести подле меня время отдыха (разумеется, он бы его получил), он написал мне, что вынужден принять должность губернатора этого острова, чтобы подавить пиратов. Он высказывал великое сожаление о том, что не сможет ко мне приехать, и потому я, в свою очередь, написала ему, что поеду на Корфу и буду на коленях умолять дядю отозвать его с острова. Если дядя все же не согласится, писала я, то я сама приеду разделить его одиночество на Курцолари. Однако я не осмеливалась осуществить свое намерение до получения ответа от Орио, ибо чем сильнее любишь, тем больше опасаешься вызвать неудовольствие любимого человека. Он ответил мне в самых ласковых выражениях, что умоляет меня не ездить к нему. Что же до просьбы об отпуске для него, то он, писал Орио, будет крайне уязвлен, если я это сделаю, - ведь в армии у него немало недругов: его счастье - женитьба на мне - породило завистников, старающихся очернить его в глазах адмирала, они-то уж обязательно начнут говорить, будто он сам учил меня просить дядю об отпуске для него, чтобы он мог предаваться лени и удовольствиям. Этому последнему запрету я подчинилась. Но что касается первого, то он ведь не приводил никаких доводов, кроме того, что жилье здесь очень мрачное и меня ожидают всевозможные лишения; к тому же это его письмо показалось мне более пылким, чем все предыдущие. Поэтому я решила, что приезд к нему, чтобы разделить его одиночество, будет доказательством моей преданности, и, не отвечая ему, не оповещая о своем приезде, я тотчас же выехала. Морское путешествие было долгое и мучительное, погода - плохая. Я подвергалась всевозможным опасностям. Наконец, добравшись до этого острова, я была совершенно расстроена, не застав здесь Орио. Он отправился в это злосчастное патрасское предприятие, и гарнизон острова пребывал в большой тревоге на его счет. Прошло много дней без единой весточки о нем, и я уже теряла надежду увидеть его когда-либо. Я попросила, чтобы мне показали место, с которого он вышел в море и куда должен был прибыть, и целыми часами сидела там, глядя в морскую даль. Так проходили дни за днями, ничего не меняя в моем положении. Наконец, как-то утром, придя на свою скалу, я увидела, что из подошедшей лодки выходит на берег турецкий солдат и с ним мальчик, одетый точно так же. При первом же движении солдата я узнала Орио и тотчас же сбежала со скалы броситься в его объятия. Но он посмотрел на меня таким взглядом, что вся кровь отхлынула от моего лица и смертный холод сковал все тело. Я была в большем смятении и ужасе, чем в тот день, когда впервые увидела его, и, так же как в тот день, лишилась чувств: мне почудились в лице его угроза, насмешка, презрение, сильнее которых не могло быть. Очнулась я в своей комнате, на своем ложе. Орио заботливо ухаживал за мной, и на его лице уже не было того устрашающего выражения, от которого словно разорвалось все мое существо. Он ласково заговорил со мной и представил мне сопровождавшего его юношу как человека, который спас ему жизнь и вернул свободу, открыв ночью двери темницы. Он просил меня взять его в качестве слуги, но обращаться больше как с другом, чем как со слугой. Я попыталась заговорить с Наамом - так зовут мальчика, - но он ни слова не знает по-нашему. Орио сказал ему что-то по-турецки, юноша взял мою руку и положил ее себе ка голову в знак привязанности и повиновения. Весь этот день я была счастлива. Но на следующий Орио с утра заперся в своем помещении, и я увидела его лишь вечером, такого угрюмого и мрачного, что у меня не хватило духу заговорить с ним. Он поужинал со мной и сразу же ушел. С того времени, то есть вот уже два месяца, его лицо остается хмурым. Он весь поглощен какой-то своей мукой или не ведомым никому решением. В отношении меня он не выказал гнева или хотя бы раздражения. Напротив - проявил очень много стараний, чтобы жизнь в этой башне была для меня приятной, словно что-либо, кроме его любви или его равнодушия, может быть для меня хорошим или дурным. Он велел прислать из Кефалонии рабочих и все, что было необходимо, чтобы наскоро выстроить для меня это жилье. Велел он прислать и женщин, чтобы они мне прислуживали, и среди всех своих самых мрачных забот