ет по воздуху в звоне колоколов моя прекрасная
дама, и в утренней заре развеваются ее белые, длинные покрывала. Потом мне
снилось, будто мы вовсе не на чужбине, а в моем селенье, на мельнице в
густой тени. Но там было тихо и пустынно, как бывает по воскресеньям, когда
народ в церкви и отдаленные звуки органа сливаются с шелестом листвы,-- и
сердце у меня сжалось. Прекрасная дама была очень добра и ласкова ко мне,
она держала меня за руку, прогуливалась со мной и среди этой тишины все пела
чудную песню, которую она некогда певала по утрам под гитару у раскрытого
окна; и я смотрел, как в недвижной заводи отражается она, но только в тысячу
раз прекраснее, а глаза ее странно расширены и так на меня уставились, что
мне даже не по себе. Вдруг мельница пришла в движение: сперва редко
застучало колесо, потом задвигалось все быстрее и быстрее, раздался шум,
заводь потемнела и затянулась рябью, я увидел, что прекрасная дама совсем
бледна, а покрывала ее казались мне все длиннее и длиннее и стали, наконец,
развеваться длинными волокнами, поднимаясь в небо, подобно туману; шум и
свист становились все сильнее, подчас мне чудилось, что это швейцар играет
на фаготе, и наконец я пробудился -- до того у меня билось сердце. В самом
деле поднялся ветерок, он и колыхал яблоню, под которой я улегся; однако
стучала и шумела совсем не мельница и не швейцар, а тот самый мужик, который
не хотел указать мне дорогу в Италию. Он снял свое праздничное платье и
стоял передо мной в белом камзоле. "Что ты топчешь хорошую траву? -- молвил
он, пока я продирал глаза. -- Или здесь собрался искать свои померанцы,
вместо того чтобы идти в церковь, лентяй ты этакий!" Мне стало досадно, что
грубиян меня разбудил. Рассерженный, я вскочил и в долгу не остался. "Что
такое, ты еще бранишься? -- заговорил я, --Я был садовником, когда ты об
этом и не мечтал, и был смотрителем, и, если бы ты поехал в город, тебе
пришлось бы передо мной снять свой грязный колпак, у меня был дом и красный
шлафрок с желтыми крапинами". Однако неотесанный мужлан и в ус не дул; он
подбоченился и только сказал: "Чего же тебе надо? Хе! Хе!" Тут только я его
разглядел: то был низкорослый, коренастый парень с кривыми ногами; глаза у
него были навыкате, а красный нос малость покривился. А так как он все
продолжал твердить свои "хе! хе!" и каждый раз при этом приближался ко мне
на шаг, меня вдруг охватил такой непонятный и сильный страх, что я живо
перемахнул через ограду и пустился бежать без оглядки, что есть духу прямо
через поле, так что скрипка зазвенела у меня в сумке.
Когда наконец я остановился, чтобы перевести дух, и сад, и вся долина
скрылись из виду, а сам я оказался в чудесном лесу. Но я не обращал на все
это внимания, так как очень уж досадовал на свои злоключения, особливо на
то, что парень меня все время называл на "ты"; долго спустя я еще бранился
про себя. С такими мыслями я поспешно пустился в путь, все больше отклоняясь
от дороги, и наконец попал в горы. Лесная дорога, по которой я шел,
кончилась, и передо мной открылась лишь небольшая, мало исхоженная тропинка.
Кругом ни души, и полная тишина. А, впрочем, идти было довольно приятно,
верхушки деревьев шумели, а птицы распевали так славно. Я вручил свою судьбу
всевышнему, достал скрипку и принялся наигрывать свои любимые вещи, которые
весело звучали в одиноком лесу.
Игра, однако, тоже продолжалась недолго, я поминутно спотыкался о
проклятые корни, да и голод давал себя знать, а лесу все не было видно
конца. Так я проблуждал весь день; вечернее солнце уже освещало косыми
лучами стволы деревьев, когда я вышел на небольшую луговину среди гор,
усеянную алыми и желтыми цветами, над которыми в золоте вечерней зари
порхали бесчисленные мотыльки. Здесь казалось так пустынно, как если бы это
место было за сотни миль от остального мира. Только кузнечики стрекотали да
пастух лежал в густой траве и играл на свирели так печально, что сердце
готово было разорваться от тоски. "Да, -- подумал я про себя, -- этакому
лентяю хорошо живется! А нашему брату приходится скитаться на чужбине и
держать ухо востро!" Между нами пробегала речка, через которую я не мог
перебраться, а потому я крикнул пастуху: "Где здесь ближайшее село?" Но он
не тронулся с места, только высунул голову из травы, указал свирелью на
другой лес и продолжал спокойно играть.
Я же усердно зашагал дальше, так как начало уже смеркаться. Птицы,
щебетавшие при последних лучах солнца, сразу смолкли, и меня даже охватил
страх среди бесконечного пустынного шума леса. Наконец издали донесся лай
собак. Я прибавил шагу, лес стал редеть, и вскоре я увидел у самой опушки за
деревьями прекрасную зеленую поляну: посреди поляны росла большая липа,
вокруг которой резвилось множество детей. Поодаль, на той же поляне,
находилась гостиница, а перед ней стол, за которым сидело несколько
крестьян: они играли в карты и курили трубки. С другой стороны, на крыльце
сидели девушки, закутав руки в передник; они болтали в вечерней прохладе с
парнями.
