если понадобится, насильно заставьте его принять лекарство. Скажите, что я еду вслед за вами. Поверьте, всю жизнь я буду у вас в неоплатном долгу. - Герцогиня, лошадь моя под седлом, меня считают хорошим наездником, я помчусь во весь дух и буду в крепости на восемь минут раньше вас. - А я, герцогиня, - воскликнул принц, - прошу вас уделить мне из этих восьми минут четыре. Адъютант исчез; у этого человека было только одно достоинство - мастерское умение ездить верхом. Едва он притворил за собой дверь, как юный принц, видимо человек настойчивый, схватил герцогиню за руку. - Прошу вас, синьора, - сказал он со страстью, - пойти со мной в часовню. Растерявшись впервые в жизни, герцогиня молча последовала за ним. Оба они бегом пробежали по длинной дворцовой галерее: часовня находилась на другом ее конце. Войдя в часовню, принц опустился на колени, но скорее перед герцогиней, чем перед алтарем. - Повторите вашу клятву, - сказал он страстно. - Если б вы были милосердны, если б тут не замешался мой злополучный сан, вы из сострадания к моей любви, быть может, подарили бы мне то, к чему теперь вас обязала клятва. - Если Фабрицио не отравили, если я увижу его живым и невредимым, если он будет жив и через неделю, если вы, ваше высочество, назначите его коадъютором и будущим преемником архиепископа Ландриани, я готова попрать свою честь, свое женское достоинство, все, что угодно, и буду принадлежать вашему высочеству. - Но, _дорогой друг_, - сказал принц, и в тоне его очень забавно сочетались нежность и страх, - я боюсь какой-нибудь еще непонятной мне уловки, которая погубит мое счастье. Мне не пережить этого. А вдруг архиепископ не согласится, выставит какое-нибудь возражение? Церковные дела тянутся годами! Что со мною будет тогда? Видите, я действую с открытым забралом. Неужели вы поступите со мной по-иезуитски? - Нет, я говорю совершенно искренне: если Фабрицио будет спасен, если вы воспользуетесь всею своей властью, для того чтобы его назначили коадъютором и преемником архиепископа, я опозорю себя и буду вашей. Дайте слово, ваше высочество, начертать: "_Согласен_" - на полях прошения, которое монсиньор архиепископ подаст вам через неделю. - Да я заранее напишу это на листе чистой бумаги. Царите, властвуйте надо мной и моим государством! - воскликнул принц, краснея от счастья и поистине потеряв голову. Он еще раз заставил герцогиню поклясться. От волнения исчезла вся его природная робость, и в этой дворцовой часовне, где они были совсем одни, он шептал герцогине такие слова, которые в корне изменили бы ее представление о нем, услышь она все это тремя днями раньше. И отчаяние, мысли об опасности, нависшей над Фабрицио, уступили место ужасу перед вырванным у нее обещанием. Герцогиня была потрясена. Что она наделала! Если она еще не до конца почувствовала всю чудовищность своей клятвы, то лишь потому, что внимание ее отвлекало другое: успеет ли генерал Фонтана вовремя прискакать в крепость. Чтобы избавиться от безумного, страстного лепета этого мальчика и переменить разговор, она похвалила картину прославленного Пармиджанино, висевшую над алтарем часовни. - Прошу вас, разрешите мне прислать вам ее, - сказал принц. - Хорошо, - ответила герцогиня, - только позвольте мне поехать навстречу Фабрицио. В каком-то исступлении приказала она кучеру пустить лошадей вскачь. На мосту, перекинутом через крепостной ров, она встретила генерала Фонтана и Фабрицио, пешком выходивших из ворот. - Ты ел? - Нет. Чудо спасло. Герцогиня бросилась Фабрицио на грудь и вдруг упала в обморок, который продолжался целый час и вызвал опасения за ее жизнь, а затем - за ее рассудок. Комендант Фабио Конти побледнел от злобы, увидев генерала Фонтана; он с крайней медлительностью выполнял приказ принца, и адъютант, полагавший, что герцогиня станет теперь всесильной фавориткой, в конце концов рассердился. Комендант намеревался продлить "болезнь" Фабрицио два-три дня. "А вот теперь, - думал он, - генерал, приближенный ко двору, увидит, как этот наглец корчится в муках, которыми я отомстил ему за побег..." Фабио Конти понуро стоял в караульном помещении нижнего яруса башни Фарнезе, поспешив выслать оттуда солдат: он не желал, чтобы они были свидетелями предстоящей сцены. Но через пять минут он остолбенел от изумления, услышав голос Фабрицио, увидев его самого живым и невредимым. Узник как ни в чем не бывало разговаривал с генералом Фонтана и описывал ему тюрьму. Комендант мгновенно исчез. На аудиенции у принца Фабрицио показал себя настоящим джентльменом. Во-первых, он вовсе не желал походить на ребенка, испуганного пустячной опасностью. Принц благосклонно спросил, как он себя чувствует. - Умираю от голода, ваше высочество, так как, по счастью, не завтракал и не обедал сегодня. Почтительно выразив принцу благодарность, он попросил разрешения увидеться с архиепископом перед своим заключением в городскую тюрьму. Принц стоял весь бледный: