нечно, продолжал принц, он не имеет в виду какую-нибудь заплесневелую историческую постановку, теперешняя ситуация должна и без особого подчеркивания сразу стать ясной всем. - Если бы вы, милый Марулл, одолжили мне для спектакля, например, вашего Иоанна Гисхальского, мой братец сразу понял бы, о чем идет речь. Марулл задумчиво постучал об пол своим элегантным странническим посохом. Он перепробовал все, что только может вкусить избалованнейший человек эпохи, и охладел ко всему. Сенсации развлекали его только в том случае, если они были очень далеки от современности. Может быть, единственный человек, к которому он чувствует привязанность, это именно Иоанн Гисхальский, его раб. Иоанн был в Иудейскую войну полководцем, после командующего войсками Симона бар Гиоры - самая значительная фигура; он побудил галилейских крестьян воевать, он предводительствовал ими. Симона бар Гиору казнили, а Иоанна Гисхальского Маруллу удалось за большие деньги и пустив в ход все свои связи приобрести для себя. Теперь Иоанн всюду сопровождал его и должен был, пользуясь своей превосходной памятью, нашептывать ему имена и характеристики всех встречных, которых сам Марулл не мог припомнить. Но Марулл был к нему привязан не ради его памяти. Он хотел, этот стоик, иметь его подле себя как постоянный символ судьбы, могущественной и неизбежной, одаренной высшим видением и непостижимой, как символ человеческого величия и человеческого падения, постоянно, насмешливо предостерегающий. Когда принц попросил одолжить ему Иоанна для спектакля, Марулл заколебался. Все то человеческое тепло, которое в нем еще сохранилось, он отдал этому Иоанну. Сначала он относился к нему как к забаве, ждал, что Иоанн, после стольких суровых и потрясающих переживаний, будет мрачным и патетичным, полным хмурого презрения к людям. Но ничего подобного не произошло. Иоанн, несмотря на свою исключительную память, обнаружил удивительную способность - он как бы без остатка переварил свое собственное прошлое. Некогда он вложил весь свой внутренний пыл в иудейскую кампанию, посылал на смерть десятки тысяч людей, несчетное число раз сам рисковал жизнью, вершил судьбы, а затем и над ним свершилась судьба. Он шел рядом с Симоном бар Гиорой в триумфальном шествии, был подвергнут бичеванию, отдан во власть Марулла. Этим иудейская кампания для него завершилась, пафос этого похода угас. Предприятие не удалось, Иоанн взял на себя все последствия, ликвидировал его. С этими событиями покончено - точка. Начинается новая жизнь. Только сухого, сдержанного отчета и добился Марулл от Иоанна, - ничего более интересного, как бы умно и осторожно он его ни выспрашивал. Сначала Марулл думал, что этот человек хочет его провести каким-нибудь особенно хитрым способом. Но становилось все очевиднее, что поведение Иоанна вполне искреннее. Какими бы патетическими ни казались римлянам причины войны, этот главный зачинщик поистине затеял ее не из патетических побуждений. Иоанн Гисхальский был раньше мелким галилейским помещиком. Он любил свое имение, в нем жила чисто крестьянская смекалка и практичность, он хотел продавать свое масло с прибылью, увеличивать свои владения и не мог примириться с тем, что из-за моря явились какие-то римляне и вмешиваются в его дела. Против этого нужно было что-то предпринимать, против этого нужно было бороться, если иначе нельзя, против этого нужно было идти войной. Пошли войной, Иоанн был против воли вовлечен в патетику этой войны, он поверил, как поверили сотни тысяч, что она ведется за Ягве и против Юпитера. Но война не удалась, и в глубине души этот трезвый человек был рад отбросить свой пафос. Он пришел к выводу, что войной дела не поправишь. Значит, следовало искать других методов. Во всяком случае, его ближайшей задачей было снова владеть землей и выгодно торговать маслом. Такая точка зрения была Маруллу совершенно чужда, но именно поэтому и нравилась ему. Он по-своему полюбил этого человека. Не раз подумывал он о том, чтобы отпустить его на свободу, хотя боялся, что весьма оборотистый Иоанн найдет способ вернуться в свою Галилею и Марулл лишится его навсегда. Иоанн стал для Марулла больше, чем прихотью сноба, он относился к нему почти как к другу и очень не хотел бы потерять его. Когда Домициан выдвинул теперь свое предложение, Марулл был охвачен противоречивыми чувствами. Выступление полководца в пародии на войну, в которой он сам участвовал, может быть, и забавная шутка, однако только в том случае, если пародируемый является победителем, а не побежденным. Иудейская война была чем угодно, но не шуткой, и недостойно теперь, десять лет спустя после победы, высмеивать эту войну. Марулл ничего не имел против, когда людям показывали их слабости в обидной, язвительной форме. Но евреи держались храбро, и если высмеивать их войну, то стрела не попадет в цель. Его еврейские друзья - Иосиф Флавий, Деметрий Либаний, даже сам