хту приходилось
то и дело настраивать гитару, это его очень сердило. Он вертел инструмент и
так его дернул, что одна струна лопнула. Тогда он отшвырнул гитару и
вскочил. Тут только он увидел, что мой художник крепко заснул, облокотясь на
стол. Господин Экбрехт поспешно накинул на себя белый плащ, висевший на
суку, недалеко от стола, затем как бы спохватился, зорко поглядел сперва на
художника, а потом на меня и, не долго думая, сел против меня за стол,
откашлялся, поправил галстук и начал следующую речь: "Любезный слушатель и
земляк! В бутылках почти ничего не осталось, а мораль, бесспорно, первейшая
обязанность гражданина, когда добродетели идут на убыль, и потому чувства
сородича побуждают меня дать тебе небольшой урок морали. Глядя на тебя, --
продолжал он, -- можно подумать, что ты всего лишь юнец; меж тем фрак твой
порядком поизносился, верно, ты выделывал преудиви-тельные прыжки, не хуже
сатира; иные могут сказать, что ты и вовсе бродяга, потому что скитаешься по
чужой стране и играешь на скрипке; но я не обращаю внимания на такие
скороспелые суждения и, судя по твоему прямому, тонкому носу, считаю тебя
гением не у дел". Его заносчивые речи сильно меня раздосадовали, и я уже
готовился дать ему должный отпор. Но он перебил меня: "Вот видишь, ты уже
надулся и от такой малой лести. Образумься и поразмысли хорошенько о столь
опасной профессии. Нам, гениям,-- ибо я тоже гений,-- наплевать на весь
свет, равно как и ему на нас, мы, не стесняясь ничем, шагаем прямо в
вечность в наших семимильных сапогах, в которых мы скоро будем прямо
рождаться на свет. Надо признаться, в высшей степени жалкое, неудобное,
растопыренное положение -- одной ногой в будущем, где ничего нет, кроме
утренней зари да младенческих ликов грядущих поколений, а другой ногой в
самом сердце Рима на Пьяцца дель Пополо, где твои современники, пользуясь
случаем, желают следовать за тобой и так виснут у тебя на сапоге, что готовы
вывихнуть тебе ногу. Подумай только: и возня, и пьянство, и голодовка -- все
это лишь ради бессмертной вечности. Погляди-ка на моего почтенного коллегу,
вон там на скамье, он ведь тоже гений; ему и свой век скучен, что же он
станет делать в вечности? Да-с, досточтимый господин коллега, ты, да я, да
солнце, все мы сегодня утром вместе встали и весь день прокорпели да
прорисовали, и было как нельзя лучше, -- ну а теперь сонная ночь как
проведет меховым рукавом по вселенной, так и сотрет все краски!" Он говорил
без умолку; волосы его от пляски и питья были совершенно спутаны, и при
лунном свете он казался бледным, как мертвец.
Мне уже давно стало не по себе от его дикой болтовни; я воспользовался
случаем, когда он торжественно обратился к спящему художнику, и, незаметно
обойдя стол, ускользнул вон из сада; очутившись один, я с легким сердцем
спустился по тропе вдоль вьющихся роз прямо в долину, озаренную луною.
В городе на башнях пробило десять. В тишине ночи издалека порой
доносились звуки гитары да голоса обоих художников, также возвращавшихся
домой. А потому я бежал как можно быстрее, боясь, что они меня настигнут и
опять начнут выспрашивать.
Дойдя до ворот, я тотчас же свернул направо и поспешно зашагал по улице
вдоль тихих домов, окруженных садами. Сердце у меня сильно билось. Однако
каково было мое изумление, когда я внезапно очутился на площади с фонтаном,
которую я сегодня днем никак не мог отыскать. Вот опять стоит под луной та
же одинокая беседка, а там, в саду, прекрасная дама поет ту же итальянскую
песню, что и вчера вечером. Не помня себя от восторга, кинулся я сперва к
маленькой калитке, затем к входной двери и наконец толкнул изо всех сил
большие садовые ворота; но все было наглухо заперто. "Еще не пробило
одиннадцати",-- подумал я, и мне стало досадно, что время идет так медленно.
Но перелезать через садовую ограду, как вчера, не было охоты: для этого я
был слишком хорошо воспитан. Некоторое время я ходил взад и вперед по
безлюдной площади и наконец присел, в раздумье и ожидании, у каменного
фонтана.
На небе сверкали звезды, на площади было пусто и безмолвно, и я с
удовольствием внимал пению прекрасной госпожи, которое долетало из сада,
сливаясь с журчанием фонтана. И вдруг я увидел белую фигуру, направляющуюся
с другой стороны площади прямо к садовой калитке, всмотрелся и при свете
луны узнал дикого художника в белом плаще. Он поспешно вытащил ключ,
отомкнул калитку, и не успел я опомниться, как он уже был в саду. У меня с
вечера еще был зуб на художника за его безрассудные речи. Но теперь я уже не
помнил себя от гнева. "Беспутный гений, верно, опять пьян, -- подумал я, --
он получил ключ от горничной девушки и теперь намеревается обманом
подкрасться и на- -пасть на госпожу". Я бросился в сад через калитку,
которая осталась открытой.
