е только сейчас по-настоящему показать свою бдительность. Когда майор никак не отреагировал на это, Хугюнау продолжил: "Мы завтра же напечатаем сообщение о "Мозельданке", Не окажет ли господин майор честь своим посещением нашему предприятию, покровителем которого он так любезно согласился стать? Вне всякого сомнения, это будет самой лучшей рекламой нашего объединения". Майор сказал, что он, конечно же, с большой охотой посетит редакцию и типографию; завтрашний день, правда, уже полностью расписан, но ведь один день ничего не решает. "Чем быстрее, тем лучше,-- рискнул настоять Хугюнау,-- Господин майор, впрочем, не найдет там ничего особенного, все в высшей степени скромно, и работы по реорганизации внешне, естественно, не бросаются в глаза, но типография, констатируя со всей скромностью, в полном порядке,.." Внезапно его осенила новая идея: "Типография, например, вполне могла бы справиться с печатанием материалов военной администрации,-- он весь загорелся этой идеей, так что ему захотелось ухватить майора за лацканы кителя-- Вы увидите, господин майор, увидите, как Эш запустил это дело. До моего прихода не нашлось никого, кто бы подумал об этом. Мы должны получить военные заказы сейчас, когда газета находится, так сказать, под вашим непосредственным патронажем и когда мы вложили в нее такие деньги, а как еще вы прикажете мне обеспечить дивиденды акционерам при том положении дел, в котором находилась газета!" Он весь прямо дрожал от волнения и был откровенно рассержен. Майор немного беспомощно пролепетал: "Это не в моей компетенции..." "Конечно, конечно, господин майор, но если бы господин майор со всей серьезностью захотел... если бы господин майор посмотрел типографию... вы бы вне всякого сомнения захотели..." Он пялился, на майора соблазняющим и завлекающим взглядом, в котором одновременно угадывалось сомнение. Затем немного успокоившись, он протер стекла очков и осмотрелся вокруг: "Это ведь в интересах всех причастных к этому господ, Само собой разумеется, что все господа приглашены осмотреть предприятие". Естественно, все прекрасно знали развалюху Эша. Они только ничего не сказали об этом. 51 С тех пор как Хайнрих Вендлинг сообщил о своем отпуске, прошло уже более трех недель, Ханна все еще нежилась по утрам в постели и уже почти не верила больше в то, что Хайнрих действительно приедет. Но внезапно он оказался здесь, и случилось это не вечером и не утром, а средь бела дня. Полночи он проторчал на вокзале Кобленца, а затем добрался домой медленно тащившимся воинским эшелоном. Пока он рассказывал все это, они стояли друг против друга на вымощенной плитами аллее сада; палило полуденное солнце, посреди поросшей травой лужайки выделялся садовый зонт красного цвета, стоявший рядом с шезлонгом, на котором она только что лежала; в воздухе улавливался запах нагретой хлопчатобумажной ткани красного цвета, а легкий полуденный ветер перелистывал страницы оставленной книги. Вернувшийся домой стоял неподвижно, он даже не протянул ей руку, а просто неотрывно и пристально смотрел на ее лицо, она, зная, что он, должно быть, ищет тот образ, который носил с собой более двух лет, стояла также неподвижно под ищущим взором и смотрела на обращенное к ней лицо, взгляд ее также искал, но, впрочем, не образ, сопровождавший ее-- ведь в ней уже не было никакого образа,-- она искала те черты, которые вынудили ее когда-то полюбить это лицо, странно, но оно до сих пор не изменилось, она снова узнавала линии губ, форму и положение зубов, прежней осталась и форма подбородка, а пространство между глазами из-за широкой верхней части черепа казалось слегка великоватым. "Мне нужно посмотреть на твое лицо в профиль",-- сказала она, и он послушно повернул голову. Над растянутой верхней губой оказался все тот же прямой нос, просто в чертах исчезла всякая мягкость, Его, собственно говоря, следовало бы назвать красивым мужчиной, но она, вопреки этому, не нашла в нем того, что когда то так восхитило и увлекло ее. Хайнрих спросил: "А где мальчик?" "Он в школе... Ну, пойдем, наверное, в дом". Они вошли внутрь. Но и теперь он не прикоснулся к ней, не поцеловал, а просто смотрел на нее, "Прежде всего мне хотелось бы помыться... я не мылся от самой Вены". "Да, нужно принять ванну". Пришли поприветствовать своего хозяина обе служанки. Ханне это было не совсем приятно. Она поднялась вместе с ним в ванную комнату, Сама подала банные полотенца, "Здесь ничего не изменилось, Хайнрих", "Да, все на старом месте". Она вышла из ванной; нужно было отдать несколько распоряжений, кое-что нуждалось в изменении; ей было утомительно все это. Нарезала букет роз в саду для обеденного стола. Через какое-то время она тихонечко вернулась к ванной комнате, послушала, как он плещется там, внутри. Она ощущала приближение головной боли в затылочной части. Опираясь на перила, она снова спустилась