м в одинаково излучающем свете, словно своим сладостным покоем они с удвоенной силой хотели показать бессмысленность самого кровавого периода войны. По мере того как солнце скрывалось за горной цепью, окрашивая небо во все более яркую синеву, мирно бежала проселочная дорога и разворачивалась многоликая жизнь, подобная дыханию сна, покой становился все более ощутимым и приемлемым для души человека. Благостно простирались над всей Германией воскресный покой и мир; и майор, с охватившей его страшной тоской, вспомнил жену и детей, которые возникли перед его взором прогуливающимися над этими вечерними полями: "Только бы это все уже закончилось", и Эш не смог найти ни единого слова, дабы утешить его, Безнадежной казалась им обоим любая жизнь, единственный жалкий выигрыш состоял в прогулке по подернутому вечерней сумеречной дымкой ландшафту, на котором задерживались их взгляды. Это словно отсрочка, подумал Эш. И они молча продолжили свою прогулку. 64 Было бы неверно говорить, что Ханна желала окончания отпуска. Она боялась этого. Каждую ночь она была любима этим мужчиной. И то, чем она занималась днем, а до сих пор это было всего лишь размытое мелькание сознания, которое более отчетливо прорисовывалось ближе к вечеру и к постели, теперь становилось еще более однозначно сориентированным на такую цель, которую едва ли можно было бы называть влюбленностью, настолько жестко, настолько безрадостно было все погружено в понимание того, что значит быть женщиной и что значит быть мужчиной: наслаждение без улыбки, какое-то прямо-таки анатомическое наслаждение, которое для адвокатской супружеской пары было частично божественным, частично непристойным. Ее жизнь стала, естественно, своеобразным прорисовыванием очертаний. Но это прорисовывание продвигалось вперед, так сказать, слоями; оно никогда не погружалось в бессознательное, а было скорее абсолютно четким сном с болезненным осознанием паралича воли. И чем незрелее, чем истинно похотливее или красочнее были разворачивающиеся вокруг него события, тем бдительнее становился слой познания, который располагался выше. Было просто невозможно поговорить об этом, и не только потому, что было стыдно, а намного вероятнее потому, что скорее всего слов никогда не будет достаточно для того обнажения, которое проистекает из того, что делается, подобно тому, как ночь проистекает из дня; к тому же разговор, так сказать, подразделялся на два слоя: на ночной разговор, который был смущенным лепетом, подчиненным происходящему, и на дневной разговор, который, оторванный от происходящего и поэтому обходящий его по большому кругу, следует методу изоляции, который всегда являлся методом рационального, прежде чем он с воплем и воем отчаяния не сдал свои позиции. И часто тогда то, что она говорила, было нащупыванием и поиском причин болезни, которая ее захватила, "Когда закончится война,-- Хайнрих говорил это чуть ли не каждый день,--то все будет по-другому... из-за войны мы стали в чем-то примитивнее,.," "Я не могу себе это представить",-- обычно отвечала Ханна. Или: "Это вообще не поддается осмыслению, все это невозможно себе представить". При этом, в принципе, она не могла говорить с Хайнрихом как с равноправным; он нес на себе бремя войны и должен был защищаться вместо того, чтобы пребывать выше всего этого, Стоя перед зеркалом и вынимая из светлых волос черепаховые гребни, она сказала: "Тот странный человек в "Штадтхалле" говорил об одиночестве", Хайнрих отмахнулся: "Он был пьян". Ханна продолжала расчесывать волосы, и в голову лезла мысль о том, что ее груди становятся более упругими, когда она поднимает руки. Она ощущала их под шелком ночной рубашки, на которой они вырисовывались подобно двум небольшим острым бугоркам. Это было видно в зеркале, рядом с которым, слева и справа, за изящными розовыми абажурами горело по одной электрической лампочке в форме свечи. Затем до нее донеслись слова Хайнриха: "Нас словно просеяли через сито.,, рассеяли", "В такое время нельзя рожать детей",-- сказала она и подумала о мальчике, который был так похож на Хайнриха; ей показалось невозможным представить, что ее белое тело устроено так, чтобы принимать часть мужского тела; быть просто женщиной. Она даже зажмурилась. Он продолжил разговор: "Возможно, подрастает поколение преступников... ничто не говорит о том, что сегодня или завтра у нас не будет так же, как в России... ну, будем надеяться, что нет... но просто против этого свидетельствует невероятная стойкость еще существующей идеологии..." Оба они ощутили, что их разговор ведет в пустоту. Это было не чем иным, как если бы подсудимый говорил: "Великолепная погода сегодня, уважаемый суд", и Ханна на какое-то мгновение замолчала, подождала, пока прокатится волна ярости, та волна ярости, с которой ее ночи становились еще более постыдными, еще более глубокими, еще более