Когда я вошел, кругом все было тихо и безмолвно. Двустворчатая дверь
беседки была распахнута настежь, изнутри струился молочно-белый свет,
ложившийся полосой на траву и на цветы. Я издали заглянул в беседку. В
роскошной зеленой комнате, слабо освещенной белой лампой, на шелковой
кушетке полулежала прекрасная госпожа с гитарой в руках; ее невинное сердце
и не чуяло, какая опасность ее подстерегает.
Мне недолго пришлось любоваться, ибо вскоре я заметил, как белая
фигура, крадучись за кустами, приближалась уже с другой стороны к беседке.
Оттуда слышалось пение госпожи, притом такое жалобное, что у меня мороз по
коже пробегал. Не долго думая, сломал я здоровый сук и бросился прямо на
белый плащ, крича во все горло: "Караул!", так что весь сад затрепетал.
От этой неожиданной встречу художник пустился бежать что есть духу, с
отчаянным криком. Я ему не уступал по части крика, он помчался по
направлению к беседке, я за ним -- и вот-вот поймал бы его, но тут я роковым
образом зацепился за высокий цветущий куст и растянулся во всю длину у
самого порога.
"Так это ты, болван! -- послышалось надо мной.-- И напугал же ты меня!"
Я живо поднялся и, протирая глаза от пыли и песку, увидел перед собой
горничную девушку, у которой только что, видимо, от последнего прыжка,
соскользнул с плеча белый плащ. Тут я уж совсем опешил. "Позвольте, --
сказал я,--разве здесь не было художника?" -- "Разумеется,--задорно ответила
она, -- по крайней мере, его плащ, который он на меня накинул, когда мы с
ним давеча повстречались у ворот, а то я совсем замерзла". В это время в
дверях показалась прекрасная госпожа, она вскочила со своей софы и подошла,
заслышав наш разговор. Сердце у меня готово было разорваться. Но как описать
мой испуг, когда я пристально всмотрелся и вместо моей прекрасной дамы
увидел совсем чужую особу!
Передо мной стояла довольно высокая, полная дама пышного сложения: у
нее был гордый орлиный нос, черные брови дугой, и вся она была страсть как
хороша. Большие сверкающие глаза ее смотрели так величественно, что я не
знал, куда деваться от почтения. Я совсем смешался, все время отпускал
комплименты и под конец хотел поцеловать ей руку. Но она отдернула руку и
что-то сказала камеристке по-итальянски, чего я не понял.
Тем временем от нашего крика проснулось все по соседству. Всюду лаяли
собаки, кричали дети, раздавались мужские голоса, которые все приближались.
Дама еще раз взглянула на меня, как бы стрельнув двумя огненными пулями,
затем повернулась ко мне спиной и направилась в комнату; при этом она
надменно и принужденно засмеялась, хлопнув дверью перед самым моим носом.
Горничная же без дальних слов ухватила меня за фалды и потащила к калитке.
"Опять ты наделал глупостей",-- злобно говорила она по дороге. Тут и я
не стерпел. "Черт побери! -- выругался я, -- ведь вы сами велели мне сюда
явиться!"--"В том-то и дело, -- воскликнула девушка.--Моя графиня так
расположена к тебе, она тебя закидала цветами из окна, пела тебе арии -- и
вот что она получает за это! Но тебя, видно, не исправишь; ты сам попираешь
ногами свое счастье".-- "Но ведь я полагал, что это графиня из Германии,
прекрасная госпожа!" --возразил я. "Ах,-- прервала она меня,-- та уже
давным-давно вернулась обратно в Германию, а с ней и твоя безумная страсть.
Беги за ней, беги! Она и без того по тебе томится, вот вы и будете вместе
играть на скрипке да любоваться на луну, только смотри не попадайся мне
больше на глаза!"
3 это время позади нас послышался отчаянный шум и крик. Из соседнего
сада показались люди с дубинами; одни быстро перелезали через забор, другие,
ругаясь, уже рыскали по аллеям, в тихом лунном свете из-за изгороди
выглядывали то тут, то там сердитые рожи в ночных колпаках. Казалось, это
сам дьявол выпускает свою бесовскую ораву из чащи ветвей и кустарников.
Горничная не растерялась. "Вон, вон бежит вор!" --закричала она, указывая в
противоположную сторону сада. Затем она проворно вытолкнула меня за калитку
и заперла ее за мной.
И вот я снова стоял, как вчера, под открытым небом на тихой площади,
один как перст. Водомет, так весело сверкавший в лунном сиянии, как будто
ангелы всходят и спускаются по его ступеням, шумел и сейчас; у меня же вся
радость словно в воду канула. Я твердо решил навсегда покинуть вероломную
Италию, ее безумных художников, померанцы и камеристок и в тот же час
двинулся к городским воротам.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Стоят на страже выси гор,
Шепча: "Кто это в ранний час
Идет с чужбины мимо нас?"
Но вот завидел их мой взор,
И вновь привольно дышит грудь,
И, радостно кончая путь,
Кричу пароль и лозунг я:
Виват, Австрия!
И тут узнал меня весь край --
Ручьи, узоры нежных трав
И птичий хор в тени дубрав.
Среди долин блеснул Дунай,
Собор Стефана за холмом
Мелькает, словно отчий дом.
Места родные вижу я --
Виват, Австрия!