Недолго думая, вынул я из сумки скрипку и, выйдя из леса, заиграл
веселый тирольский танец. Девушки удивились, а старики захохотали так
громко, что смех их далеко отозвался в лесу. Но, когда я подошел к липе и,
прислонясь к ней, продолжал играть, молодые зашептались и засуетились, парни
отложили в сторону трубки, каждый подхватил свою милую, и, не успел я
оглянуться, как молодежь закружилась и заплясала вовсю, собаки лаяли, платья
развевались, а ребятишки стали в кружок, с любопытством глядя, как я ловко
перебираю пальцами.
Едва окончился первый вальс, я увидел, как горячит кровь добрая музыка.
Только что перед тем деревенские парни потягивались на лавках, неуклюже
выставив ноги и лениво посасывая трубки; сейчас их нельзя было узнать: они
продели в петлицы длинные концы пестрых платков и так забавно увивались
вокруг девушек, что любо было на них смотреть. Один из молодых людей
напустил на себя важность, долго шарил в жилетном кармане так, чтобы другим
было видно,-- наконец вынул оттуда серебряную монетку и хотел сунуть ее мне.
Меня это обозлило, хотя у меня и не было ни гроша в кармане. Я ответил, что
он может свои деньги оставить при себе, -- я, мол, играю просто от радости,
что снова нахожусь среди людей. Но вслед за этим, однако, ко мне подошла
пригожая девушка и поднесла мне большую стопу вина. "Музыканты любят
выпить",-- промолвила она и приветливо улыбнулась, а ее жемчужно-белые зубы
так восхитительно поблескивали, что я охотнее всего поцеловал бы ее в алые
уста. Она пригубила своим ротиком вино, а глаза стрельнули в меня, и она
подала мне стопу. Я осушил кубок до дна и со свежими силами принялся играть,
а вокруг меня снова все радостно завертелись.
Тем временем старики отложили карты, а молодежь, утомившись, стала
расходиться, и мало-помалу возле гостиницы воцарились тишина и безлюдье.
Девушка, поднесшая мне вино, тоже направилась к селу, но шла она медленно и
все оглядывалась, словно что-то забыла. Наконец она остановилась, как бы ища
чего-то на земле, но я хорошо заприметил, что она всякий раз, как
наклонялась, исподтишка взглядывала на меня. Живя в замке, я достаточно
наловчился, а потому подскочил к ней и сказал: "Вы обронили что-нибудь,
прелестная барышня?" -- "Ах, нет,--проговорила она и при этом зарделась,--то
всего лишь роза -- хочешь ее?" Я поблагодарил и вдел розу в петлицу. Она
ласково на меня посмотрела и продолжала: "Ты славно играешь".-- "Да,--
отвечал я,-- это дар божий!" -- "Музыканты в нашей стороне редки, -- снова
начала девушка, опустив глаза, и запнулась. -- Ты бы мог здесь заработать
немало денег -- и отец мой тоже умеет играть на скрипке и любит, когда ему
рассказывают про чужие страны...--отец мой страсть как богат!" Она вдруг
засмеялась и сказала: "Только зачем ты выделываешь такие смешные штуки
головой, когда играешь?" -- "Дражайшая барышня,-- возразил я, -- во-первых:
не говорите мне все время "ты"; что касается подергивания головы, тут уж
ничего не поделаешь, это уж мы, виртуозы, так привыкли".-- "Ах, вот оно
что", -- успокоилась девушка. Она хотела еще что-то добавить, но в этот миг
в гостинице раздался отчаянный грохот, дверь с шумом распахнулась, и оттуда,
как пуля, вылетел сухопарый малый, а дверь немедленно захлопнулась.
При первых криках девушка отскочила, словно лань, и скрылась в темноте.
Человек перед дверью поспешно стал на ноги, обернулся лицом к дому и
принялся так шибко ругаться, что просто удивление.
"Что? -- кричал он,-- это я пьян? Я, да не оплачу меловых черточек на
закоптелой двери, говорите вы? Сотрите их, сотрите их! Разве я не брил вас,
а вы разве не перекусили мне деревянную ложку, когда я вам порезал нос?
Бритье -- раз, ложка -- два, пластырь на нос -- три, черт побери, да по
скольким же счетам я должен платить? Ну хорошо, раз так, пусть все село,
весь мир ходит нестриженым. Отращивайте себе на здоровье такие бороды, чтобы
в день Страшного суда сам господь бог не разобрал бы, кто вы такие -- жиды
или христиане. Да, да, хоть удавитесь на собственных бородах, мужланы
несчастные!" Тут он разразился отчаянными слезами и продолжал уже жалобным
фальцетом: "Что мне, одну воду дуть прикажете, словно рыбе какой несчастной?
И это называется любовь к ближнему? Разве я не человек, не ученый фельдшер?
Ах, сегодня ко мне не подступись! Сердце мое преисполнено чувством любви к
людям!" С этими словами он стал постепенно удаляться, так как в доме никто
не отзывался. Завидев меня, он быстро направился ко мне с распростертыми
объятиями,--я думал, сумасшедший малый хочет меня обнять. Я отскочил в
сторону, а он, спотыкаясь, побрел дальше, и я еще долго слышал, как он в
темноте разговаривал сам с собой то грубым, то тонким голосом.