Иоанн Гисхальский, несомненно, вправе воспринять эту шутку как нечто весьма неудачное, а всю затею - как пошлость и глупость. Поэтому он пустился на вежливые увертки. Разумеется, идея принца превосходна, но достойна ли она такого торжества? Не отдает ли она слегка богемой? Именно колебания Марулла и раззадорили Домициана. Он сделал из них только тот вывод, что его план очень дерзок. Кроме того, его соблазняла мысль заставить Марулла сделать то, чего тому не хотелось. Он сам не раз подвергался унижениям и радовался, когда мог унизить другого. Марулл от него зависел. Противник Веспасиана и друг Домициана по необходимости являлся врагом Тита, и поэтому он, Домициан, был его главной опорой. Итак, принц вежливо и злобно продолжал настаивать. Его альбанский театр должен быть достойным Луции, должен заткнуть за пояс все другие театры империи. Не беда, если в его плане есть что-то от богемы, как угодно было заметить, и, быть может, с некоторым правом, его доброму и строгому другу Маруллу. Его театр не предназначен для широких масс. Ему, Домициану, важно услышать смех Луции. Для этого ему необходим Иоанн Гисхальский. Он упорствовал. Маруллу не оставалось ничего другого, как после некоторых колебаний согласиться. Впрочем, с одной оговоркой: Иоанн Гисхальский, мол, себе на уме. Человека можно заставить умереть, но нельзя заставить сыграть роль. На обратном пути в Рим он сердился, что Домициан все-таки выманил у него обещание. Разве унижение бессильных евреев, которое замыслил "этот фрукт", не является гораздо менее остроумной выдумкой, чем борьба со спартанкой, после которой Веспасиан выбросил его из сената? Эти мужики, эти Флавии - вот истинные парвеню; и Домициан - не меньше, чем старик. Старику Марулл не подчинился, он его не боялся, но сейчас он чувствует, что молодой опаснее. Не следовало с ним сближаться. Но раз уже так вышло, отступать нельзя. Разговор с Иоанном Гисхальским будет не из приятных. Поэтому Марулл долго ходит вокруг да около, прежде чем приступить к делу. Он, как всегда, с насмешкой говорит о ценах на римские земельные участки. После большого пожара цены продолжают расти. Во всем, что касается земельных участков, у Иоанна необыкновенный нюх, он чует, какая часть Рима станет в будущем наиболее населенной, а именно - северная. Спокойно сидит он против Марулла, поглаживает усы и подкрепляет свое мнение вескими доводами. Но у него нюх не только по части земли, он чует также, что у Марулла сегодня другая забота. Он рассматривает его своими узенькими, хитрыми глазами, настораживается. Наконец Марулл прерывает разговор о земельных участках и деловито объясняет ему, чего от него желает принц. Сам он находит эту шутку довольно плоской, заканчивает Марулл, и считает, что со стороны принца это дерзость по отношению к нему, Маруллу. Но Иоанн знает, каков "фрукт", и знает его, Марулла, положение. Вполне возможно, что другой вождь освободительной войны, будучи на месте Иоанна, предпочел бы убить себя или принца, причем, вероятно, удалось бы лишь первое. Иоанн умен и не склонен к неразумному пафосу. Поэтому-то Марулл и выложил ему все без обиняков. - Мы знаем друг друга, Иоанн, - закончил он. - И тебе известно, что ты для меня больше, чем хороший помощник. Но чтобы ты был хорошим актером, в этом я сомневаюсь. И я считаю нелепой шуткой вынуждать тебя быть им. Мне незачем объяснять тебе, как все это отвратительно. Пока Марулл говорит, перед Иоанном, перед его хитрым неподкупным крестьянским взором проходит все, что он пережил во время этой войны. Бои в Галилее. Ужасы осажденного Иерусалима, этой опустевшей вонючей клоаки, бывшей за несколько месяцев до того красивейшим городом мира. Яростное соперничество с Симоном бар Гиорой. Как они ссорились, он и Симон, словно петухи, связанные друг с другом за ноги, когда их, связанных вместе, уже несут резать, а они все еще задирают друг друга и клюются. Та вечеря, когда он взял последних ягнят, предназначенных для жертвоприношения, и съел их, и принудил священника обглодать кости. А теперь он должен и все это, и самого себя осмеять в фарсе, на потеху римлянам. Внимательно смотрит он на тонкие губы Марулла, дает ему кончить. Затем, не колеблясь, заявляет: - Хорошо, я согласен. Но я ставлю одно условие: вы наконец дадите мне свободу и сто тысяч сестерциев для покупки участка на севере. Роль-то ведь нелегкая, - добавляет он, и теперь он даже улыбается. - Деметрий Либаний взял бы, по крайней мере, двести тысяч. Дело в том, что, когда он вызывал в своей памяти картины осажденного Иерусалима, он делал это не с душевным подъемом и не со скорбью, но с удовлетворением. Да, его душу наполняло удовлетворение, все растущее удовлетворение тем, что он пережил эти ужасы не напрасно, что они будут служить средством для его нового возвышения. И пока Марулл говорил, он уже увидел другое, а именно - себя вольноотпущенником, сидящим в римской конторе