Я стоял на вершине горы, откуда впервые после границы открывается вид
на Австрию, радостно размахивал шляпой в воздухе и пел последние слова
песни; в этот миг позади меня, в лесу, вдруг заиграла чудесная духовая
музыка. Быстро оборачиваюсь и вижу трех молодцов в длинных синих плащах;
один играет на гобое, другой -- на кларнете, а третий, в старой треуголке,
трубит на валторне; они так звучно аккомпанировали мне, что эхо прокатилось
по всему лесу. Я немедля достаю скрипку, вступаю с ними в лад и снова
начинаю распевать. Музыканты переглянулись, как бы смутившись, валторнист
втянул щеки и опустил валторну, остальные тоже смолкли и стали меня
рассматривать. Я перестал играть и с удивлением поглядел на них. Тогда
валторнист заговорил: "А мы, сударь, глядя на ваш длинный фрак, подумали,
что вы путешествующий англичанин и любуетесь красотами природы, совершая
прогулку пешком; вот мы и хотели малость подработать и поправить свои
финансовые дела. Но вы, как видно, сами из музыкантов будете".-- "Я,
собственно, смотритель при шлагбауме,-- возразил я,--и держу путь прямо из
Рима, но так как я довольно давно ничего не взимал, а одним смотрением сыт
не будешь, то и промышляю пока что скрипкой". -- "Нехлебное занятие по
нынешним временам!" -- сказал валторнист и снова отошел к лесной опушке; там
он принялся раздувать своей треуголкой небольшой костер, который был у них
разведен. "С духовыми инструментами куда выгоднее, -- продолжал он,--бывало,
господа спокойно сидят за обедом; мы невзначай появляемся под сводами сеней,
и все трое принимаемся трубить изо всех сил -- тотчас выбегает слуга и несет
нам денег или какую еду -- только бы поскорее избавиться от шума. Однако не
желаете ли вы, сударь, закусить с нами?"
Костер в лесу весело потрескивал, веяло утренней прохладой, все мы
уселись в кружок на траве, и двое музыкантов сняли с огня горшочек, в
котором варилось кофе с молоком, достали из карманов хлеб и стали по очереди
пить из горшка, обмакивая в него свои ломтики; любо было глядеть, с каким
аппетитом они ели. Валторнист молвил: "Я не выношу черного пойла, -- подал
мне половину толстого бутерброда и вынул бутылку вина.-- Не хотите ли
отведать, сударь?" Я сделал порядочный глоток, но тотчас отдал бутылку: мне
перекосило все лицо, до того было кисло. "Местного происхождения, -- пояснил
музыкант, -- верно, сударь испортил себе в Италии отечественный вкус".
Он что-то поискал в своей котомке и достал оттуда, среди прочего хлама,
старую, разодранную географическую карту, на которой еще был изображен
император в полном облачении, со скипетром и державой. Он бережно разложил
карту на земле, остальные подсели к нему, и все трое стали совещаться, какой
дорогой им лучше идти.
"Вакации подходят к концу,-- сказал один,-- дойдя до Линца, мы должны
сейчас же свернуть влево, тогда мы вовремя будем в Праге".--"Как бы не так!
--вскричал валторнист. -- Кому ты очки втираешь? Сплошные леса да одни
угольщики, никакого художественного вкуса, даже нет приличного дарового
ночлега!" -- "Вздор! -- ответил другой. -- По-моему, крестьяне-то лучше
всех, они хорошо знают, у кого что болит, а кроме того, они не всегда
заметят, если и сфальшивишь". -- "Видать сразу, у тебя нет ни малейшего
самолюбия, -- ответил валторнист.-- odi profanum vulgus et arceо /Ненавижу
невежественную чернь и сторонюсь ее (лат.)./, - сказал один римлянин". --
"Но церкви-то, полагаю я, по пути встретятся,--заметил третий,--мы тогда
завернем к господам священникам".--"Слуга покорный! --сказал валторнист. --
Те дают малую толику денег, но зато читают пространные наставления, чтобы мы
не рыскали без толку по свету, а лучше приналегали на науки; особенно, когда
отцы духовные учуют во мне будущего собрата. Нет, нет, Clericus clericum non
decimat / Клирик клирику десятины не платит (лат.)/ Но я вообще не вижу
большой беды! Господа профессора сидят себе еще спокойно в Карлсбаде и не
начинают курс день в день". -- "Но distinguendum est inter et inter,
/Следует проводить различие (лат.)/ -- возразил второй, - quod licet Jovi,
non licet bovi! /Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку
(лат.)/"4
Теперь я понял, что это пражские студенты, и сразу проникся к ним
большим почтением, особенно за то, что латынь так и лилась у них из уст.
"Сударь тоже изучает науки?" -- спросил меня вслед за тем валторнист. Я
скромно ответил, что всегда пылал любовью к наукам, но не имел денег на
учение. "Это ровно ничего не значит, -- воскликнул валторнист, -- у нас тоже
нет ни денег, ни богатых друзей. Умная голова всегда найдет выход. Aurora
musis amica /Утренняя заря -- подруга муз (лат.)/, а иначе говоря: сытое
брюхо к учению глухо. А когда со всех городских колоколен льется звон с горы
на гору, когда студенты гурьбой с громким криком высыпают из старой, мрачной
Коллегии и разбредаются по солнечным улицам -- тогда мы идем к капуцинам, к
отцу эконому: у него нас ждет накрытый стол, а если он даже не накрыт
скатертью, все же на нем стоит полная миска; ну, а мы не очень-то прихотливы
и принимаемся за еду, а попутно совершенствуемся в латинской речи. Видите,
сударь, так мы и учимся изо дня в день. Когда же наступает пора вакаций и
другие студенты уезжают в колясках или верхом к своим родителям, -- мы берем
свои инструменты под мышку и шагаем по улицам к городским воротам -- и вот
перед нами открыт весь широкий мир".