в гостиную. Наконец из школы вернулся сын. Она взяла его за руку. Остановившись перед дверью ванной комнаты, она спросила: "Уже можно войти?" "Ну, конечно",--услышала она слегка удивленный голос. Она приоткрыла дверь, заглянула в щелочку; Хайнрих, раздетый до пояса, стоял перед зеркалом, она сунула в неохотно открытый кулачок мальчика одну из роз и втолкнула его в ванную, сама же убежала прочь. Она ждала их обоих в столовой, а когда они вошли, отвела взгляд в сторону. Они до смешного были похожи друг на друга; так же широко посажены глаза, одинаковые движения, такие же коричневые волосы, правда, Хайнрих был сейчас очень коротко подстрижен. Возникало впечатление, что в этом ребенке от нее вообще ничего нет. Состояние влюбленности представлялось каким-то ужасающим механизмом. В это мгновение ее жизнь показалась ей сплошной невменяемостью, сомнительной невменяемостью, от которой вряд ли когда-либо суждено избавиться. "Снова дома",-- произнес Хайнрих и сел на свое старое место. Эта фраза, наверное, ему самому показалась глупой; по лицу пробежала несмелая улыбка. Мальчишка смотрел на него пристально, но как-то отчужденно. Он сидел здесь как глава семейства и нарушитель спокойствия. Девочка-служанка тоже не могла оторвать от него взгляд -- в нем было что-то похожее на робкое удивление и даже зависть; когда она зашла в столовую в очередной раз, Ханна очень громко спросила: "Мне позвонить Редерсу... насчет вечера?" Адвокат Редерс -- коллега Вендлинга -- был освобожден от военной службы, ему уже было за пятьдесят. Часы в корпусе из красного дерева пробили несколько ударов. Мизинцем Ханна коснулась его руки, словно прося такой нежностью прощения за мысль о вечере с Редерсом, предупреждая в то же время, что она хотела бы избежать телесного прикосновения. Хайнрих согласился: "Естественно, мне нужно позвонить Редерсу... я хотел бы сразу же избавиться от этой проблемы". Ханна сообщила: "А после обеда мы пойдем с папой гулять, покажем, какие мы стали". "Да, пойдем",-- подтвердил Хайнрих. "Ну, разве не хорошо, что папа снова вместе с нами". "Да",--согласился ребенок, немного помедлив. "Ты должен посмотреть его школьные тетради. Сейчас он, уже умеет писать и считать, Свои письма он писал сам". ..">:?. "Это были просто великолепные письма, Вальтер". То, что они посадили ребенка между собой, чтобы находиться друг от друга на расстоянии его русой головы, казалось им обоим чуть ли не насилием. Конечно, вернее было бы сказать: сначала мы будем целовать друг друга, пока наша страсть не станет невыносимой. Но страсть эта и страстью-то не была, так, несносное ожидание, Они пошли в детскую комнату, на деревянной обшивке одной из стен которой был нарисован, с позволения сказать, веселый детский сюжет. Но тем подсознанием, тем более светлым и слегка отрешенным умом, которому удалось избежать чрезмерно напряженного ожидания и сдавливающих тянущих головных болей, Ханна ощущала, что лакированная мебель и вся эта белизна тоже были насилием над ребенком, знала, что это все не имеет ничего общего с собственно жизнью и сущностью ребенка, что здесь был создан и возведен символ, символ ее белой груди и белого молока, которое она должна была давать после успешных объятий. Она приложила руки к исходящему болью затылку, Мысль была какая-то отдаленная и очень расплывчатая, но именно состояние, порождающее эту мысль, было причиной того, что она никогда не любила задерживаться в детской и предпочитала звать мальчика к себе. Она сказала: "Тебе следует показать папе твои новые игрушки". Вальтер принес новый конструктор и солдатиков в серой полевой форме, У него было двадцать три солдата и один офицер, который, опустившись на одно колено, указывал обнаженной шпагой на врага, Никто из троих не придал значения тому, что доктор Хайнрих Вендлинг тоже был одет в серую офицерскую форму; впрочем, у каждого из них была своя причина для этого: Вальтер воспринимал отца как нечто вторгнувшееся и инородное, Хайнрих не мог идентифицировать героический жест оловянного солдатика со своим собственным военным опытом, Ханна к собственному ужасу видела этого мужчину перед собой в голом виде, он был обнажен и изолирован в своей обнаженности. Это была та же изолированность, с которой вокруг нее громоздилась мебель, обнаженная, не связанная с окружающими ее вещами, не составляющая единое целое, холодная и отчужденная. Он, должно быть, чувствовал то же. А когда они пошли гулять, то ребенок оказался между ними, и это было разделение, хотя Ханна, весело размахивая руками, вела мальчика за одну руку, а Хайнрих часто хватал ребенка за вторую, Они не смотрели друг на друга, их обуревало чувство одинакового стыда, они смотрели или прямо, или на лужайки, где в траве росли одуванчики и клевер с фиолетовыми цветками, маленькие травяные гвоздики и лиловые скабиозы. День был жарким, а Ханна, не привыкла