сладострастными, Затем она сказала: "Нам необходимо подождать... это, без сомнения, связано с войной... нет, не так... все так, как будто война всего лишь что-то второстепенное..." "Как это-- второстепенное?" -- удивился Хайнрих. Ханна нахмурила брови, и между ними образовалась маленькая бороздка: "Мы являемся второстепенным, и война является второстепенным... первостепенным есть что-то невидимое, что-то, что исходит от нас,.." Ей вспомнилось, с каким нетерпением она ждала завершения свадебного путешествия, чтобы -- так она тогда думала -- можно было поскорей вернуться к возведению своего дома. Теперешняя ситуация была подобной: отпуск-- это такое же свадебное путешествие. То, что обнажилось тогда, было, наверное, не чем иным, как предчувствием замкнутости и одиночества; может, смутно догадывалась она теперь, одиночество является первостепенным, ядром болезни! И поскольку это началось тогда, сразу же после их свадьбы -- Ханна высчитала: да, это началось в Швейцарии,-- и поскольку все так точно совпадало, усилилось ее подозрение в том, что тогда Хайнрих, должно быть, совершил с ней какую-то непоправимую ошибку или еще какую-то несправедливость, которую уже невозможно когда-либо исправить, а можно было только усугубить, гигантскую несправедливость, которая способствовала тому, что была развязана война. Она нанесла на лицо крем и кончиками пальцев старательно вбила его в кожу; теперь она с придирчивой внимательностью рассматривала в зеркале свое лицо. Тогдашнее лицо молодой девушки исчезло, превратившись в лицо женщины, сквозь которое лишь проблескивали черты девичьего лица. Она не знала, почему все это взаимосвязано, но подведя черту под своим молчаливым ходом мысли, произнесла: "Война не является причиной, она всего лишь что-то второстепенное". И теперь ей стало ясно: второе лицо было войной, ночное лицо, Это был распад мира, ночное лицо, распадающееся на холодный и совершенно легкий пепел, и это был распад ее собственного лица, это было похоже на тот распад, который она ощутила, когда он прикоснулся губами к ее плечу и сказал: "Конечно, война, это, прежде всего, следствие нашей ошибочной политики"; даже если он и понял, что политика тоже является чем-то второстепенным, поскольку этому есть причина, лежащая еще более глубоко. Но он был доволен своим объяснением, а Ханна, которая слегка подушила себя неизменными французскими духами и вдыхала их аромат, больше его не слушала; она запрокинула назад голову, чтобы он мог поцеловать ее лоб. Он поцеловал, "Еще",-- попросила она. 65 Эш был человеком резкого нрава, поэтому любой пустяк мог подтолкнуть его к самопожертвованию, Его желание было устремлено к однозначности: он хотел сформировать мир, который был бы настолько однозначным, что его собственное одиночество было бы прочно прикреплено к нему, словно к металлической свае. Хугюнау был человеком, который всегда держал нос по ветру; если бы даже дело происходило в безвоздушном пространстве, он четко знал бы, откуда может подуть ветер. Жил-был один человек, который бежал от своего собственного одиночества до самой Индии и Америки. Он хотел решить проблему одиночества земными средствами, он был эстетом и поэтому ему пришлось покончить с собой. Маргерите была ребенком, зачатым в одном из половых актов, ребенком, над которым тяготел земной грех и который был оставлен в одиночестве в этом грехе: может случиться такое, что кто-то наклонится к нему и спросит, как его зовут,-- но такое беглое участие его уже больше не спасет. То не подобие, что в первый раз может быть выражено только подобием; где находится непосредственное-- в начале или в конце цепочки подобий? Стихотворение из средневековья: цепочка подобий возникает у Бога и к Богу возвращается -- она витает в Боге. Ханна Вендлинг желала упорядочения вещей, в витающем равновесии которых подобие возвращается к самому себе, как в стихотворении. Один прощается, другой дезертирует -- все они дезертируют из хаоса, но только один из них, который никогда не чувствовал себя стесненным, не будет расстрелян. Нет ничего более безнадежного, чем ребенок. Тот, кто испытывает духовное одиночество, еще может найти спасение в романтике, а от душевного одиночества все еще тянется дорожка к тому, чтобы быть на "ты" с вопросами пола, но от одиночества в себе, от непосредственного одиночества спасения в подобии больше не найти. Майор фон Пазенов был человеком, который со всей страстностью жаждал близости с родиной, невидимой близости в видимых вещах, И его жажда была настолько сильной, что видимое слой за слоем погружалось в невидимое, а невидимое слой за слоем переходило в видимое. "Ах,-- говорит романтик и напяливает одежду чужой системы ценностей,-- ах, теперь я принадлежу вам и больше не одинок". "Ах,-- говорит эстет и напяливает такую же одежду,-- я остаюсь одиноким, но это красивая одежда". Эстетичный человек