Пока он говорил, мне стало, сам не знаю почему, как-то горько и больно,
что о таких ученых людях никто на свете не позаботится. При этом я подумал о
себе самом -- что со мной ведь тоже дело обстоит не лучше, и слезы готовы
были выступить у меня из глаз. Валторнист взглянул на меня с большим
удивлением. "Это ровно ничего не значит,-- продолжал он,-- мне даже и не
хочется так путешествовать: лошади и кофе, свежепостланные постели и ночные
колпаки -- все предусмотрено, вплоть до колодки для сапог. Самая прелесть в
том и состоит, чтобы выйти в дорогу ранним утром и чтобы высоко над тобой
летели перелетные птицы; чтобы не знать вовсе, в каком окошке для тебя нынче
засветит свет, и не предвидеть, какое счастье выпадет тебе на долю сегодня".
-- "Да, -- отозвался другой, -- куда бы мы ни пришли с нашими инструментами,
повсюду нас встречают радостно; придешь, бывало, в полдень на барскую
усадьбу, войдешь в сени и станешь трубить -- служанки пустятся в пляс друг с
дружкой тут же на крыльце; а господа велят приотворить дверь в залу --
послушать музыку, стук тарелок и запах жаркого сливается с веселыми звуками;
ну, а барышни за столом так и вертят головой, чтобы увидеть странствующих
музыкантов". -- "Правда,-- воскликнул валторнист, и глаза у него
засверкали,-- пусть другие на здоровье зубрят свои компендии, а мы тем
временем изучаем большую книгу с картинами, которую нам на просторе
раскрывает господь бог! Верьте нам, сударь, из нас-то и выйдут те настоящие
люди, которые смогут чему-нибудь да научить крестьян, а при случае в
назидание так треснут кулаком по кафедре, что у мужика от умиления и
сокрушения душа в пятки уйдет".
Внимая их рассказам, я и сам повеселел, и мне тоже захотелось заняться
науками. Я все слушал и слушал -- люблю беседовать с людьми образованными, у
которых можно чему-нибудь поучиться. Но до серьезной беседы дело не
доходило. Одному из студентов вдруг стало страшно, что вакации так скоро
кончатся. Он живо собрал свой кларнет, положил ноты на согнутое колено и
стал разучивать труднейший пассаж из мессы, в которой намерен был
участвовать по возвращении в Прагу. Он сидел, перебирая пальцами, и
насвистывал, да порой так фальшиво, что уши раздирало и нельзя было
разобрать собственных слов.
Вдруг раздался бас валторниста: "Вот оно, нашел. -- При этом он
радостно ткнул пальцем в карту, разложенную возле него. Другой на минуту
перестал играть и с удивлением посмотрел на него.-- Послушай-ка,-- начал
валторнист, -- неподалеку от Вены есть замок, а в замке том есть швейцар, и
швейцар этот мой кум! Дражайшие коллеги, туда мы и должны держать путь,
засвидетельствовать почтение господину куму, а он уже позаботится, как нас
спровадить дальше!" Услыхав это, я встрепенулся. "А не играет ли он на
фаготе? -- воскликнул я.-- И каков он собой -- длинный, прямой и с большим
носом, как у знатных господ?" Валторнист кивнул головой. От радости я
бросился обнимать его и сбросил с него треуголку. Мы тотчас порешили сесть
на почтовый корабль и поехать вниз по Дунаю в замок прекрасной графини.
Когда мы достигли берега, все уже было готово к отплытию. Хозяин
гостиницы, где пристало на ночь наше судно, добродушный толстяк, стоял в
дверях своего дома, занимая весь проход; на прощание он шутил и балагурил;
из окон высовывались девичьи головы и приветливо кивали корабельщикам,
переносившим поклажу на судно. Пожилой господин в сером плаще и черном
галстуке, ехавший вместе с нами, стоял на берегу и о чем-то оживленно
толковал с молодым стройным пареньком, который был одет в длинные кожаные
панталоны и узкую алую куртку и сидел верхом на великолепной английской
лошади. К моему немалому удивлению, мне казалось, что они изредка на меня
поглядывают и говорят обо мне. Под конец старый господин засмеялся, а
стройный паренек щелкнул хлыстом и поскакал, с жаворонками наперегонки,
прямо по равнине, залитой утренним солнцем.
Тем временем мы со студентами сложили все наши капиталы. Корабельщик
засмеялся и только головой покачал, когда валторнист уплатил ему за провоз
одними медяками, которые нам и так-то еле удалось собрать -- мы обшарили все
свои карманы. Я же вскрикнул от радости, увидав снова Дунай; мы проворно
вскочили на судно, корабельщик подал знак, и мы понеслись по реке мимо гор и
лугов, красовавшихся в блеске утра.
В лесу щебетали птицы, из далеких селений несся колокольный звон,
высоко в небе пел свои песни жаворонок. А на судне ему вторила канарейка,
ликуя и заливаясь на славу.
