его нынешнего положения; что каиды сколачивают целые состояния, заставляя людей под пыткой передавать им право на владение своей землей; что, по словам Али, в подвалах замка Халифы, у которого они пировали с Людо, по тридцать лет сидят закованные в цепи голодные узники... Нечего валять дурака и притворяться перед самим собой, будто он, точно невежественный турист, понятия не имеет о том, что происходит в этой стране, - он же все это знает! Знает он и страшную историю про маленького еврея из Феса, который, впервые надев европейское платье, не снял замшевых ботинок, когда проходил мимо мечети; путь его лежал дальше через рынок, и, как только он появился там, торговцы принялись швырять и прыскать в него маслом, но, как оказалось, вовсе не для того, чтобы испортить ему костюм: когда он уже выходил с рынка, кто-то подскочил к нему с факелом и поджег его... Что бы про Европу ни говорили, а такое в ней невозможно - даже эти немецкие юдофобы, которые вызывают столь яростное возмущение у Людо, в жизни такого не учинят! Искалеченные люди... Однако эта веселая пара нищих калек (у одного были отрезаны руки и ноги, у другого выколоты глаза) считала свое наказание вполне справедливым, поскольку оба были ворами, - не только справедливым, но и разумным, потому что теперь они уже не могут воровать. "А если бы нас просто посадили в тюрьму, как нынче, при французах, мы бы посидели и снова принялись за свое". Словом, они хотели заставить его признать, что европейская система наказания и жестока и неразумна! На него словно повеяло свежим воздухом, когда он понял, что мавры в противоположность большинству покоренных "колониальных" народов никоим образом не страдают комплексом неполноценности: да разве неверные могут быть властелинами - их даже на одну доску с собой не поставишь! Когда-то мавры правили в Европе, теперь настал черед Европы править, но маятник качнется в другую сторону - и мавры снова окажутся в Испании и во Франции... К тому же как можно не полюбить страну, где независимо от классовых различий столь широко употребляют слово "друг" - так называют и хозяина, и слугу; а представьте себе, что было бы, если б в Мелтон прибыл гость и спросил Уонтиджа, дома ли его, Уонтиджа, "друг"? Да, но два обнаженных тела в постели... - Первый пароход отплывает из Мазагана: завтра вечером грузовое судно уходит в Ливерпуль, - сказал Людо, сунув под нос Огастину расписание рейсов. Шея у Огастина налилась краской - не только по вине солнца. - Прости... Пожалуй, я... Видишь ли, едва ли мне нужно так уж спешить, - промямлил он. - До будущей недели потерпишь? Огастин снова пробормотал что-то нечленораздельное, но вроде бы означавшее, что, если разобраться, он, пожалуй, может и вообще не спешить. Раз уж он добрался до Марокко, едва ли стоит так быстро отсюда уезжать... И снова Людо не проявил удивления, но про себя подумал: "Бедная рыбешка, крепко же тебя Марокко подцепило на крючок!" 11 В Дорсете роды прошли благополучно, лишь у Мэри было какое-то неприятное ощущение, которое она не могла даже определить, когда ее третий ребенок появился на свет без всяких усилий с ее стороны, точно у мертвой. Мальчик родился 29 октября. Ноябрь едва ли подходил для того, чтобы расставлять навесы на лужайке, а потому (подумал Гилберт) вознесем хвалу последователю Пэкстона! Двор под стеклянной крышей был восемьдесят ярдов в длину и шестьдесят в ширину - в такой "бальной зале" легко можно было разместить всех приглашенных на крестины, постелив половики, чтобы спасти паркет от подкованных гвоздями сапог, и раскинув ковры там, где будут пировать друзья и соседи. После того как солнце - если таковое будет - зайдет, все электрические факелы, которые сжимают семьдесят железных рыцарских дланей в рукавицах, вспыхнут разом, хотя некоторые из них придется сначала починить. Единственная серьезная проблема - как обогреть эту "залу"... Трубы в некоторых из железных печей проржавели и склонны дымить, но неужели несколько сот гостей не дадут достаточно природного тепла, чтобы можно было вообще обойтись без печек?! И придется обратиться в агентство, чтобы нанять шесть лакеев, ибо у миссис Уинтер еще с довоенных времен лежат в нафталине именно шесть ливрей с гербом Уэйдеми. День празднества придется назначить в зависимости от того, когда свободен епископ, и Гилберт написал ему, чтобы выяснить это (как жаль, что мелтонская церковь маловата!). А пока надо было выбрать имя мальчику. Как наследника мелтонских угодий и других, даже еще более прибыльных источников дохода, его, само собой разумеется, следовало наречь Гилбертом. А вот второе имя - Гилберт-отец был очень великодушен! - надо взять по материнской линии. У отца Мэри, как выяснилось, в числе прочих имен было имя Огастин - нет, это не подойдет... Один прадед - Артур, другой - Уильям? Нет, ни то ни другое имя Гилберту не нравилось. - Кажется, у тебя был молодой кузен, который погиб