никогда не переставал беспокоиться о моих нуждах и предупреждать все мои желания. Увы! Ему как будто неведомо, что у меня-то есть одно настоящее желание - вернуть себе его любовь. Иногда - очень редко! - он возвращался ко мне, внешне как будто полный самой пылкой любви. Он доверительно сообщал мне, что у него имеются очень важные замыслы, что его просто снедает жажда мести пиратам, которые перебили его людей, забрали его галеру, а теперь занимаются разбоем тут, у него на глазах, что он не успокоится, пока не уничтожит их всех до единого Но, едва успев сделать мне эти признания, он, опасаясь моих слез и волнения, вырывался из моих объятий и уходил размышлять в одиночестве об этих воинственных планах. Под конец мы дошли до того, что видимся теперь всего несколько часов в неделю, а где он находится все остальное время и что делает, я не знаю. Иногда он сообщает мне через кого-нибудь, что, воспользовавшись хорошей погодой, выезжает на морскую прогулку, а затем я узнаю, что он и не выходил из замка. А иной раз заявляет, что весь вечер проработает, запершись у себя, а на рассвете я вижу, что он торопливо мчится к острову по серым волнам, словно желая скрыть от меня, что провел ночь вне замка. Я уже не осмеливаюсь расспрашивать его, - тогда он становится страшным, и все перед ним трепещет. Я скрываю от него свое отчаяние, и те мгновения, что он проводит подле меня, становятся вместо облегчения настоящей пыткой, - ведь я вынуждена следить за каждым своим словом, даже за каждым взглядом, чтобы не выдать ни одной донимающей меня зловещей мысли. Когда, несмотря на все мои усилия, он все же замечает на моих глазах слезинку, он молча жмет мне руку, встает и уходит без единого слова. Однажды я уже готова была броситься к его ногам, обнять его колена, влачиться за ним по полу, чтобы он согласился разделить со мной хотя бы заботы свои и чтобы обещать ему, что я соглашусь на все его замыслы, не проявляя ни слабости, ни страха. Но при малейшем моем движении взгляд его пригвождает меня к месту, и слова замирают у меня на губах. Мне чудится, что если бы мое горе прорвалось перед ним, весь остаток сострадания и внимания, которые он ко мне еще проявляет, превратился бы в ярость и отвращение. Я осталась нема! Вот почему, когда вы говорите мне о его ненависти, я отвечаю, что это невозможно, ибо я ее не заслужила. Я молча умираю. Эдзелино заметил, что этот рассказ оставляет в тени наиболее важные обстоятельства рассказа Леонцио. Джованна, видимо, и не думала считать Соранцо безумцем, а наводящие вопросы, которые граф осторожно задавал ей на этот счет, ничего не прояснили. Джованне ли не хватало полного доверия к нему, или Леонцио наговорил неправды? Видя, что все его попытки раздобыть точные сведения бесплодны, Эдзелино, во всяком случае, пришел к убеждению, что она погибнет от слабости и печали, если останется в этом унылом замке, стал упрашивать ее переехать на Корфу к дяде и предложил тотчас же увезти ее с собой. Однако она самым решительным образом отвергла это предложение, заявив, что ни за что на свете не поступит так, чтобы у дяди появилось подозрение, будто она несчастлива с Орио: ведь малейшей ее жалобы достаточно, чтобы тот впал в немилость у адмирала. Впрочем, она даже утверждала, что Орио не сделал ей решительно ничего худого; если любовь ее к нему превратилась для нее в муку, то не Орио же обвинять во зле, которое она сама себе причиняет. Эдзелино решился спросить, не содержится ли она как бы в некотором заключении и нет ли строжайшего запрещения ей видеться с любым соотечественником. Она ответила, что ничего подобного нет и что она сама не стала бы принимать Эдзелино, если бы эта невинная радость была сопряжена с ослушанием. Орио никогда не проявлял ни малейшей ревности и неоднократно повторял, что она может принимать, кого ей вздумается, ни о чем его даже не предупреждая. Эдзелино не знал, что и думать об этом явном противоречии между словами Джованны и Леонцио. Вдруг большой белый пес, все время, казалось, спавший, вздрогнул, поднялся и, положив передние лапы на подоконник, насторожил уши и замер. - Твой хозяин идет, Сириус? - сказала Джованна. Собака повернулась к ней, словно