в его ребяческую голову проникла, наконец, мысль, что отравление, возможно, вовсе не является химерой, созданной фантазией герцогини. Поглощенный этой неприятной мыслью, он сначала ничего не ответил на просьбу Фабрицио о свидании с архиепископом, затем спохватился и счел себя обязанным загладить свою рассеянность особой благосклонностью. - Ступайте к нему, синьор. Можете ходить по улицам моей столицы без всякого конвоя. Вечером, часов в десять, в одиннадцать, явитесь в тюрьму. Надеюсь, что вы там недолго пробудете. Наутро после этого великого дня, самого значительного в его жизни, принц возомнил себя маленьким Наполеоном: он у кого-то читал, что этого великого человека дарили вниманием многие красавицы при его дворе. Итак, он уподобился Наполеону в любовных делах и, подобно ему, уже побывал под пулями. Сердце его было переполнено горделивым восторгом: сколько твердости он выказал в объяснении с герцогиней! Сознание, что он совершил нечто трудное, сделало его на две недели совсем другим человеком, он стал способен к смелым решениям, у него появились проблески воли. В тот день он прежде всего сжег заготовленный рескрипт о пожаловании Расси графского титула, уже месяц лежавший у него на письменном столе. Он сместил Фабио Конти и приказал его преемнику, полковнику Ланге расследовать дело об отравлении. Ланге храбрый польский офицер, припугнул тюремщиков и вскоре доложил, что сперва хотели положить отраву в завтрак, приготовленный для синьора дель Донго, но при этом пришлось бы посвятить в дело слишком многих. С обедом все устроили более ловко, и, если б не появление генерала Фонтана, синьор дель Донго погиб бы. Принц был удручен, но так как он действительно пылал любовью, то его утешила возможность сказать себе: "Оказывается, я действительно спас жизнь синьору дель Донго, и теперь герцогиня не посмеет нарушить свое слово". Затем ему пришла другая мысль: "Мои обязанности труднее, чем я думал; все находят, что герцогиня необыкновенно умна, стало быть, интересы политики совпадают с велениями сердца, и если б она согласилась стать моим премьер-министром, это было бы чудесно". К вечеру принц был уже так возмущен открывшимся ему злодеянием, что не захотел участвовать в комедии dell'arte. - Я буду бесконечно счастлив, - сказал он герцогине, - если вы пожелаете властвовать и в моем государстве и в моем сердце. Для начала я вам расскажу, что я сделал за этот день... И он подробно рассказал ей все: как он сжег рескрипт о пожаловании Расси графского титула, как назначил Ланге, получил от него доклад об отравлении и т.д. - У меня, конечно, очень мало опыта в управлении государством. Но граф всегда унижает меня своими шуточками, он шутит даже в совете министров, а в обществе высказывает обо мне такое мнение, с которым, надеюсь, вы не согласитесь. Он говорит, что я ребенок, и будто бы он вертит мной, как хочет. Я - монарх, но все же я человек, сударыня, и такие слова оскорбляют меня. Чтобы опровергнуть выдумки графа Моска, меня убедили назначить министром этого опасного негодяя Расси. Генерал Конти все еще уверен в его могуществе и даже не смеет признаться, что именно Расси или Раверси велели ему умертвить вашего племянника. Мне очень хочется просто-напросто отдать под суд генерала Фабио Конти. Судьи разберутся, виновен ли он в попытке отравления. - Но, государь, разве у вас есть судьи? - Как так! - удивленно воскликнул принц. - У вас есть ученые законоведы, которые выступают по улицам с весьма важным видом, но судить они всегда будут так, как это угодно партии, господствующей при дворе. Принц возмутился и принялся изрекать высокопарные фразы, свидетельствовавшие больше о его простоте душевной, чем о проницательности, а герцогиня в это время думала: "Стоит ли допустить, чтобы Конти опозорили! Нет, конечно, нет! Ведь тогда станет невозможен брак его дочери с трусливым педантом, маркизом Крешенци". На эту тему герцогиня и принц повели бесконечный диалог. Принц таял от восторга. Ради предстоящего брака синьорины Конти с маркизом Крешенци и только при этом условии, как принц гневно заявил бывшему коменданту, он простил ему попытку отравления Фабрицио, но, по совету герцогини, изгнал его из пределов государства до дня свадьбы Клелии. Герцогине казалось, что она уже не любит Фабрицио прежней любовью, но она по-прежнему страстно желала, чтобы Клелия Конти стала женой маркиза: у нее была смутная надежда, что тогда Фабрицио постепенно позабудет ее. Принц себя не помнил от счастья и хотел в тот же вечер с позором сместить Расси с поста министра. Герцогиня, засмеявшись, сказала: - Известно ли вам изречение Наполеона? "Кто стоит высоко и у всех на виду, не должен позволять себе порывистых движений". Да и час уже поздний, отложим дела до завтра. Она хотела выиграть время, чтобы посоветоваться с графом, и в тот же вечер передала ему весь свой диалог с принцем, умолчав лишь о частых намеках его высочества на