на войне? Ведь, будь он жив... Так было решено, что по линии Пенри-Гербертов младенца нарекут Генри, а остальные имена возьмут из числа традиционных по линии Уэйдеми, которые Гилберт уже подобрал. Выбор крестных отцов требовал еще больших размышлений. Они должны быть относительно молодые и с перспективой стать премьер-министрами - вот это угадать не хватало воображения даже у Гилберта, прямо хоть обращайся к гадалке! Крестная же... Тут двух мнений быть не могло; выбор явно падал на Джоан, если, конечно, у Гилберта хватит духу предложить ее! Однажды холодным безветренным ноябрьским утром, когда в воздухе уже чувствовался морозец, духовные обязанности призвали архидьякона в Солсбери. Джоан надо было кое-что купить, и она повезла его туда на машине. Покончив с покупками, она заглянула в собор. И тут мысли ее разделились. По привычке, стоило ей войти в собор и очутиться внутри безукоризненного тройного куба, - а именно так выглядел удивительный неф, - она, наверно, в пятидесятый раз представила себе, каким был этот собор в догеоргианские времена, до того, как вандалы принялись крушить средневековые приделы, уничтожили древние витражи, чтобы забрать олово, а бесценное стекло свезли на городскую свалку. Да, восемнадцатому веку - эпохе Георгов, не обладавших чувством прекрасного, - есть за что ответить перед потомками... Однако мысли эти машинально проносились у нее в мозгу, в то время как более деятельная часть ее ума была занята тем, ради чего она пришла сюда, а пришла она в поисках тихого уголка, где можно было бы спокойно еще и еще раз изучить весьма уклончиво составленную телеграмму Огастина. Целую неделю носила она ее с собой в сумочке, но так и не поняла, каковы его планы, если не считать того, что "пока" домой он не возвращается. Наконец она опустилась на колени - уж господу-то богу, во всяком случае, известны намерения Огастина, даже если сам он едва ли их знает! Прошло целых пять минут, прежде чем у нее появилось ощущение, что она не одна. Джоан подняла глаза - неподалеку стоял молодой человек и молча наблюдал за ней. Она, конечно, никогда в жизни не видела его прежде... И все же лицо показалось ей смутно знакомым, - может быть, она просто не может вспомнить, кто это? Когда она поднялась с колен, он шагнул к ней и, поклонившись, напомнил о том злополучном сборе охотников на святках почти два года назад. Он Энтони Фейрфакс, американский приятель Огастина, и как же он счастлив, что встретил мисс Дибден! Но что привело его в Англию? Чтобы удобнее было разговаривать, они вышли на паперть. Молодой американец сказал, что приехал засвидетельствовать свое почтение дальнему родственнику, главе рода Фейрфаксов и единственному американскому гражданину, сохранившему, по решению палаты лордов, звание пэра Англии. Кроме того, Фейрфакс надеялся встретиться с Огастином. Он написал ему, прежде чем сесть на корабль, но не получил ответа. Огастин что, за границей? Джоан небрежно ответила, что он, кажется, уехал в Марокко или еще куда-то и письмо, вероятно, не нашло его. Тогда Энтони заметил, что хотел бы посетить Мелтон и узнать про своего друга, но не решается, не зная, жива ли еще бедная миссис Уэйдеми... Тут Джоан увидела своего брата, шедшего к ним по жухлой траве, - черная, поистине символическая фигура под молчаливыми вязами и липами, чьи голые ветви, чуть тронутые изморозью, тонули в тумане. Мистер Фейрфакс был представлен архидьякону и принялся уговаривать брата с сестрой позавтракать с ним на Милфорд-стрит в старинной гостинице, где он остановился. Там они обнаружили вполне приличный кларет, и за бараньими отбивными Энтони настолько очаровал архидьякона, что тот пригласил мистера Фейрфакса к ним на обед. Это, естественно, означает, что ему придется провести в их доме и ночь, если у него нет машины, потому что местные поезда рано перестают ходить... Мистер Фейрфакс с благодарностью согласился - если это, конечно, не слишком их обременит... Беседа затем перекинулась на могильные памятники, которые этот мерзопакостный георгианский архитектор Вайатт так испортил, ведь он же все их перестроил по своему вкусу, что возмущало архидьякона до глубины души. Мистер Фейрфакс, вторя ему, неодобрительно отозвался и о сумбурном нагромождении всех стилей в современных памятниках (у него тут были похоронены предки по материнской линии). Да, но этого мало, Вайатт уничтожил часовни, созданные Бошаном и Хангерфордом, и даже знаменитую колокольню; у архидьякона сохранились редкие старинные гравюры, которые он вечером непременно покажет мистеру Фейрфаксу... Кстати, а почему бы гостю не задержаться у них дня на три или четыре, если он ничем не занят? Мистер Фейрфакс сначала вежливо отнекивался, но архидьякон заметил, что жизнь в приходе невероятно скучна для его сестры: он должен часто отлучаться, а она почти нигде не бывает, никого не видит, так что, оставшись, Энтони сделает доброе дело и для Джоан и для него самого. Ну, а поезда... Кстати, поскольку у него нет машины, не лучше ли ему поехать сейчас вместе с ними, если он, конечно, не возражает трястись целый час в весьма древнем и потрепанном "моррис-каули". 