понимая, о чем идет речь. Потом, приподняв голову и раздув ноздри, вздрогнула всем телом и протяжно взвизгнула; в этой жалобе слышались боль и нежность. - Вот Орио! - молвила Джованна, обвив худой бледной рукой шею верного пса. - Он возвращается! Этот благородный пес всегда узнает по плеску весел лодку своего хозяина. А когда я хожу с ним ждать Орио на скале, он, завидя на волнах малейшую черную точку, молчит либо воет так, как сейчас, в зависимости от того, чья там лодка - Орио или кого-либо другого. С тех пор как Орио перестал брать его с собой, он перенес на меня свою привязанность и ходит за мной повсюду, как тень. Он, как я, грустит и болеет; как я, знает, что уже не дорог своему господину; как я, помнит, что его любили! И Джованна, высунувшись из окна, попыталась рассмотреть лодку в ночном мраке. Но море было черным, как небо, а плеск весел нельзя было отличить от равномерного плеска волн о подножие скалы. - Вы уверены, - спросил граф, - что мое присутствие в ваших покоях не вызовет у вашего мужа неудовольствия? - Увы! Такой чести, как ревновать меня, он мне не оказывает, - ответила она. - Но, может быть, - заметил Эдзелино, - мне лучше будет пойти ему навстречу? - Не делайте этого, - сказала она, - он, пожалуй, подумает, что я поручила вам следить за ним. Оставайтесь здесь. Может быть, сегодня вечером я вообще его не увижу. Часто он возвращается с этих длительных прогулок, даже не сообщив мне о своем возвращении, и если бы не изумительный инстинкт этого пса, который всегда оповещает меня о его прибытии на остров, я почти никогда не знала бы, здесь ли он или отсутствует. А теперь на всякий случай помогите мне снова закрыть окно этой ставней. Он никогда не простит мне, если узнает, что я сделала ее подвижной, чтобы иметь перед глазами выходящую к морю часть замка. Он велел забить это отверстие изнутри, уверяя, что бесполезным постоянным созерцанием моря я только нарочно растравляю свою тревогу. Эдзелино закрепил ставню, вздохнув от жалости к этой несчастной женщине. До появления Орио прошло еще немало времени. О его прибытии пришел доложить турецкий раб, никогда не покидавший Орио. Когда юноша вошел в комнату, Эдзелино поразила совершенная правильность его черт, одновременно и тонких и строгих. Хотя он и вырос в Турции, сразу видно было, что его породе свойственна более горделивая закалка. Арабский тип сквозил в удлиненной форме больших черных глаз, в точеном, твердом профиле, в невысоком росте, в красоте рук с тонкими пальцами, в бронзоватой смуглоте гладкой, безо всяких оттенков кожи. И по голосу Эдзелино узнал в юноше араба, говорившего по-турецки свободно, но не без характерного гортанного акцента, полного странной для непривычного слуха гармонии, которая постепенно завладевает душой, лаская ее какой-то неведомой сладостью. Увидя мальчика, борзой пес бросился к нему так, словно хотел растерзать. Тогда лицо у того совершенно изменилось: он улыбнулся как-то жестоко и хищно, обнажая два ряда белых мелких и частых зубов, и чем-то стал похож на пантеру. Одновременно он выхватил из-за пояса кривой кинжал, но блеснувший клинок только раздразнил ярость пса. Джованна крикнула, собака остановилась и послушно вернулась к ней, а невольник, вложив ятаган в золотые, усыпанные драгоценными камнями ножны, преклонил колено перед госпожой. - Видите? - обратилась Джованна к Эдзелино. - С тех пор как этот раб занял подле Орио место его верного пса, Сириус так ненавидит его, что я боюсь за собаку: юноша всегда вооружен, а никаких приказов я ему отдавать не могу. Ко мне он проявляет уважение, даже доброе чувство, но повинуется только Орио. - А он не может объясняться по-нашему? - спросил Эдзелино, видя, что раб знаками дает понять о возвращении Орио. - Нет, - ответила Джованна, - а женщины, которая служит нам переводчицей, здесь сейчас нет. Может быть, позвать ее? - Не нужно, - сказал Эдзелино. И, обратившись к юноше по-арабски, он предложил ему изложить то, что тот должен был сообщить, а затем передал его слова Джованне: Орио, вернувшись со своей прогулки, узнал о прибытии благородного графа Эдзелино и намеревается пригласить его отужинать в покоях синьоры Соранцо; он также просит