гулять в послеобеденное время. Впрочем, не только жара была причиной того, что, возвратившись с прогулки, она ощутила сильнейшую потребность принять ванну; сейчас каждое желание скрывалось во все более глубоких слоях ее души: подобно огромному одиночеству, обволакивающему погруженное в воду тело, то были представления о магическом возрождении, переживаемом одиноким человеком благодаря воде. Правда, при этом отчетливее данных мыслей был стыд от того, что вечером придется посещать ванную комнату в присутствии Хайнриха. Однако если бы она средь бела дня стала принимать ванну, это бросилось бы в глаза служанке, поэтому, ссылаясь на то, что ей необходимо переодеться к вечеру, она попросила Хайнриха заказать пока машину и позаботиться о Вальтере, а сама решила хотя бы принять душ. Но только она зашла в ванную, в которой еще висели капельки воды, оставшиеся с дообеденного купания, как почувствовала слабость в коленях, ей пришлось так долго поливать себя холодной водой, что кожа задеревенела, а соски грудей превратились в застывшие выступающие комочки. После этого она ощутила облегчение. К Редерсу они поехали поздно; Хайнрих отпустил машину, вечер был настолько чудным, что Ханна с благодарностью согласилась возвращаться домой пешком -- чем позже это произойдет, тем лучше. Была уже, наверное, полночь, когда они вышли из дома Редерса. Пересекая безмолвную Рыночную площадь, на которой не было видно никого, кроме поста перед зданием комендатуры,-- площадь эта с темными домами вокруг, в которых кое-где горел свет, раскинулась перед ними подобно кратеру одиночества, подобно кратеру покоя, из которого на спящий город постоянно изливались все новые и новые потоки покоя,-- Хайнрих Вендлинг взял жену под руку, и почувствовав первое соприкосновение тел, она прикрыла глаза, Он, наверное, поступил так же и не видел ни тяжело нависающего летнего ночного неба, ни белой полосы проселочной дороги, которая простиралась перед ними и в пыль которой они ступили, возможно, каждый из них видел другой небосвод, оба они, - подобно своим глазам, закрылись в своих одиночествах, находя все же единство в узнавании тел, которые привели к конечным поцелуям, открытию лиц, бесстыдству в однозначности телесного и тем не менее целомудренности в боли бесконечной отчужденности, от которой уже невозможно было избавиться ни- какой лаской. 52 После погребения Замвальда мужичок Гедике начал говорить. Доброволец Замвальд был братом часовщика Фридриха Замвальда, того часовщика, который имел собственную лавку на Ремерштрассе. После ураганного обстрела и атаки молодой Замвальд неожиданно начал кашлять и заболел. Он был смелым парнем девятнадцати лет, приятной наружности и у всех вызывал чувство симпатии, так что ему удалось попасть в лазарет своего родного города. Он прибыл даже не с эшелоном, в котором перевозили раненых и больных, а самостоятельно, словно отдыхающий; старший полковой врач Куленбек сказал ему: "Ну, тебя, мой мальчик, мы подлечим быстро". И хотя большую заботу о Замвальде проявлял доктор Кессель, а сам Замвальд выглядел вполне здоровым молодым человеком, у него произошло кровоизлияние, и через три дня он уже лежал на погосте. Вопреки случившемуся, веселое солнце улыбалось с небосвода. Поскольку это был госпиталь для легкораненых и больных, то смерть пациента здесь не утаивалась, как это происходит в больших госпиталях. Напротив, смерть эта была обставлена как торжественное событие, Перед тем как отнести покойника на кладбище, гроб с его телом установили перед входом в лазарет, здесь же была проведена соответствующая церковная церемония. Пациенты госпиталя, которые могли передвигаться, надели военные мундиры и выстроились у гроба, много людей пришло из города. Старший полковой врач выступил с речью, восхваляя героизм воинов, пастор стоял перед гробом, мальчишка в красной сутане с белым воротником размахивал кадилом. После этого на колени опустились женщины, их примеру последовали некоторые из мужчин, они еще раз повторили за священником слова молитвы. Гедике находился в саду. Заметив собравшихся людей, он приковылял к ним на своих палках. То, что там происходило, казалось ему хорошо знакомым, поэтому он хотел отвергнуть все это, эту картину, разорвать, как лист бумаги, разодрать, словно картон,-- он напряженно и вплотную задумался об этом. А когда женщины плюхнулись на колени, словно служанки, в горле у него заклокотал комок смеха, но ему запретили издавать какие-либо звуки. Так и стоял он, опираясь на две палки, среди коленопреклоненных женщин, словно каркас с вколоченными в землю опорами, и сдерживал в горле рвущиеся наружу звуки, Как только женщины закончили читать "Отче наш", трижды повторили "Прощай" и подошли к словам: "Спустившись в ад и третьего дня восстав из мертвых", словно из более глубоких уровней каркаса, словно из уст чревовещателя, которого