12 Спустя, должно быть, месяц, а то и полтора Людо отправился однажды с Огастином из Марракеша на обед к другу своего отца - так называемый "обед" начинался здесь рано и длился часов пять. Их хозяин шариф был таких необъятных размеров, что не мог подниматься по лестнице, а потому в его замке лестниц не было, лишь покатый настил ярдов в пятьдесят длиной вел под небольшим углом на верхний этаж, но и по этому настилу хозяин передвигался столь медленно, что, казалось, он стоит на месте; правда, после застолья гости тоже не склонны были спешить. Тем не менее им предстояло взойти на стены, откуда открывался вид на многие мили оливковых плантаций, принадлежавших шарифу и дававших ему с благословения аллаха немалый доход. Естественно поэтому, что, прежде чем двинуться домой, гости должны были осмотреть и давильные прессы. Были они древние и представляли собой весьма примитивные сооружения из досок с подвешенными для тяжести камнями, и, однако же, они выжимали из превосходных плодов, вручную собранных, вручную очищенных, вручную избавленных от косточек, самое высококачественное "девственное" масло. Это великолепное масло славилось по всей стране, и, поскольку его получали немного, в продажу оно не шло; доходы же шарифу приносили выжимки, которые он пароходом отправлял в Марсель, где их снова клали под пресс, только уже гидравлический, а затем заливали горячей водой, так что остатки масла всплывали на поверхность, точно жир в супе, или же подвергали обработке сероуглеродом и бог знает чем еще, а в итоге получалось "прованское масло", которое и шло в продажу. Мысли Огастина были все еще поглощены оливковым маслом - он даже подумывал о том, не купить ли ему оливковые плантации, - когда они уже после заката солнца вернулись наконец в Марракеш и затем в Фернет-Бранка. Там Огастин обнаружил письмо от Энтони Фейрфакса со штампом отеля "Гарланд" на Суффолк-стрит - места, где любит останавливаться духовенство, и не потому, что гостиница эта такая уж уютная, а, скорее, потому, что она уединенная. Гостиница была из тех, что мог бы порекомендовать своим друзьям архидьякон, - такое соображение, конечно, помогло бы Огастину разгадать загадку, если бы он знал это место... А загадка состояла в том, что полученное им письмо носило совсем уж неожиданный характер: Фейрфакс вызывал его на дуэль без всяких объяснений причины. Он просто предлагал Огастину выбрать оружие и назвать своих секундантов. Огастин бросил письмо через стол Людовику: бедняга Энтони что, сошел с ума? Людо устал, переел и соображал туго. - Выбери резиновые мячи и налови собак архидьякона Эбора и Кантуара в качестве секундантов. - И он швырнул назад письмо. - Что он против тебя имеет? - Одному богу известно. Мы с ним не виделись с тех пор, как Мэри упала тогда с лошади. - Я думаю, ты прав: он просто ненормальный. Кстати, разве сейчас кто-нибудь дерется на дуэлях, кроме французских политиков, да и те закрывают глаза и стреляют в небо? - О да, на юге Соединенных Штатов вроде бы дуэли еще в моде. Для Энтони это будет третья дуэль. В первый раз он дрался, когда кто-то обвинил его в том, что он подтолкнул свой шар на состязаниях в крокет... А из-за чего он дрался во второй раз, не помню. - Разорви это письмо, и все. Однако Огастин взволновался куда больше, чем подозревал Людо, ибо он вовсе не хотел терять друга, если этого можно избежать. Даже самая мягкая шутка тут не годится: нужно развеять недоразумение и со временем невольная обида будет забыта, но смеяться над такой священной штукой, как дуэль, - нет, с человеком типа Энтони Калпеппера Фейрфакса из Южной Каролины это не пройдет! Пусть он будет неискренен, но он должен написать с достоинством, тщательно выбирая слова, должен сказать, что понятия не имеет, чем мог оскорбить друга, и стоять на том, что, будучи человеком честным, не может принять вызов, если ему не будет черным по белому написано, в чем он виноват. Не думает же обладатель имени Фейрфаксов, что обладатель имени Пенри-Гербертов встанет под дуло пистолета и позволит прострелить себе голову, даже не зная, за что его лишают жизни? Почта из Марокко ходила медленно, поскольку каждая из великих держав пользовалась своей почтовой связью, и вполне возможно, что у того, кто вез на побережье мешок с почтой, где было и письмо Огастина, кончился запас гашиша, ибо рацион, на котором держал их главный почтмейстер его величества, был, мягко говоря, мизерным... Так или иначе, а ответ Пенри-Герберта попал на поднос с завтраком, который подали Фейрфаксу, лишь в рождественское утро. Энтони прочел его с возрастающим огорчением. Ну зачем Пенри-Герберт делает вид, будто понятия не имеет, в чем дело, - он не только все