обещание, омрачавшее всю ее жизнь. Герцогиня тешила себя надеждой, что сумеет стать необходимой принцу, и добьется отсрочки на неопределенное время с помощью следующей угрозы: "Если у вас хватит варварской жестокости так унизить меня, я вам этого не прощу и на следующее же утро навсегда покину ваши владения". На вопрос герцогини, как поступить с Расси, граф дал весьма философский ответ. Генерал Фабио Конти и Расси отправились путешествовать в Пьемонт. На процессе Фабрицио возникли непредвиденные трудности: судьи единогласно хотели оправдать его на первом же заседании, без разбора дела. Графу пришлось прибегнуть к угрозам, для того чтобы процесс шел хотя бы неделю и судьи потрудились бы выслушать показания свидетелей. "Эти люди неисправимы", - подумал он. На следующий день после своего оправдания Фабрицио дель Донго занял, наконец, пост главного викария при добросердечном архиепископе Ландриани. В тот же день принц подписал депешу, в которой испрашивалось назначение Фабрицио коадъютором и будущим преемником архиепископа, и меньше чем через два месяца он был утвержден в этом звании. Все хвалили герцогине строгий облик ее племянника, а на самом деле Фабрицио был в отчаянии. На другой день после его освобождения из крепости, за которым тотчас последовало увольнение, затем высылка генерала Копти и высокие милости герцогине, Клелию приютила ее тетка, графиня Контарини, весьма богатая старуха, всецело поглощенная заботами о своем здоровье. Теперь Клелия могла бы встречаться с Фабрицио, но всякий, кто знал бы прежние их отношения, несомненно, решил бы, что вместе с опасностями, грозившими ее возлюбленному, исчезла и ее любовь к нему. Фабрицио очень часто, насколько позволяли приличия, проходил мимо дворца Контарини и, кроме того, ухитрился, после множества хлопот, снять маленькую квартирку против окон второго этажа этого дворца. Однажды Клелия неосторожно выглянула из окна, чтобы посмотреть на церковную процессию, проходившую по улице, и вдруг в ужасе отпрянула: она заметила Фабрицио. Весь в черном, одетый как бедный ремесленник, он смотрел на нее из окна жалкого домишки, где стекла заменяла промасленная бумага, как в его камере в башне Фарнезе. Фабрицио очень хотелось убедить себя, что Клелия избегает его лишь потому, что молва приписывала влиянию герцогини опалу генерала Конти, но он слишком хорошо знал истинную причину этой отчужденности, и ничто не могло рассеять его печаль. Он равнодушно принял и свое оправдание, и назначение на высокий пост, первый в его жизни, и свое завидное положение в свете, и, наконец, усердное ухаживание всех духовных лиц и всех ханжей пармской епархии. Красивые покои, которые он занимал во дворце Сансеверина, оказались теперь тесными для него. Герцогиня с большой радостью уступила ему весь третий этаж и две прекрасные гостиные во втором этаже, в которых теперь постоянно теснились люди, явившиеся на поклон к молодому коадъютору. Признание его будущим преемником архиепископа произвело огромное впечатление в стране; теперь Фабрицио восхваляли за твердость характера, хотя когда-то она так возмущала жалких тупиц и лизоблюдов. Убедительным уроком философии было для Фабрицио то обстоятельство, что он совершенно безразлично относился ко всем этим почестям, и в своих покоях, где к услугам его было десять лакеев, носивших его ливрею, чувствовал себя куда несчастнее, чем в дощатой конуре башни Фарнезе, где его стерегли гнусные тюремщики и где он постоянно должен был опасаться за свою жизнь. Мать и сестра, герцогиня В***, приехав в Парму полюбоваться на Фабрицио во всей его славе, были поражены его скорбным видом. Маркиза дель Донго, теперь самая неромантическая женщина, сильно встревожилась и решила, что в башне Фарнезе его отравили медленно действующим ядом. Несмотря на величайшую свою сдержанность, она сочла себя обязанной поговорить с ним о столь необычайном его унынии, и Фабрицио ответил ей только слезами. Множество преимуществ, связанных с его блестящим положением, вызывали в нем лишь чувство досады. Его брат, тщеславная душа, разъедаемая самым низким эгоизмом, прислал поздравительное письмо, написанное почти официальным тоном, и приложил к своему посланию чек на пятьдесят тысяч франков, для того чтобы Фабрицио мог, как писал новоиспеченный маркиз, купить лошадей и карету, достойные имени дель Донго. Фабрицио отослал эти деньги младшей сестре, небогато жившей в замужестве. По заказу графа Моска сделан был превосходный перевод на итальянский язык родословной фамилии Вальсерра дель Донго, некогда изданной на латинском языке пармским архиепископом Фабрицио. Перевод выпустили в роскошном издании с параллельным латинским текстом и старинными гравюрами, великолепно воспроизведенными в парижских литографиях. По требованию герцогини, рядом с портретом первого архиепископа из рода дель Донго поместили прекрасный портрет Фабрицио. Перевод был издан в качестве произведения Фабрицио, над которым он трудился во время первого своего заточения. Но все угасло в нашем герое, даже тщеславие, свойственное человеческой натуре; он не соблаговолил прочесть ни одной страницы этого труда, приписываемого ему. Как полагалось по его положению в свете, он преподнес принцу экземпляр "Родословной" в богатом переплете, а принц счел своим долгом, в вознаграждение за опасность мучительной смерти, к которой Фабрицио был так близок, предоставить ему доступ в личные свои покои - милость, которая давала право именоваться "ваше превосходительство". 