А у меня мысли роились в голове. Девица, подарившая мне розу, была
молода, прекрасна и богата -- я мог составить свое счастье в мгновение ока.
А бараны и свиньи, индюки и жирные гуси, начиненные яблоками, --
точь-в-точь, как говаривал швейцар: "Не робей, смотритель, не робей! Женись
смолоду -- не раскаешься, кому посчастливится, тот возьмет себе пригожую
невесту, сиди дома и вволю кормись!" С такими философическими мыслями присел
я на камне посреди опустевшей поляны,-- постучаться в гостиницу я не решался
-- ведь у меня совсем не было денег. Ярко светил месяц, в тишине ночной было
слышно, как в горах шумят дубравы, по временам доносился лай собак из села,
которое было словно погребено в лесистой долине, озаренной луной. Я следил
бег луны сквозь редкие облака и смотрел, как на небе нет-нет, да упадет
далекая звезда. "Вот так месяц светит и над отцовской мельницей и над белым
замком графа, -- думал я. -- И в замке давно настала тишина, госпожа
почивает, а водометы и деревья в саду шумят, как и прежде, и всем им нет
дела до того, там ли я, или на чужбине, или и вовсе умер". Тут весь мир мне
показался вдруг таким бесконечно далеким и огромным, а сам я таким
покинутым, что в глубине души мне захотелось плакать.
В это время я внезапно услыхал вдали, в лесу, конский топот. Я затаил
дыхание и стал прислушиваться: топот все близился, и я уже мог различить
храп коней. И действительно, вскоре из-за деревьев показалось двое
всадников; они остановились у лесной опушки и, насколько я мог различить по
их теням, внезапно задвигавшимся на лунной поляне, оживленно стали шептаться
друг с другом, указывая при этом длинными темными руками то туда, то сюда.
Дома, когда моя покойная матушка рассказывала мне про дремучие леса и
свирепых разбойников, я всегда втайне желал, чтобы со мной приключилась
подобная история. Вот и поплатился я за свои неразумные и дерзкие мысли! Я
растянулся во всю длину под той самой липой, где сидел, и как можно
незаметнее дополз до первого попавшегося сука, по которому проворно
взобрался наверх. Но, как только я повис животом на суку и занес ногу, чтобы
перелезть выше, один из всадников быстро поскакал по поляне прямо по моим
следам. Я зажмурил глаза и висел в темной зелени, притаившись и неподвижно.
"Кто здесь?"-- раздалось вдруг совсем близко от меня. "Никого!"-- изо всех
сил закричал я со страху, что он меня все-таки настиг. Я не мог не
посмеяться про себя, когда подумал, что эти молодцы будут обмануты в своих
расчетах, вывернув мои пустые карманы. "Аи, аи,-- продолжал разбойник,--а
чьи это ноги свешиваются?" Делать было нечего.--"Ноги бедного заблудившегося
музыканта, и только",--отвечал я. С этими словами я соскочил на землю, ибо
мне стыдно было торчать на суку, точно сломанные вилы.
Лошадь испугалась, когда я внезапно спрыгнул. Всадник похлопал ее по
шее и, смеясь, молвил: "И мы также заблудились, значит, мы товарищи; мне
думается, ты мог бы нам помочь отыскать дорогу в Б. В накладе не
останешься". Тщетно я старался доказать, что вовсе не знаю, где лежит Б., и
что я лучше пойду спрошу в гостинице или проведу их в селенье. Малый не
давал себя урезонить. Он преспокойно вытащил из-за пояса пистолет,
внушительно сверкнувший в лунном сиянии. "Итак, любезный, -- дружелюбно
обратился он ко мне, то отирая дуло пистолета, то разглядывая его,--итак,
любезный, ты будешь столь добр и сам укажешь нам путь в Б.".
Делать было нечего. Если я найду дорогу, я попаду в шайку разбойников,
где меня наверняка поколотят, так как при мне нет денег; если я не найду
дороги -- меня точно так же поколотят. Не долго думая, свернул я по первой
попавшейся тропинке, которая тянулась от гостиницы, минуя селенье. Всадник
подскакал к своему спут- < нику, и оба шагом последовали на известном
расстоянии за мной. Итак, озаренные лунным светом, двинулись мы в путь,
можно сказать наудачу. Лесная дорога вела все время вдоль горного склона.
Временами сквозь верхушки сосен, тянувшихся снизу и шелестевших во мраке,
открывался далекий вид на тихие долины, кое-где щелкал соловей, в дальних
селах слышался лай собак. Из глубины доносился шум горной речки, иногда
поблескивавшей в сиянии луны. Вдобавок к этому -- мерный топот копыт,
отрывистые и непонятные слова, которыми беспрестанно перебрасывались
всадники, и, наконец, яркий лунный свет и длинные тени деревьев, попеременно
падающие на обоих мужчин, так что они казались мне то темными, то светлыми,
то маленькими, то огромными. У меня помутилось в голове, как если бы я был
погружен в глубокое забытье и никак не мог пробудиться. Я продолжал бодро
шагать вперед. Ведь должны же мы наконец выбраться из этого леса и мрака,
думалось мне.