по земельным делам, где он зарабатывает деньги, чтобы приобрести в Галилее новые оливковые деревья и новые земельные участки. Ибо он родился крестьянином, и его жизнь была бы хороша, если бы он до конца прожил ее крестьянином и крестьянином умер бы в Галилее. Марулл удивился быстрому согласию Иоанна. Он поистине недооценивал его, этого Иоанна. Он полагал, что Иоанн просто национальный герой, а теперь герой ведет себя, как разумный человек. - Хорошо, - сказал он, - идет. Но для начала хватит и пятидесяти тысяч. Домициан, держа в руках письмо, в котором Марулл сообщал ему о согласии Иоанна, побежал к Луции. Она занималась своим туалетом, парикмахер и камеристки трудились над ее прической, стараясь соорудить из бесчисленных локонов некую искусную башню. Домициан был радостно возбужден. Его красивое лицо покраснело, самоуверенно стоял он перед горячо любимой женой, угловато закинув за спину одну руку и держа в другой письмо. Его толстый волосатый карлик Силен неуклюже проковылял за ним; карлик старался также угловато закинуть руку за свой горб, подражая своему господину. Принц заговорил быстро и хвастливо, он не обращал внимания на то, что его голос срывается, не мешало ему и присутствие многочисленных рабов - он считал их за собак. Он думал, что веселая Луция так же будет забавляться его планом, как и он сам, он ждал от нее громкого, веселого смеха. В глубине души он надеялся, что после того, как он проявил столько изобретательности, чтобы доставить ей удовольствие, она наконец опять позволит поцеловать шрам под своей левой грудью. - И этот еврей согласился, - закончил он торжествующе. - Я только что получил письмо от Марулла. На открытие театра должен явиться и Кит. Он не может этого не сделать, иначе он смертельно оскорбил бы тебя и меня. Представь себе его лицо, когда он все это увидит. И он засмеялся резким, высоким, срывающимся смехом, которому карлик шумно вторил высокой, блеющей фистулой. Луция обернулась к нему. Сначала парикмахер и камеристка продолжали работать над возведением башни из локонов, но они скоро заметили, что безобидный утренний визит принца грозит превратиться в жестокую ссору, и пугливо удалились со своими инструментами в угол. Луция так круто обернула к принцу свое страстное лицо, что наполовину возведенная прическа рассыпалась. Нет, ей отнюдь не нравится идея Домициана. - Ты с ума сошел, - накинулась она на него. - Удивляюсь, как мог Марулл согласиться на такую нелепую, дурацкую затею. Она подумала об еврее Иосифе и о том, что она читала у него про этого Иоанна. Ее большие, широко расставленные глаза смотрели на супруга гневно, презрительно. Домициан не понимал, чем его план ей не понравился. Он невольно вспомнил и колебания Марулла. Марулл сказал, что это отдает богемой. Или это только более вежливая замена слова "безвкусица" и "нелепость"? Нет, его идея хороша. Луция просто не в духе. Опять все словно сговорились испортить ему удовольствие. Карлик Силен выступил вперед, его гротескное лицо выражало идиотскую надменность, он пародировал горделивый гнев Луции. Пинком ноги принц швырнул его в угол. Затем к нему тотчас же вернулась привычная вежливость. Сильно покраснев, но с любезной, почти примирительной улыбкой он сказал: - Вы сегодня немилостивы, принцесса. Может быть, вы слышали только наполовину то, что я вам рассказывал. Кажется, ваши рабы неловко обошлись с вашей прической. Вам следовало бы, может быть, держать их строже. Теперь мы поговорим о другом, вы позволите мне позднее спокойно объяснить вам мою идею. Но Луция, вспыльчивая и прямая, отнюдь не постеснялась унижать его и дальше перед рабами. - Можешь не трудиться, Малыш, - сказала она резко. - Замаринуй свою пошлятину, пусть она полежит, пока найдется кто-нибудь, кому она понравится. Я не приеду в Альбан, если там будет исполняться что-нибудь из того, о чем ты говорил. Домициан вспотел. Он вовсе не собирался отказываться от своего плана, но считал разумным принимать Луцию такой, какая она есть. Он сел, начал вежливо и непринужденно болтать о пустяках. Позвал даже карлика из его угла и предложил ему действовать дальше. Но Луция отвечала односложно и в конце концов заявила, что она сегодня не в настроении и была бы ему очень благодарна, если бы он ушел и дал слугам спокойно одеть ее. Домициану поневоле пришлось принять это за шутку, и он вежливо и с достоинством удалился. Однако Луция знала, что, если он вбил что-нибудь себе в голову, его не легко переубедить. Она была добродушна, и она любила своего Домициана. Она решила, хотя бы и против его воли, уберечь его от скандала. Всего несколько дней спустя, 4 сентября, при открытии больших двухнедельных игр в театре второго квартала, она нашла случай выполнить свое намерение. Луция сидела в императорской ложе. Тит казался добрым и особенно хорошо настроенным. Взгляд его уже не был таким тусклым и затуманенным, как в первые недели