26 Лишь ненадолго Фабрицио оставляла глубокая печаль - лишь в те минуты, когда он бывал в квартире, снятой им против дворца Контарини, где, как нам известно, нашла приют Клелия, и смотрел на этот дворец в окно, в котором приказал заменить промасленную бумагу стеклом. Он видел Клелию всего несколько раз, с тех пор как вышел из крепости, и был удручен разительной переменою в ней, казалось ему, предвещавшей недоброе. После того как она согрешила, во всем ее облике появилось поистине замечательное, строгое благородство и серьезность; ей можно было дать лет тридцать. Фабрицио чувствовал, что столь удивительная перемена отражает какое-то твердое решение. "Каждый день она, должно быть, ежеминутно клянется себе, - думал он, - хранить верность своему обету мадонне и никогда больше не видеть меня". Фабрицио только отчасти угадывал страдания Клелии; она знала, что отец ее в глубочайшей немилости, что он не может вернуться в Парму и появиться при дворе (без которого жизнь была для него невыносима) до дня ее свадьбы с маркизом Крешенци; она написала отцу, что хочет этого брака. Генерал жил тогда в Турине и от горя совсем расхворался. Не удивительно, что такое важное и тяжкое решение состарило Клелию на десять лет. Она быстро открыла, что Фабрицио снял помещение напротив дворца Контарини, но только один раз имела несчастье видеть его: стоило ей заметить человека, посадкой головы или фигурой напоминавшего Фабрицио, она тотчас закрывала глаза. Теперь единственным ее прибежищем была глубокая вера и надежда на помощь мадонны. К великой своей скорби, она потеряла уважение к отцу, будущий муж казался ей существом совершенно ничтожным, и по характеру и по чувствам - дюжинным царедворцем, и, наконец, она обожала человека, которого долг запрещал ей видеть, а он, однако, имел права на нее. Такое сочетание несчастий казалось ей горькой участью, и, надо признаться, что она была права. После свадьбы ей следовало бы уехать и жить где-нибудь далеко от Пармы. Фабрицио известна была глубокая скромность Клелии, он знал, что всякий сумасбродный поступок, который вызовет насмешливые пересуды, если о нем проведают, будет ей неприятен. И все же, дойдя до крайнего предела меланхолии, не в силах выносить, что Клелия всегда отворачивается от него, он дерзнул подкупить двух слуг ее тетки графини Контарини; и вот как-то вечером, переодевшись зажиточным крестьянином, он появился у подъезда дворца Контарини, где его поджидал один из этих подкупленных слуг. Фабрицио заявил, что приехал из Турина и привез Клелии письма от отца. Слуга отправился доложить о нем и провел его в огромную переднюю второго этажа. Фабрицио прождал там четверть часа, быть может самые тревожные в своей жизни. Если Клелия оттолкнет его, больше нет надежды на душевный покой. "Тогда надо разом покончить с томительными обязанностями моего сана, - я избавлю церковь от дурного священника и под вымышленным именем укроюсь в какой-нибудь обители". Наконец, слуга вернулся и сказал, что синьора Клелия согласна принять его. Все мужество вдруг покинуло нашего героя; он едва держался на ногах от страха, поднимаясь по лестнице на третий этаж. Клелия сидела за маленьким столиком, на котором горела одинокая свеча. Несмотря на крестьянское платье, она сразу узнала Фабрицио, бросилась прочь от него и забилась в угол. - Вот как вы заботитесь о спасении моей души! - воскликнула она, закрыв лицо руками. - Вы же знаете, что, в то время как мой отец чуть не погиб от яда, я дала мадонне обет никогда больше не видеть вас. Я нарушила этот обет только раз - в самый злосчастный день моей жизни, но ведь тогда по долгу человеколюбия я обязана была спасти вас от смерти. Достаточно того, что я готова пойти на преступную сделку со своей совестью и выслушать вас. Последние слова так поразили Фабрицио, что он обрадовался им лишь через несколько мгновений: он ожидал бурного порыва гнева, боялся, что Клелия убежит из комнаты. Наконец, самообладание вернулось к нему, и он погасил горевшую свечу. Хотя ему казалось, что он хорошо понял скрытое указание Клелии, он весь дрожал, двигаясь в темноте к тому углу гостиной, где она притаилась за диваном. Не сочтет ли Клелия оскорблением, если он поцелует ей руку? Но она вся трепетала от любви и сама бросилась в его объятия. - Фабрицио! Дорогой мой! Как долго ты не приходил! Я могу поговорить с тобою