ные нужды - покрытие судебных издержек и затраты на содержание заключенных в государственных тюрьмах? Пробиваться сквозь строй грязных нищих, потратить час на дорогу на другой конец города - и все для чего?! Чтобы выяснить, насколько ты неинтересен трем симпатичным девушкам, а потом еще сидеть на холоде и выслушивать, как тебя обкладывает матюгами какой-то поддатый дядя, чьи секреции больше уже ни для кого не секрет?! На лице одной из голландских подруг отразилось искреннее сочувствие - типа как дяденьку можно понять, и ему нужна помощь. Гай не видел себя, но мог с уверенностью предположить, что отражается у него на лице: что дяденьку нужно долго пинать ногами, желательно - по голове и в идеале - до смерти. Он едва себя сдерживал, чтобы не воплотить в жизнь эту заманчивую идею. Проблема в том что сквернослов был старым, слабым и пьяным; Гай и вправду мог бы его убить. И это бесило больше всего: что пьяница был защищен его собственными понятиями о приличиях. Тем более что Гай в силу своей профессии изучил Уголовный кодекс и знал, что бывает за физическое насилие и человекоубийство, пусть даже и непредумышленное. И потом, девушки не одобрили бы рукоприкладства. В этом смысле они очень странно устроены, женщины. И не было никакого смысла реагировать на оскорбления ответными матюгами - это только бы завело пьяницу еще больше. - Есть люди просто отвратные, - продолжал пьяница. - Есть люди просто... - Он добавил определение одного корня со словом из трех букв на "х", которое чаще всего пишут на стенах и на заборах. Они решили по-быстрому все допить и уйти. Интересно, подумал Гай, а есть ли в мире такая страна, где для идиотов наподобие этого алкаша предусмотрена смертная казнь, и можно ли будет туда эмигрировать. Однако, когда они уже допивали пиво, пьяный дядя ушел. Голландские подруги остановились у Викки, и Гай проводил женщин до дома, чтобы оказать им посильную помощь в плане проигнорировать оскорбления, если вдруг по дороге их снова обложат матом. Тем более что он решил не отчаиваться до последнего. Он еще не исключал возможности, что по прибытии домой девушки разом разденутся и попросят его сделать им, всем трем, эротический массаж с ароматными маслами. Но, как это часто случается, этого не случилось. Гаю вызвали такси. Он уже не успевал на метро, так что пришлось раскошелиться на машину, что, кстати, стоило очень недешево, поскольку ехать ему было на другой конец города. Только Гай сел в машину, как таксист - выходец из Ямайки - спросил у него, нельзя ли спросить у него совета. Таксист рассказал, как у себя дома, на родной Ямайке, он познакомился с девушкой, и они поженились; он привез ее в Лондон, но через неделю она от него сбежала. "Ну я ее и того... депортировал". Все замечательно. Но когда он опять ездил домой на Ямайку, они помирились, и теперь он собирается снова забрать ее в Лондон. Он подумывает о том, что, наверное, надо бы позвонить в Министерство внутренних дел. Гай представлял себе, как будут счастливы в Министерстве внутренних дел, когда этот дядечка им позвонит. Он представлял себе, как таксист обращается за советом в "Джонса и Кейту"; как и большинство их клиентов он мог бы претендовать на призовое место в международном конкурсе по продвинутому слабоумию. Таксисту было где-то за тридцать, а жене наверняка не было и двадцати. Во всяком случае, так рисовалось в воображении Гаю: юная леди, которая, несомненно, стала мудрее и старше после своей депортации и которая либо найдет с кем порезвиться, пока муж на работе, либо сбежит уже окончательно, когда в следующий раз соберется сбегать. И все же - может быть потому, что Гай сильно устал, - он не счел это очередным проявлением вселенского идиотизма. Это была обыкновенная правда жизни. То, как живут люди. И если не считать тарифов на пассажирские авиаперевозки, какая, в сущности, разница, куда ехать - в Кингстон или Хэмпстед? - Попробуйте, - сказал Гай. - Вот и я говорю, почему не попробовать. Машина сломалась посередине Эйкр-лейн. Гай терпеливо подождал - на случай, если таксисту хватит способностей ее оживить, - потом расплатился и вышел, готовый последние десять минут пройти пешком. - Удачи вам с вашей женой. - Он сам удивился тому, что сказал это искренне. От души. Он задрал голову к небу, но Луны в небе не было. Лед в сердцах молодых гостей Мы ждали на пограничном посту. Было темно и холодно. Не так чтобы очень холодно для декабря, но все равно неприятно. Мы прождали весь день. И не мы одни. На Нодьлок налетел ураган журналистов; куда ни плюнь - повсюду в три слоя специальные корреспонденты, жадные до кровавых зрелищ охотники за бедой. Мы забрали последний "мерседес" в Будапеште. Когда я брал его в начале недели в агентстве по прокату автомобилей, там все были безумно счастливы, что у них взяли такую роскошную дуру, как "мерс". Я спросил: "Можно на нем