его правления, - нет, теперь он смотрел на нее зрячими глазами, и, когда говорил, в его голосе был легкий металлический звон, как в лучшие времена. Она никогда не одобряла происков Домициана против Тита; она любила развлечения, любила блеск, но принадлежала к слишком высокому роду, чтобы быть честолюбивой. Кроме того, она чувствовала в отношении Тита к Беренике подлинную страсть, и постоянство этой привязанности импонировало ей. Она впервые встретилась с Титом после происшедшей в нем перемены, он понравился ей, в нем действительно уже ничего не осталось от Кита, и она решила тут же пресечь в корне безвкусный и коварный план Домициана. Тит словно угадал ее мысли. Ибо в антракте он спросил ее, как подвигаются дела с ее виллой в Альбане и скоро ли можно надеяться на открытие театра. Она посмотрела смелыми, большими, широко расставленными глазами прямо в его более тусклые, жесткие, узкие глаза и ответила, что открытие театра зависит не от окончания постройки, а скорее от того, что она разошлась с мужем во взглядах на самую постановку. И она откровенно рассказала о плане Домициана. Тит внимательно посмотрел на нее, заметил, что это очень интересно, поблагодарил, улыбнулся. Она нравилась ему, она была истинной дочерью фельдмаршала Корбулона, который сумел прожить так достойно и весело и так достойно и бесстрашно умереть. Его удивляло, как это Домициан ухитрился завоевать ее сердце и удержать ее, он завидовал ему. Он завидовал и ей, ее самоуверенности, ее силе, ее истинно римской натуре. На сцене спектакль продолжался. Тит смотрел сбоку на Луцию, которая сидела рядом. Она и ее род не такие, как он и его родичи, скованные тысячью оговорок и сомнений. Они сами себе судьи, к мнению света они равнодушны. Они любят жизнь, они не боятся смерти и именно поэтому могут наслаждаться жизнью. Она, по-видимому, уже забыла свой разговор с ним и была всецело поглощена происходившим на сцене. Не будь Береники, эта женщина была бы единственной, способной увлечь его. Врачи сказали ему, что он навсегда утратил способность иметь сына. Он погрузился в себя, размышлял, грезил. Он видел щеку Луции, ее локоть и руку, на которую она оперлась щекой. В нем проснулась слабая, безрассудная надежда, что, несмотря на приговор врачей, эта женщина все-таки могла бы родить ему сына. Два дня спустя, к его удивлению, заявился Домициан. Малыш держался вежливо, почти покорно. Вероятно, решил Тит, провалившийся план спектакля и недовольство Луции сделали сегодня буйного братца таким смирным. Сам Тит сиял, он чувствовал себя бодрым, подтянутым, - предстоял приезд Береники, и то, что брат явился к нему с таким смирением, вызвало в нем еще больший подъем. Правда, вскоре выяснилось, что принц явился не только побуждаемый сознанием своей вины. Он очень осторожно, но для Тита вполне очевидно, преследовал какую-то определенную цель. Все вновь и вновь заводил он разговор об одном законе, проведенном на днях императором через сенат и значительно усугублявшем наказание за ложные доносы, обвиняющие в оскорблении величества. Очевидно, принца весьма заботило применение и действие этого закона. Но почему - Титу сначала было неясно. Сам он издал этот закон потому, что в Риме но умолкали голоса людей, считавших, что небо не одобряет его союз с Береникой и пожар - знак этого неодобрения. Нужно было показать массам, как он благочестив и милостив. Этот новый закон был хорошим средством. Меры против оскорбления величества были ненавистны, доносчиков презирали. Тем, что он усилил наказание за ложные доносы, он угождал массам и служил богам. Правда, ни двор, ни судебные власти не отнеслись к этому новому закону вполне серьезно. Наказания за оскорбление величества были исключительно суровы: смерть, изгнание и в любом случае - конфискация имущества, ибо конфискованные таким образом земли и деньги составляли существенную часть доходов государственной и императорской казны. А тот, чей донос приводил к осуждению обвиняемого, получал большую долю конфискованного имущества. Тит и его министры рассчитывали на то, что из-за такого вознаграждения доносов, невзирая на новый закон, будет столько же, сколько и раньше. Он как бы играл с Домицианом, на его замечания о новом законе давал поверхностные ответы, отклонялся от темы, оживленно болтал о том, о сем. Но Домициан все вновь и вновь искусно возвращался к эдикту против доносчиков, так что Тит спрашивал себя, все больше удивляясь, что, собственно, ему надо. Наконец Домициан назвал одно имя - имя Юния Марулла. Он назвал его осторожно, как будто мимоходом. Все же едва оно было произнесено, как Тит сразу догадался, в чем дело. Он усмехнулся, тихо, злобно, удовлетворенно. Оказалось, что, сам того не зная, он создал себе верное оружие против наглости братца. Дело в том, что исключение из сената оказалось для дел сенатора Марулла чрезвычайно выгодным; он компенсировал себя за свое социальное