Канарейка принадлежала миловидной девушке, которая тоже ехала с нами.
Клетка стояла возле нее, а под мышкой она держала небольшой узелочек с
бельем; девушка сидела молча, бросая довольный взгляд то на новые сапожки,
видневшиеся из-под ее юбки, то на реку; утреннее солнце играло на ее белом
лбу; волосы ее были гладко причесаны и разделены на пробор. Я сразу заметил,
что студенты охотно завели бы с ней приятный разговор; они все прохаживались
вокруг нее, а валторнист при этом откашливался и поправлял то галстук, то
треуголку. Но у них не хватало храбрости, да и девушка потупляла взор всякий
раз, как они к ней приближались.
Особенно же они стеснялись пожилого господина в сером плаще, который
сидел по ту сторону палубы и которого они приняли за духовное лицо. Он читал
требник, поднимая но временам глаза и любуясь прекрасной местностью; золотой
обрез книги и многочисленные пестрые закладки с изображением святых
поблескивали на солнце. При этом он отлично видел все, что делалось на
судне, и очень скоро узнал птиц по полету; прошло немного времени, и он
заговорил с одним из студентов по-латыни, после чего все трое к нему
подошли, сняли шляпы и точно так же ответили ему по-латыни.
Я же расположился на носу и весело болтал ногами над водой; судно
неслось, подо мной шумели и пенились волны, а я все смотрел в синюю даль;
постепенно вырастая, перед нами показывались то башни, то замки в кудрявой
зелени берегов и, уходя назад, наконец скрывались из виду. "Ах, если бы у
меня хоть на один день были крылья!" -- думал я; наконец от нетерпения я
достал свою милую скрипку и принялся играть все свои старые вещи, те, что
разучивал еще дома и в замке прекрасной госпожи.
Вдруг кто-то похлопал меня по плечу. Это был священник; он отложил в
сторону книгу и некоторое время слушал, как я играю. "Аи, аи, аи! --
промолвил он и засмеялся.--Господин ludi magister /Маэстро (лат.)/, ведь ты
забываешь есть и пить". Он сказал мне, чтобы я убрал скрипку, и пригласил
закусить; мы направились с ним к небольшой веселой беседке из молодой
березки и ельника, которую корабельщики соорудили посредине судна. Он
приказал накрыть на стол, и я, студенты и даже девушка, все мы расселись на
бочках и на тюках.
Священник достал большой кусок жаркого и бутерброды, тщательно
завернутые в бумагу; из короба он вынул несколько бутылок с вином и
серебряный, изнутри позолоченный кубок; наполнив его, старик сперва пригубил
сам, понюхал и снова пригубил, затем по очереди подал его каждому из нас.
Студенты сидели на бочках, словно аршин проглотили, и почти ничего не ели и
не пили, верно, от большого почтения. Девушка тоже больше для виду отпивала
глоточек из кубка, робко поглядывая при этом то на меня, то на студентов;
однако чем чаще наши взгляды встречались, тем смелее она становилась.
Под конец она рассказала священнику, что впервые едет из родительского
дома по контракту и направляется в замок, к своим новым господам. Я весь
покраснел, так как она назвала замок прекрасной госпожи. "Значит, она --
будущая моя прислужница",-- подумал я, глядя на нее во все глаза, так что у
меня чуть не закружилась голова. "В замке скоро будут справлять веселую
свадьбу",-- молвил священник. "Да, -- отвечала девушка, которой, верно,
хотелось побольше разузнать обо всем. -- Говорят, это давняя тайная любовь,
но графиня ни за что не хотела дать свое согласие". Священник произнес
только "гм, гм", наполнив до краев охотничий кубок, и задумчиво отпивал
небольшими глотками. Я же обеими руками облокотился на стол, чтобы лучше
слышать разговор. Священник это заметил. "Могу вам сказать точно,-- начал он
снова,-- обе графини послали меня на разведку, узнать, не находится ли жених
уже здесь, в окрестностях. Одна дама из Рима написала, что он уже давно как
оттуда уехал". Как только он заговорил о даме из Рима, я снова густо
покраснел. "А разве вы, ваше преподобие, знаете жениха?" -- спросил я,
страшно смутившись. "Нет, -- ответил старик, -- говорят, он живет, как птица
небесная, не жнет и не сеет". -- "О да, -- поспешил я вставить, -- птица,
которая улетает из клетки всякий раз, как только может, и весело поет, когда
попадает на свободу". -- "И скитается по белу свету,-- спокойно продолжал
старик, -- по ночам слонов гоняет, а днем засыпает где-нибудь у чужих
дверей". Мне стало досадно на такие слова. "Высокоуважаемый господин,--
воскликнул я сгоряча,--вам рассказали сущую неправду. Жених весьма
нравственный, стройный молодой человек, подающий большие надежды; он жил в
Италии в одном старом замке, на весьма широкую ногу, бывал в обществе одних
графинь, знаменитых художников и камеристок, он превосходно вел бы счет
деньгам, если бы они у него были, он..." -- "Ну, ну, я ведь не знал, что вы
с ним коротко знакомы",--прервал меня священник и при этом так искренне
залился смехом, что на глазах у него выступили слезы, и он даже посинел. "Но
я как будто слышала, -- снова раздался голос девушки, -- что жених важный и
страх какой богатый барин".-- "А боже мой, ну да! Путаница, все путаница,
ничего более! -- вскричал священник и продолжал смеяться до тех пор, пока не
раскашлялся. Немного успокоившись, он поднял свой кубок и воскликнул: -- За
здоровье жениха и невесты !" -- Я не знал, что подумать о священнике и всех
его речах, но, ввиду римских похождений, мне было немного стыдно признаться
во всеуслышание, что я-то и есть тот самый пропавший счастливый жених.