только одну минутку, да и это великий грех... Когда я дала обет мадонне больше не видеть тебя, я, конечно, подразумевала, что и говорить с тобою никогда больше не буду. Но скажи, как ты мог с такой жестокостью преследовать моего бедного отца за его замысел отомстить тебе? Ты забыл, что его самого едва не отравили, чтоб облегчить тебе побег? А разве ты не должен был позаботиться немножко обо мне? Ведь я нисколько не боялась потерять свое доброе имя, лишь бы спасти тебя. А теперь вот ты навеки связан, ты принял сан и уже не можешь жениться на мне, даже если б я нашла средство прогнать этого мерзкого маркиза. И потом, как ты посмел в тот вечер, когда проходила процессия, смотреть на меня при ярком свете? Ты заставил меня самым вопиющим образом нарушить святой обет, который я дала мадонне! Фабрицио крепко сжимал ее в объятиях, потеряв голову от изумления и счастья. Им нужно было так много сказать друг другу, что эта беседа, конечно, не могла кончиться скоро. Фабрицио правдиво изложил все, что знал относительно изгнания отца Клелии: герцогиня была к этому совершенно не причастна и по весьма основательной причине, - она ни одной минуты не подозревала генерала Конти в самочинной попытке отравить Фабрицио, ибо всегда думала, что замысел этот исходит из лагеря Раверси, задавшегося целью выжить графа Моска. Пространные доказательства этой важнейшей истины страшно обрадовали Клелию; ей было бы так горько ненавидеть кого-либо из близких Фабрицио. Она уже не смотрела на герцогиню ревнивым взором. Счастье, которое принес этот вечер, длилось всего лишь несколько дней. Из Турина приехал добрейший дон Чезаре и, почерпнув отвагу в безупречной чистоте сердца, решился побывать у герцогини. Взяв с нее слово не злоупотреблять признанием, которое она услышит от него, он рассказал, как его брат, ослепленный ложными понятиями о чести, полагая, что побегом из крепости Фабрицио нанес ему оскорбление и опозорил его во мнении общества, счел своим долгом отомстить беглецу. Не успел он поговорить и двух минут, как уже полностью преуспел: герцогиню тронуло такое высокое душевное благородство, к которому она не привыкла при дворе. Дон Чезаре понравился ей, как новинка. - Ускорьте свадьбу вашей племянницы с маркизом Крешенци, и я даю вам слово сделать все возможное, для того чтобы генерала встретили так, словно он вернулся из путешествия. Я приглашу его к себе на обед. Вы довольны? Вначале, разумеется, его ждет некоторая холодность, и пусть генерал не спешит ходатайствовать о восстановлении его в комендантской должности. Но вы знаете, что я дружески отношусь к маркизу, я нисколько не буду помнить зла его тестю. Вооружившись таким обещанием, дон Чезаре пришел к племяннице и объявил, что в ее ругах находится жизнь отца, заболевшего от тяжкого горя. Уже несколько месяцев он не имеет доступа в придворные сферы. Клелия поехала навестить отца; генерал скрывался под чужим именем в деревне около Турина, вообразив, что пармский двор требует от туринских властей его выдачи, чтобы предать его суду. Клелия увидела, что он действительно болен и близок к помешательству. В тот же вечер она написала Фабрицио письмо, в котором навеки прощалась с ним. Получив это письмо, Фабрицио, постепенно уподоблявшийся характером своей возлюбленной, уехал в горы, за десять лье от Пармы, в уединенный Веллейский монастырь. Клелия написала письмо на десяти страницах; когда-то она поклялась Фабрицио не выходить без его согласия за маркиза Крешенци и теперь просила разрешить ей этот брак. Из веллейского уединения Фабрицио ответил ей письмом, проникнутым самой чистой дружбой, и дал свое согласие. Надо признаться, его дружеский тон разгневал Клелию, и, получив такой ответ, она сама назначила день свадьбы; празднества, сопровождавшие бракосочетание маркиза, усилили пышность, которой блистал в ту зиму пармский двор. Ранунцио-Эрнесто V не отличался щедростью; но он был безумно влюблен и надеялся привязать герцогиню к своему двору, поэтому он попросил принцессу принять от него весьма крупную сумму на устройство празднеств. Статс-дама сумела превосходно употребить эту прибавку к бюджету: в ту зиму пармские празднества напоминали веселые дни миланского двора при любезном принце Евгении, вице-короле Италии, своей добротой оставившем в стране долгую память. Обязанности коадъютора принудили Фабрицио возвратиться в Парму, но и тогда, ссылаясь на правила благочестия, он продолжал жить отшельником в тесных покоях, которые монсиньор Ландриани уговорил его занять во дворце архиепископа. Он заперся там с одним только слугой. Его ни разу не видели на блестящих придворных празднествах, а поэтому в Парме и во всей своей будущей епархии он прослыл святым человеком. Затворничество его, вызванное лишь беспросветной, безнадежной тоской, имело неожиданные последствия: благодушный архиепископ Ландриани, всегда его любивший и действительно прочивший его в свои преемники, стал