падение огромной коммерческой удачей. Пока он был сенатором, ему запрещалось делать доносы. После своего исключения он мог себе позволить обвинить того или иного из своих прежних коллег в оскорблении величества. Марулл был опытным юристом, превосходным оратором и имел полную возможность утолять свой ненасытный финансовый аппетит. Он выступил с девятью доносами, это были сочные доносы. Веспасиан, вечно озабоченный приумножением государственного и собственного имущества, не препятствовал ему, и каждый из таких процессов немало способствовал экономическому преуспеянию как самого Веспасиана, так и его врага Марулла. Только один-единственный раз, по ничтожному случаю, Веспасиан, ради поддержания своего престижа, оправдал обвиняемого; но при этом экономном императоре наказания за ложный донос были мягкие, и Марулл отделался денежным штрафом. Когда теперь были введены более строгие меры против доносчиков, Марулл, при его догадливости, сейчас же сообразил, что император, не внося нового предложения в сенат, при некотором желании мог объявить, что закон имеет обратную силу, и применить его против Марулла. Когда он сообщил об этом Домициану, - впрочем, вскользь, как и подобало стоику, элегантно и беззаботно, - в уме всегда подозрительного и мрачного принца тотчас же возникла уверенность, что при внесении этого закона единственной целью Тита было погубить Марулла, его друга Марулла. Принц считал себя искренним другом Марулла, хоть и не мог удержаться, чтобы иной раз его не помучить. Именно сейчас, когда рухнул план спектакля, он снова почувствовал, что есть на свете только три человека, к которым он привязан: Луция, Анний, Марулл. Если бы другой так неожиданно предал его, как это сделала сейчас Луция, он стал бы ненавидеть и преследовать его до самой смерти; ее же он любил за предательство тем сильнее. Если бы другой человек стал намекать на то, что его план нелеп, и осмелился обнаружить более тонкий вкус, чем у него, он никогда бы ему этого не простил; Марулла он любил за это тем сильнее. Когда Марулл сказал ему об опасности, которая таится для него в новом законе, Домициан тотчас решил спасти своего друга от интриг брата. Ничего не сказав Маруллу, он отправился к Киту. У того и в мыслях не было применить этот закон против Марулла. Но когда он заметил страхи и опасения Малыша, у него хватило хитрости не успокаивать его. Он не сказал ни слова о Марулле. Но упомянул мимоходом, что его советники еще окончательно не решили, следует или не следует придать закону обратную силу. Домициан полагал, что этого делать не следует, тогда пришлось бы тронуть весьма видных людей, которым государственная и императорская казна многим обязана; едва ли следует подогревать эти старые истории, они мало способствовали престижу династии. Довольно слабый аргумент. Домициан и сам это знал, и когда Тит небрежно возразил, что с его стороны очень любезно так оберегать популярность брата, он не смог ничего возразить и ушел недовольный, с трудом сохраняя привычную вежливость. Сенатор Марулл стоял перед трудной проблемой - следует ли ему действительно отпустить раба Иоанна Гисхальского на волю, как он ему обещал в связи с злосчастным планом Домициана. Никто, конечно, не мог его заставить выполнить свое обещание, а умный галилеянин обладал достаточной выдержкой и не напоминал об этом. Но Иоанн не был для Марулла просто рабом, и если он хотел, чтобы узы дружбы между ними не порвались, то Марулл не мог оставить его навсегда в этом недостойном звании. Было еще кое-что. Хотя Марулл и не верил в непосредственную опасность, все же, при странных отношениях между Титом и Домицианом, Киту могло вдруг прийти в голову, воспользовавшись законом против доносчиков, погубить Марулла, и было бы досадно, если бы Иоанн попал тогда в руки первого встречного. Итак, Марулл решил отпустить своего Иоанна на волю. Но перед тем он хотел с его помощью еще раз позабавиться. Марулл, который в последнее время страдал зубами и, следовательно, все усиливающейся мизантропией, находил, что Иосиф со времени выпавшей на его долю высокой чести нежится в особенно сытом самодовольстве, а Либаний, казалось ему, чересчур важничает. Он решил проучить этих своих двух высокомерных друзей, и так как знал, что они считают, будто именно их личности и их деятельность в Риме послужили поводом к Иудейской войне, то счел своего столь низко павшего раба Иоанна Гисхальского самым подходящим человеком для выполнения этого намерения. Потому он пригласил к себе Иосифа и Либания, а также Клавдия Регина и несколько других друзей. Актер облегчил ему задачу. Едва только Марулл заговорил после трапезы об Иудейской войне и ее причинах, Деметрий Либаний начал, по своему обыкновению, подчеркнуто просто и тем более многозначительно рассуждать о том, как странно Ягве и рок играют людьми; можно было бы сказать вместе с поэтом: "Так ветер каплями воды играет на широких