Кубок снова пошел вкруговую, священник так ласково со всеми обращался,
что на него трудно было сердиться, и скоро опять полилась оживленная беседа.
Студенты, и те становились все разговорчивее, принялись рассказывать о своих
странствованиях по горам и наконец достали инструменты и весело заиграли.
Сквозь листву беседки веяло речной прохладой, заходящее солнце уже золотило
леса и долины, пролетавшие мимо нас, звуки валторны оглашали берега. Музыка
совсем развеселила священника; он стал рассказывать различные забавные
истории из своей юности: как он и сам отправлялся на вакации бродить по
лесам и горам, частенько недоедал и недопивал, но всегда был радостен; вся
студенческая жизнь, говорил он, в сущности, не что иное, как одни долгие
каникулы между сумрачной, тесной школой и серьезной работой; студенты снова
пили вкруговую и затянули стройную песню, которой вторило эхо в горах.
Уж снова птицы в южный
Заморский край летят,
И вдаль гурьбою дружной
Вновь странники спешат.
То господа студенты,
Они уже в пути --
И с ними инструменты.
Трубят они: "Прости!
Счастливо оставаться!
Пришла пора вакаций,
Et habeat bonam pacem,
Qui sedet post fornacem!
/И добрый мир вкушает, Кто дома пребывает (лат.)/
Когда ночной порою
Мы городом идем
И видим пир горою
За чьим-нибудь окном --
Мы у дверей играем.
Проснулся городок.
От жажды умираем.
Хозяин, дай глоток!
И мы недолго ждали:
Неся вино в бокале,
Venit ex sua domo -
Beatus ille homo!
/Идет сей муж достойный Из дома своего (лат.)/
Уж веет над лесами
Студеный, злой Борей,
А мы бредем полями,
Промокши до костей.
Плащи взлетают наши
Под ветром и дождем,
И обувь просит каши,
А мы себе поем:
Beatus ille homo
Qui sedet in sua domo
Er sedet post fornacem
Er habet bonam pacem!
/Блажен тот муж достойный, Кто в горнице спокойной У печи пребывает И
добрый мир вкушает! (лат.)/
Я, корабельщики и девушка всякий раз звонко подхватывали последний
стих, хотя и не понимали по-латыни; я же пел особенно громко и радостно;
вдали я завидел мою сторожку, а вскоре за деревьями показался и замок в
сиянии заходящего солнца.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Судно причалило к берегу, мы выскочили на сушу и разлетелись во все
стороны, словно птицы, когда внезапно открывают клетку. Священник поспешно
распрощался со всеми и большими шагами пошел к замку. Студенты направились
неподалеку в кустарник -- стряхнуть плащи, умыться в ручейке да побрить друг
друга. Новая горничная, захватив канарейку и узелок, пошла в гостиницу под
горой к хозяйке, которую я ей отрекомендовал; девушка хотела переменить
платье, прежде чем предстать в замке перед новыми господами. Я от души
радовался ясному вечеру и, как только все разбрелись, не стал долго
раздумывать, а прямо пустился бежать по направлению к господскому саду.
Сторожка, мимо которой я шел, стояла на старом месте, высокие деревья
парка по-прежнему шумели над ней, овсянка, певшая всегда на закате вечернюю
песенку под окном в ветвях каштана, пела и сейчас, как будто с тех пор ничто
не изменилось. Окно сторожки было растворено, я радостно бросился туда и
заглянул в комнату. Там никого не было, но стенные часы продолжали тикать,
письменный стол стоял у окна, а чубук в углу -- как в те дни. Я не утерпел,
влез в окно и уселся за письменный стол, на котором лежала большая счетная
книга. Солнечный луч сквозь листву каштана снова упал на цифры
зеленовато-золотистым отсветом, пчелы по-старому жужжали за окном, овсянка
на дереве весело распевала. Но вдруг дверь распахнулась, и показался старый,
долговязый смотритель. На нем был мой шлафрок с крапинами. Увидав меня, он
остановился на пороге, быстро снял очки и устремил на меня свирепый взор. Я
порядком испугался, вскочил и, не говоря ни слова, кинулся из дому в садик,
где чуть было не запутался ногами в ботве картофеля, который старый
смотритель, видимо, разводил по совету швейцара вместо моих цветов. Я
слышал, как он выбежал за дверь и стал браниться мне вслед, но я уже сидел
на высокой садовой стене и с бьющимся сердцем смотрел на замковый сад.
Оттуда несся аромат цветов; порхали и чирикали разноцветные птички; на
лужайках и в аллеях не было никого, но вечерний ветер качал золотистые
верхушки деревьев, и они склонялись передо мной, как бы приветствуя меня, а
сбоку, из темных глубин катил свои волны Дунай, поблескивая сквозь листву.
Вдруг я услыхал, как в отдалении, в саду, кто-то запел:
Смолкли голоса людей.
Мир стихает необъятный
И о тайне, сердцу внятной,
Шепчет шорохом ветвей.