прекрасно знает, но знает и то, что его требование изобразить на бумаге причину дуэли невыполнимо (поскольку имя дамы, даже то, что некая дама причастна к дуэли, никогда не упоминается в делах чести). Больше всего опечалило Энтони то обстоятельство, что он когда-то называл другом человека, способного выдвинуть столь неубедительные причины, чтобы избежать поединка. У Энтони мелькнула даже мысль отправиться в Марокко и, дав Огастину пощечину, заставить его драться... да только стоит ли? Одним словом, уже теперь ясно, что Пенри-Герберт - трус, и, значит, его можно сбросить со счетов, а потому Энтони может отныне с легкой душой ухаживать за Джоан. Остается лишь добавить, что в следующий раз, когда Огастин приедет в Дорсет, он уже не обнаружит там терпеливо и покорно ожидающей его Гризельды. Миссис Фейрфакс уедет оттуда задолго до его появления, и в доме тоттерсдаунского священника будет править железной рукой пожилая экономка, сурово регламентируя (бедный архидьякон!) отъезды и возвращения своего хозяина. 13 К счастью для Джоан, Энтони не принадлежал к числу азартных дельцов и Южную Каролину не охватила лихорадка земельной спекуляции. В Англии весной кончилась всеобщая забастовка, а на том берегу Атлантики осенью кончился земельный бум во Флориде. Это был первый предостерегающий удар колокола, которого почти никто не услышал. (Похоронный звон раздастся в Америке через три года, когда бум на бирже лопнет точно мыльный пузырь, как лопнул точно мыльный пузырь бум во Флориде, но это будет такой похоронный звон, который гулом прокатится по всему капиталистическому миру, только глухой как пробка мог бы его не услышать.) Во время флоридского бума райский сад кусочек за кусочком распродавали изгнанным из него детям Адама, но уже в минувшем году никто не желал покупать участки во Флориде. Приобретали лишь опционы на покупку, которую вовсе не собирались делать, - приобретали, чтобы продавать, и продавать с выгодой. И вот, когда ураган выбросил карты из рук тех, кто устроил бум, разрушив до основания райский город Корал-Гейблс, карточный домик рухнул, и многие участки для "загородных резиденций", которые на самом-то деле представляли собой заболоченные, вредные для здоровья места, заросшие ризофорами и пригодные разве что для разведения крокодилов, оказались снова в руках своих первоначальных владельцев, вовсе того не желавших. Однако во Флориде спекуляциями землей занимались отнюдь не только профессионалы, а любой Том, Дик или Гарри, стремившиеся разбогатеть. Эти люди, безнадежно развращенные возможностью быстро делать такие деньги, о каких они и мечтать не могли, работая продавцами или механиками, теперь, когда буму пришел конец и Флорида не оправдала их надежд, устремили взоры к Уолл-стриту. Там они довольно быстро начали ту же рискованную игру, жонглируя опционами и гарантийными взносами, а в результате цены на бирже вскоре подскочили куда выше реального уровня доходов и прибылей корпораций, совсем как было во Флориде, только здесь это вскоре приобрело куда больший размах, ибо к случайным дельцам присоединились профессионалы, желавшие получить свой кусок пирога. Во время этого биржевого бума можно было так быстро сделать деньги простой игрой на бирже, что приток средств в Германию прекратился. Таким образом, для Германии источник "легких денег" иссяк, а это означало конец ее кратковременного процветания. Осуществление грандиозных планов (вроде гоночного трека и стадиона в Каммштадте) волей-неволей пришлось на середине прервать, и рабочие снова оказались на улице. И вот в то время, когда весь остальной мир продолжал пользоваться благами Великого Американского Биржевого Бума - процветание пришло даже в Великобританию, где в период, когда бум достиг высшей точки, число безработных упало до одного миллиона человек, - депрессия и массовая безработица снова поразили Германию. А после ложки меда, которым немцы еще совсем недавно лакомились, они лишь острее почувствовали горечь во рту. Все это играло на руку Гитлеру. Но еще больше это могло оказаться на руку Штрассеру. И вот Гитлер осенью назначает Геббельса гаулейтером в Берлин, главным образом чтобы он не спускал глаз с бывших мессий фюрера - радикалов братьев Штрассеров. Короче говоря, Геббельсу предстояло быть наготове, чтобы в любой момент опровергнуть "официального глашатая единой и неделимой нацистской партии на севере". Лотар был из счастливчиков: ему как-то удалось удержаться на своей должности в муниципалитете, и все свободное время он посвящал безотказной работе на благо Дела. Перебравшись летом в Каммштадт, он случайно снял комнату в доме, где на верхнем этаже жил учитель Фабер, преподававший в школе у маленького Эрнста Кребельмана. Сначала, встречаясь на лестнице, они лишь молча церемонно раскланивались. Но однажды Лотар открыл дверь, как раз когда учитель проходил по крошечной лестничной площадке - два квадратных ярда