листьях". Когда он исполнял роль Апеллы, разве он не думал, что оказывает услугу всему еврейству и разве, - это может подтвердить присутствующий здесь доктор Иосиф, - именно это не ускорило решение вопроса о Кесарии и тем самым не положило начало войне? Иосиф молчал. Он не любил вспоминать об этом эпизоде. Но Марулл обратился к нему: - Выскажитесь, Иосиф, этого хочет наш Деметрий. Неужели действительно вы оба оказались причиной войны? - Непосредственным поводом - да, - пожал Иосиф плечами, несколько раздраженный. - А что думаешь ты на этот счет, мой Иоанн? - вдруг обратился Марулл к галилеянину, скромно стоявшему в углу вместе с другими слугами. Деметрий и Иосиф невольно подняли головы. Марулл отлично знал, что с тех пор, как началась Иудейская война, между Иоанном и Иосифом существовала ожесточенная вражда, актеру же галилеянин всегда был антипатичен. У национального героя должен быть вид вдохновенный, романтический, интересный. А назначение великого актера, его назначение - с помощью остроумной исторической пьесы создать обратный образ. И вот этот Иоанн осмеливался быть тем, кого Деметрий непременно хотел сыграть. Со стороны Марулла - грубая невоспитанность призывать в качестве свидетеля против таких людей, как Иосиф и Деметрий, человека, подобного Иоанну, к тому же раба. Иоанн скромно приблизился. - Что вам угодно? - спросил он вежливо. - Ты слышал, - ответил Марулл, - мнение наших друзей, Иосифа Флавия и Деметрия Либания, о причинах Иудейской войны? Ты ведь тоже принимал участие в этой войне, Иоанн. Не скажешь ли ты нам, как ты на это смотришь? - Великий актер Деметрий Либаний заявляет, - деловито начал Иоанн, - что причиной войны послужил спор из-за мест в кесарийском магистрате, но ученые богословы Ямнии утверждают, что виною - грехи Израиля, а еврейские националисты - что произвол римских губернаторов. С другой стороны, "верующие", так называемые "минеи", или "христиане", придерживаются того взгляда, что и начало войны, и ее исход зависели от процесса против некоего лжемессии. Как видите, господа, мнения расходятся. Он умолк, задумчиво погладил короткие усы и снова скромно обвел серыми лукавыми глазами всех присутствующих. - Вот и наш Иосиф Флавий, - любезно заметил Марулл, - приводит в своей знаменитой книге целый ряд патриотических и религиозных мотивов. Но, - ободряюще повторил он, - что думаешь именно ты, Иоанн? - Я думаю, - сказал Иоанн и взглянул Иосифу прямо в лицо, - что, по сути дела, причины войны гораздо проще и гораздо глубже. Иосиф решил не участвовать в недостойном споре со своим давним врагом Иоанном; все же против воли он заговорил. - Что же это за таинственные причины? - спросил он надменно, язвительно. - Я вам сейчас скажу, доктор Иосиф, - миролюбиво отозвался Иоанн. - Лучше бы, конечно, по-арамейски: ведь мы оба говорим по-арамейски свободнее и не раз беседовали на хорошем арамейском языке. Но это было бы невежливо, думается мне, по отношению к остальным господам. Итак, давайте говорить хоть и плохо, но но-латыни. Я сам в начале войны знал ее причины не лучше, чем вы, может быть, и не желал их знать. Во всяком случае, когда я подстрекал своих крестьян к восстанию, я, так же как и вы, чтобы поднять их настроение, твердил им тысячи раз, что это - война Ягве против Юпитера, и я в это верил. Я был, как вы пишете, одним из зачинщиков ее и вождей, участвовал в ней от начала и до конца, был неоднократно близок к смерти. И я мог бы подохнуть, даже хорошенько не узнав, из-за чего, собственно, ведется война. - А теперь вы знаете? - спросил все с той же язвительной холодностью Иосиф. - Да, - ответил спокойно, почти дружелюбно Иоанн Гисхальский. - После войны, находясь на службе у милостивого сенатора Марулла, я имел время все обдумать. И я понял, в чем дело. - Да выкладывай же наконец! - ободрил его Марулл. - Тогда, - продолжал Иоанн, - вопрос был не в Ягве и не в Юпитере: вопрос был в ценах на масло, на вино, на хлеб и на фиги. Если бы ваша храмовая аристократия в Иерусалиме, - обратился он с дружеской назидательностью к Иосифу, - не наложила таких подлых налогов на наши скудные продукты и если бы ваше правительство в Риме, - обратился он так же дружелюбно и деловито к Маруллу, - не навалило бы на нас таких гнусных пошлин и отчислений, тогда Ягве и Юпитер еще долго отлично бы друг с другом ладили. Здесь, в Риме, можно было продавать литр фалернского вина за пять с половиной сестерциев, а мы должны были отдавать наше вино за три четверти сестерция, да притом еще драли с нас полсестерция налога. Если этого не понять и не сравнить наши довоенные цены на хлеб с ценами здесь, в Италии, то о причинах войны, выражаясь, как у нас, в Галилее, нельзя знать ни хрена. Я прочел вашу книгу очень внимательно, доктор Иосиф, но Цен и экономических данных я там не нашел. Разрешите мне, простому крестьянину, сказать вам: может быть, ваша книга и художественное