Вдруг на небе местами показались длинные красноватые отсветы, сперва
незаметно, будто дыханье на зеркале, а высоко над тихой долиной зазвенел
первый жаворонок. С наступлением утра у меня отлегло от сердца и прошел
всякий страх. Всадники же вытягивали шеи, повсюду озираясь, и, казалось,
только сейчас увидали, что мы находимся не на верном пути. Они снова
заболтали без умолку, и я понял, что они говорят про меня; мне даже
показалось, будто один из них опасается, не мошенник ли я, который заведет
их в лесу куда-нибудь. Меня это позабавило: чем более редела чаща, тем
храбрее становился я, особенно, когда мы вышли на открытую лесную поляну. Я
дико оглянулся по сторонам, засунул в рот пальцы и раза два свистнул на
манер воров, когда они хотят подать друг другу знак.
"Стой!" -- закричал вдруг один из всадников, да так, что у меня душа в
пятки ушла. Обернувшись, я увидел, что они оба спешились и привязали лошадей
к дереву. Один из них подбежал ко мне, поглядел на меня в упор и вдруг
разразился неудержимым хохотом. Должен сознаться, дурацкий смех очень меня
раздосадовал. А он проговорил: "Да ведь это садовник, то есть, я хотел
сказать, смотритель из усадьбы".
Я вытаращил глаза на него, но не смог его припомнить, да и слишком
много дела было бы у меня запоминать всех молодых господ замка, гулявших
там. А он продолжал хохотать: "Да ведь это чудесно! Ты, насколько вижу, без
дела, ну а нам нужен слуга; оставайся у нас, и у тебя будет не больно много
работы". Я было совсем оторопел и наконец вымолвил, что как раз намереваюсь
предпринять путешествие в Италию. "В Италию? -- обрадовался незнакомец. --
Туда и мы направляемся!" -- "Ах, если так, я согласен!" -- воскликнул я и на
радостях достал из сумки свою скрипку и заиграл так, что разбудил птиц в
лесу. А господин между тем схватил другого господина и как безумный стал
вальсировать с ним по траве.
Вдруг они остановились. "Честное слово,-- воскликнул один из них, --
вон там уже виднеется колокольня Б.! Ну, теперь мы скоро будем на месте". Он
вынул часы с репетицией и нажал кнопку, затем покачал головой и снова
запустил их. "Нет,-- молвил он,-- так дело не пойдет, эдак мы прибудем
слишком рано, это может плохо кончиться!"
Они достали с седел пироги, жаркое и вино, разостлали на зеленой траве
пеструю скатерть, расположились на привал и принялись с удовольствием
закусывать, щедро наделив при этом и меня, что было совсем неплохо, так как
я уже несколько дней, можно сказать, не ел. "Да будет тебе известно...--
обратился ко мне один из них,-- но ты ведь нас не знаешь?" Я покачал
головой. "Итак, да будет тебе известно: я -- художник Леонгард, а он -- тоже
художник, по имени Гвидо".
Теперь, в утреннем свете, я мог лучше разглядеть обоих художников. Один
из них, господин Леонгард, был высокого роста, стройный, темноволосый;
взгляд у него был веселый, пламенный. Другой казался много моложе, ниже
ростом и тоньше; одет он был, по выражению швейцара, на старонемецкий манер,
в белых воротничках, открывавших шею; длинные темные кудри то и дело
нависали ему на миловидное лицо, так что их приходилось беспрестанно
откидывать. Вдоволь насытившись, он взял мою скрипку, лежавшую рядом со мной
на земле, присел на срубленное дерево и стал перебирать струны. И тут он
спел песенку, звонко, словно лесная пташка, так что мне она проникла в самое
сердце:
Только утра первый луч
Долетит в долину с круч --
Зашумят леса ветвями:
"Ввысь! Смелей! Взмахни крылами!"
Путник шляпою взмахнет
И в восторге запоет:
"Песнь крылата, как и птица, --
Пусть она свободно мчится!"
При этом алый луч зари играл на его томном лице и черных влюбленных
глазах. Я же до того устал, что и слова и ноты -- все спуталось у меня, и я
крепко уснул, пока он пел.
Когда я стал пробуждаться, я услыхал все еще в полусне, что оба
художника продолжают свою беседу и птицы поют надо мной, а сквозь сомкнутые
веки я ощущал утренние лучи, и было не светло и не темно, как если бы солнце
просвечивало сквозь красные шелковые занавески. "Сome bello!" /Как он
красив! (итал.)/ -- раздалось возле меня. Я раскрыл глаза и увидал молодого
художника, склонившегося надо мной в ярком утреннем блеске; кудри его
свесились так, что виднелись одни только большие черные глаза.
Я вскочил; уже совсем рассвело. Господин Леонгард, казалось, был не в
духе, на лбу у него прорезались две гневные морщины, и он стал торопить нас
в путь. Другой художник только откидывал кудри с лица и продолжал
невозмутимо напевать свою песенку, пока он взнуздывал коня; кончилось тем,
что Леонгард громко рассмеялся, схватил бутылку, стоявшую на траве, и разлил
по стаканам остаток вина. "За счастливое прибытие!" -- воскликнул он; оба
чокнулись так, что стекло зазвенело. Затем Леонгард подбросил пустую бутылку
вверх, и она весело сверкнула в лучах зари.
Наконец они сели на коней, а я с новыми силами последовал за ними.