выезжать из Венгрии?" Мне ответили: "Конечно", - и с лучезарной улыбкой вручили бланк на дополнительную страховку. Им даже в голову не могло прийти, что среди западных иностранцев найдутся больные на голову, которые по собственной воле поедут в Румынию - тогда события в Тимишоаре вызывали лишь легкое беспокойство. К концу недели они уже не давали машин никому, кто вызывал подозрения в причастности к средствам массовой информации, или давали, но требовали залога, который в пять раз превышал номинальную стоимость автомобиля. У компании есть свои преимущества. Мне не пришлось делать все самому. Будь я один, я бы уже весь издергался, не забыл ли я чего важного; и мне бы пришлось самому обхаживать угрюмых румынских пограничников, пытаясь уговорить их открыть сезам. А так я сидел, задрав ноги, потягивал пиво и размышлял о том, как бы вернее разбогатеть. На соседней полосе, дверь в дверь с нами, стояла шикарная "вольво" с тремя внештатными корреспондентами из Германии (то есть это я так решил, что они внештатные, потому что они не выглядели людьми, способными устроиться на нормальную работу), которые пытались всучить румынскому пограничнику венгерский счет за гостиницу в полной уверенности, что это анкета на визу. Я с наслаждением подслушивал их разговор, тем более что они так ни до чего и не договорились. Репертуар иностранных языков у наших немецких "коллег" не включал в себя знание венгерского или румынского. Они по-прежнему выдавали визы на границе, хотя никого не впускали. Был вечер пятницы, до Рождества оставалось три дня, и впереди, под покровом непроницаемой темноты, нас ждало нечто, что подходило под описание революции. В шестидесяти километрах от границы была Тимишоара, город, где правительственные войска расстреляли мирную демонстрацию в поддержку пастора Ласло Тёкеша. Погибли десятки людей. Десятки, сотни, тысячи - никто не знал наверняка. Никто не знал, что происходит в Тимишоаре. Никто не знал, где сейчас Тёкеш и жив ли он вообще. Золтан тихо сидел на заднем сиденье, как переводчик, которому в данный момент нечего переводить; как бывший представитель венгерского национального меньшинства в Румынии он знал, что это такое - молчать и не отсвечивать. Мы слушали радио. Репортаж из Бухареста. О том, как все плохо у Чаушеску. Никто не знал, где он сейчас и жив ли он вообще. Шаболш носился туда-сюда в поисках фактов и слухов, как и пристало всякому журналисту. На самом деле он был адвокатом, хотя и наглухо безработным (в результате конфликтов с венгерскими властями), и в данное время - моим шофером. Вообще-то, если мне нужен шофер, я обращаюсь к матерым таксистам, которые довезут тебя куда угодно и по любой дороге. Я свел знакомство с Шаболшом, поскольку он, в свою очередь, водил знакомства с самыми что ни на есть колоритными личностями; он вечно притаскивал мне каких-то чахоточных гомиков-проституток или смущенных цыган, чтобы я с ними поговорил "за жизнь". Однажды он вызвался подработать у меня шофером - его подруга была беременна, и ему очень нужны были деньги. С тех пор, когда мне нужен водитель, я всегда обращаюсь только к Шаболшу, потому что он обращается с автомобилями с пугающей безжалостностью, которая совершенно ему не свойственна при общении с людьми. Багажник у нас был забит под завязку: одежда, еда, туалетные принадлежности, карты, румынские разговорники, взятки-подарки и - что меня беспокоило больше всего - всего одна запаска (я уже ездил по Румынии и знаю по опыту, что лучше иметь с собой несколько запасных колес, но в "Ависе" лишних не оказалось). Я предупредил Шаболша, что наша поездка может затянуться на несколько дней, и он взял с собой пять пачек сигарет и огромный термос с кофе. Я просто рыдаю от Шаболша - будапештский интеллектуал как он есть. Я уже начал надеяться, что мы простоим на границе всю ночь, после чего благополучно поедем домой, но тут вдруг все двигатели завелись, и шлагбаум подняли. - Тимишоара? - спросил Шаболш. - Тимишоара. Что там, в ночи: затаившийся в темноте зверь под названием революция, пожирающий все правила и рвущий порядок в клочки? Что нас ждет впереди? Ликующие революционеры? Снайперы? Горячее угощение? Румынские пограничники смотрели на нас с выражением: "вы, ребята, совсем придурки". Мы переехали через границу четвертыми или пятыми, чему я был несказанно рад. Пока мы ехали в темноте, ориентируясь только на габаритки машин впереди, я почти ожидал, что какая-то из этих машин сейчас бабахнет, нарвавшись на мину, - издержки богатого воображения. Дорогу освещал только свет фар. Было видно, что ничего не видно. У нас была карта, но мы понятия не имели, чего ждать от этой дороги. Я уже начал жалеть, что все это затеял. В голове постоянно вертелось, что на территории Румынии, по неофициальным данным, сотни тысяч - если не миллионов - "Калашниковых" (диктатура не скупится на