ему как-то пришлось слушать, словно с поверхности столь болезненной и затянутой нижней части тела, донеслись слова, и не лающие, может, даже почти что не слышимые, настолько глубоко они еще сидели внутри,-- каменщик Гедике произнес: "Восстав из мертвых..." и сразу же снова замолчал, настолько сильно поразило его то, что происходило на нижнем этаже каркаса. На него не обратили внимания; подняли гроб; с прибитым на крышке распятием гроб покачивался на плечах несущих его людей; часовщик Замвальд, маленький и немного хромой, присоединился с остальными родственниками к несущим гроб; далее следовали врачи; затем -- все остальные. Процессию замыкал, ковыляя в своем больничном халате, опираясь на две палки, каменщик Гедике. На шоссе его заметила сестра Матильда. Она обратилась к нему: "Гедике, ну нельзя же так идти.., ну, подумайте, в больничном халате..,", но он не слушал ее. Даже когда она позвала на помощь старшего полкового врача, он не дал ввести себя в заблуждение; уставившись прямо перед собой, он продолжил свой путь. Куленбек наконец сказал: "Ах, оставьте его, война есть война.,, когда он устанет, возле него должен быть кто-то из мужчин, чтобы доставить его обратно в госпиталь". Путь, который таким образом проделал Людвиг Гедике, был долгим; женщины вокруг молились, а по краям дороги росли кустарники. Когда одна группа заканчивала свою молитву словами "земля пухом", начинала другая, а из лесу доносилось кукование кукушки. На некоторых из мужчин, а также на маленьком часовщике Замвальде, были черные костюмы, что делало их схожими с плотниками. Многое приблизилось друг к другу, особенно когда на повороте траурная процессия замедлила ход и сблизила тела людей; юбки женщин стали такими же, как и его собственный халат; при ходьбе юбочная ткань ударяла по ногам; а одна из женщин там, впереди, шла с наклоненной головой и держала возле лица носовой платочек. И если даже мужичок Гедике не смотрел по сторонам, а уставившись прямо, строго удерживал в поле зрения след от автомобиля (часто он даже пытался закрыть глаза и не как-нибудь, а сцепив зубы, из-за чего частицы его души сжимались еще сильнее в стремлении удушить его "Я"), да, если он даже куда охотнее и остановился бы, упершись палками в землю, с огромным удовольствием заставив этих людей замолчать и прекратить движение, с великим удовольствием отправив их на все четыре стороны, его тем не менее влекло дальше, его тянуло, и он плыл, раскачиваясь, он сам -- раскачивающийся гроб, на волне снова и снова повторяющейся молитвы, которая сопровождала его. И когда на кладбище была еще раз произведена церковная церемония и над могилой, куда опустили гроб, снова разнеслось "Восставший из мертвых", и когда маленький часовщик Замвальд, держа себя в руках, заглянул в могилу и всхлипнул, и каждый, подходя к могиле, бросал на гроб солдата комочек земли и пожимал руку часовщику, там стоял, и теперь все это видели, опираясь на две палки, с развевающейся бородой, в сером, почти до пят, больничном халате этот парень Гедике; огромный по сравнению с тщедушным часовщиком Замвальдом, он не обращал внимания на протянутую ему руку, а с большим напряжением, но вполне различимо для всех, произносил слова: "Восставший из мертвых", После этого он отложил в сторону палки, но только не потому, что хотел взять лопаточку и бросить в могилу немного земли, нет, он хотел не этого, произошло нечто совершенно иное и неожиданное -- он вознамерился сам опуститься в могилу, собрался основательно и старательно слезть в яму, и одну ногу небезуспешно уже начал спускать. Естественно, его намерение было непонятно окружающим; думали, что поскольку он еще ни разу не передвигался без помощи палок, то устал и просто решил опуститься на землю, чтобы отдохнуть, Старший полковой врач и еще несколько участников траурной церемонии подскочили к нему, вытянули из могилы и отнесли на одну из кладбищенских лавочек. Теперь, наверное, силы действительно оставили Гедике; он больше не сопротивлялся, а тихо сидел на лавочке, глаза его были закрыты, а голова завалилась набок, Подбежавший часовщик Замвальд, который охотно помог бы в переноске, остался рядом с ним; а поскольку сильная боль, должно быть, смягчает душу человека, то Замвальду показалось, что здесь происходит что-то особенное; сидя рядом с ним, он говорил каменщику Гедике слова утешения, словно какому-то страждущему, говорил с ним, словно с человеком, которому пришлось испытать тяжелейшие муки, он говорил о покойном брате, которому суждено было умереть ранней, красивой и безболезненной смертью. А Гедике слушал все это с закрытыми глазами. А между тем к могиле приблизились уважаемые люди города, а среди них, так уж теперь повелось, был и Хугюнау в синем костюме; он держал высокую черную шляпу в одной руке и венок-- в другой. С высшей степени недовольным видом Хугюнау посмотрел по сторонам -- брата покойного не оказалось на месте, дабы восхититься венком, красивым веночком от общества "Мозельданк", действительно прекрасно свитым венком с лентами, на которых можно было прочитать: "Храброму солдату Отечества". 