представляет собой злой принцип внутри романтического. Ребенок с любой вещью немедленно вступает в доверительные отношения: для него ведь это подобие-- непосредственное и на одном дыхании. Отсюда радикальность детей. Если Маргерите плачет, то это бывает только от ярости. Она ни разу не пожалела саму себя. Чем более одинок человек, чем рыхлее система ценностей, в которой он пребывает, тем отчетливее его действия определяются иррациональным. Романтический человек, затиснутый в формы чужой и догматической системы ценностей, является -- даже не хочется в это верить-- более чем рациональным и взрослым. Рациональное иррационального: кажущийся абсолютно рациональным человек, такой как Хугюнау, не способен отличить добро от зла, В абсолютно рациональном мире нет абсолютной системы ценностей, нет грешников, максимум -- вредители. Эстет тоже не различает добро и зло, поэтому он очаровы-253 вает. Но он очень хорошо знает, что такое хорошо, а что -- плохо, он просто не желает это различать, что делает его порочным. Время, которое настолько рационально, что должно постоянно ускользать. 66 История девушки из Армии спасения (11) Я по возможности обособился от евреев, но был вынужден, как и прежде, наблюдать за ними. Так, каждый раз у меня вызывало удивление то ответственное положение, которое занимал у них полусвободомыслящий Симеон Литвак. Было очевидно, что этот Литвак был дураком, которого отправили учиться просто потому, что он не годился для занятия настоящим делом - достаточно было сравнить его гладко выбритое лицо, уже более пятидесяти лет выглядывавшее в мир обвислой бородки, с изборожденными морщинами, погруженными в размышления лицами еврейских стариков! И тем не менее возникало впечатление, что он у них считался своего рода оракулом, которого они вытаскивают по каждому случаю. Может быть, это был остаток веры в неразборчивый лепет, который должен был бы быть рупором Божьим, они ко всему прочему слишком хорошо понимали, что имеют доступ к лучшей науке. Вряд ли можно предположить, что я ошибался. Доктор Литвак, конечно, всячески пытался завуалировать такое положение вещей, но ему это плохо удавалось. История с его просвещенностью -это просто надувательство; его благоговение перед знаниями еврейских старцев было чрезмерно, и если он, вопреки плохому приему, который я ему оказал, все еще по-дружески здоровался со мной, то я отношу это, вне всякого сомнения, на счет того, что я отказался обозначить талмудистское мировоззрение еврейских старцев "предрассудком". Очевидно, это помимо всего прочего дало ему основание надеяться, что я удержу Нухема на правильном пути; так что он смирился с тем, что я снова и снова отвергаю его самого и его доверительное отношение. Сегодня я столкнулся с ним на лестнице. Я поднимался вверх, он спускался. Если бы было наоборот, то я бы просто проскользнул мимо; мчащемуся вниз не так просто преградить дорогу. Но я крайне медленно взбирался наверх - духотища крупного города и плохое питание. Он игриво держал в руках прогулочную трость в горизонтальном положении. Не хотелось ли ему, чтобы я перепрыгнул через нее, словно какой-то там пудель (я поймал себя на мысли, что последнее время чувствую ╖ себя слегка, чересчур слегка оскорбленным; это, наверное, тоже можно объяснить недостаточным питанием)? Двумя пальцами я приподнял трость, чтобы освободить себе проход. Ах, ответом мне была доверительная скалящаяся улыбка. Он кивнул мне. "Что вы скажете теперь? Люди совершенно несчастливы". "Да, жарко очень". "Когда это такое бывало из-за жары!" "Бывало, и австрийцам приходилось торчать в Семи Общинах'". "Шутите со своими Семью Общинами... Ну что вы действительно по этому поводу скажете? Он говорит, радость должна быть в сердце". Мое состояние привело к тому, что я ввязался в глупейшие дебаты: "Это звучит прямо как псалмы Давида... Будете возражать?" "Возражать? Возражать... Я просто говорю, что старый дед прав, старые люди всегда правы". Семь Общин (нем.-- Зибен Гемзйнден, итал.-- Сетте Комуни) -- община в провинции Виченца на севере Италии, которая в средние века была заселена немецкоязычным населением. Выражение "торчать в Семи Общинах" означает: вспоминать дела давно минувших дней. "Предрассудки, Симеон, предрассудки". "Мне-то косточки вы мыть не будете!" "Хорошо, хорошо, так что сказал ваш владыка дедушка?" "Будьте внимательны! Он сказал: еврей должен радоваться не сердцем, а вот этим..." И он постучал себя пальцами по лбу, "Так, значит, головой?" "Да, головушкой". "А что вы делаете сердцем, когда радуетесь головой?" "Сердцем мы должны служить. Uwchol lewowcho uwchoi nawschecho uwchoi meaudecho, что по-немецки означает "всем сердцем, всей душой и всем состоянием". "Это тоже говорит дедушка?" "Это говорит не только дедушка, это так и есть". Я сделал попытку посмотреть на него с сожалением, но в полной мере мне это не удалось: "И вы называете себя просвещенным человеком, господин доктор Симеон Литвак?" "Естественно, я просвещенный человек... как и вы просвещенный человек... естественно... Не поэтому ли вы хотите нарушить Закон?" Он улыбнулся. "Благослови вас Господь, доктор Литвак",- сказал я и продолжил свой подъем по лестнице. "Сколько угодно,- он все еще продолжал улыбаться,- но нарушать Закон не может никто, ни вы, ни я, ни Нухем..." Я поднимался по этой нищенской лестнице вверх. Почему я остался здесь? В приюте я бы лучше с ним поговорил. Цитаты из Библии вместо картинок на стенах. К примеру сказать. 