вооружение); что в каждом "Калашникове" - магазин на тридцать патронов, и что достаточно одной пули - и это не важно, что она будет случайной, непреднамеренной и беззлобной, и предназначенной вовсе не мне, а кому-то другому, - чтобы оборвать мое существование на этой земле. И никакой "мерседес" меня не спасет. Впереди показались фигуры, преграждающие дорогу. Если бы за рулем был я, я бы, наверное, тут же и остановился. Люди со всех сторон обступают машину и стучат нам в бока. Ощущение не из приятных... но это они так радуются. И я понимаю, что такое революция: это когда все выходят на улицы, даже те, кто живет в маленькой деревеньке в пяти минутах пешком от венгерской границы, это почти Рождество, это когда непроглядная тьма и горячечное возбуждение, плещущее через край, растворяется в ночи. Продравшись через ликующую толпу, мы направляемся в Арад, первый большой город перед Тимишоарой. Когда мы въезжаем в город, я малость приободряюсь - мы уже двадцать минут едем по стране, и никто не попытался меня застрелить. Арад был тусклым и тихим, как всякий маленький провинциальный город в позднее время суток. Несколько пешеходов, несколько машин, кое-где светятся окна и вывески - но ничего выдающегося, ничего, что стоило бы запомнить. Эта скучная тишина, с одной стороны, вселяет уверенность, но с другой - вызывает разочарование. Я буду жить, но мне не о чем будет рассказывать. Как и положено туристам, мы запутались в улицах с односторонним движением. На четвертом круге по городу мы все же решаем спросить дорогу. Первой нам встречается женщина с огромными сумками, набитыми едой. Она вызывается показать нам дорогу, поскольку ей тоже нужно в Тимишоару. Дама попалась болтливая, и Золтан переводит ее монологи; она живет в пригороде Тимишоары и понятия не имеет о том, что происходит в городе, она просто приехала в Арад к родственникам за продуктами. Мы высаживаем ее на подъездах к Тимишоаре, и я замечаю, что настроение изменилось. То ли из-за того, что унылые пригороды Тимишоары навевали смутную тоску и тревогу, то ли из-за зловещей давящей атмосферы - не знаю. Но мы все почувствовали, что привычная повседневность закончилась. Высокая женщина в длинном плаще и двое мужчин стоят на дороге; первый из многих кордонов, которые нам предстоит пройти. Они без оружия. Спасет ли плащ от того, у кого с собой есть пистолет или автомат и кто вовсе не заинтересован, чтобы его остановили? И тем не менее каждый трудоспособный гражданин Румынии стремится завладеть участком какой-нибудь улицы или дороги и установить там свой личный контрольно-пропускной пункт, безотносительно от его полезности и невзирая на то, что происходит в стране. Нас пропустили почти без вопросов, но пока мы добрались до центра города, нам пришлось несколько раз прибегать к помощи Золтана. В центре все было тихо и мирно, хотя повсюду валялись осколки стекла, и имел место быть один перевернутый автобус. Людей на улицах было немало. Они держались настороже, но не выказывали никаких признаков возбуждения. В этом действительно что-то есть, когда ты говоришь: "Отведите меня к вашему командиру". После недолгих переговоров нас с Золтаном направили в Оперный театр, где, как нам сказали, располагалась штаб-квартира революционного комитета. Сам театр мы нашли без труда, но зато долго бродили внутри: вверх-вниз, из коридора в коридор. Наконец, нас проводили в большую комнату, где... восемь мужиков смотрели телевизор. Существует такой журналистский штамп: "сердце революционных событий". Так вот, это самое "сердце" я представлял себе по-другому. Один мужик был на балконе и общался с народом на площади - какового народа имелось в наличии человек пять или шесть. Но это была просто дружеская болтовня, а не пламенное воззвание. Мы с Золтаном походили по комнате, пытаясь понять, кто тут главный. С чего начать интервью у революции? В углу, в гордом одиночестве, сидел человек возбужденного вида. Я предложил ему пачку "Кента", чтобы вызвать на разговор. "Кент" в Румынии - это не сигареты, а твердая валюта. Было дело, когда я посредством одной пачки "Кента" открыл закрытый ресторан в Бухаресте. Пачки циркулировали по стране, никто их не открывал и не курил, а за три пачки, как мне говорили, можно было получить медицинский диплом. Я был уверен, что прикоснулся к революции в чистом виде, когда мужик отказался брать пачку, но потом все-таки взял, мучимый острой никотиновой недостаточностью, открыл ее, достал одну сигарету и жадно закурил. Открытую пачку он приглашающе положил на стол, так чтобы все, кто хотел, угощались. Курильщик объяснил мне, что в Тимишоаре революция победила, но он понятия не имеет, что происходит в других городах. Никто не знает, на что способна Секуритате. Никто не знает точного числа жертв, но счет идет на тысячи. Мы пытались поговорить и с остальными, но не услышали ничего нового. Никто