не найти Минотавра? Не буду описывать многих неудачных попыток, долгих часов замешательства, тупиков, куда я забредал по дороге, -- сразу перейду к решению. Рыбешку, о которой идет речь в двустишии, я определил не без труда как КИЛЬКУ. Оставшись без хвоста и головы, то есть без К и У, она дала мне ИЛЬК. Разгадка уже очевидна, и первая строка двустишия ее лишь подтверждает. В слове РЕБУС за вычетом ожерелья, БУС, остаются требуемые две буквы фамилии Р и Е. Итак, РИЛЬКЕ! Здесь и далее -- шарады в переводе Елены Кассировой. Вот откуда я вывел, что письмо Рильке у меня украдено, а не затерялось и не выброшено по ошибке. В последней части шарады зашифровано, очевидно, имя вора. Но по иронии судьбы -- а в моей судьбе иронии хватало -- как раз этот шифр я и не могу разгадать. Пока что. x x x Революционный совет, о котором я упомянул выше, приступил к дискуссиям. Я тихо сидел в библиотеке, читая в "Тайме" ленивые отчеты о каждодневных кровавых безобразиях, как вдруг в дверь просунулся Красный Карлик, увидел меня и бочком вошел. Он наклонился и прошептал мне на ухо: -- Товарищ, нам нечего терять, кроме своих цепей. -- Воровато оглянувшись, он поднес к губам палец. -- Тсс. (В библиотеке мы были одни.) Сегодня у Голдстайна заседание Центрального комитета. Ровно в десять тридцать. Явитесь. -- А затем, должно быть разглядев выражение моего лица, дернул себя за воображаемый чуб: -- Мы будем благодарны, любезный сэр, если вы почтите нас своим присутствием. Вообще-то у меня были другие планы на утро -- мелкие дела, кое-что накопилось за последние дни, не мешало бы сходить за покупками и так далее, -- и я уже собрался сказать ему об этом, но тут снова отворилась дверь и вошла мадам Давидович. Нас она, конечно, игнорировала. Палец Красного Карлика снова взлетел к губам. "Тсс". Затем громким голосом, как бы продолжая необязательный разговор, он сказал: -- Судя по газетам, по некрологам, еще четырнадцать трупов ждут христианского погребения. Давидович хмыкнула. Красный Карлик фыркнул и устремился к двери. Там он исполнил короткую жигу. -- Остальное -- молчание, -- сказал он, заговорщически подмигнув, и исчез. Откуда в его возрасте столько энергии? Молочный ресторан Голдстайна расположен на Бродвее, в нескольких минутах ходьбы от "Эммы Лазарус", и многие ее обитатели любят там бывать. Тут можно выпить кофе или чаю, сыграть в домино, отведать таких запретных лакомств, как блинчики или яблочные оладьи со сметаной, а главное, увидеть новые лица, не те, что видишь ежедневно в нашей гостиной. Я начал ходить сюда много лет назад, задолго до того, как поселился в "Эмме Лазарус", и даже до того, как познакомился с Контессой. Хозяин, Брюс Голдстайн, -- румяный, полный человек лет под шестьдесят, молодой по моим меркам, и отчасти франт. Например, он единственный мужчина в Вест-сайде, которого я видел в норковой шубе, а костюмы его всегда безупречно скроены по его пухлой фигуре. Шелковые галстуки и платки в кармане -- неотъемлемая деталь. Из-за его страсти к театру стены ресторана украшены старыми афишами, а различные блюда названы в честь знаменитых актеров. Так, например, "Тони Кертис" представляет собою рубленую селедку, положенную на кольца красного лука и замысловато украшенную сверху маслинами; "Ли Джей Кобб" -- патриотический триколор блинчиков с вишней, голубикой и сыром, и все это посыпано сахарной пудрой. Мое любимое "Пол Ньюман" -- гефюльте фиш (Фаршированная рыба), сильно обжаренная в сухарях и