немного завидовать ему. Архиепископ не без оснований считал своей обязанностью бывать на всех придворных праздниках, как это водится в Италии. Он появлялся на них в пышной одежде, мало чем отличавшейся от его облачения во время церковной службы в соборе. Сотни слуг, теснившихся в дворцовой передней с колоннами, неизменно вставали с мест, подходили к нему под благословение, и монсиньор милостиво останавливался, чтобы благословить их. Но однажды в такую минуту он услышал, как кто-то сказал среди торжественной тишины: - Наш архиепископ разъезжает по балам, а монсиньор дель Донго из своей комнаты не выходит. С этого мгновенья кончилась беспредельная благосклонность к Фабрицио во дворце архиепископа, но у него уже окрепли и собственные крылья. Все его поведение, вызванное лишь глубокой тоской после замужества Клелии, проистекало, по мнению людей, из высокого и скромного благочестия, и ханжи читали как нравоучительную книгу перевод его "Родословной", где сквозило самое необузданное тщеславие. Книгопродавцы выпустили литографию с его портрета, которую раскупили в несколько дней, и покупал главным образом простой народ; гравер по невежеству поместил вокруг портрета Фабрицио некоторые орнаменты, подобающие только епископам, а никак не коадъютору. Архиепископ увидел один из этих портретов и пришел в неистовую ярость; он призвал к себе Фабрицио и сделал ему резкое внушение, в запальчивости употребив несколько раз весьма грубые слова. Фабрицио, разумеется, не стоило никаких усилий повести себя так, как поступил бы Фенелон при подобных обстоятельствах. Он выслушал архиепископа с наивозможнейшим почтительным смирением и, когда, наконец, прелат умолк, рассказал ему всю историю перевода "Родословной", сделанного по заказу графа Моска еще во время первого заключения Фабрицио. "Родословная" эта издана в мирских целях, что всегда казалось ему недостойным служителя церкви. Что касается портрета, то тут он совершенно непричастен - ни к первому, ни ко второму его изданию; когда книгопродавец, нарушив его уединение во дворце архиепископа, преподнес ему двадцать четыре экземпляра второго издания, он послал слугу купить двадцать пятый экземпляр и, узнав таким путем, что его портреты продаются по тридцать су, велел уплатить в лавку сто франков за двадцать четыре экземпляра, подаренные ему. Все эти доводы, изложенные самым равнодушным тоном, каким может говорить человек, у которого на сердце совсем иные горести, довели разгневанного епископа до исступления, и он назвал Фабрицио лицемером. "Мещане всегда верны себе, - подумал Фабрицио, - даже когда они наделены умом". Его одолевали в эти дни заботы куда более серьезные. Герцогиня осаждала его письмами, требовала, чтобы он вернулся в прежние свои апартаменты во дворце Сансеверина или хотя бы изредка навещал ее. Но Фабрицио знал, что он, несомненно, услышит там рассказы о свадебных празднествах маркиза Крешенци, и не мог поручиться, что у него достанет сил вынести такие разговоры, не обнаружив своих страданий. Когда состоялось венчание, Фабрицио на целую неделю погрузился в полное безмолвие, запретив своему слуге и свите архиепископа, с которой ему приходилось иметь сношения, обращаться к нему хотя бы с одним словом. Узнав об этом новом _кривлянье_ своего викария, архиепископ чаще прежнего стал вызывать его к себе и вести с ним долгие беседы; он даже заставил его разбирать на приемах жалобы некоторых сельских каноников, считавших, что архиепископ нарушает их привилегии. Фабрицио относился ко всему этому с полнейшим безразличием, его поглощали другие мысли. "Лучше бы мне уйти в затворничество, - думал он, - я меньше страдал бы среди веллейских утесов". Он навестил свою тетушку и, обнимая ее, не мог удержаться от слез. Она взглянула на него и тоже заплакала, - так он переменился, исхудал, такими огромными казались теперь его глаза на изможденном лице и такой несчастный, жалкий вид был у него в черной поношенной сутане заштатного священника; но через мгновенье, вспомнив, что такая перемена в красивом и молодом человеке вызвана замужеством Клелии, она запылала гневом, почти не уступавшим ярости архиепископа, но более искусно сумела скрыть свои чувства. У нее хватило жестокости пространно рассказать о некоторых живописных подробностях очаровательных праздников, устроенных маркизом Крешенци. Фабрицио слушал молча, только как-то судорожно щурил глаза и побледнел еще больше, хотя это казалось уже невозможным. В эти минуты острой душевной боли его бледность приняла зеленоватый оттенок. Неожиданно пришел граф Моска, и это зрелище, показавшееся ему просто невероятным, совершенно излечило его от ревности, которую он все еще чувствовал к Фабрицио. С присущим ему умом и тактом он искусно завел разговор, всячески пытаясь пробудить в Фабрицио хоть слабый интерес к мирским делам. Граф всегда питал к нему уважение и даже дружескую приязнь, и теперь, когда ей не мешала ревность, она