извинения за то, что не сразу явится к гостю, так как ему надо еще отдать кое-какие распоряжения на ночь. - Скажите мальчику, - ответила Джованна Эдзелино, - чтобы он передал своему господину такой ответ: приезд благородного Эдзелино для меня радостен вдвойне, ибо я смогу поужинать с моим супругом. Впрочем, нет, - добавила она, - этого не говорите. Он, пожалуй, усмотрит тут скрытый упрек. Передайте, что я повинуюсь, что мы ждем. Эдзелино передал эти слова молодому арабу, и тот почтительно склонился. Но прежде чем выйти из комнаты, он остановился перед Джованной и, внимательно поглядев на нее, знаками объяснил, что находит ее еще более нездоровой, чем обычно, и этим очень огорчен. Затем, подойдя к ней, с простодушной бесцеремонностью коснулся ее волос и дал понять, что ей следовало бы уложить их в прическу. - Передайте ему, что я понимаю его добрые советы, - сказала Джованна графу, - и последую им. Он предлагает мне принарядиться, украсить волосы цветами и драгоценностями. Славный, простой ребенок, он воображает, будто любовь мужчины можно вернуть такими ребяческими средствами! Ведь для этого ребенка любовь - миг наслаждения. Все же Джованна последовала немому совету юного араба. Она прошла со своими женщинами в соседнюю комнату, а выйдя оттуда, так и сияла в украшениях. Но богатое одеяние Джованны мучительно не соответствовало глубокой удрученности, царившей в ее душе. Само положение этого жилища, словно построенного на волнах и среди вечных ветров, мрачный ропот моря и насвистывание начавшегося сирокко, какое-то смущение, появившееся на лицах слуг с момента, когда в замок вернулся хозяин, - все вместе взятое делало эту сцену странной и тягостной для Эдзелино. Ему чудилось, будто он спит, а эта женщина, которую он прежде так любил и с которой еще нынче утром не ожидал так скоро свидеться, внезапно представшая перед ним бледной, изнемогающей, показалась ему во всем блеске своего праздничного наряда каким-то призраком. Но щеки Джованны вновь зарумянились, глаза заблестели, и она горделиво подняла голову, когда Орио вошел в зал с открытым взглядом и чистосердечным выражением лица, тоже принарядившись, как в самые лучшие дни своих любовных успехов в Венеции. Его густые черные волосы спадали к плечам лоснящимися надушенными завитками, а легкая тень небольших усиков с приподнятыми по венецианской моде уголками тонко вырисовывалась на матово-бледных щеках. Все в нем дышало изяществом, доходившим до изысканности. Джованна так давно привыкла видеть его небрежно одетым, с лицом угрюмым или искаженным гневом, что когда перед нею предстал образ того Орио, который любил ее, она вообразила вдруг, что к ней снова вернулось счастье. И действительно можно было подумать, что Соранцо хочет в этот вечер загладить все свои вины. Ибо прежде даже, чем поздороваться с Эдзелино, он подошел к ней с рыцарственным вниманием и несколько раз поцеловал обе ее руки, проявляя супружеское уважение и вместе с тем пыл влюбленного. Затем он рассыпался перед Эдзелино в извинениях и любезностях и пригласил его в большой зал, где подан был ужин. Когда они расселись за роскошно накрытым столом, он забросал его вопросами о происшествии, доставившем ему честь и радость принимать его у себя. Эдзелино рассказал обо всем, что с ним случилось, а Соранцо слушал его с вежливым сочувствием, не проявляя, впрочем, ни удивления, ни возмущения действиями пиратов, и с любезно-сокрушенным видом человека, огорченного бедой ближнего, но ни в малейшей мере не ощущающего какой-либо ответственности. В тот миг, когда Эдзелино заговорил о главаре пиратов, которого он ранил и обратил в бегство, глаза его встретились с глазами Джованны. Она была бледна, как смерть, и бессознательно повторяла только что произнесенные им слова: "Человек в ярко-красном тюрбане с черной бородой, скрывающей почти целиком его лицо!.." - Это он, - добавила она, охваченная каким-то тайным ужасом, - мне кажется, я его снова вижу! И ее испуганный взгляд, привыкший искать на лице Орио ответа на все, встретился со взглядом ее господина, таким неумолимым, что она откинулась на спинку стула, губы у нее посинели, сердце сжалось. Но, сделав над собой сверхчеловеческое