67 История девушки из Армии спасения (12) Он говорил: мой мулов погонщик пустился рысью, В венце с бубенцами, с уздечкой пурпурной, ,,. Неся нас обоих сквозь сон Сиона. ∙ ∙∙.-. 256 Он говорил: я звал тебя. , Он говорил: в сердце моем большое виденье, Храм вижу я и тысячи ступеней в нем, И вижу град, где предки наши жили. Он говорил: дом возвести хотим мы. Он говорил: ожиданья расточенье - то был удел наш, Лишь только ожиданье, и в книгу погруженность. Он говорил: я ждал его, и вот теперь нам радость... Он этого не говорил, но то был сердца крик. Она была нема. Без слов и в размышленья погрузившись, Брели они с душою опьяневшей. Брели они, и сердце было их полно Молчания, тоски и скрытого величья, . Брели они, никто свой взор не поднимал На улицы, на многолюдные дома, на кабаки. С ее слетало уст: в глубинной битве сердца моего Я жажду искры, я жажду ясного огня, Что будет светом мне, что будет блеском ярким. ,, Он говорил: я помнил о тебе. С ее слетало уст: огонь из искры в сердце возгорелся, К сей кающейся грешнице приблизил Ты свой нежный лик. Он говорил: так ярко путь блестит, Сиона путь блаженный. С ее слетало уст: страданья на кресте Твои за нас. Они молчали: слова звук затих. Что делать было им, коль час творенья уж в прошлое ушел. 68 "Как, лейтенант Ярецки, вы хотите в это время еще выйти погулять?" -- сестра Матильда сидела у входа в лазарет, а лейтенант Ярецки, застыв в освещенном проеме двери, прикуривал сигарету, "Из-за жары сегодня еще не выходил из здания...-- он захлопнул свою зажигалку,-- ...хорошее изобретение-- бензиновые зажигалки. На следующей неделе меня отправляют, слышали уже, сестра?" "Да, слышала. В Кройцнах, отдыхать. Вы, наверное, сильно обрадовались, что наконец выберетесь отсюда?.." "Ну да... Вы, впрочем, тоже должны радоваться, что избавитесь от меня". "Не могу сказать, что вы были удобным пациентом". Повисло молчание. "Прогуляемся немного, сестра, сейчас довольно прохладно". Сестра Матильда медлила: "Мне скоро нужно будет вернуться... если хотите, немного перед корпусом". "Я совершенно трезв, сестра",-- успокаивающе пробормотал Ярецки. Они вышли на улицу. Больница с двумя рядами освещенных окон располагалась справа. Внизу угадывались очертания города, они были чуть чернее темноты ночи. Просматривалась пара огоньков, а огоньки на высотах свидетельствовали о наличии там одиноких крестьянских домиков. Городские часы пробили девять. "А вам не хотелось бы тоже уехать отсюда, сестра Матильда?" "Ах, я полностью довольна своим пребыванием здесь, у меня есть работа". "Собственно говоря, это очень мило с вашей стороны, сестра, что вы согласились прогуляться с пьянчужкой Фрицем1, которого списали в резерв". "А почему бы мне и не прогуляться с вами, лейтенант Ярецки?" "Да, а почему, собственно говоря, и нет...-- и после небольшой паузы: -- Значит, вы хотите остаться здесь на всю жизнь?" "Да нет же, пока не закончится война". 0 "А затем вы хотите уехать домой? В Силезию?" "Вам и это известно?" "Ах, такие вещи узнаются быстро... И вы думаете, что сможете вот так просто уехать обратно домой, как будто бы ничего и не было?" "Я, собственно, над этим никогда не задумывалась. Ведь все равно всегда происходит все совершенно по-другому". "Знаете, сестра, я трезв и глубоко убежден: так просто приехать домой больше не сможет никто". "Нам всем хочется снова домой, господин лейтенант. А за что мы тогда сражались, если не за нашу родину?" Ярецки остановился: "За что мы сражались? За что мы сражались... лучше не спрашивайте, сестра... Впрочем, вы правы, все и без того происходит совершенно по-другому". Какое-то мгновенье сестра Матильда молчала, затем спросила: "Что вы имеете в виду, господин лейтенант?" Ярецки усмехнулся: "Ну разве вы когда-нибудь думали, что будете прогуливаться с пьяным одноруким инженеришком?.. Вы ведь графиня". Сестра Матильда ничего на это не ответила. Графиней она в общем-то не была, но она являлась девушкой аристократического происхождения, а графиней была ее бабушка. "А впрочем, какая мне разница... будь я графом, все было бы точно так же; я, должно быть, тоже пил бы... знаете, каждый из нас слишком одинок, чтобы нас это хоть немного еще и волновало... Теперь я вас рассердил?" "Ах, отчего же..." В темноте