Прямо перед нами расстилалась необозримая долина, в которую -мы и
спустились. Как там все сверкало и шумело, искрилось и ликовало! На душе у
меня было так привольно и радостно, словно я с горы готов был унестись на
крыльях в чудесный край.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Итак, прощайте и мельница, и замок, и швейцар! Мы неслись так, что у
меня шляпу чуть не срывало ветром. Справа и слева мелькали села, и города, и
виноградники -- просто в глазах рябило; позади меня -- оба художника в
карете, впереди -- четверка лошадей, которыми правил великолепный кучер, а я
водрузился высоко на козлах и часто подпрыгивал на аршин вверх.
Дело было так: когда мы подъехали к Б., нас встретил уже у околицы
длинный, сухопарый господин мрачного вида, одетый в зеленую фризовую куртку.
Он отвесил множество низких поклонов господам художникам и проводил нас в
село. У самой почтовой станции, под сенью высоких лип, нас уже ожидала
роскошная карета, запряженная четверкой лошадей. Господин Леонгард заметил
еще в дороге, что мое платье мне коротко. Он тотчас достал другое из
дорожной сумки, и я оделся в совершенно новый нарядный фрак и камзол,
которые мне были отменно к лицу, только слишком длинны да широки и порядком
на мне болтались. Я получил также новехонькую шляпу; она блестела на солнце,
словно ее смазали свежим маслом. Угрюмый незнакомец взял лошадей под уздцы,
художники прыгнули в карету, я -- на козлы, и лошади тронулись; станционный
смотритель в ночном колпаке выглянул из окна, кучер весело затрубил в рожок,
и мы быстро помчались прямо в Италию.
На козлах мне было привольно, словно птице в воздухе, притом же мне не
надо было самому летать. Дела у меня было только, что сидеть день и ночь
наверху, да иногда приносить в карету кое-какую снедь, которую я забирал в
попутных гостиницах, ибо художники нигде не делали привала, а днем даже до
того плотно занавешивали окна кареты, как будто боялись солнечного удара. И
только подчас прелестная головка господина Гви-до высовывалась в окошко, и
он принимался ласково болтать со мной и смеялся над господином Леонгардом,
который этого терпеть не мог и всякий раз сердился на долгий разговор. Раза
два я чуть не подосадовал на своих господ. Первый раз, когда я чудесной
звездной ночью вздумал, сидя на козлах, поиграть на скрипке, да потом еще
раз -- по случаю спанья. Но это было поистине удивительно. Мне так хотелось
вдоволь налюбоваться на Италию, и я каждую минуту как встрепанный широко
раскрывал глаза. Однако стоило мне немного поглядеть, как все шестнадцать
лошадиных ног спутывались, переплетались и перекрещивались, точно узоры
кружев; глаза у меня начинали слезиться, и под конец я погружался в такой
крепкий, непробудный сон, что просто одно отчаяние, да и только. Днем ли,
ночью ли, в ненастье ли, в ясную ли погоду, в Тироле или в Италии -- я
неизменно свешивался с козел то направо, то налево, то назад, а иногда до
того перегибался, что слетала шляпа и господин Гвидо в карете громко
вскрикивал.
Таким образом я, сам не зная как, проехал пол-Италии, или, как ее там
называют, Ломбардии, пока мы наконец, в один прекрасный вечер, не
остановились у сельской гостиницы.
Почтовые лошади должны были прибыть с ближайшей станции только через
несколько часов, господа художники вылезли и проследовали в отдельную
комнату -- малость передохнуть и написать кое-какие письма. Я был этим
весьма обрадован и немедленно отправился в общую комнату, чтобы наконец
спокойно поесть и попить в свое удовольствие. Комната имела довольно жалкий
вид. Нечесаные, растрепанные служанки, в косынках, небрежно накинутых на
желтоватые плечи, сновали взад и вперед. За круглым столом ужинали слуги в
синих блузах, по временам искоса поглядывая на меня. У них были короткие,
толстые косицы, и все они держали себя так важно, как будто сами были
настоящими барчуками. "Вот наконец, -- думал я, продолжая усердно есть, --
вот наконец и ты в той стране, откуда к нашему священнику приходили такие
чудные люди с мышеловками, барометрами и картинками. И чего только не
увидишь, если высунешь нос из своей норы!"
Пока я ел и размышлял, из темного угла комнаты вдруг выскочил
человечек, сидевший до того за стаканом вина, и напустился на меня, как
паук. То был горбатый карапуз с огромным отвратительным лицом, большим
орлиным носом, совсем как у древних римлян, и жидкими рыжими бакенбардами;
напудренные волосы дыбом торчали во все стороны, будто по ним только что
пронеслась буря. Он был одет в старомодный, выцветший фрак, короткие
плюшевые панталоны и совершенно порыжелые шелковые чулки. Он когда-то был в
Германии и воображал, что невесть как хорошо говорит по-немецки. Он подсел
ко мне и, беспрестанно нюхая табак, принялся расспрашивать о том о сем:
занимаю ли я должность servitore при господах /слуги (итал.)/? Когда мы
аrrivare? /приедем на место/ (итал.)/ Направляемся ли мы в Roma? Но всего
этого я и сам не знал, а кроме того, ничего не понимал в его тарабарщине.