Дней минувших вереницы,
Словно отблески зарницы,
Вспыхнули в груди моей.
И голос и песня звучали так странно, и в то же время они казались мне
давно знакомыми, будто я когда-то слышал их во сне. Долго-долго старался я
вспомнить. "Да это господин Гвидо!" -- радостно воскликнул я и поскорее
спустился в сад -- это была та самая песня, которую он пел на балконе
итальянской гостиницы, в летний вечер, когда мы с ним виделись в последний
раз.
Он продолжал петь, а я, перебираясь через изгороди, спешил по куртинам
в ту сторону, откуда доносилось пение. Когда я наконец выбрался из розовых
кустов, я остановился словно завороженный. У лебединого пруда, на зеленой
поляне, озаренная лучами заката, на каменной скамье сидела прекрасная дама;
на ней было роскошное платье, венок из белых и алых роз украшал черные
волосы; она опустила глаза, играя хлыстиком и внимая пению, точь-в-точь как
тогда в лодке, когда я ей спел песню о прекрасной госпоже. Против нее,
спиной ко мне, сидела другая молодая дама; над белой полной шеей ее
курчавились завитки каштановых волос; она играла на гитаре, пела и смотрела,
как лебеди, плавно скользя, описывают круги на тихом зеркале воды. В это
мгновенье прекрасная госпожа подняла глаза и, увидав меня, громко
вскрикнула. Другая дама быстро обернулась, причем кудри ее рассыпались по
лицу; посмотрев на меня в упор, она громко расхохоталась, вскочила со скамьи
и трижды хлопнула в ладоши. Тотчас же из-за розовых кустов появилась целая
толпа девочек в белоснежных коротких платьицах с зелеными и красными
бантами, и я все никак не мог понять, где же они были спрятаны. В руках они
держали длинную цветочную гирлянду, быстро обступили меня в кружок и,
танцуя, принялись петь:
Мы свадебный венок несем
И ленту голубую,
Тебя на шумный пир ведем,
Где с нами все ликуют.
Мы венок тебе несем,
Ленту голубую.
Это было из "Вольного стрелка". Среди маленьких певиц я некоторых
признал -- то были девочки из соседнего селения. Я потрепал их по щекам,
хотел было убежать от них, но маленькие плутовки не выпускали меня. Я совсем
не понимал, что все это означает, и совершенно оторопел.
Тут из-за кустов выступил молодой человек в охотничьем наряде. Я не
верил своим глазам -- это был веселый господин Леонгард! Девочки разомкнули
круг и остановились как зачарованные, неподвижно застыв на одной ноге,
вытянув другую и занеся гирлянды высоко над головой. Господин Леонгард
приблизился к прекрасной даме, которая стояла все так же безмолвно, изредка
взглядывая на меня, взял ее за руку, подвел ко мне и произнес:
"Любовь -- и в этом согласны все ученые -- окрыляет человеческое сердце
наибольшей отвагой; одним пла-менным взглядом разрушает она сословные
преграды, мир ей тесен и вечность для нее коротка. Она и есть тот волшебный
плащ, который всякий фантаст должен накинуть хоть раз в этой хладной жизни,
чтобы в нем отправиться в Аркадию. И чем дальше друг от друга блуждают двое
влюбленных, тем наряднее развевает ветер их многоцветный плащ, тем пышнее и
пышнее ложится у них за плечами мантия любовников, так что человек
посторонний, повстречавшись на дороге с таким путником, не может разминуться
с ним, не наступив негаданно на влачащийся шлейф. О дражайший господин
смотритель и жених! Хотя вы в вашем плаще унеслись на берега Тибра, нежная
ручка вашей невесты, здесь присутствующей, держала вас за край вашей мантии,
и, как вы ни брыкались, ни играли на скрипке и ни шумели, вам пришлось снова
вернуться в тихий плен ее прекрасных очей. А теперь, милые, милые безумцы,
раз уж так случилось, накиньте на себя ваш блаженный плащ, и весь мир утонет
для вас, -- любитесь, как кролики, и будьте счастливы!"
Не успел господин Леонгард окончить свою речь, как ко мне подошла
другая дама, та, что пела знакомую песенку; она мигом надела мне на голову
свежий миртовый венок; укрепляя его в волосах, она приблизила свое личико
совсем к моему и при этом шаловливо запела:
Я за то тебе в награду
На главу сплела венок,
Что не раз давал усладу
Мне певучий твой смычок.
Затем она отступила на несколько шагов. "Помнишь разбойников в лесу,
которые стряхнули тебя с дерева?" -- спросила она, приседая передо мною и
глядя на меня так мило и весело, что у меня заиграло сердце в груди. Не
дожидаясь моего ответа, она обошла вокруг меня. "Поистине все тот же, безо-
всякого итальянского привкуса! Нет, ты только посмотри, как у него набита
котомка! -- воскликнула она вдруг, обернувшись к прекрасной госпоже. --
Скрипка, белье, бритва, дорожная сумка -- все вперемешку!" Она вертела меня
во все стороны и смеялась до упаду. А прекрасная дама продолжала
безмолвствовать и все еще не могла поднять глаз от застенчивости и смущения.
Мне даже пришло на ум, что она втайне сердится на всю эту болтовню и шутки.