она видела очертания его профиля, и ей стало страшновато, что он может схватить ее за руку. Она перешла на другую сторону улицы. "Ну а теперь пора возвращаться, господин лейтенант". "Вы ведь, должно быть, тоже одиноки, сестра, иначе не выдержали бы все это... так что давайте будем радоваться тому, что война не заканчивается..." .. Они оказались опять у решетчатых ворот лазарета. Большинство окон уже были темными. В палатах виднелись лишь слабые огоньки дежурного освещения. "Так, а теперь пойду чего-нибудь выпью, вопреки всему... Вы же мне компанию, увы, не составите, сестра". "Мне уже пора возвращаться, лейтенант Ярецки". "Спокойной ночи, сестра, и большое спасибо". "Спокойной ночи, господин лейтенант". Где-то в глубине души сестра Матильда испытывала чувство разочарования и грусти. Она крикнула ему вдогонку: "Возвращайтесь не очень поздно, господин лейтенант". 69 С тех пор, как майор тогда совершил прогулку по покрывшимся вечерними сумерками полям, частенько случалось, что по завершении служебного дня он выбирал себе маршрут по Фишерштрассе; пройдя пару кварталов, он замедлял шаг, нерешительно останавливался и поворачивал обратно. Можно было безо всяких обиняков сказать, что он крутился возле "Куртрирского вестника". Он, может быть, даже и зашел бы, если бы не опасался встречи с Хугюнау, он даже на улице боялся его встретить, сама мысль об этом вызывала в его душе беспокойство. Но когда вместо Хугюнау перед ним внезапно возник Эш, то он не знал, не была ли это та встреча, которой он опасался еще больше. Ведь тут стоял он, комендант города в военной форме, шпага на боку, с газетчиком в гражданском, он в форме стоял посреди улицы и протягивал этому человеку руку, и вместо того, чтобы ограничиться этим, он, забыв все приличия, был почти счастлив, что этот человек уже вознамерился прогуляться с ним. Эш с уважением приподнял шляпу, и майор заглянул в изборожденное морщинами серьезное лицо, посмотрел на коротко подстриженные жесткие седые волосы -- и это стало каким-то успокоением, было как неожиданное воспоминание о собраниях по изучению Библии там, у него на родине, и в то же время это было вновь зашевелившееся в груди братское чувство того послеобеденного дня, а вместе с ним возникло и желание сказать этому человеку, который был ему почти что другом, что-то хорошее, хотя бы только для того, чтобы друг сохранил о нем хорошие воспоминания; помедлив еще немного, он сказал: "Ну что, пойдемте". Эти прогулки начали повторяться и в дальнейшем. Конечно, не так часто, как того хотелось бы майору или даже Эшу. И не только потому, что события текли своим чередом -- приходили, располагались войска и снова уходили, по улицам сновали автоколонны, так что были ночи, покоем которых майору приходилось жертвовать ради службы,-- а майор фон Пазенов никак не мог преодолеть себя и еще раз посетить "Куртрирский вестник". Все это продолжалось какое-то время, пока об этом не догадался Эш. И он начал приспосабливаться к сложившейся ситуации: он незаметно ждал его у комендатуры, а если это было кстати, то брал с собой Маргерите. "Маленький сорванец все равно увяжется следом",-- говорил он; впрочем, майор не мог окончательно решить, как оценивать доверительное отношение ребенка -- положительно или как навязчивость, однако он встречал ее с приветливым видом и гладил Маргерите по чернявой головке. Потом они втроем бродили по полям или по тропинке вдоль зарослей на берегу реки, и иногда возникало впечатление, что в душе просыпается чувство прощания, мягко и кротко стучит сердце, пульсирует поток дыхания, это было как осознание конца, в котором заключается начало. Между тем к этому сладостному чувству примешивалось легкое недовольство, потому, может, что в этом прощании не участвовал Эш, потому, может, что было непозволительно, чтобы Эш участвовал в этом, а может, и потому, что Эш, кажется, не понимал ни того ни другого, а упрямо хранил разочаровывающее молчание. Все казалось каким-то непонятным и скрытым, поскольку еще жила подспудная надежда, что все будет хорошо и просто, если только Эш решится заговорить. Ах, было на удивление неуловимо то, что он, собственно, ожидал услышать от Эша, и тем не менее Эшу надо было бы знать это. Так они молча и шли, не говоря ни слова, углубляясь в свет наступающего вечера, в растущее разочарование, и сияние над полями казалось фальшивым и усталым блеском. А когда Эш снимал шляпу, предоставляя ветру возможность шевелить его жесткие причесанные волосы, то это приобретало характер столь непристойной доверительности, что майор уже и не удивлялся тому, что маленькая девочка попала под влияние такого человека. Как-то он сказал: "Маленькая рабыня", но и это было воспринято с ленивым безразличием. Маргерите же убежала вперед--ее не очень занимали эти два человека. Они поднялись к горной долине и шли вдоль опушки леса. Под ногами