53 (История девушки из Армии спасения в Берлине (8) Словно в зарожденьи будущих морей зеркальных найдя покой в прибрежной пены многоцветье, и дуновенье ветерка над водной гладью, поток лучей дрожащих солнца золотого, и у края дальнего того, где сотворенное им небо, само на зеркало похожее, к зеркальной глади моря"4 наклонясь и сон увидя Афродиты, спросило: Тогда ли это все случилось с ним? Тогда ли он узнал все это, вознесенный, в муках родовых кружась наигранное страсти сладкой? Леса ль то были, разделенные лугами, что, окруженные проклятьем, в безвозвратно? Ведь в озареньи глас оглушительный за ним вдогонку несся, и глаз его ужасный лишь теперь открылся, кружась здесь в зное скал высоких, в туман бездонных пропастей летя, в неистовство впадая, застывая в напряженье страшном, чтобы бежать обратно из мира жаркого огня, чтоб снова оказаться в роще кипарисов стройных, в прохладе, рожденной ручейков журчаньем, и день и ночь, в тени деревьев сидя, вдыхая ароматов многообразье, зари великолепьем наслаждаться, он будет вечно час искать сей, ибо забыл его он навсегда; тут, голосом испуганный, вскочил, что совести мученья столь внезапно разбудил, довел его до края, лишив меж тем существование его любого смысла, сомнением наполнил и безмерно опустошил: так было ль море или нет? И были ль кипарисы? Но голос перекрыл все это, гот глас, что возносил его, тот глас, рабом чьим был он; найди его он снова, пришел бы просветленья час, и в забытье ушедшее вернулось бы обратно в пьянящем аромате волн морских, в рощ прибрежных водном отраженья,- Но знанье то, что в нем возникло вновь, сомнению на смену нового сомненья боль приносит, гоня его в пустыни раскаленной пыль в попытке глас найти, что был утерян безвозвратно, что прочь бежит, за ним он мчится, поскольку клятве следует, что дал он лживо тому Единственному, кем избран был однажды, предатель: уста его - то крик, они раскрылись в крике, заглушая разум, раскрылись в крике, что несется из пропасти бездонной, в крике, ветром по пустыне разносимом, в крике цепей не знающего зверя, в диком крике огнедышащих вершин, О, изумленья крик! Крик путника, домой бредущего! Почувствовать бы изумленье то! То изумленье чуда? Способно ль "Я" мое так изумиться? О, мысль, приходишь ты с каких пределов? Иль глубоко случайно все? Брожу я там, где жизни нет, вопя и к вечности взывая, о, Агасфер (герой средневековых сказаний, еврей-скиталец, осужденный Богом на вечную жизнь и скитания за то, что не дал Христу отдохнуть (по многим версиям -- ударил его) по пути на Голгофу.)! В кроваво-тусклом свете ада покоя нет, усохнуть суждено моим рукам и лику моему усохнуть тоже, рожден для крика я, я - Агасфер! Лишен корней и загнан в пропасть, знаньем одарен и съедаемый сомненьем, . : разбрасывающий камни, вскормленный прахом, ума великого творенье, снедаемое жуткою тоской, благословенный гласом и им же проклятый, знаменьем крестным осененный сеятель плода запретного. 54 Майора охватило в определенной степени неприятное чувство, когда ординарец доложил ему о визите господина редактора Эша. Бьш ли этот газетчик посланцем Хугюнау? Гонцом из затхлого болота и всяческих старательно скрываемых афер? К тому же у майора почти что выветрилось из головы, что Хугюнау сам провел линию, отделяющую его от Эша, фигура которого вызывает в политическом плане определенные подозрения, а поскольку он в течение непродолжительной неловкой паузы решительно не смог придумать ничего в оправдание отказа, то в конечном итоге ему пришлось выдавить из себя: "Ну, ладно уж... просите". Эш, впрочем, не производил впечатления ни гонца из преисподней, ни политически ненадежного типа, он вошел со смущенным видом, словно человек, которого снова мучают сомнения относительно правильности принятого решения: "Дело в том, господин майор.,, если кратко, меня очень тронула статья, написанная господином майором..." Майор фон Пазенов понимал, что нельзя позволить запудрить себе мозги лицемерными речами, какой бы приятной ни была мысль об успехе его литературных изысканий, "И если господин майор охарактеризовал дьяволом, которого необходимо изгнать,.," На что майор посчитал нужным уточнить, что цитата из Библии ни в коей мере не содержит в себе указание на конкретное лицо или событие, что подобное уточнение означало бы даже осквернение Библии, что мы в своей жизни, дабы дело шло к лучшему, должны пустить в себя частичку дьявольского. Ну а если господин Эш пришел, чтобы потребовать сейчас столь настойчивым образом объяснений и удовлетворения, то он мог бы довольствоваться данным заявлением. Пока майор говорил, Эш обрел свою обычную уверенность. "Нет, господин