Но вдруг слезы брызнули у нее из глаз, она спрятала лицо на груди другой
дамы. Та сперва удивленно на нее посмотрела, а потом нежно прижала к себе.
Я стоял тут же и ничего не понимал. Ибо чем пристальнее вглядывался я в
незнакомую даму, тем яснее становилось для меня, что она -- не кто иной, как
молодой художник господин Гвидо!
Я не знал, что и сказать, и уж собирался было толком расспросить; но в
эту минуту к ней подошел господин Леонгард, и они о чем-то тихо заговорили.
"Нет, нет, -- молвил он,--ему надо поскорее все рассказать, иначе снова
произойдет неразбериха".
"Господин смотритель, -- проговорил он, обращаясь ко мне, -- у нас
сейчас, правда, немного времени, однако, сделай милость, дай волю своему
удивлению теперь же, дабы после, на людях, не расспрашивать, не изумляться и
не покачивать головой, не ворошить того, что было, и не пускаться в новые
догадки и вымыслы". Сказав это, он отвел меня в кустарник, а барышня
принялась помахивать хлыстиком, оброненным прекрасной госпожой; кудри падали
ей на лицо, но и сквозь них я видел, как она покраснела до корня волос.
"Итак, -- молвил господин Леонгард, -- мадемуазель Флора, которая сейчас
делает вид, будто ничего не знает обо всей истории,-- впопыхах отдала свое
сердечко некоему человеку. Тут выступает на сцену другой и с барабанным
боем, фанфарами и пышными монологами кладет к ее ногам свое сердце, требуя
от нее взамен того же. Однако сердце ее уже находится у некоего человека, и
этот некто не желает получать обратно свое сердце и вместе с тем не желает
возвращать и сердца Флоры. Подымается всеобщий шум -- но ты, верно, никогда
не читал романов?" Я должен был сказать, что нет. "Ну, зато ты сам был
действующим лицом в настоящем романе. Короче говоря: с сердцами произошла
такая путаница, что тот некто, то есть я -- должен был самолично вмешаться в
это дело. И вот, в одну теплую летнюю ночь сел я на коня, посадил барышню
под видом юного итальянского художника Гвидо на другого, и мы помчались на
юг, дабы укрыть ее в Италии, в одном из моих уединенных замков, покуда не
стихнет шум из-за сердец. Однако за нами следили, и в пути напали на наш
след; с балкона в итальянской гостинице, перед которым ты так бесподобно
спал на часах, Флора вдруг увидала наших преследователей".-- "Стало быть,
горбатый синьор?.." -- "Оказался шпионом. Поэтому мы решили укрыться в лесу,
предоставив тебе продолжать путь одному. Это ввело в заблуждение наших
преследователей, а вдобавок и моих слуг в горном замке, которые с часу на
час поджидали переодетую Флору; они-то и приняли тебя за нее, проявив больше
усердия, нежели проницательности. Даже и здесь, в замке, считали, что Флора
живет на том утесе. Об ней справлялись, ей писали -- кстати, ты не получал
письмеца?" При этих словах я мгновенно вынул из кармана записку. "Значит,
это письмо?.." -- "Предназначалось мне", -- ответила мадемуазель Флора,
которая до сих пор, казалось, не обращала ни малейшего внимания на весь
разговор: она выхватила записку у меня из рук, пробежала ее и сунула за
корсаж. "А теперь, -- продолжал господин Леонгард, -- нам пора в замок, там
все нас ждут. Итак, в заключение, как оно само собой разумеется и подобает
чинному роману: беглецы настигнуты, происходит раскаяние и примирение, все
мы веселы, снова вместе, и послезавтра свадьба!"
Не успел он кончить свой рассказ, как из-за кустов раздался страшный
шум -- били в литавры, слышались трубы, рожки и тромбоны, стреляли из
мортир, кричали "виват", девочки снова начали танцевать; отовсюду меж ветвей
одна за другой стали высовываться разные головы, будто вырастая из-под
земли. Среди этой суматохи и толкотни я скакал от радости выше всех; так как
тем временем уже стемнело, я постепенно, но не сразу, узнавал всех прежних
знакомых. Старый садовник бил в литавры, тут же играли пражские студенты в
плащах, рядом с ними швейцар как сумасшедший перебирал пальцами на фаготе.
Увидав его так неожиданно, я бросился к нему и что было сил обнял его. Он
совсем сбился с такту. "Что я говорил, -- этот, хоть он объездил весь мир, а
все-таки как был дурак дураком, так и останется !" -- воскликнул он,
обращаясь к студентам, и яростно затрубил снова.
Тем временем прекрасная госпожа скрылась от шума и гама и, как
вспугнутая лань, умчалась по лужайкам в глубь сада. Я вовремя это увидел и
побежал за ней. Музыканты так увлеклись игрой, что ничего не заметили; как
оказалось потом, они думали, что мы уже отправились в замок. Туда с музыкой
и радостными кликами двинулась вся ватага.
А мы почти в то же самое время дошли до конца сада, где стоял павильон;
открытые окна его выходили на просторную глубокую долину. Солнце давно зашло
за горы, теплый, затихающий вечер тонул в алой дымке, и чем безмолвнее
становилось кругом, тем явственнее шумел внизу Дунай. Не отводя взора,
смотрел я на прекрасную графиню; она стояла рядом со мной, раскрасневшись от
быстрой ходьбы, и мне бы