ничего не знал, никто ни за что не отвечал. Никто не знал, что происходит. Никто не участвовал в боях, и вот еще любопытная деталь - никакого оружия в Опере не было. Так и должно было быть, или просто я разговаривал не с теми людьми? Я очень надеялся, что никто из других журналистов, проникших в святая святых, не набрел на того, кто хоть что-нибудь знает или хоть что-нибудь видел. Это было как в детстве, когда тебе кажется, что у других ребятишек игрушки лучше. В комнату ворвался какой-то худосочный студент в шапочке с кисточкой и объявил по-английски, наверное, из уважения к представителям иностранной прессы: - Сюда летят вертолеты. Сюда летят вертолеты. Мы все умрем. Никто не обратил на него внимания. Если бы присутствующие начали с криком выпрыгивать из окон, я бы последовал их примеру. Но поскольку все были спокойны, я тоже решил не дергаться. Я с задумчивым видом изучал стены и пытался представить, что будут делать местные повстанцы, если их атакуют пулеметами или ракетами. Я пришел к выводу, что мне больше нет необходимости торчать в Опере. Звезды на небе были обнадеживающе безмятежны и не тронуты вертолетами. Вернувшись к машине, мы обнаружили, что Шаболш там не скучает - он собрал небольшую компанию и активно общался. - Поехали, - сказал я. - Они могут нам показать, где трупы, - ответил Шаболш. Румыны с готовностью закивали. Когда все начиналось, здесь, в Тимишоаре, расстреляли безоружных демонстрантов - непременная составляющая революции. Шаболш объяснил, что помимо того, что никто не знает точного количества жертв, никто не знал, что стало с телами. Были организованы поиски, и обнаружилась братская могила. Мне совсем не хотелось смотреть на трупы, но мне хотелось узнать, смогу ли я это выдержать. И мне нужно было писать репортаж - хоть что-нибудь, что пусть отдаленно, но все-таки напоминало новости. Мы раздали еду, припрятанную в багажнике, и один из местных сел к нам в машину, чтобы показать дорогу к разрытой могиле. - Приезжайте еще, - сказала нам на прощание одна из женщин, которой мы отдали шоколад. Убитых людей похоронили в месте, подходящем и в то же время слишком очевидным, чтобы кому-то пришло в голову искать именно там - на городском кладбище, которое, однако, было больше похоже на развороченную строительную площадку, чем на кладбище. Мне вдруг пришло в голову, что я никогда раньше не имел дела с покойниками. Я совершенно не знал, как себя вести, и надеялся, что не сделаю ничего неподобающего. Наш провожатый повел нас с Золтаном через пустырь подмерзшей грязи, но тут Золтан остановился. - Для меня это слишком, - заявил он. - Я подожду в машине. Я не стал возражать, потому что, когда мы с ним договаривались о поездке, он подряжался шофером, и инспекция трупов не входила в круг его обязанностей; и еще потому, что по сравнению с Золтаном, которому не хватило духу идти дальше, я себя чувствовал жутко крутым. Мы прошли еще несколько ярдов. Еще прежде, чем мы их увидели, мы почувствовали их запах. Здесь почти не было фонарей, и меня это полностью устраивало. На краю ямы лежали выкопанные тела. Их было штук десять - двенадцать. Почти все - голые и испачканные в земле. Первое, что я подумал, глядя на них: что я никогда бы не взялся выкапывать их из могилы. Ни за какие деньги. Особенно мне врезалось в память тело дородной женщины средних лет, на животе у которой лежал мертвый ребенок. Совсем-совсем маленький. О чем тут было говорить?! Поэтому мы и молчали. Сложно представить, что может быть что-то хуже, чем эти мертвые люди, сваленные в кучу в мерзлой земле в двойной заброшенности (покинутые и недосягаемые) и двойной темноте (невидящие во мраке). Сложно представить себе более сильный наглядный пример к уроку по теме: Тепло - это все. Мне было хорошо видно. Наверное, надо было что-то сказать, но я подумал, что и с журналистской, и с моральной точки зрения самое лучшее - это молчать. Вернувшись к машине, я заметил у входа на кладбище того худосочного паренька, который принес известие о вертолетах. Теперь он кричал: - Секуритате уже на подходе. Секуритате уже на подходе. Мы все умрем. Мы едем обратно в Венгрию; мне надо писать репортаж. Я все еще чувствую запах от тел у разрытой могилы. Я прижимаю к носу пакет с кофе, чтобы его крепкий аромат отбил запах смерти. У самой границы у нас спускается колесо. Мы ставим запаску, параллельно слушая радио. По радио говорят, что агенты Секуритате под видом мирных автостопщиков стоят на дорогах и тайком подкладывают взрывчатку в машины журналистов. Из Арада в прямом эфире передают репортаж одного журналиста, который прячется под каким-то там радиатором и рассказывает о том, как Секуритате расстреливает город. Я никак не пойму, почему ад принято изображать в языках ревущего пламени, и чтобы орды ревущих грешников громоздились друг на друга, и чтобы чумазые черти обязательно