майор, дело не в этом. Да я бы пустил в свою душу даже дьявола,,, конечно же, не потому, что пару раз у меня конфисковывали мою газету,-- он пренебрежительно махнул рукой,-- нет, господин майор, никто не может упрекнуть меня в том, что моя предыдущая газетная деятельность была более непорядочной, чем теперешняя. Я пришел с другой просьбой". И он потребовал не больше и не меньше, а чтобы майор потрудился указать путь к вере ему и его братьям -- так возбужденно патетическим тоном он назвал своих друзей. Все его манеры -- то, как он стоял перед столом, как держал, комкая в руках, свою шляпу, как двигались от волнения скулы, покрываясь краской, медленно переходящей в цвет загара его смуглого лица,--делали Эша похожим на управляющего имением майора. Что может сказать какой-то управляющий о вере? Майору казалось, что вопросы, связанные с верой, были прерогативой владельца имения. В его памяти возникли картины обычной религиозной жизни, ему вспомнилась церковь, к которой он подъезжал со своей семьей; в летнее время, когда пыль стояла столбом, они ездили на повозке с большими колесами, а зимой -- на повозке с полозьями, нижняя часть которых была обтянута мехом; он вспомнил, как на Рождество и на Пасху рассказывал своим детям и прислуге о Библии, вспомнил, как служанки-польки, наряженные в красные платки и кофточки, направлялись в католический костел, располагавшийся в соседней деревне, мысль о костеле напомнила майору о том, что господин Эш относится к римско-католической церкви, это и породнило его неприятным образом с польскими батраками и той атмосферой неспокойной ненадежности, которую он, исходя частично из собственного опыта, частично из имевшей место реальности, а частично просто из-за предубежденного отношения, обычно считал характерной для поляков, А поскольку так уж бывает, что вопросы совести ближнего довольно часто вызывают неприятные ощущения, словно он здесь очень уж преувеличивает то, что для него не так уж важно, то майор предложил господину Эшу сесть, но, начав говорить, не коснулся поднятой темы, а поинтересовался делами в газете. Но Эш был отнюдь не тем человеком, которого можно было так легко увести от его намерения, "Вот газета как раз и обязывает вас, господин майор, послушать меня,-- и заметив вопросительный взгляд майора, продолжил: -- ...Да, вы, господин майор, начертали "Куртрирскому вестнику" новый путь... я и сам себе всегда говорил, что в мире должен быть порядок и что редактор; тоже должен способствовать этому, если он не хочет стать анархистом и бессовестной тварью. Господин майор, все в поисках спасения, все боятся отравы, все полны ожидания, что придет избавление и несправедливость будет уничтожена". Его голос сорвался на крик, а взгляд майора стал отчужденным. Эш немного успокоился: "Видите ли, господин майор, социализм -- это просто знак, один из многих,,, но с той статьи в программном номере,., господин майор, речь идет о свободе и справедливости в этом мире... с человеческими жизнями не играют, должно что-то произойти, иначе все жертвы будут напрасны". "Все жертвы напрасны,..-- повторил майор словно в полузабытьи, но затем встрепенулся: -- Не хотите ли вы, господин Эш, вернуть газету снова в социалистический фарватер? И не хотите ли заручиться в этом моей поддержкой?" Лицо Эша приобрело пренебрежительное выражение: "Дело не в социализме, господин майор... дело в новой жизни... в порядочности,., в совместном поиске веры... мои друзья и я, мы организовали изучение Библии... господин майор, ведь вы же были совершенно искренни, когда писали свою статью, поэтому вы не можете нас сейчас так просто отвергать". Стало ясно: Эш выставил счет, хоть и всего лишь духовного порядка, и майору поневоле снова вспомнился управляющий, который сиживал напротив в его кабинете со своими счетами, он опять подумал о работниках-поляках, которые вечно старались надуть его. А не грозили ли и они социализмом? Может, это и было делом давно ушедших дней, но он сказал: "Нас всегда кто-нибудь отвергает, господин Эш". Эш поднялся и, следуя своей привычке, начал мерить комнату неуклюжими шагами. Глубокие складки вокруг рта стали еще резче; как он расстроился, подумал майор, трудно поверить, что этот серьезный человек, завсегдатай забегаловок и посетитель сомнительного толка заведений-- посланец подпольного мира. Или он такой лицемер? Это было так же трудно себе представить, как и сам тот мир. / Эш остановился и в упор посмотрел на него: "Господин ''' майор, дабы уж быть откровенным.,, как прикажете мне выполнять свои обязанности, если мне не понятно даже, будет ли наш путь более легким не в протестантской вере?.." Здесь, конечно, майор мог бы ответить, что решать теологические проблемы отнюдь не входит в обязанности редактора, но прямой вопрос Эша так напугал его, что он вообще не смог ' придумать что-либо в ответ: все это не очень сильно отличалось от попыток Хугюнау добиться армейских заказов, и на какое-то мгновение, казалось, фигуры обоих мужчин стали снова уподобляться друг другу, Майор ухватился рукой за Железный Крест на своей груди, и весь его облик приобрел строгость человека, находящегося при исполнении служебных обязанностей: ему, военному человеку, находящемуся на передовом рубеже, к лицу ли вербовать себе приверженцев? Католическая церковь в конце концов так или иначе считается союзницей, и он не взял бы на себя ответственность побуждать какого-то австрийца, или болгарина, или турка к тому, чтобы тот предал свое государство, переметнувшись к немцам, Действительно злило, что этот Эш ссылался на написанное им ранее, но все-таки было в этом нечто сладостное и увлекательное: не милость ли вечно обновляющейся и всегда возрождающейся веры возвещалась в этом требовании? Но майор все еще упорствовал и полагал, что должен сослаться на то, что он, сам протестант, не чувствует себя призванным вести за собой в делах веры католика. Эш снова пренебрежительно махнул рукой -- к делу это не относится; в статье майора говорилось, что христианин обязан помогать христианину, следовательно, различия между католическим и протестантским христианством нет никакого, а католический священник разбирается в таких вопросах еще меньше. ,.. Майор молчал. Была ли это сеть из его собственных слов, накинутая на hero, с помощью которой этот человек стремился вовлечь его в грязь и мрак? И все-таки возникало впечатление, словно чья-то мягкая рука пытается направить его к тихим берегам спокойной реки, Ему вспомнилось крещение в Иордане, и, превозмогая себя, он сказал: "По вопросам веры, господин Эш, никаких уставов не существует; вера -- это природный источник, так говорится в Библии". Затем он задумчиво добавил: "Милость каждый должен познать самостоятельно". Презрев приличия, Эш повернулся к майору спиной; он стоял возле окна, прижавшись лбом к оконному стеклу. Затем он повернулся; выражение его лица было серьезным, почти просящим. "Господин майор, но речь ведь не об уставах... речь идет о доверии...-- и он задумался на какое-то мгновение,-- Иначе ведь.,.-- он запнулся в поисках подходящих слов,-- иначе газета не будет лучше всех остальных газет... продажной прессы.., демагогической болтовни... но вы, господин майор, вы ведь хотите кое-чего другого.,," Майора фон Пазенова снова охватило сладостное ощущение, возникающее тогда, когда тебя несет по течению, увлекая куда-то вдаль, словно тебя желает взять на себя серебряное облако, покачивающееся над реками, набухшими от весенних разливов. Безопасность доверия! Нет, этот человек, стоящий перед ним с самым серьезным выражением лица, не был авантюристом, не был предателем и не был ненадежным человеком, он не был тем, кто перетаскивает доверие на другую сторону жизни, дабы, обнажив его, бесстыдно выставить на всеобщее обозрение. Так что, вначале запинаясь, потом все более увлекаясь, майор начал говорить о руководстве Лютера, в наследии которого никому не дано усомниться, никому, господин Эш! Потому что абсолютно каждый несет в глубине души искорку, и -- о, насколько сильно ощущает майор фон Пазенов то, что и говорить-то ему не позволено -- никто не обойден милостью, так что каждый, на кого снизошла эта милость, может выйти и восславить святость. И каждый, заглянувший в собственную душу, познает истину и праведный путь; он наверняка поймет, что путь идет к ясности, и пойдет по нему. "Будьте спокойны, господин редактор,-- сказал он,-- все еще изменится к лучшему", Он также готов, если этого желает господин редактор Эш и будет позволять его ограниченное время, снова побеседовать с ним -- майор поднялся и протянул над столом руку Эшу,-- впрочем, в ближайшее время он как-нибудь зайдет, чтобы осмотреть типографию "Куртрирского вестника". Он наклонил голову, давая понять Эшу, что разговор закончен. Тот застыл в нерешительности, а у майора возникли опасения, что придется выслушать благодарственную речь. Но слова благодарности не последовали, а Эш где-то даже грубовато поинтересовался: "А мои друзья?" Лицо майора снова приобрело выражение человека, находящегося при исполнении служебных обязанностей: "Позже, господин Эш, может быть, позже". И Эш отвесил неловкий поклон. Как бы там ни было, но теперь ничто уже не могло удержать Эша и его радикальное неистовство. То, что он несколько дней спустя -- к удивлению всех, кто об этом узнал, а это был без малого весь город -- принял протестантскую веру, было своего рода выражением преданности майору его ищущей души. Исторический экскурс То преступное и бунтарское время, называемое Возрождением, то время, когда христианское представление о ценностях раскололось на католическую и протестантскую части, то время, когда распадом гигантского Органона' средневековья был инициирован процесс