хрустела низкая высохшая трава. Над долиной царила тишина. Откуда-то снизу доносилось поскрипывание автомобилей, убранный урожай обнажил на полях коричневую землю, а из глубины леса тянуло прохладой. На склонах зеленели виноградники, к дурманящему запаху леса примешивалась серебристо-металлическая острота осенних запахов, а кусты на опушке леса с черными и пурпурными ягодами на ветвях уже приготовились поддаться осеннему умиранию. Над западными склонами опускалось солнце, отражаясь огненными бликами в окнах домов в долине, каждый из которых располагался на длинном (направленном на восток) ковре из тени, видна была пятнистая черно-красная крыша тюремного комплекса, взору открывались грязные дворы, в которых также покоились мрачные, четко очерченные тени. Маленькая проселочная дорога тянулась по склону вниз, выходя недалеко от тюрьмы на большую дорогу. Маргерите, бежавшая впереди, уже свернула на нее, и майор воспринял это как перст Божий. "Будем возвращаться",-- устало проговорил он. Пройдя по ведущей вниз дороге с половину пути к городу, майор и Эш остановились и прислушались: до них донеслось странное порывистое жужжание, непонятно было, откуда оно исходит. Со стороны города ехал автомобиль, двигатель гудел, как обычно, и ежеминутно раздавался сигнальный гудок; сзади тянулся шлейф пыли. Таинственное жужжание не имело ничего общего с машиной. "Нехорошее какое-то жужжание",-- отрешенным тоном заметил майор, Автомобиль следовал по изгибам дороги и, громко гудя, достиг наконец тюрьмы. Эш своим острым зрением смог определить, что это была машина комендатуры, и его охватило беспокойство, когда он не увидел ее с другой стороны тюрьмы. Ничего не сказав, он ускорил шаг. Гул становился все более громким и отчетливым; когда они достигли места, откуда виднелись ворота тюрьмы, то заметили, что машину окружила толпа возбужденных людей. "Тут что-то случилось",-- сказал майор; из-за зарешеченных и забитых досками окон тюрьмы до них донесся ужасающий хор, скандировавший слова: "Го-лод, го-лод, го-лод... го-лод, го-лод, голод.,, го-лод, го-лод, го-лод...", прерываемые периодически сплошным звериным воем. Водитель поспешил им навстречу: "Разрешите доложить, господин майор, бунт... мы никак не могли найти господина майора..." Затем он помчался назад, дабы достучаться до тюремной охраны. Люди расступились, чтобы пропустить майора, но он остановился. Воздух продолжали сотрясать произносимые хором слова, а тут и Маргерите начала подпрыгивать в такт выкрикиваемым словам. "Го-лод, го-лод, го-лод",--ликовала она. Майор посмотрел сначала на здание с непроницаемыми окнами, затем -- на подпрыгивающего ребенка, чей смех показался ему странно парализующим, странно злорадным, и его охватило возмущение. Неизбежная судьба, неотвратимое испытание! Шофер все еще дергал за металлическую ручку звонка и колотил штыком по воротам, пока наконец не открылось смотровое окошко и не начали поворачиваться в петлях со скрипом и без большой охоты ворота. Майор прислонился к дереву, его губы пробормотали: "Это конец". Эш метнулся, как будто хотел ему помочь, но майор сделал останавливающий жест. "Это конец",-- повторил он, затем выпрямился, поправил китель на груди, провел рукой по Железному Кресту и, держа руку на рукоятке шпаги, быстро шагнул к воротам тюрьмы. Майор исчез в воротах. Эш взгромоздился на небольшой холмик, возвышавшийся рядом с дорогой. Воздух по-прежнему сотрясали ритмичные выкрики. Раздался один-единственный выстрел, за которым последовал новый взрыв сплошного воя. Затем опять выкрики, на этот раз -- последние, словно капли воды из закрытого водопроводного крана. Потом воцарилась тишина. Эш смотрел на закрывавшиеся за майором ворота. "Это конец",-- повторил теперь он и приготовился ждать. Но конец не приходил: ни землетрясения тебе, ни ангела, и ворота никто не открывает. Ребенок присел возле него, Эш охотно взял бы его на руки. Словно кулисы высились в светлом вечернем небе тюремные стены, словно зубы со щелями между ними, и Эш ощутил, что он далеко отсюда, далеко от события, при котором он сейчас присутствует, далеко от всего; он не решался изменить что-либо в своем положении, он больше не знал, как он вообще сюда попал. Рядом с воротами висела табличка, что было на ней написано, теперь уже невозможно было разобрать; естественно, там было указано время свиданий, но это были просто слова. Тут до него донесся голос Маргерите: "Там дядя Хугюнау". И он увидел Хугюнау, проходившего мимо быстрым шагом, увидел и не удивился. Все вокруг было безмолвным: безмолвными были шаги Хугюнау, безмолвным было мельтешение людей перед воротами тюрьмы, все было безмолвным, как движения актеров и канатоходцев, когда замолкают звуки музыки, безмолвным, словно светлое вечернее небо в своем угасании. Недостижимо раскинулись дали перед глазами человека, видящего сны, нет, не