стала почти сердечной. "Дорого же он заплатил за свое блестящее положение", - думал граф, припоминая все бедствия Фабрицио. И как будто желая показать ему картину Пармиджанино, которую принц прислал герцогине, отвел его в сторону. - Послушайте, друг мой, - сказал он, - поговорим как мужчины. Не могу ли я чем-нибудь помочь вам? Не бойтесь, я не буду ни о чем расспрашивать. Но, может быть, вам нужны деньги или понадобится мое влияние? Скажите только, - я всецело в вашем распоряжении. А если вы предпочитаете высказаться в письме, напишите мне. Фабрицио крепко поцеловал его и заговорил о картине. - Ваше поведение, - сказал граф, возвращаясь к легкому светскому тону разговора, - образец самой тонкой политики. Вы готовите себе весьма приятное будущее. Принц вас уважает, народ вас чтит, архиепископу Ландриани не спится по ночам из-за вашей черной сутаны. У меня есть некоторый опыт в политике, но, ей-богу, ничего умнее этого я не мог бы вам посоветовать. В двадцать пять лет, с первых же шагов в свете, вы почти достигли совершенства. При дворе очень много говорят о вас - честь небывалая для человека в вашем возрасте. А знаете, что вам ее доставило? Ваша потертая черная сутана. Как вам известно, мы с герцогиней стали владетелями старинного дома Петрарки, приютившегося в сени лесов на живописном холме у берега По. Если вас утомит когда-нибудь видеть вокруг себя жалкие происки зависти, почему бы вам не стать преемником Петрарки? Его слава увеличит вашу славу. Граф из сил выбивался, тщетно пытаясь вызвать улыбку у молодого отшельника. Перемена, совершившаяся с Фабрицио, поражала тем больше, что еще так недавно его красивое лицо портил совсем иной недостаток: порою очень некстати появлялось на нем выражение чувственной веселости. На прощанье граф счел нужным сказать Фабрицио, что, несмотря на его затворничество, пожалуй, будет излишней аффектацией, если он не появится при дворе в ближайшую субботу, так как это день рождения принцессы. Слова эти, точно кинжалом, пронзили Фабрицио. "Господи, - подумал он, - и зачем только я пришел сюда!" Он не мог без трепета подумать о той встрече, которая, возможно, произойдет у него при дворе. Мысль эта вытеснила все остальные. Он решил, что единственный исход - явиться во дворец раньше всех, как только откроются двери парадных покоев. Действительно, на торжественном приеме о монсиньоре дель Донго доложили одним из первых; принцесса приняла его чрезвычайно милостиво. Фабрицио не сводил глаз со стрелки часов и, когда она показала двадцатую минуту его визита, встал, собираясь удалиться. И вдруг вошел принц. Принеся ему почтительные поздравления, Фабрицио через несколько минут искусным маневром приблизился к выходной двери, но тут, на его несчастье, произошло одно из тех мелких придворных событий, которые так мастерски умела подстраивать старшая статс-дама: дежурный камергер догнал его и уведомил, что он назначен одним из партнеров принца за карточным столом. В Парме это считается несказанной честью, совершенно несоразмерной с положением в свете, которое дает звание коадъютора. Играть в вист с принцем - великая честь даже для архиепископа. От слов камергера у Фабрицио сжалось сердце, и хотя ему до смерти претили всякие публичные сцены, он уже готов был пойти и отказаться, заявив, что у него внезапно началось головокружение. Его остановила лишь мысль, что придется выдержать расспросы, соболезнования, еще более нестерпимые для него, чем игра в вист. В тот день всякий разговор был ему пыткой. По счастью, среди именитых особ, явившихся на поклон к принцессе, оказался и настоятель ордена миноритов. Этот весьма ученый монах, достойный соперник Фонтана и Дювуазена (*98), стоял в дальнем углу залы; Фабрицио подошел к нему и, повернувшись спиной к двери, заговорил с ним на богословские темы. Но все же это не помешало ему услышать, как доложили о маркизе Крешенци с супругой. Фабрицио, против его ожидания, охватил бурный порыв гнева: "Будь я Борсо Вальсерра (это был один из полководцев первого Сфорца), я бы заколол этого увальня маркиза тем самым стилетом с рукояткой слоновой кости, который дала мне Клелия в день моего счастья. И поделом ему будет, пусть не появляется со своей маркизой там, где я нахожусь!" Лицо его так исказилось, что настоятель миноритов спросил: - Вам нездоровится, ваше преосвященство? - У меня безумная головная боль... От яркого света мне стало хуже... А уйти я не могу, потому что меня назначили партнером принца за карточным столом. Эта честь так ошеломила настоятеля миноритов, буржуа по происхождению, что, не находя слов, он принялся только отвешивать поклоны Фабрицио, а тот, взволнованный совсем иными чувствами, стал вдруг удивительно разговорчив. Он заметил, что в зале настала глубокая тишина, но не решался обернуться; потом застучали смычком по пюпитру, раздались звуки ритурнели, и прославленная певица, синьора П., запела знаменитую когда-то арию