растворения ценностей, длящийся вот уже пятьсот лет, и посеяно семя модернизма, время посева и одновременно время первого цветения, это время невозможно однозначно очертить ни протестантизмом, ни присущим ему индивидуализмом, ни национализмом, ни чувственной радостью, ни в такой же степени гуманистичным и естественнонаучным обновлением; если это время, находящее столь отчетливо свое проявление в едином стиле и удерживающееся в своей целостности, если оно обладает соответствующими этому единству духом времени и является носителем стиля, то оно не может считаться каким-то произвольным и многообразным феноменом, даже в том случае, если речь идет о феномене столь высокой революционной мощи, каким является протестантизм, более того, все эти феномены должны быть сведены к единому знаменателю, у всех у них должны быть общие корни, и корни эти кроются в логической структуре мышления, в той специфической логике, которая пронизывает эпоху и выполняет все действия, свойственные эпохе. С определенным правом можно утверждать, что радикальная революция стиля мышления - а революционизация всех жизненных феноменов четко указывает на столь полный перелом в мышлении - всегда имеет место тогда, когда мышление выходит на грань бесконечности, когда противоречия бесконечности более невозможно решить старыми средствами, и вследствие этого становится необходимым пересмотреть свои собственные основы. Четче всего, поскольку с этим сталкиваешься непосредственно, такой перелом в мышлении можно наблюдать на примере теоретического изучения основ современной математики, которая, исходя из противоречий бесконечного, пришла к революционизации математических методов, к изменениям, важность которых сегодня еще не представляется возможным оценить. Впрочем, нереально разобраться и в том, идет ли здесь речь о новой революции мышления или же о последней и окончательной ликвидации средневековой логичности (не исключено, что имеет место и то и другое). Дело не только в том, что вплоть до нашего времени сохранились остатки средневековых представлений о ценностях, и это дает основания предполагать, что имеют место и остатки соответствующего мышления, но дело и в противоречиях, как раз в противоречиях бесконечного, в том, что они произрастают на почве дедукции, а одновременно наверняка и на почве теологии: ни одна теологическая система мира, которая не является дедуктивной, не стремится, следуя логике, сводить все проявления к высшему принципу, следовательно, к Богу, и любой платонизм, с такой точки зрения, не является в конечном итоге дедуктивной теологией. Ведь если поэтому не так просто увидеть платонически-теологическое содержание в системе современной математики, то, возможно, пусть оно и остается невидимым до тех пор, пока эта математика является адекватным выражением господствующей в ней и над ней логики, но тем не менее возникает бросающееся в глаза родство между ее противоречиями бесконечного и противоречиями схоластики: конечно, средневековая дискуссия о бесконечности разгоралась не в области математики (а максимально приближенно в области космических соображений), но "этическая" бесконечность, как ее с полным правом можно было бы назвать, поскольку она вскрывает круг проблем, касающихся бесконечности атрибутов Бога, содержит все вопросы актуальной и потенциальной бесконечности, по своей структуре представляет, собственно, пограничную область, где сконцентрированы противоречия и сложности современной математики. Как тут, так и там из абсолютизации логической функции возникает противоречивое содержание, абсолютизации, которой невозможно избежать до тех пор, пока не сдаст свои позиции сама господствующая логика, на которую можно обратить внимание лишь тогда, когда достигается предел противоречивости. Для схоластики эта абсолютизация ошибки оформляется в толковании символов: явность церкви, то есть ее земная и конечная форма существования, которая тем не менее претендует на абсолютность, аристотелевское "достижение конечности" бесконечно удаленной платонически логической точки должно повлечь за собой достижение конечности всех форм символов, и поскольку система достойных восхищения символов, система символов для символов была отодвинута на задний план и соединилась посредством возвышенно-земного, бесконечно-конечного символа евхаристии в магическое единство, то перелом в мышлении уже невозможно было больше удержать в рамках бесконечности, и схоластическому мышлению пришлось измениться на пределе противоречиво-бесконечного, дабы диалектически снова разрешить ставшую бесконечной платоническую идею, то есть подготовить возврат к позитивизму и обрести то автоматическое развитие, начала которого просматривались уже в аристотелевском придании формы церкви, но последующий уход которого, невзирая на разнообразные попытки спасения со стороны схоластики (учения о двойной и