сверкающего паркета, неизменное алоэ в горшке и запах политуры, - и ему навсегда запомнилось то, что предстало его взору: день был жаркий, и учитель нес пиджак на руке, лацкан отвернулся, и Лотар увидел обычно скрытый значок со свастикой. Это придало молодому человеку смелости, и он решил заговорить с учителем. Сам он до сих пор официально еще не вступил в партию - собственно, единственным членом партии в Каммштадте был в ту пору учитель, и ему приходилось об этом помалкивать, иначе он мог лишиться работы, тем не менее он с распростертыми объятиями приветствовал Лотара, как ветерана путча. Он повел Лотара наверх, в свою мансарду, где горами лежали книги и стоял застарелый запах сигар (нищий учитель выкуривал сигару каждое воскресенье, а потом всю неделю пробавлялся одним запахом). По-братски побеседовав с нижним жильцом, учитель поискал, что бы дать ему почитать, может быть, "Морского черта" Люкнера или "Среди грохота стали" Юнгера? Но Лотар обе эти книги читал. Тогда, может быть, что-то Геера, или Брема, или Назо, или Гайслера? В конце концов Лотар унес с собой два тома Хустона Чемберлена "Основы", после того как учитель сообщил ему, что этот семидесятилетний мудрец, скончавшийся прошлой зимой, сказал про Гитлера: "За этим человеком можно идти с закрытыми глазами". Учитель Фабер и Лотар были первопроходцами - предстояло проделать еще долгий путь, тем не менее в течение последующих трех лет нацисты сумели завоевать пусть крошечный, но все же плацдарм даже в ультраконсервативном Каммштадте. Здесь единственными "марксистами", заслуживающими опасения, были высокоуважаемые советники социал-демократы, правившие в муниципалитете (ибо в Каммштадте рабочих было несколько больше, чем предполагал Людо), а единственными евреями - друзья Людо, чей отец был скован по рукам и ногам принадлежавшим ему банком. Первые рекруты, которых Лотару и учителю удалось завербовать, присоединились к ним лишь потому, что любили и уважали учителя: раз _он_ принадлежит к какой-то организации, значит, это организация стоящая. Они-то и образовали интеллектуальное крыло местной нацистской ячейки, члены которой встречались тайно и главным образом дискутировали на философские темы - далеко за полночь. Однако надо отдать Лотару должное: ему удалось вовлечь гораздо более сильного сподвижника - некоего Людвига Кетнера, обанкротившегося торговца строительными материалами, который не мог найти себе места и не знал, к чему приложить свою неуемную энергию. Вот уж Кетнера не назовешь интеллигентом! Во время войны он потерял глаз под Верденом и был награжден Железным крестом за доблесть. После войны он начал с ничего - торговал ломом, распродавал оставшиеся правительственные запасы, а потом во время строительного бума не упустил возможности и стал торговцем строительными материалами. Кетнер уже считался одним из многообещающих людей в Каммштадте, когда вдруг всякое строительство прекратилось. Лотар вел дела с этим человеком в муниципалитете в дни процветания, он ему тогда понравился, и теперь, когда Кетнер остался на бобах, Лотар был одним из немногих, кто по-прежнему дружески к нему относился. Будучи по натуре скорее кондотьером, Кетнер вскоре устал от бесконечных дискуссий, затягивавшихся до глубокой ночи. Он стремился к действию... Судить о том, насколько отставал от духа времени маленький Каммштадт, можно хотя бы по тому, что только в 1928 году Кетнер начал сколачивать зародыш команды СА из каммштадтских "ветеранов". 14 Похоронный звон в Америке... Удар колокола раздался 29 октября 1929 года - в день, когда на нью-йоркской бирже крах достиг своего апогея. И в этот же день маленькому Гилли Уэйдеми исполнилось три года (хотя никакого торта по этому поводу ему не дали, ибо у него болел живот). Цены на Уолл-стрите начали падать за две недели до этого дня, и сразу пошла ко дну вся мелюзга, вроде многочисленных ухажеров Анн-Мари Вудкок (ибо Ри исполнилось уже семнадцать, она расцвела и превратилась в красотку "с целым хвостом ухажеров, которых она - по словам Рассела - ой-ой-ой как крепко держит на привязи!"). Но теперь "все ее ухажеры прогорели", ибо корма для этих цыплят не стало, а во вторник, 29 октября, когда закрылась биржа, банкротом стал и ее отец. Брэмбер Вудкок давно плюнул на работу и всецело посвятил себя бирже - каких-нибудь две недели тому назад он был обладателем (на бумаге) чистых четверти миллиона долларов. Введенный в заблуждение случайными взлетами некоторых акций среди общей тенденции к понижению, не обращая внимания на то, что люди стремились от них избавиться, он продолжал покупать, надеясь таким образом довести свое состояние до полумиллиона. А теперь у него было даже меньше, чем до начала игры, и, значит, придется продать любимую ферму в Нью-Блэндфорде, а вырученные за нее деньги отдать маклерам... Рождество наступало для Вудкоков в этом году весьма тревожное, ибо в доме не было ни цента, а в