"Parlez-vous fran ais?" /Говорите ли вы по-французски? (франц.)/ -- робко
проговорил я наконец. Он покачал своей громадной головой, и это мне было
очень на руку, так как я и сам не понимал по-французски. Но и это не
помогло. Он вплотную занялся мною и продолжал расспрашивать; чем больше мы
беседовали, тем менее понимали друг друга; под конец мы оба разгорячились, и
мне уже начало казаться, что этот синьор желает клюнуть меня своим орлиным
носом; так продолжалось, пока девицы, слушавшие это вавилонское смешение
языков, не подняли нас на смех. Я поскорее положил нож и вилку и вышел за
дверь. Теперь, когда я очутился на чужбине, мне представилось, что я, со
своим немецким языком, погружен в море на тысячи саженей глубины и всякого
рода чудища извиваются и снуют вокруг, глазея на меня и стараясь схватить.
Стояла теплая летняя ночь; в такую ночь хорошо бывает погулять. С
виноградников еще доносилась изредка песня, вдали кое-где сверкали зарницы,
и все кругом трепетало и шелестело в сиянии луны. Порою мне чудилось, будто
чья-то длинная, темная тень проходит перед домом и, крадучись за орешником,
выглядывает из листвы -- затем снова все стихало. В этот миг на балконе
гостиницы появился господин Гвидо. Он меня не заметил и принялся искусно
играть на цитре, которую, верно, нашел где-нибудь в доме, и стал петь,
словно соловей:
Смолкли голоса людей,
Мир стихает необъятный
И о тайне, сердцу внятной,
Шепчет шорохом ветвей,
Дней минувших вереницы,
Словно отблески зарницы,
Вспыхнули в груди моей.
Не знаю, спел ли он еще что-нибудь, -- я растянулся на скамье у самых
дверей и от сильного утомления крепко заснул в тиши этой теплой ночи.
Так, наверное, прошло несколько часов; вдруг меня разбудил почтовый
рожок; я и сквозь сон слышал его веселый наигрыш. Наконец я вскочил; в горах
уже занимался день, и утренний холодок пронизывал меня. Тут только пришло
мне в голову, что мы об эту пору должны были быть уже далеко. "Ах,-- подумал
я,-- нынче настал мой черед будить да посмеиваться. Посмотрю я, как выскочит
господин Гвидо, заспанный, взлохмаченный, когда услышит, как я пою и играю
во дворе!" И я прошел в палисадник, стал прямо под окнами, где ночевали мои
господа, потянулся еще разок как следует на утреннем холодке и звонко запел:
В час, когда кричит удод,
Белый день настает,
В час, когда заря блеснет,
Сладок сон, точно мед.
Окно было раскрыто, но наверху царила полная тишина, и лишь ветерок
шелестел в лозах винограда, тянувшихся до самого окна. "Однако что все это
означает?" -- изумленно воскликнул я, поспешил в дом и по пустынным
переходам дошел до комнаты. Но тут у меня не на шутку екнуло сердце: я
распахнул дверь, и что же? -- в комнате было совершенно пусто -- ни фрака,
ни шляпы, ни сапог. На стене висела цитра, та самая, на которой господин
Гвидо играл вчера, посреди комнаты на столе лежал новый, туго набитый
кошелек, на котором была прилеплена записка. Я поднес кошелек к окну и не
поверил своим глазам -- не оставалось ни малейшего сомнения -- большими
буквами было написано: "Для господина смотрителя".
Но на что мне деньги, если со мной нет моих милых, веселых господ? Я
опустил кошелек в карман, и он ухнул туда, словно в глубокий колодезь, так
что от этого груза меня всего порядком перетянуло назад. Затем я пустился
бежать, произведя страшный шум и перебудив в доме всех слуг. Те не знали,
чего мне надо, и подумали, что я сошел с ума. Увидав, однако, наверху
разоренное гнездо, они были немало удивлены. Никто ничего не знал про моих
господ. И только одна из служанок кое-как объяснила мне знаками, что ей
удалось видеть следующее: когда господин Гвидо вчера вечером распевал на
балконе, он вдруг громко вскрикнул и опрометью бросился в комнату, где
находился другой господин. Проснувшись после того ночью, она услышала на
дворе конский топот. Она поглядела в окошко и увидала горбатого синьора, так
много разговаривавшего давеча со мной,-- он при лунном свете несся по полю
на белом коне, то и дело подскакивая в седле чуть ли не на аршин, и служанка
даже перекрестилась -- ибо ей представилось, что это оборотень скачет на
трехногом коне. Тут уж я и подавно стал в тупик.
Между тем запряженная карета давно стояла у крыльца, и кучер
нетерпеливо трубил в рожок, так что у него чуть не лопнули щеки: ему надо
было к положенному часу поспеть на ближайшую станцию без малейшего
промедления, ибо в подорожных все было рассчитано до минуты. Я еще раз
обежал всю гостиницу, клича художников, но ответа не было; на крик мой
появились все бывшие в доме и стали глазеть на меня, кучер отчаянно
бранился, лошади храпели, и вот я, озадаченный, вскакиваю в карету, слуга
захлопывает за мной дверцу, кучер щелкает бичом, и я уношусь дальше в
незнакомый край.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Мы мчались по горам и долам день и ночь напролет. Я никак не мог
опомниться, ибо, куда бы мы ни приехали, повсюду нас уже ожидали запряженные
лошади, говорить я не мог ни с кем, и все мои объяснения ни к чему не
приводили; часто, когда я сидел в гостинице и уплетал за обе щеки, кучер
трубил в рожок, и мне приходилось бросать еду и спешить в карету, сам же я,
в сущности, толком не знал, куда и зачем качу я с такой исключительной
быстротой.