перед человеком, который видит сны, а перед осиротевшим человеком, который никогда не обретет дорогу домой, и он был как человек, желания которого изменились, а он сам об этом и не догадывается, как тот, кто просто приглушил свою боль, но забыть ее не может. На небе зажглись первые звезды, и Эшу показалось, будто он сидит на этом месте уже дни и годы, окруженный призрачным, все заглушающим покоем. Затем движения людей стали все менее уловимыми, туманными, полностью затихли, люди превратились в безмолвную черную ждущую массу у ворот. Единственное, что мог ощущать Эш, это была трава, которой он касался ладонями. Ребенок исчез; может, он убежал вместе с Хугюнау; Эш не обратил на это внимания, он неотрывно смотрел на ворота. Наконец появился майор. Он шел быстрым прямолинейным шагом, казалось даже, будто он немного хромает и пытается это скрыть. Он шел прямо к машине. Эш вскочил на ноги. Теперь майор стоял в машине, он стоял там прямо с высоко поднятой головой и смотрел мимо него, он не замечал толпу, которая молча сгрудилась вокруг автомобиля, он смотрел на белую ленту дороги, раскинувшуюся перед ним, и на город, где в окнах уже заблестели первые огоньки, Недалеко загорелся красный огонек; Эш уже понял, где. Не исключено, что майор тоже заметил это, поскольку он посмотрел теперь на Эша сверху вниз и сказал: "Да, и какое же это имеет значение". Эш ничего не ответил; он, расталкивая людей, выбрался из толпы и быстрым шагом направился через поле. Если бы он оглянулся назад и если бы не было так темно, то он бы мог увидеть, что майор продолжал неподвижно стоять, глядя вослед ему, ушедшему в ночь. Через какое-то время он услышал, как завелся двигатель, и увидел, как два огонька автомобиля движутся по дороге, следуя ее изгибам. 70 Хугюнау примчался из тюрьмы домой; Маргерите прибежала следом за ним. В типографии он отдал распоряжение остановить печатный станок: "Еще один срочный материал, Линднер". Затем он направился в свою комнату, чтобы написать статью. Справившись с этой работой, он сказал: "Приветик" и сплюнул в сторону комнат Эша. "Приветик",-- сказал он еще раз, проходя мимо кухни, затем он передал свою писанину Линднеру. "В городской хронике петитом",-- распорядился он. На следующий день в "Куртрирском вестнике" в рубрике "Городская хроника" можно было прочесть: Инцидент в городской тюрьме Вчера вечером в тюрьме нашего города имели место неприятные события. Некоторые заключенные решили, что имеют основания жаловаться на то, что их питание не соответствует желаемому качеству; этим воспользовались элементы, не испытывающие патриотических чувств к своей стране, и принялись буйно оскорблять администрацию, Благодаря вмешательству немедленно приехавшего коменданта города господина майора фон Пазенова, благодаря его спокойствию, благоразумию и мужеству, инцидент был сразу же урегулирован. Слухи о том, что речь шла якобы о попытке побега четырех содержащихся в тюрьме в ожидании справедливого приговора дезертиров, являются, как нам удалось узнать из хорошо информированного источника, совершенно безосновательными, поскольку такие лица в тюрьме просто не содержатся. Пострадавших нет. Это снова оказалось одним из тех просветлений, и от радости Хугюнау не мог уснуть почти всю ночь. Он снова и снова перечислял себе возможные последствия: во-первых, майора разозлит упоминание о дезертирах, но и история с плохим питанием тоже не может понравиться коменданту города; а если кто-то и заслуживает того, чтобы его позлили, то это майор; во-вторых, майор возложит ответственность на Эша, особенно из-за ссылки на хорошую информированность; ни один человек не поверит господину редактору, что ему ничего не было известно, так что прогулкам двух господ теперь наверняка будет положен конец; в-третьих, когда представляешь, в какой ярости сейчас пребывает тощий господин пастор с лошадиной мордой, то это словно бальзам на душу, и ты просто счастлив; в-четвертых, все обставлено в таких прелестных законных формах-- он был издателем и мог писать все, что хотел, а за хвалебные слова майору надо было бы быть ему признательным; в-пятых и в-шестых, так можно продолжать и дальше, одними словом, это была безукоризненно удавшаяся операция, одним словом, это был искусный прием, более того, майор теперь будет испытывать к нему уважение: статьи некоего Хугюнау полностью соответствуют реальности, даже если ими и пренебрегать; да, и в-пятых, и в-шестых, и в-седьмых, можно продолжать и дальше в таком же духе, во всем этом кроется еще много чего, иногда, конечно, слегка неприятного, о чем лучше не думать. Утром в типографии Хугюнау прочитал статью еще раз и опять остался очень доволен. Он посмотрел через окно на здание редакции, и на его лице появилась ироничная гримаса. Но он не стал туда подниматься. Не то чтобы он как-то опасался пастора -- когда ты просто осуществляешь