холодильнике - ни куска мяса. Брэмбер едва ли мог рассчитывать на то, что ему удастся вернуться на работу, во всяком случае не сейчас, когда в городе полным-полно было таких Брэмберов Вудкоков. Эрл (помните, мальчуган, который играл на окарине?), и Бейби, и даже Малыш все еще учились, таким образом, добытчицей пропитания для семьи могла быть только Ри, которой, конечно же, удастся устроиться, несмотря на тяжелые времена... Однако эта перспектива не слишком привлекала Анн-Мари: вместо того чтобы искать себе работу, она написала бабушке, которая жила в Лафайете (штат Луизиана) и чье имя она носила, продала меховую пелеринку, купила билет и отбыла на дальний юг по железной дороге одна. Она обещала - и собиралась сдержать слово - посылать им все, что сможет, если и когда сможет. Но бабушка Вуазен никогда не одобряла брака своей дочери с Вудкоком и, судя по всему, намеревалась благодетельствовать лишь обратившимся к ней ранее молодым художникам и скульпторам из Нового Орлеана. И тем не менее у Ри не возникло желания вернуться домой: молодые художники и скульпторы оказались презанятными, природа вокруг Лафайета на заболоченном рукаве реки Вермилион была прелестна, а погода такая теплая, что меховая пелеринка была вовсе не нужна. Ничего не поделаешь: придется Малышу и Эрлу утром, до школы, продавать газеты, а их матери работать сдельно для швейной фабрики. Когда крах достиг своего апогея, даже вполне надежные ценные бумаги ни по какой цене не находили покупателя, хотя, вообще-то говоря, стоимость акций упала не больше, чем на треть, по сравнению с самой высокой ценой и, следовательно, просто дошла до разумного уровня. Однако это мало успокаивало тех, кто приобретал акции, давая гарантийный задаток, и жертвы краха, вроде Брэмбера, отнюдь не рассматривали это падение стоимости на одну треть как исчезновение воображаемого капитала (ведь, собственно, этот капитал существовал лишь в умах счетоводов) - нет, скорее, у них было такое ощущение, будто земля вдруг разверзлась, как писано в Библии, и поглотила реально существовавшее богатство. Брэмбер слегка приободрился, когда президент Гувер объявил, что основа экономики не подорвана и на нее не могут повлиять "здоровые" и "реалистичные" изменения стоимости акций на бирже. Но Рассел был менее оптимистичен. Он обратил внимание дяди на то, что экономика теперь почти полностью зависит от продажи в рассрочку в розничной торговле, а это в свою очередь зависит (сказал Рассел) от "воображаемого капитала". Взгляните на Германию: она вела войну, основывая свою стратегию на воздушных замках, и в итоге оказалась в тяжелейшем положении - так как же может Америка (спрашивал Рассел) надеяться, что ей удастся избежать трудностей, занимаясь тем же в мирное время?! Бесчисленные обанкротившиеся клиенты не смогут вносить взносы за приобретенные товары, таким образом, подержанные автомобили и стиральные машины вернутся к тем, кто ими торгует и кто считал, что избавился от них. Это приведет к тому, что дальнейшее производство товаров придется сократить и, следовательно, сократить число рабочих. А когда люди, получающие высокую заработную плату, потеряют работу, покатится вторая волна невыплаченных взносов, еще больше товаров вернется к тем, кто ими торгует, еще больше людей лишится работы. Брэмбер, вспылив, заметил, что наглости молодому Иеремии, видно, не занимать, если он берется опровергать предсказания авторитетных провидцев. Но заводские-то трубы перестали дымить, а нравы делового мира (не унимался Рассел) весьма изменились с тех порочных времен, когда существовало правило кормить рабов обанкротившегося плантатора, пока их не продадут. Рабов-то ведь нельзя было выгнать, чтоб они сами о себе заботились, тогда как с теми, кто работает по вольному найму, нынче вполне можно так поступить, да так и поступают. Если мир неделим, то и процветание тоже: в 1929 году прогрессивный паралич сковал экономику не только Соединенных Штатов, но и всего торгующего мира. Промышленность Германии потеряла рынки для экспорта и вместе с ними иностранную валюту, которая необходима была стране, чтобы расплачиваться по иностранным займам, а это еще больше подорвало шаткое равновесие ее финансов. До сих пор лишь около миллиона немцев сидело без работы, но Гитлер уже потирал руки, видя, как эта цифра скачками растет. К осени 1930 года, то есть меньше чем за год, их стало свыше трех миллионов - свыше трех миллионов голодных, отчаявшихся людей, которые первые два-три месяца существовали на мизерное пособие, а потом уже могли рассчитывать только на помощь прихожан своей церкви... Словом, Гитлеру следовало лишь спокойно ждать своего часа. Дав Штрассеру полную волю обрабатывать бедняков и безработных, но по-прежнему отказываясь поддерживать его "радикальные" идеи, Гитлер мог теперь не сомневаться, что эти паникеры - средние слои населения - будут голосовать за _него_, за то, чтобы _он_ защитил их от грозных орд, которые будут голосовать за Штрассера, и таким образом партия соберет двойной урожай голосов. И в самом деле, когда наступил день выборов, нацисты выудили больше сотни мест в рейхстаге вместо прежних жалких двенадцати, - словом, заняли достаточно видное положение, так что Леповский со своими предсказаниями сел в лужу. - Ему надо только ждать своего часа, - сказал Рейнхольд, по-прежнему внимательно следивший за карьерой Гитлера. - Года за два безработица вполне может вырасти в два раза, а с ней вместе удвоится и та сотня мест, которую получили нацисты. Бывают времена, когда необходимо действовать внезапно и решительно, чтобы изменить ход событий, а бывают времена, когда надо просто сидеть сложа руки и ждать, чтобы тебя вынесло волной, и Гитлер прекрасно знает, когда что надо делать. Эти вечные сетования на его "нерешительность" - просто непонимание того, что куда важнее порой не _что_ ты делаешь, а _когда_. 15 Безработных, не имевших крова, разместили в бараках - по преимуществу это были обветшалые военные лагеря, оставшиеся со времен войны, вроде того, который еще не успели полностью сломать, когда отменили план строительства стадиона в Каммштадте. Грозное присутствие этого лагеря, до отказа набитого бродягами (ибо в лагерь этот стекались люди из трех ближайших округов), в какой-нибудь полумиле от городских стен пугало каммштадтских респектабельных бюргеров до потери сознания. А ведь депрессия едва коснулась Каммштадта. В городе было меньше двухсот безработных, если судить по книгам муниципалитета, крытого фламандской черепицей, с фресками по фасаду, изображавшими дам и господ; причем большинство этих бедняг жило в пригороде, по ту сторону железной дороги, где их никто не видел, ибо никто туда в воскресенье гулять не ходил. Разве что у торговцев дела шли чуть более вяло, банки чуть поосторожнее давали ссуды в превышение кредита, сапожники больше чинили старые ботинки, чем шили новые, у столяров-краснодеревщиков появилось больше времени, чтобы попить пивка, - вот, пожалуй, и все, что изменилось в городе. И тем не менее в воздухе чувствовался страх, - страх перед внешним миром, страх перед тем, что "они" творят "там". Об этом шли дискуссии во всех каммштадтских клубах - у охотников, в клубах ветеранов, в певческих обществах и в клубах садоводов, в патриотических клубах (в Каммштадте было чуть ли не больше клубов, чем самих каммштадтцев). Что "они" творят "там", было темой разговоров за каждым столом, и всех пугало, что никто не знал ответа. А тем временем нацистская ячейка в Каммштадте росла; число ее членов еще не удвоилось, зато они вполне компенсировали свою малочисленность энергией. Главной трудностью, с которой они сталкивались, были разговоры о бесчинствах, которые творили штурмовики в других местах, ибо здесь сами они вели себя довольно тихо, если не считать случайных стычек с членами "марксистского" "Рейхсбаннера"; стычки эти кончались до сих пор лишь синяками, которые наставляли им "коммунисты". Вся деятельность нацистов здесь ограничивалась "грандиозными" митингами, которые они устраивали в маленьких помещениях, чтобы зал выглядел набитым до отказа; об этих митингах слышали все, хотя мало кто посещал их. Они ставили патриотические пьесы и устраивали концерты; они пели патриотические песни, а в праздники Кетнер устраивал парады и маршировал со своими штурмовиками (парады эти, правда, напоминали театральное представление, ибо одни и те же штурмовики сегодня маршировали в одном городке, а завтра их приглашали в другой). Кетнер именовался теперь заместителем начальника штурмовых отрядов Каммштадтского округа, и похоже было, что он пойдет и выше, поскольку сам начальник любил прикладываться к бутылке. Патриотизм был той главной нотой, которая вызывала отклик в сердце каждого каммштадтца. Клиенты герра Кребельмана были по большей части ультраконсервативными "черными", которые презирали хулиганов-нацистов, да и сам Кребельман считался "черным", и тем не менее он не мог не видеть, какими юными были все эти Лотары (и Фрицы, и Гейнцы), какими широко раскрытыми глазами смотрели они на мир, - это была фаланга молодежи, призванная расхлебать кашу, заваренную стариками. И если никто не знал, что "они" творят "там", то нацисты наверняка знали и готовы были поставить на карту и кошелек, и жизнь, чтобы положить всему этому конец... И все же, когда Эрнст Кребельман решил вступить в гитлерюгенд, он счел разумным подольше держать это в тайне от отца. Эрнст был крупный, толстый тринадцатилетний мальчик, когда зимой 1929 года он вздумал вступить в эту организацию; он, правда, еще не мог быть принят по возрасту, но, во-первых, он был сыном своего отца, а во-вторых, в Каммштадте еще не существовало "Дойчес юнгфольк" - организации для детей. Его направили записываться в местную штаб-квартиру партии (комнатенку за мастерской шорника, где стояло бюро с