произведение, но когда ее прочтешь, о причинах войны не узнаешь ни на йоту больше, чем раньше. К сожалению, главное-то вы и упустили. Регин поднялся с кубком в руке, - из-за больного желудка он пил вино подогретым, - и принялся ходить по комнате, издавая время от времени неясное ворчание, звучавшее как одобрение. Иосиф, чтобы показать свое равнодушие, невежливо жевал конфету. Лицо Либания выражало высокомерную иронию, лицо Марулла - наслаждение. Никто не говорил, все напряженно ждали, что скажет Иоанн. - Я считаю Иудею, - продолжал тот без видимой связи, - хорошей, здоровой страной, а ее учение - высоким и замечательным, достойным того, чтобы его защищать. Я имею в виду не невидимого бога и не великие слова пророков. Это, конечно, нечто возвышенное, но скорее относится к области нашего доктора Иосифа. Для меня лучшее в нашем учении - аграрные законы, и прежде всего закон о субботнем годе (*40). Исключительное, мудрое мероприятие, и жаль только, что из-за жадности иерусалимской аристократии, его так часто саботировали, - язвительно добавил он, повернувшись к Иосифу. - Я думаю, - обратился он опять к остальным, - что этот наш субботний год будет способствовать тому, что мы перекроем Рим. Вы позволите мне, сенатор Марулл, высказать мое мужицкое мнение откровенно. "Побежденные диктуют победителям свои законы" (*41), - цитируете вы, негодуя, изречение вашего Сенеки. Наш доктор Иосиф, как я слышу, хочет этого добиться с помощью духа. Это все воздушные замки. Но благодаря конкуренции нашего сельского хозяйства мы в недалеком будущем, мне кажется, сможем действительно диктовать вам законы, и весьма осязательные. Дело в том, что сельское хозяйство Италии разрушено, сенатор Марулл. Вы, из политических соображений, импортируете в Рим хлеб и, чтобы раздавать безвозмездно или по очень низким ценам, заполняете склады таким количеством зерна, что раз и навсегда сделали нерентабельным все сельское хозяйство Италии. Взамен вы специализировались на высокосортных винах. Вначале такое плановое хозяйство было неплохо, оно даже было замечательным. Но рынок стал давно уже слишком тесным для ваших вин. В Африке перепроизводство вина. Испания уже сейчас покрывает восемьдесят процентов своих потребностей продуктами собственного производства. Галлия - сорок, пол-Азии снабжаем мы, иудеи; скоро мы будем снабжать всю. Неужели вы думаете, что сможете жить спросом на вино одной Англии и обеих германских провинций? Во всех отраслях вы энергично взялись за дело. Но к этой проблеме вы не решаетесь подойти уже в течение столетия. А теперь поздно перестраивать сельское хозяйство Италии, и сделать его жизнеспособным вы тоже не можете. Не от эллинского духа, не от иудейского и не от варваров погибнет Рим, но из-за разрухи в своем сельском хозяйстве. Это я говорю вам, сенатор Марулл, я, Иоанн Гисхальский, галилейский крестьянин. Одной спекуляцией земельными участками да мировым владычеством долго не проживешь. Без разумно организованного сельского хозяйства не обойдешься. Этим я отнюдь не хочу умалить художественные достоинства вашей книги, - закончил он сухо, вежливо обращаясь к Иосифу. - А не кажется ли вам, что ваша точка зрения немного слишком аграрна? - спросил Деметрий, так как Иосиф молчал. В его голосе прозвучала едва уловимая ирония. Но пока Иоанн говорил, у него было время так препарировать эту иронию, что в ней прозвучало все презрение идеалиста к грубому материализму человека земли. - Мы, галилеяне, - миролюбиво заявил Иоанн, - убежденные крестьяне. Поэтому ученые господа в Иерусалиме, - улыбнулся он, - и заменили слово "дурак" словом "мужик", или "галилеянин". Все смотрели на Иосифа, ожидая, что он возразит. Но Иосиф оставался верен своему решению и не возразил ничего. Доводы Иоанна были смешны - настоящие мужицкие доводы, доводы черепахи против орла: "цены на хлеб", "цены на вино", "цены на масло". И от этого якобы зависит политика, из-за этого происходят войны? О, он сумел бы ответить Иоанну! "Вы, пожалуй, захотите, - мог бы он ему сказать, - объяснить исход из Египта, странствование в пустыне, создание царств Иудейского и Израильского, борьбу с Вавилоном, Ассирией и Элладой тоже ценами на хлеб и вино?" Но он сделал над собой усилие и промолчал. Ему предстоят более широкие возможности изложить свою точку зрения. В своей "Всеобщей истории евреев" ему придется все время ссылаться на причины и следствия, и именно там он покажет, что судьбу пародов всегда создавала мысль, религиозная идея, духовное. "Цены, статистика... - думал он. - Я объяснил возникновение войны ходом развития целого столетия, а не несколькими случайными цифрами. Разве в исторических книгах Библии мы находим цены и статистические данные? Разве есть цены и статистические данные у Гомера? Какой он дурак, какой мужик, этот галилеянин! И чего он хочет? Ягве давно осудил его. Семидесяти семи принадлежит ухо мира, и я один