томили их на сковородках, тыча вилами в бока, или жарили на вертелах. Если бы можно было выбирать, я бы распорядился, чтобы меня похоронили на солнце, в компании приятных людей, потому что - я вас уверяю, - если ад действительно существует, то там очень холодно и одиноко. Книжный червь Он открыл дверь с надписью: ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН. Взглянул на доску объявлений - нет ли чего нового. Ничего нового не было. Предупреждения о магазинных ворах отличались лаконичными резкими характеристиками: вонючий, ирландец, крадет атласы. Или: очки в роговой оправе, длинное пальто, бутерброды, интересуется садоводством. Статистика по продажам. Вакансии в филиалах. Он открыл буфет, где - он уже знал - есть кофе, и включил электрический чайник. Пересчитал мелочь в стеклянной банке, где оставляли денежку за кофе: две монетки по десять центов и один пятачок. У него было одно очень полезное умение: не заморачиваться насчет кофе. Он понятия не имел, какие бывают сорта и какие сорта лучше, какие - хуже. Он не терял ни секунды, размышляя о том, как готовить кофе: сколько класть ложек, сколько лить воды, сколько молока, сколько сахара. Кофе - это такая вещь, которая для многих становится культом. Но не для него. Он просмотрел новые книги, потом попробовал позвонить в пару мест. Но никуда не дозвонился. Так что он отпил кофе и порадовался удобному креслу. Мне хорошо, сказал он себе. Хотя, на самом деле, нет. Не хорошо... лучше, чем хорошо... замечательно. И спокойно. Он потратил пятнадцать минут на размышления о днях рождения - что это не такое уж и значительное событие. Потом он подумал, что, может быть, он ошибается, и думал об этом еще минут пять. Потом еще полчаса ушло на раздумья, что сидеть в одиночестве в свой день рождения в офисе книжного магазина с двумя бананами и половиной буханки черствого хлеба на ужин - хотя он сам был вполне доволен, - кому-то может показаться кошмарным, и волнует ли его, если другие сочтут его бедным-несчастным? Волнует ли его, что подумают о нем люди? И должно ли это его волновать? В конце концов он устал об этом думать. Ему очень нравилось в этой комнате. Приятная, уютная атмосфера. Жалко, что он здесь не работает, но как бы там ни было, пора приниматься за дело. На следующее утро он выбрался, никем не замеченный, из отдела "Естественная история", вышел на улицу и пошел в Управление порта. Он переходил через какую-то тихую улочку, когда к нему подошел тощий высокий черный. - У меня кое-что есть для вас. Он ничего не ответил и пошел себе дальше с решительным видом "ничего не вижу, ничего не слышу", типичным для жителей всех больших городов. Про себя он подумал, что, наверное, у него все-таки не получается выглядеть бедным, безумным и опасным в той мере, чтобы с ходу отбивать желание общаться. Насчет безумным и бедным все было нормально, но у него патологически не получалось выглядеть опасным. Однако он остановился, когда тощий черный предложил ему слона. Он даже не поленился дойти до трейлера, и действительно - это был определенно индийский слон. Еще очень маленький слон, достаточно молодой, чтобы поместиться в трейлер для перевозки лошадей, и достаточно взрослый, чтобы выглядеть раздраженным, явно не в духе и явно уставшим от этих слоновых игр. Покачав головой, он отправился восвояси. - Вам просто необходим этот слон, - не сдавался настырный слоноторговец. Это было сказано с таким пылом, что ему на мгновение показалось, что ему действительно нужен слон, причем именно этот конкретный слон. Но это странное ощущение исчезло так же стремительно, как и возникло. Вот так всегда и бывает: тебя убеждают, что тебе что-то нужно или тебе что-то нравится, и ты вроде бы убеждаешься, а потом понимаешь, что не нравится и не нужно. - Всего-то сто долларов. Большего я не прошу. Заманчивое предложение. Слишком заманчивое, чтобы его упустить. Но ему не нужен был слон, тем более какой-то сомнительный слон. Это он уже понял за свои тридцать три года. Он предпочитал отрицательную характеристику: он - тот, кому слон не нужен. Продавец, уже по определению, был лицом более заинтересованным, поскольку ему нужно было продать слона (занятие почти безнадежное, надо заметить). И самое главное, у него не было места, чтобы держать слона, поскольку не было места, чтобы держать себя самого. Но, может быть, это был величайший дар - умение дать себя уговорить в категорической настоятельности покупки и все-таки ничего не купить. Он подошел к своему шкафчику, нашел свою футболку с "Книжным червем" и переоделся. Она ему больше не нравилась, эта футболка. Теперь она его смущала. "Книжный червь" - большими жирными буквами наверху, две первые строчки из "Илиады" - посередине, и "Бойтесь меня" - внизу. Такие футболки ты делаешь на заказ, когда ты молод и агрессивен. Та женщина, которая попыталась прочесть ему лекцию на