приправленная особым соусом с хреном (секретный, строго охраняемый рецепт). Как обычно, когда у меня бывает деловая встреча или свидание, я пришел на десять минут раньше. Голдстайн, в отглаженном темно-синем костюме в полоску, в жемчужно-сером жилете и с темно-бордовым галстуком в горошек, стоял, прислонясь к центральному столбу, и чесал об него спину. Он тепло приветствовал меня: -- Корнер. -- Голдстайн. -- Я сел за свой столик. Голдстайн повернулся к Джо, старейшему из четырех пожилых официантов, и подал пальцами сигнал, означавший: принести с максимальной скоростью чашку кофе, черного. Возможно, я когда-нибудь услышу, как Голдстайн сносится со своими официантами при помощи речи. Пока что он пользуется сложной системой сигналов, вроде тех, что в ходу у букмекеров и жучков на английском ипподроме. Голдстайн не торопясь подошел. -- Так что? -- сказал он. -- Со мной будет Красный Карлик и, возможно, кое-кто еще. Джо поставил передо мной чашку кофе. Голдстайн просигналил. Джо поднял чашку и вытер блюдце специальной салфеткой, носимой через плечо. Голдстайн вернулся к столбу, чтобы почесать спину. Точно в десять тридцать вошел Гамбургер. Я, конечно, еще не знал, участвует ли Гамбургер в комплотах Красного Карлика, но он избавил меня от неловкости. -- Красный Карлик еще не пришел? От своего столба Голдстайн послал сигнал старику Джо, и тот принес Гамбургеру чашку кофе с шапкой из сбитых сливок. -- Как косточки, Джо? -- спросил Гамбургер с искренним участием. -- Не спрашивайте. -- Джо зашаркал прочь. -- Что еще за чепуха с Центральным комитетом? -- Не такая уж чепуха, -- загадочно ответил Гамбургер. -- Подожди, Красный Карлик придет... С улицы, приставив ладони к оконному стеклу, в ресторан заглянул Красный Карлик. Увидев нас, он отсалютовал поднятым кулаком и быстро вошел. На нем была потрескавшаяся кожаная кепка и джинсовая куртка. Голдстайн просигналил, и к тому времени, когда Красный Карлик уселся за стол, Джо уже ковылял к нам со стаканом горячего чая, ломтиком лимона и тремя кусками сахара. Красный Карлик взял чай из дрожащей руки Джо и нетерпеливо отмахнулся от него. -- Ну, что он вам рассказал? -- спросил он меня. -- Ничего, -- сказал Гамбургер. -- Я ждал вас. -- Хорошо, отлично, -- сказал Красный Карлик. -- Перейдем прямо к делу. Кое-кто из нас... -- он показал на Гамбургера и на себя, -- кое-кто из нас уже теряет терпение. Мы под сапогом империалистов. Мы намерены свергнуть фашистских гиен с их тронов, в особенности врага народа Липшица, проводника сионистской экспансии, и его приспешницу, бешеную собаку Давидович, и преобразовать "Олд Вик" "Эммы Лазарус" в организацию, построенную на твердых принципах демократического социализма и ответственную перед народом. -- Во-первых, вы смешиваете метафоры, -- сказал я. Красный Карлик оскалил зубы; золотой тускло блеснул. -- Не цепляйся к мелочам, Корнер, -- сказал Гамбургер. -- Мы обсуждаем серьезное дело. Никто не ставил под сомнение авторитет Синсхаймера, хотя он колебался между запором и диареей. Все-таки он кое-что понимал в Шекспире, в актерской игре, в режиссуре. А что понимает Липшиц? Он понимает, что Давидович не хочет доставить удовольствие своей невестке, что ортодоксов могут оскорбить отдельные фразы в пьесе, что ему хочется залезть к Давидович под юбку. Вот что он понимает. Он понимает чепуху. Мне трудно было что-либо возразить. -- Что мы можем сделать? Труппа -- за него. -- Я скажу, что мы можем сделать, -- ответил Красный