из них. А чье ухо открыто ему? Маруллу хочется развлечься, поэтому он и выпускает его против меня с этими цифрами. Но я отнюдь не намерен попасться на удочку этого римлянина". Все же его против воли грызло воспоминание о том, что и Юст из Тивериады в немногих тоненьких книжечках своего исторического исследования приводил цены и статистические данные. Тем временем Деметрий Либаний злился, что на него перестали обращать внимание. Не для того взял он на себя вину в разрушении храма, чтобы дать Иоанну возможность прочесть целый аграрно-экономический доклад. Что он воображает? Хочет пересадить сюда свою Галилею? Здесь еще, слава богу, не утрачено понимание искусства, и та интонация, с которой актер Деметрий Либаний произносит какое-нибудь слово, все еще интересует римлян больше, чем цены на масло во всех провинциях, вместе взятых. Так как Иосиф молчал и Либанию тоже нечего было сказать, то Клавдий Регин в конце концов задумчиво проговорил своим высоким, жирным голосом: - Жаль, что вы не писатель, Иоанн Гисхальский. При ваших взглядах вы могли бы написать весьма интересную книгу. Две недели спустя сенатор Марулл, Клавдий Регин и раб Иоанн Гисхальский явились в Большой судебный зал Юлия (*42) и предстали перед одной из камер "Суда ста" (*43). В землю воткнули копье в знак того, что разбирается имущественная тяжба: этот суд разбирал исключительно гражданские дела. Судебная процедура совершалась весьма торжественно. Ее возглавлял сам председатель суда, один из восемнадцати верховных судей империи (*44), ликторы были в полной форме, с топорами и пучками прутьев. Но странно противоречило этой торжественности то, что суд решал одновременно множество дел. Восемь камер заседали в большом зале; они были отделены друг от друга только занавесками, так что время от времени можно было сразу слышать разбирательство нескольких дел. Очень скоро были вызваны стороны мнимого процесса "Клавдий Регин против Юния Марулла". Регин тронул "удлиненной" рукой, то есть маленькой палочкой, плечо Иоанна и произнес формулу: "Я считаю этого человека свободным". Судья спросил Марулла: - Имеете ли вы что-нибудь возразить на это? Марулл молчал. Тогда ликтор коснулся "удлиненной" рукой плеча Иоанна и сказал: - Этого человека считают свободным. Кто имеет возражения? Марулл снова промолчал. Тогда судья сказал: - Я заявляю, что этот человек, согласно римскому праву, свободен. Когда процедура была закончена, Марулл обратился с горькой усмешкой к Иоанну: - Так, Иоанн, а теперь я тебе дам пятьдесят тысяч сестерциев, и когда их будет пятьсот тысяч, ты, если тебе угодно, можешь отправляться в Иудею. Иоанн сказал: - Дайте мне десять тысяч и отпустите меня, когда будет сто тысяч. Клавдий Регин внимательно слушал. Марулл подумал, что с его стороны, пожалуй, было неосторожно начать этот разговор в присутствии издателя. Но теперь ему не оставалось ничего иного, как согласиться. После трудов, связанных с принятием власти и большим пожаром, Тит уехал на короткое время отдохнуть в сопровождении одного только врача Валента в свое имение возле Коссы. Но отдых оказался еще короче, чем он предполагал. Уже по истечении первых дней из города прибыла весть о новом несчастье. Эпидемия, поглотившая в Египте и Сицилии столько жертв, теперь, в конце лета, достигла Рима. За вчерашний день медицинской помощью было зарегистрировано сто восемнадцать смертных случаев. - Не вернуться ли нам в Рим, Валент? - спросил Тит своего врача и доверенного. Валент запротестовал. Он привел немало доводов. Эпидемия разразилась очень некстати. Правда, он великий диагност, но при чуме диагносты не нужны, ее симптомы до того очевидны, что их узнает сразу и ребенок. Нет, теперь он в Риме никакой особой славы не пожнет. Город и так предпочитает египетских, еврейских и греческих врачей. А что греки и египтяне более опытны в борьбе с чумой, с этим спорить не приходится. Лейб-медик Валент - холодный, усталый человек, реалист. Он достиг того, чего мог достигнуть, у него бесчисленные последователи, он создал новую школу. Правда, карьера далась ему нелегко. Несмотря на свои новые методы, он едва ли возвысился бы, если бы ему не удалось сделать нескольким дамам-аристократкам в критическую минуту удачный аборт. Да и потом возникали трудности; хотя он получал самые высокие гонорары в Риме, но прошло еще немало лет, пока он добился полного признания, и многие задирающие нос еврейские и греческие коллеги совершенно открыто считали его шарлатаном. Лишь после того, как Тит сделал его своим лейб-медиком, сплетни прекратились. Теперь у него были деньги и слава, и, кроме того, он был доверенным Тита, в известной степени - как бы его соправителем. Он достиг вершины. Но тому, кто забрался очень высоко, бывает трудно на этой высоте удержаться. Разве не намечается уже некоторое нисхождение? За последние недели с Титом произошла перемена - очень лестная для доктора Вал