тему как одеваться, хотя он демонстративно читал две книги одновременно и явно давал понять, что не расположен к беседе, пришла в ужас, когда обнаружилось - он сам ей сказал после настырных расспросов, - что этой футболке уже лет двенадцать. Она действительно пришла в ужас, та женщина. Но он все равно не выбрасыват эту футболку, поскольку вообще никогда ничего не выбрасывал, и, как и большинство ненужных и нелюбимых предметов одежды, она была неразрушима. Сейчас у него был выбор: пойти в отель "Парамаунт" за углом, чтобы умыться в сортире над раковиной, или пойти к Сильвану и помыться уже нормально. Ему очень хотелось в душ, но у них с Сильваном была договоренность, что он может мыться в хозяйской ванне, но обязуется мыть за это посуду и вытирать пыль. У Сильвана было много книг, и вытирать с них пыль было достаточно геморройно, а поскольку он уже прочитал их все, его интерес к содержанию их в чистоте и беспылии иссяк. Он вошел в "Парамаунт" и направился прямиком в мужской туалет. Там он разделся до пояса, ополоснулся над раковиной, вытерся бумажными полотенцами и понял, что не чувствует должного усердия в плане почувствовать себя ущемленным. Он заходил сюда регулярно, но его ни разу не погнали. Сам того не желая, он исхитрился изобразить своего бедного и сумасшедшего как причуду богатого иностранца. Потом был кубинский ресторан и дежурное блюдо. Он всегда заказывал дежурное блюдо; это избавляло его от обязанности изучать меню, а официанта - от обязанности впаривать ему это самое дежурное блюдо. Сейчас он работал с 1884 годом и в ожидании заказа достал свою "Замечательную историю сэра Томаса Барта", замечательную только тем, что она была донельзя скучной, и "Историю Карла Странного", которая не была странной, а была - опять же - скучной. Курица в чесночном соусе с рисом и черной фасолью прибыла всего через три страницы. Отрезав первый кусок, он задумался о том, жив ли еще отец. Говорят, что мужчина становится настоящим мужчиной только тогда, когда умирает его отец. И как, интересно, это происходит: в один прекрасный день ты вдруг ощущаешь в себе немереную силу, пришедшую из ниоткуда, и понимаешь, что вот - свершилось? Тем более что это будет единственный способ хоть что-то узнать об отце. Потом он задумался, сколько раз он об этом задумывался. Один раз в день каждый день на протяжении десяти лет? Два раза в день каждый день? Три раза каждые два дня? И сколько времени он потратил на эти мысли? По пять минут зараз? По десять минут зараз? Сколько времени тратится на одни и те же мысли... Люди жалуются на то, что им приходится делать одно и то же, изо дня в день кушать одно и то же, носить одну и ту же одежду, но думать об одном и том же они считают вполне нормальным. Он подумал, что это еще одна мысль, которая приходит к нему почти так же часто, как и предыдущая. За столиком напротив мужчина с газетой и в шляпе с загнутыми кверху полями громко ругался по поводу дежурного блюда. Вот за что ему надо поблагодарить отца, если уж ни за что другое: он мог есть все, что можно есть в принципе. И вовсе не потому, что отец патологически не умел готовить; просто, когда мама их бросила, их домашняя пища стала совершенно безвкусной и поразительно однообразной: сосиски, готовые пудинги, свиные отбивные-полуфабрикаты. Другие продукты случались у них на столе крайне редко. Интересно, а сколько раз он задумывался об этом? Каждый раз, когда видел, как кто-то ругает еду в ресторанах или оставляет порцию недоеденной. Он давно научился, что время приема пищи - это время, которое нужно "собраться и пережить". Он пришел к выводу, что у каждого есть врожденный иммунитет к своим собственным мыслям, и поэтому практически невозможно наскучить себе самому. Если бы вам пришлось сидеть рядом с кем-то, кто постоянно твердит: "вот за что мне надо поблагодарить отца, если уж ни за что другое" или "время приема пищи - это время, которое нужно "собраться и пережить", - вы бы свихнулись в течение двух дней. Наверное, это и есть зрелость: когда тебе перестают читать наставления, и ты начинаешь просто ходить по кругу, увязая в каждодневной рутине, значит, ты окончательно повзрослел. И тем не менее он с удовольствием скушал рисовый пудинг с корицей и выпил кофе: иногда можно дать себе волю и ни в чем себя не ограничивать. Он тщательно избегал думать последнюю мысль из "мысленабора о папе" - самое грустное даже не то, что они ненавидят друг друга, а то, что помимо ненависти, между ними больше ничего нет. Он старался быть адекватным сыном, и ему очень хотелось, чтобы и папа хоть чуточку постарался... или хотя бы притворился, что старается. Лишь по прошествии лет он начал частично понимать отца. Он даже помнил день, когда это случилось - однажды, в поезде, он увидел своего бывшего одноклассника. Они не виделись пять лет, но он даже не подошел к своему бывшему