усилие, чтобы не оскорбить Орио, она успокоилась и заставила себя улыбнуться: - Сегодня ночью я видела такой сон. Эдзелино тоже смотрел на Орио. Тот был необычайно бледен, а сдвинутые брови его словно говорили о том, что в душе его бушует гроза. Вдруг он громко расхохотался, и этот резкий, жесткий смех мрачным эхом отозвался в глубине зала. - Это, наверное, тот самый ускок, - сказал он, оборачиваясь к коменданту Леонцио. - Синьора увидела его во сне, а благородный граф убил сегодня в действительности. - Безо всякого сомнения, - серьезным тоном ответил Леонцио. - А кто же такой этот ускок, скажите, пожалуйста? - спросил граф. - Разве в ваших морях еще существуют разбойники? В наше время о подобных вещах что-то не слышно; они относятся к эпохе войн, которые республика вела при Маркантонио Меммо и Джованни Бембо. Сейчас могут появляться только призраки ускоков, мой добрый синьор Леонцио. - Ваша милость может думать, что их больше нет, - возразил несколько уязвленный Леонцио. - Ваша милость, на свое счастье, изволите находиться в расцвете юности и не видели того, что происходило еще до вашего рождения. Что до меня, бедного старого слуги святейшей и славнейшей республики, я неоднократно сталкивался с ускоками, даже однажды попал к ним в плен, и мою голову едва-едва не водрузили в качестве ferale [зловещего предупреждения (итал.)] на носу их галиота. Потому-то я и могу сказать, что узнаю ускока среди десятков тысяч пиратов, корсаров, флибустьеров - словом, среди всей той сволочи, что именуется морскими разбойниками. - Величайшее мое уважение к вашему жизненному опыту запрещает мне спорить с вами, добрый мой комендант, - сказал граф, принимая с легкой иронией урок, который дал ему Леонцио. - Для меня лучше будет, если я кое-чему поучусь, слушая ваши речи. Поэтому я хочу спросить вас, как же можно узнать ускока среди десятков тысяч пиратов, корсаров и флибустьеров, чтобы мне знать, к какой же породе принадлежит разбойник, напавший на меня сегодня; я ведь с радостью поохотился бы за ним, не будь время уже слишком позднее. - Этот ускок, - ответил Леонцио, - среди разбойников то же, что акула среди прочих морских чудовищ: он от всех отличается своей ненасытной свирепостью. Вы знаете, что эти гнусные пираты пили кровь своих жертв из человеческих черепов, чтобы вытравить в себе малейшую жалость. Принимая какого-нибудь беглеца на свой корабль, они заставляли его проделать этот омерзительный обряд, чтобы испытать, не осталось ли у него каких-либо человеческих чувств, и если он колебался перед этой гнусностью, его бросали за борт. Словом, известно, что их способ заниматься морским разбоем - это топить захваченные суда и не щадить ничьей жизни. До последнего времени миссолунгцы, пиратствуя, ограничивались только грабежом судов. Всех, кто сдавался, они уводили в плен, а потом отпускали за выкуп. Теперь все происходит по-другому: когда в их руки попадает корабль, всех пассажиров вплоть до детей и женщин тут же убивают, а на волнах не остается даже доски от захваченного ими судна, которая могла бы донести весть о его гибели до наших берегов. Мы часто видим в этих водах корабли, идущие из Италии, но они никогда не доходят до гаваней Леванта, а корабли, которые отплывают из Греции, никогда не доходят до наших островов. Не сомневайтесь, синьор граф, ужасный пират в красном тюрбане, блуждающий тут между отмелей и прозванный рыбаками мыса Ацио ускоком, и есть настоящий ускок, чистопородный убийца и кровопийца. - Ускок ли главарь бандитов, с которым я сегодня встретился, или он иной породы, - заметил молодой граф, - но руку я ему отделал на венецианский, как говорится, лад. Сперва мне показалось, что он решил либо взять мою жизнь, либо отдать свою, однако рана эта заставила его отступить, и непобедимый обратился в бегство. - А действительно ли он бежал? - спросил Соранцо с поразительным безразличием. - Не кажется ли вам, что он скорее отправился за подмогой? Что до меня, то я полагаю, ваша милость правильно поступили, приведя свою галеру под защиту нашей, ибо в настоящий момент пираты - это ужасный и неизбежный бич. - Удивляет меня, - сказал Эдзелино, - что мессер Франческо Морозини, зная,