опускающейся крышкой и где он так рявкнул свое первое "Хайль Гитлер!", что рухнула целая полка банок с костяным маслом). Он ничего не смыслил в политике - ему хотелось шуметь и шалить с другими мальчишками, чего, к сожалению, не могла дать ему школа, участвовать в весьма полезных играх бойскаутов, а летом ездить в лагеря, но главное - быть "вместе". Каждую неделю они собирались в деревенской харчевне. Никто, кроме гефольгшафтфюрера - хмурого восемнадцатилетнего парня, - не ходил в форме; мальчишки "на дежурстве" носили значки и повязки со свастикой. Эрнст был настолько моложе всех остальных, что сначала пятнадцати-восемнадцатилетние рабочие ребята немного презирали его; к тому же, когда он впервые явился на сборище, шла лекция о тактике уличных боев, в чем Эрнст абсолютно ничего не смыслил (прежде, как многие мальчишки, он разве что залезал на крышу и сбрасывал оттуда цветочные горшки). Однако после лекции все запели, и, когда выяснилось, что Эрнст играет на аккордеоне, к нему стали относиться уже с некоторым уважением. Он с большим интересом участвовал в ту зиму почти во всех сборищах, проходивших в помещении, чего нельзя сказать про долгие маршировки по снегу и в слякоть, которые вызывали жалобы даже у самых выносливых, хотя их командир без конца твердил, что они должны радоваться - шагают под открытым небом, как и положено мужчинам, а не сидят, как разжиревший буржуа, у печки. Но вот наступили летние месяцы и жаловаться стало уже не на что - разве что солнце палило порой слишком сильно; а как только началась осенняя предвыборная кампания, у группы оказалось полно дел: надо было разносить афиши, ходить по домам с кружкой для пожертвований и украдкой малевать лозунги и свастику на стенах. Это-то и погубило Эрнста, ибо отец застиг его с банкой краски в руках и заставил во всем признаться. Сначала реакция отца была довольно мягкой: он просто пожурил сына - к чему такая пустая трата времени, когда надо готовить школьные уроки, но потом, подумав немного, он добавил, что сдерет с сына шкуру, если тот не порвет с нацистами (только через два года Кребельман начал кое-что понимать и стал уговаривать сына вновь присоединиться к ним). Тем временем взрослые тоже занимались избирательной кампанией. Нацисты, "Стальной шлем", "Рейхсбаннер" без конца устраивали марш-парады по одним и тем же улицам, каждый со своим оркестром (трубы делали музыкантов похожими на Лаокоона), стремившимся треском барабанов и хриплыми взвизгами тромбонов заглушить оркестр соперника. Кровь текла из разбитых носов, под глазами появлялись синяки, вдребезги разбивались пивные кружки, по рукам ходили скандальные листки, в суд поступали жалобы на оскорбления, ежедневно созывались "грандиозные" митинги, - митинги, где дважды ораторов не прерывали (об этом заботились люди Кетнера). В заключение нацисты провели действительно грандиозный митинг, сняв цирк, где запах человеческого пота смешивался с застоялым запахом обозленных напуганных зверей и где) главным оратором был объявлен ведущий нацист, депутат рейхстага Герман Геринг. Лотар поистине разрывался надвое, не зная, идти ему туда или не идти. В юности его героем был мужественный молодой Герман Геринг, этот "человек-птица", которому нет равных, и Лотару очень хотелось снова его увидеть и, быть может, даже пожать ему руку. Однако он боялся разочароваться. Геринг вновь появился в Берлине три года тому назад, но теперь это был уже не смелый "человек-птица", а ловкий коммерсант, отрастивший сибаритское брюшко и торговавший оборудованием для самолетов и запасными частями от лица одной шведской фирмы. Сначала Гитлер не желал иметь с ним ничего общего, однако в ту пору партийные фонды были почти на мели, а у Геринга были связи и с крупными магнатами, и с аристократией, и даже с королями, о чем Гитлер мог только мечтать - ему это нужно было хотя бы для того, чтобы уравновесить стремление Штрассера к единению с плебсом. Но Геринг, как только ему удалось просунуть кончик ноги в дверь, уже не дал ее захлопнуть - недаром он стал коммивояжером. Доходы депутата рейхстага и сопутствующие этому званию побочные заработки куда больше устраивали эту закатывающуюся кинозвезду, чем случайные комиссионные от продажи парашютов. Он даже показывал всем свои шрамы, полученные во время мюнхенского путча, чтобы его поставили повыше в списке кандидатов от нацистской партии. 16 После выборов 1928 года Геринг занял свое место в рейхстаге в числе "двенадцати слепней". Однако вернуть утраченное положение в кругу избранных наций оказалось не так-то просто: круг был замкнутый и ревниво охранялся от всяких посягательств извне - Геринг едва ли мог ждать, что какой-нибудь Геббельс (сам лишь недавно там обосновавшийся) по доброй воле потеснится ради него. Даже после выборов 1930 года, когда Гитлер решил сменить руководство СА, кандидатура Геринга - хотя штурмовики и были его детищем - даже не рассматр