свое законное право, то не следует опасаться. А когда тебя преследуют, тоже следует осуществлять свое право. И если из-за этого все идет прахом, тоже необходимо осуществлять свое право! Нужно просто стремиться к тому, чтобы жить в мире и непоколебимом порядке, нужно просто занимать место, которого заслуживаешь. И Хугюнау отправился к парикмахеру, где он еще раз внимательно перечитал "Куртрирский вестник". Проблемой, впрочем, становился обед. Не доставляло особого удовольствия сидеть за одним столом с Эшем, который должен был все-таки в какой-то степени, если даже и несправедливо, чувствовать себя обойденным. Были знакомы осуждающие взгляды пастора -- тут уж и еда в горло не полезет. Такой пастор по сути своей коммунист, стремящийся все обобществить, и поэтому ведет себя так, словно бы другие хотят нарушить мировой порядок. Хугюнау отправился прогуляться и поразмышлять над этим. Между тем в голову ему не приходило ничего стоящего. Было, как в школе: можно было быть настолько изобретательным, насколько хотелось, а затем не оставалось ничего лучшего, как оказаться больным. Так что он повернул к дому, дабы прийти туда раньше Эша, и поднялся к матушке Эш (с недавних пор он взял обыкновение так ее называть). С каждой ступенькой страдальческое выражение на его лице становилось все более похожим на правду. Может, он и действительно чувствовал себя не совсем здоровым и лучше всего было бы вообще не есть. Но за пансион в конце концов уплачено, и нет совершенно никакой необходимости что-либо дарить этому Эшу. "Госпожа Эш, я заболел". Его жалкий вид тронул госпожу Эш. "Госпожа Эш, я не буду кушать". "Но, господин Хугюнау... суп, я готовлю для вас такой супчик... он еще никому не приносил вреда". Хугюнау задумался. Затем печальным голосом проговорил: "Бульон?" Госпожа Эш была поражена: "Да, но... у меня в доме ведь нет мяса". Лицо Хугюнау стало еще более печальным: "Да, да, нет мяса.., мне кажется, у меня температура... потрогайте-ка, матушка Эш, я весь горю..." Госпожа Эш подошла поближе и нерешительно притронулась пальцем к руке Хугюнау. "Может, мне в самый раз пришелся бы омлет",-- продолжал Хугюнау. "Может, вам лучше заварить чаю?" Хугюнау унюхал в этом желание сэкономить: "Ах, пойдет один омлет... у вас же есть в доме яйца... может, из трех яиц". После этого шаркающими шагами он вышел из кухни. Частично потому, что так подобало бы больному, частично потому, что ему надо было бы отоспаться за эту ночь, он прилег на диван. Но уснуть ему не удавалось -- он все еще был возбужден из-за удавшегося журналистского приема. Может, надо было бы прилечь на кровать. Углубившись в свои мысли, он посмотрел на зеркало, висевшее над умывальным столиком, посмотрел в окно, прислушался к шумам в доме. Это были обычные шумы на кухне: до него донеслись звуки отбивания мяса-- значит, он ее все-таки надул, эту толстую Эшиху, и получит все причитающееся мясо. Естественно, она будет ссылаться на то, что невозможно приготовить бульон из свинины, но такой аппетитный, слегка обжаренный кусочек свинины ведь не повредит больному. Затем он услышал резкие и короткие, режущие по доске звуки и идентифицировал их как нарезание овощей -- да, он всегда со страхом наблюдал за своей матерью, когда она измельчала быстрыми режущими движениями петрушку или сельдерей, ему всегда было страшно, что мать при этом зацепит кончики пальцев: кухонные ножи ведь острые. Он обрадовался, когда режущие звуки прекратились, а матушка начала вытирать неповрежденные пальцы о кухонное полотенце для рук. Если бы только уснуть; лучше было бы все же лечь в постель; Эшихе надо было бы тогда посидеть рядом, занимаясь вязанием или прикладывая компрессы. Он потрогал свою руку-- она действительно горела. Следует подумать о чем-то приятном. Например, о женщинах. Голых женщинах. Заскрипела лестница, кто-то поднимался по ней наверх; странно, отец ведь не имел обыкновения приходить так вовремя. Ну да, это же всего лишь почтальон. С ним говорит матушка Эш. Раньше в дом регулярно приходил булочник, сейчас его не видно. Черт знает что такое; когда голоден -- невозможно спать. Хугюнау снова посмотрел в окно, за окном виднелась цепь Кольмарских гор; управляющим замка "Хохкенигсбург" был майор; кайзер лично назначил его на эту должность. Hai'ssez les Prussians et les ennemis de la sainte religion (Ненавидьте пруссаков и врагов святой веры). Чей-то смех раздался в ушах Хугюнау; он услышал, как кто-то говорит на эльзасском диалекте. С одного места на другое переставляется кухонная кастрюля; ее тянут по плите. Тут он услышал в ушах чей-то шепот: голод, голод, голод. Это же идиотизм какой-то. Почему он не может есть вместе с остальными! С ним всегда обращаются плохо и несправедливо. На его бы место сейчас да посадить майора. Лестница опять заскрипела; Хугюнау весь сжался -- это шаги отца. Ах Боже ты мой, это же в