В остальном я не мог пожаловаться: я располагался, как на диване, то в
одном, то в другом углу кареты, знакомился с людьми и страной, а когда мы
проезжали через какой-нибудь город, облокачивался обеими руками на
подоконник кареты и благодарил прохожих, вежливо снимавших при виде меня
шляпу, или, как старый знакомец, раскланивался с девушками, с удивлением и с
любопытством глядевшими мне вслед из окон.
Под конец я сильно оробел. Я никогда не пересчитывал денег в
доставшемся мне кошельке, станционным смотрителям и гостиницам мне
приходилось помногу платить, и не успел я оглянуться, как мой кошелек совсем
истощился. Вначале я решил, как скоро мы попадем в густой лес, быстро
выпрыгнуть из кареты и скрыться. Потом мне стало жаль упустить такую
прекрасную карету, в которой я мог доехать и до края света.
И вот я сидел в раздумье, не зная, чем помочь горю, как вдруг карета
свернула с большой дороги. Я крикнул кучеру: куда он, собственно, едет? Но
что я ни говорил ему, парень неизменно отвечал: "Si, Si, signore!" /Да, да,
сударь(итал.)/-- и несся во весь опор, так что меня швыряло из угла в угол.
Теперь я уже ничего не мог понять; до этого мы ехали живописной местностью,
и большая дорога уходила прямо вдаль, туда, где закатывалось солнце, заливая
все кругом сиянием и блеском. В той же стороне, куда мы ехали теперь,
виднелись пустынные горы с мрачными ущельями, в которых было уже совсем
темно. Чем дальше мы ехали, тем глуше и безлюднее становилась местность.
Наконец из-за туч показалась луна и так осветила деревья и утесы, что стало
как-то не по себе. Мы медленно продвигались по узким, каменистым ущельям, а
мерный, однообразный стук колес гулко отдавался в ночной тишине, и было
похоже на то, что мы въезжаем в огромный склеп. Под нами в лесу стоял
невообразимый шум от бесчисленных, незримых водопадов, а вдалеке не
переставая кричали совы: "К нам иди, к нам иди!" Тут мне показалось, что мой
возница, который, как я только теперь заметил, не носил формы и вообще не
был настоящим кучером, стал . боязливо озираться и погнал лошадей; я
высунулся и увидал всадника, который выскочил из-за кустов, проехал вплотную
мимо нас по дороге и тотчас же исчез по другую сторону в лесу. Я совсем
смутился, ибо, насколько я мог различить при свете луны, на белом коне сидел
тот самый горбатый человечек, который тогда в гостинице старался клюнуть
меня своим орлиным носом. Кучер только головой покачал и громко засмеялся на
безрассудную езду, потом обернулся ко мне, стал что-то много и быстро
говорить, чего я, к сожалению, не понял, а затем покатил еще быстрее.
Я обрадовался, заметив издалека огонек. Вскоре замелькали еще огоньки,
они становились все крупнее и ярче, и наконец мы увидали две-три закоптелые
хижины, которые лепились на скалах, подобно ласточкиным гнездам. Ночь была
теплая, и двери стояли настежь, так что видны были освещенные горницы и в
них какие-то оборванцы, сидевшие у очага. Мы подъехали к каменной тропе,
ведущей на высокую гору. Ущелье то порастало высокими деревьями и свисающими
кустарниками, то сразу открывалось небо и в глубине спящие горы, леса и
долины, сомкнутые в широкий круг. На вершине горы в лунном сиянье стоял
большой старинный замок со множеством башен. "Ну, слава богу!" -- воскликнул
я и в душе повеселел, ожидая, куда-то меня теперь доставят.
Прошло добрых полчаса, прежде нежели мы достигли ворот замка. Над ними
высилась широкая, круглая башня, сверху почти разрушенная. Кучер трижды
щелкнул бичом, по сводам замка раздалось эхо, и целый рой вспугнутых галок
показался из оконниц и щелей и с диким криком пронесся в воздухе. Вслед за
тем карета с грохотом въехала в длинный, темный проезд за воротами. Копыта
засверкали по камням, залаял большой пес, стук колес громом отдавался под
каменными сводами, галки продолжали кричать -- вот с каким неимоверным шумом
вкатили мы в узкий мощеный двор замка.
"Забавное пристанище!" -- подумал я про себя, когда мы наконец стали.
Дверцу открыли снаружи, и долговязый старик, держа в руках небольшой фонарь,
угрюмо поглядел на меня из-под нависших бровей. Вслед за тем он взял меня
под руку и помог выйти из кареты, совсем как знатному барину. На пороге
входной двери стояла старая, весьма безобразная женщина; на ней была черная
безрукавка и юбка, белый передник и черный чепец, ленты которого свешивались
до самого носа. На поясе у нее висела большая связка ключей, а в руке она
держала старомодный канделябр с двумя зажженными восковыми свечами. Увидев
меня, она принялась низко приседать и стала много говорить и расспрашивать.
Я ничего не понял из того, что она говорила, и все только расшаркивался, но
должен сознаться, что мне стало жутко.