другу. Он просто не знал, о чем с ним говорить. Забавно, правда, - в мире, где со спутника на орбите можно определить марку твоей зубной пасты, где одним движением пальца можно послать миллионы слов на расстояние в десять тысяч миль, где можно следить за событиями на любом континенте, просто включив телевизор, где негде спрятаться и где нет тишины, он не знал, где его отец и о чем с ним говорить? - Вы много читаете, - сказал привереда в шляпе, который сидел за столиком напротив, и указал глазами на две открытые книги у него на столе. Он молча кивнул, потому что не отрицал данного утверждения и еще потому, что ему не хотелось вступать в беседу. - Книги - это не жизнь. - Да. Книги лучше, - ответил он и перебрал все тридцать две библиотечные карточки в кошельке, пока не нашел единственную кредитную, чтобы расплатиться. Вот оно - виртуальное странствие двадцать первого века. На другом берегу океана, где идет мелкий дождь, маленькие суммы денег, обозначенные его именем, переезжают в какой-то там банк в Кембридже; в то время как в Лондоне маленькие долги из Америки перебираются по адресу, где Эльза подпишет чек, изобразив приемлемое подобие его подписи, и тем самым даст ему право расплачиваться по карточке. Ему было хорошо. Как бывает хорошо после рисового пудинга и кофе. И больше никто в ресторане не мог этого оценить. Больше никто в Нью-Йорке. Может быть, даже никто в целом мире. По дороге в Публичную библиотеку он заглянул на почту, посмотреть что пришло. Один чек, трехмесячной давности. Книга на рецензию; это будет примерно так: триста слов о том, на что это похоже, и триста - на что не похоже. Хорошо. Приглашение на конференцию. Несколько писем от Эльзы - пакет корреспонденции ко дню рождения. Каждый раз он мужественно боролся с искушением отправлять ее письма прямиком в мусорную корзину, потому что за последние несколько лет в них не было ничего нового. Она работала там же, жила в той же самой квартире, выражала свои тревоги и уговоры в тех же самых словах. Можно было бы предположить, что она тоже устала писать эти письма, измазанные розовыми соплями - точно так же, как он устал их читать, - но нет: для нее это была настоящая жизнь. Что ж... у каждого своя рутина. Но опять же: Эльза была упрямой, - и это была ее единственная добродетель. Только не думай, что я сделаю первый шаг. Эта фраза повторялась примерно в каждом пятом письме и была, как он сильно подозревал, начисто лишена иронии, несмотря на то обстоятельство, что Эльза уже сделала тысячу первых шагов и использовала все виды оружия из женского арсенала от булыжника до гранатомета. Волны розовых конвертов, кипы открыток и других знаков любви и внимания мчатся за ним по пятам по всему миру: марципановые бегемотики, пластмассовые львята, ежедневники в меховых обложках, брелок для ключей с цитатой из Библии (апофеоз бесполезных и неуместных подарков, поскольку жить ему негде и ключи ему не нужны), шоколадные сиськи, банки с фасолью для выпечки, надувные губки, заводные миниатюрные новогодние елки на ножках, - все пронизано щемящей нежностью и добротой. В периоды особенно напряженной активности она писала ему чуть ли не каждый день. Он уже не знал, куда деваться от плюшевых зверюшек, в которых воплощалась ее любовь: улыбчивых медвежат и ярко-красных дельфинчиков с прилагаемой к ним открыткой: для самого-самого моего человека - я думаю о тебе, и я счастлива. Также присутствовали: грустные зайцы, кроты с печальными глазами и несчастные заброшенные котята с табличкой "Скучаю по тебе" на пузе. Похоже, у Эльзы был просто неистощимый запас безделушек и игрушечного зверья, предназначенных для проявления нежности, и это при том, что она окончила университет, что ей было уже тридцать два, и во всем остальном она была женщиной безупречного вкуса, и половина ее посылок до него просто не доходила. Он искренне не понимал, что она в нем нашла. Он знал только то, что главное его достоинство заключается в отсутствие недостатков. Он бы не бил ее, не волочился бы за другими женщинами, не пропивал бы все деньги и не проигрывал их на скачках, не заставлял бы ее смотреть с ним футбол по телевизору и не какал бы на пол. Он был как та безногая черепаха из анекдота: ее всегда можно найти там, где ее оставили. Он едва не соблазнился настоятельными уговорами Эльзы переехать к ней жить: у нее, мол, достаточно места в квартире, и он ей совсем не помешает, и она тоже не будет мешать ему работать. Он человек скромный и неприхотливый, запросы у него минимальные, много места он не занимает. Это был бы, наверное, неплохой вариант. Единственная причина, почему он не воспользовался столь заманчивым предложением: не захотел. И он знал, что если бы он уступил, она бы лишилась возможности найти настоящее счастье. Что это было: душевное благородство или просто понимание, что с ним ее жизнь будет скучной и