Чимарозы: "Quelle pupille tenere!" (*99) Первые такты Фабрицио крепился, но вскоре весь его гнев исчез, и он почувствовал, что сейчас заплачет. "Боже правый! - думал он. - Какая будет глупая сцена! Да еще на мне эта сутана!" Он счел самым благоразумным заговорить с настоятелем миноритов о своем здоровье. - У меня бывают нестерпимые головные боли, а когда я перемогаюсь, как сегодня например, то в конце концов у меня слезы льются из глаз. Это крайне неудобно при нашем с вами положении и может дать пищу злословию. Прошу вас, ваше преподобие, выручите меня. Разрешите, я буду смотреть только на вас, а вы на мои слезы не обращайте никакого внимания. - Отец-провинциал нашего ордена в Катанцаро подвержен такому же недугу, - заметил настоятель миноритов и принялся вполголоса рассказывать длинную историю. Забавные подробности этой нелепой истории, в которой фигурировали вечерние трапезы отца-провинциала, вызвали у Фабрицио улыбку, чего с ним уже давно не бывало, но вскоре он перестал слушать настоятеля миноритов. Синьора П. вдохновенно пела арию Перголезе (*100) (принцесса любила старомодную музыку). В трех шагах от Фабрицио послышался легкий стук; он обернулся впервые за весь вечер: в кресле, которое только что передвинули по паркету, сидела маркиза Крешенци; глаза ее, полные слез, встретились с глазами Фабрицио, они тоже были влажны. Маркиза опустила голову; Фабрицио смотрел на нее несколько мгновений, как будто впервые видел эту головку, убранную бриллиантами, но взгляд его выражал гнев и презрение. Затем он повторил мысленно: "Но глаза мои больше тебя не увидят" и, повернувшись к отцу-настоятелю, сказал: - Никогда еще так мучительно не болела у меня голова! И действительно, больше получаса он плакал горькими слезами. По счастью, заиграли симфонию Моцарта и, как это зачастую случается в Италии, изуродовали ее, что помогло Фабрицио осушить слезы. Теперь он держался стойко и не смотрел на маркизу Крешенци. Но вот вновь запела синьора П., и душа Фабрицио, омытая слезами, обрела великое успокоение. Жизнь представилась ему в новом свете. "Как это я возомнил, что в силах буду так скоро и навсегда забыть ее? - думал он. - Да разве это возможно?" Затем он пришел к такой мысли: "Можно ли страдать сильнее, чем я страдал за последние два месяца? А раз уж ничто не усилит моих мук, зачем лишать себя радости глядеть на нее? Она забыла свои клятвы, она непостоянна, - что ж, все женщины таковы. Но дивной ее красоты у нее не отнять. Какие глаза! От их взгляда я весь трепещу от восторга, а в других женщинах, в самых хваленых красавицах, я ничего не нахожу и даже не хочу смотреть на них! Ну, почему мне не отдаться очарованию? Хоть минуту отдохнуть душой". Фабрицио уже немного знал людей, но не имел никакого опыта в страстях, иначе он убедил бы себя, что, уступив искушению минутной радости, он сделает напрасными свои двухмесячные усилия забыть Клелию. Бедняжка маркиза появилась на этом приеме только по требованию мужа; через полчаса она уже пожелала удалиться, ссылаясь на недомогание, но маркиз заявил, что будет просто неприлично велеть, чтоб подали карету, и уехать, когда к подъезду только еще прибывают экипажи. Это не только нарушение придворного этикета, но может быть истолковано как косвенная критика празднества, устроенного принцессой. - По долгу старшего камергера, - добавил маркиз, - я обязан находиться в зале и быть в распоряжении принцессы до тех пор, пока все не разъедутся. Возможно и даже несомненно, мне придется отдавать различные приказания слугам, - они так небрежны. Уж не хотите ли вы, чтоб эту честь я уступил простому шталмейстеру принцессы? Клелия подчинилась; она не заметила Фабрицио и все еще надеялась, что он не придет на этот праздник. Но перед самым концертом, когда принцесса разрешила дамам сесть, Клелия, не отличавшаяся проворством в таких делах, упустила все лучшие места возле принцессы, их захватили другие, а ей пришлось устроиться в дальнем углу залы, где укрылся Фабрицио. Когда она подошла к креслу, ее внимание привлек настоятель отцов-миноритов, одетый в костюм весьма необычайный для такого места; собеседника его, высокого, худого человека в скромной черной одежде, она сперва и не заметила; но все же какое-то тайное движение чувств притягивало к нему ее взгляд. "Все здесь в мундирах и в золотом шитье. Кто же этот человек в скромной черной сутане?" Она внимательно, пристально смотрела на него, но тут ей пришлось подвинуть свое кресло, чтобы пропустить какую-то даму. Фабрицио обернулся; она не узнала его, - так он изменился. Сначала она подумала: "Как этот человек похож на него, должно быть его старший брат; но я думала, что он только на несколько лет старше, а этому господину лет сорок". И вдруг она узнала его по движению губ. "Бедный! Сколько он выстрадал!" - подумала она и опустила голову, но лишь от глубокой скорби, а вовсе не ради верности своему обету. Сердце ее раздирала жал