Старик тем временем осветил фонарем карету со всех сторон и все ворчал
и покачивал головой, не найдя ни сундуков, ни другой поклажи. Кучер, не
потребовав с меня ничего на водку, отвез экипаж в старый сарай с
распахнутыми воротами, который находился тут же в стороне. Старуха же
знаками весьма учтиво пригласила меня последовать за ней. Освещая дорогу
канделябром, она повела меня сперва длинным узким переходом, а затем по
крутой каменной лесенке. Когда мы проходили мимо кухни, две-три девушки с
любопытством выглянули в полураскрытую дверь и принялись смотреть на меня во
все глаза, перемигиваясь и перешептываясь между собой, как если бы они в
жизни своей не видали мужчины. Наконец старуха отперла наверху какую-то
дверь; я остановился пораженный: это была громадная, пышная комната с
прекрасными, золотыми украшениями на потолке, на стенах висели роскошные
гобелены со всевозможными фигурами и цветами. Посреди комнаты был накрыт
стол с обильными яствами -- тут стояло жаркое, пироги, салат, фрукты, вино и
конфеты, так что любо было глядеть на все это. Между окон от потолка до пола
висело зеркало небывалых размеров.
Должен сознаться, все это мне пришлось чрезвычайно по вкусу. Я
потянулся раза два и принялся медленно и важно прохаживаться по комнате. Я
не мог устоять, и мне захотелось посмотреться в такое громадное зеркало. По
правде сказать, новое платье, подаренное господином Леонгардом, было мне
очень к лицу, в Италии у меня появился этакий огонь в глазах, а во всем
прочем я был еще порядочный молокосос, таков, каким был дома, только разве
на верхней губе показался пушок.
Старуха все продолжала шамкать беззубым ртом, как если бы она
пожевывала собственный свисший нос. Затем она усадила меня, погладила меня
костлявыми пальцами по подбородку, назвала poverino /бедняжка (итал.)/, так
плутовато взглянув на меня своими красными глазами, что у нее перекосило все
лицо, и наконец удалилась, сделав в дверях глубокий книксен.
Я сел за накрытый стол, и вскоре появилась молодая красивая девушка --
прислуживать мне за ужином. Я завел с ней любезный разговор, но она не
понимала и все поглядывала на меня искоса, дивясь, что я ем с таким
аппетитом; кушанья, надо сказать, были очень вкусны. Когда я насытился,
служанка взяла со стола свечу и проводила меня в соседнюю комнату. Там
находилась софа, небольшое зеркало и роскошная кровать под зеленым шелковым
балдахином. Я знаками спросил девушку, могу ли я здесь лечь? Она кивнула:
"Да",-- однако это было невозможно, так как служанка стояла возле меня, как
пригвожденная к месту. Кончилось тем, что я принес из соседней комнаты еще
стакан вина и крикнул: "Felicissima notte!" /Спокойной ночи! (итал.)/ --
настолько я уже знал по-итальянски. Но, увидев, как я залпом опрокинул
стакан, она вдруг начала тихонько хихикать, густо покраснела, вышла в
столовую и заперла за собой дверь. "Ну, что тут смешного? -- подумал я с
изумлением. -- Мне сдается, в Италии все люди с ума спятили".
Я все еще побаивался кучера -- вот-вот он начнет трубить. Я постоял у
окна, но на дворе все было тихо. "Пусть себе трубит", -- подумал я, разделся
и улегся в роскошную постель. Мне казалось будто я поплыл по молочной реке с
кисельными берегами.
Под окнами, на дворе, шумела старая липа, порою галка взлетала над
крышей, и наконец я погрузился в блаженный сон.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Когда я проснулся, первые утренние лучи уже играли на зеленых
занавесях. Я хорошенько не понимал, где я, собственно, нахожусь. Мне
казалось, будто я все еще еду в карете и мне снится сон про замок, озаренный
луной, про старую ведьму и про ее бледную дочку.
Наконец я проворно вскочил с постели и оделся, продолжая оглядывать
комнату. Тут только увидал я потайную дверцу, которой совсем не приметил
накануне. Она была слегка притворена, я открыл ее, и взорам моим предстала
опрятная горенка, в которой на рассвете казалось весьма уютно. На стуле
кое-как было брошено женское платье, а рядом, на постели, лежала девушка,
прислуживавшая мне вчера вечером. Она мирно почивала, положив голову на
обнаженную белую руку, на которую свешивались черные кудри. "Если бы она
знала, что дверь отперта", -- сказал я про себя и воротился в спальню, не
забыв тщательно запереть за собой, дабы девушка, проснувшись, не испугалась
бы и не застыдилась.
На дворе все было тихо. Ни звука. Лишь ранняя лесная пташка сидела у
моего окна на кусте, росшем в расселине стены, и распевала утреннюю песенку.
"Нет, --сказал я,--не воображай, пожалуйста, будто ты одна в такой ранний
час славишь бога". Я живо достал скрипку, которую накануне оставил на
столике, и вышел из комнаты. В замке царила мертвая тишина, и прошло немало
времени, пока я выбрался из темных переходов на волю.
Выйдя из замка, я очутился в большом саду, спускавшемся террасами до
половины горы. Но что это был за сад! Аллеи поросли высокой травой,
затейливые фигуры из букса не были подстрижены, и длинные носы или
остроконечные шапки, в аршин величиной, торчали, словно привидения, так что
в сумерках их можно было