невыразительной? Время от времени случались периоды молчания на несколько месяцев, когда Эльза приходила в себя после очередного неудачного романа. Мужской силуэт неизменно маячил где-то на периферии всякий раз, когда Эльза ездила в отпуск. В письмах появлялись одноразовые упоминания о встрече с каким-нибудь лесником на пляже или с продюсером - в морском круизе. Ее любовные связи, похоже, не выходили за рамки гостиничных кроватей. Было приятно осознавать, что Небеса не просто наказывают дураков. Хотя Эльза была далеко не красавицей - не из тех женщин, на которых оборачиваются на улице, - она была умной, тактичной и деликатной, у нее была неплохая работа, она хорошо готовила, она постоянно встречалась с людьми по работе, но все равно неизменно спала одна в своей огромной двуспальной постели, хотя хотела совсем немногого: облить нежностью своего мужчину. Он никогда не понимал людей, которые убеждены, что быть не похожими ни на кого - это придает стимул и является ценным качеством. Всякий, кто был на краю, знает, как там неуютно и холодно. Он пошел в Публичную библиотеку, нашел тихий уголок и устроился там. В правой руке - "Три недели в Моптауне", в левой - "Если бы я был Богом". Другие посетители библиотеки время от времени поглядывали на него, но никто ничего не сказал. Настало время академический рутины, как это бывало почти каждый день. Почему он не устроился на работу в какой-нибудь университет, преподавателем по литературе? Наверное, потому что не захотел. Но ему нравилось периодически выходить из засады и стрелять в спину профессорам. Это было приятно. Злобно и несправедливо, но именно это ему и нравилось. Он начинал с того, что упоминал какое-нибудь общеизвестное произведение, и это давало им повод надеяться, что они обрели благодарного слушателя, перед которым можно и выпендриться. Потом он вспоминал более редкую книгу, демонстрируя глубокие познания в данном вопросе и вызывая легкое удивление у профессиональных филологов. Потом - какой-нибудь совсем уже раритет, которого и существует всего-то один-два экземпляра. Чтобы совсем уже их напугать, дипломированных филологов. Это было легко. Он делал специалистов по девятнадцатому веку, ретроспектируя век восемнадцатый; специалистов по восемнадцатому он доставал, проводя аналогии с веком семнадцатым; специалистов по веку семнадцатому громил веком шестнадцатым. Это было легко - выбить почву у них из-под ног, отступив лет на десять - пятнадцать назад от их узкоспециализированного периода. Тогда некоторые из них с облегчением улыбались и говорили, что это не их профиль. Но как можно понять писателя и изучить его творчество, если не знать, что было раньше, что этот писатель читал и на каких он учился примерах? И что читали те авторы, которых читал он? С теми, кто пытался искать убежища в своем периоде, он поступал очень жестко: уводил их назад во времени и яростно атаковал их укрытие, давая понять, что оно их нисколечко не защитит. Вот почему он писал рецензии на книги. Он отложил "Если бы я был Богом". 1884-й, но вразброс. Подобрать книги в нужном порядке при всем желании невозможно. Ему никак не удавалось выдерживать правильную последовательность - во всяком случае, не так аккуратно, как хотелось бы. Приходилось читать зигзагообразно - то забегая чуть-чуть вперед, то возвращаясь назад. Эта Идея (именно так - с большой буквы) пришла ему в голову тринадцать лет назад на третьем этаже Университетской библиотеки, когда он читал письма Папы Пия II: "Век без писем - век слепой". Ему стало вдруг интересно, а что ты увидишь, если прочтешь все письма, написанные за века, если прочтешь все книги на свете. Все, что было написано человечеством. В то время он уже почти что жил в библиотеке, что, вероятно, и было началом. Или начало было в Париже? Они поехали туда с Томом - без денег, вообще без всего. Отнюдь не чувствуя крутыми, они бродили по городу в надежде ощутить себя стильными и шикарными ребятами и испытать восторженное возбуждение, каковое должно снизойти на них само собой. Их поразило количество гостиниц в Латинском квартале и отсутствие в них свободных номеров. После двух часов бесплодных блужданий они набрели на один отель, где были свободные номера, но у них не было таких денег. Тогда они поняли, почему в разгар туристического сезона люди заказывают номера заранее. Мимо того книжного магазина они прошли трижды; он сам поражался своей выдержке. Но на четвертый раз он "сломался" и предложил Тому зайти посмотреть. Он знал про эти магазины - "Шекспир и компания" - и знал, что это такое. Тогда он был молодым и невежественным, но все же достаточно любознательным, чтобы знать, что Джойс и Элиот были бандитами. Войдя в магазин, он растерялся богатству выбора и совершенно "завис", в то время как Том, который вообще никогда ничего не читал, направился прямиком к прилавку, чтобы спросить п