Карлик. -- Мы можем захватить костюмы, грим, краски, декорации. Затем мы выйдем на сцену и объявим пролетарскую революцию. Люди сплотятся вокруг нас. Мы разобьем их оковы. -- Не торопитесь, Поляков, -- сказал Гамбургер. -- Вы думаете, Липшиц и Давидович это проглотят? Они пойдут к Коменданту. Нет, лучше мы первые пойдем к Коменданту, втроем. В конце концов, Шайскопф -- верховная власть. Мы изложим ему наши претензии, пожалуемся на авторитарные замашки режиссера, на произвольное перераспределение ролей, на вмешательство в текст и так далее. Мы просим одного: Справедливости. Режиссером должен быть Корнер, это очевидно, и в соответствии со сложившейся традицией режиссер исполняет главную роль, в данном случае -- Гамлета. Шайскопфу нужны мир и тишина, сотрудничество и гармония. Как он может нам отказать? Привлечем Шайскопфа на свою сторону, и смена власти произойдет автоматически. -- Меньшевик, -- буркнул Красный Карлик. , Идея показалась мне привлекательной. -- Прежде чем идти к Коменданту, -- сказал я, -- надо прощупать остальных в труппе. А что, если мы единственные диссиденты? Числом три. Наша цель -- , борьба за свободу, да, конечно, но кроме того -- искусство. И прежде всего мы должны выяснить, как относятся к нам остальные. Если, как я подозреваю, они недовольны нынешним положением дел и если мы доведем их недовольство до Коменданта -- победа за нами. Как вы считаете? ( -- Троцкист, -- буркнул Красный Карлик. !Мы долго обсуждали вопрос и спорили, иногда раздраженно, но в конце концов пришли к компромиссу. Мы все прощупаем остальных актеров. Красный ж Карлик возьмет на себя материально-техническое обеспечение -- подыщет наиболее эффективный способ завладеть костюмами, гримом, красками и декорация ми. Гамбургер составит список жалоб для представления Коменданту. А я? Ну, я перераспределю роли, помня о концепции бедного Синсхаймера и в то же врем; обогатив ее кое-чем своим. Когда Революционный совет уже уточнял детали этого решения, в Молочном ресторане Голдстайна появился Блум. Увидев нас вместе, он, естественно, подошел и сел. -- Что вам надо? -- раздраженно спросил Красный Карлик. -- "Ли Джей Кобб", -- ответил Блум. Голдстайн услышал его и просигналил старику Джо. -- Ничего не вытанцовывается, -- сказал Блум. Мы, трое революционеров, многозначительно переглянулись. Разумеется, Блум, будучи Блумом, имел в виду свои сексуальные победы. Последнее время он осаждал сердце (и другие части) Гермионы Перльмуттер, но без успешно. Он вложил в предприятие, чтоб мы знали, десять долларов в виде цветов и пять в виде шоколадок. Пустой номер: Перльмуттер блюла невинности. Сколько еще времени на нее можно тратить? "А бабенка приятная, джентльмены", -- грустно сказал он. -- Из-за навоза, который вам заменяет мозги, Блум, -- сказал Гамбургер, -никто на вас не в претензии за то, что вы здесь огласили. Но хотя бы из чувств приличия такие мысли можно было держать при себе. -- Ну полно, полно, -- сказал я. Блум вздохнул. -- Кто-нибудь хочет сыграть в домино? -- Ответьте мне, Блум, -- сказал Красный Карлик. -- Вы хотите быть призраком1! -- У Корнера получалось лучше. По правде говоря, я всегда видел себя в рол Горацио: стойкий, верный, правдивый. -- А если я скажу, что вы можете сыграть Горацио? -- Ну, вы же знаете. Командует Липшиц. Будет так, как он скажет. Это не вам решать. -- Джентльмены, -- сказал Красный Карлик, обращаясь к Гамбургеру и i мне, -- я знаю, вы занятые люди. Дело есть дело. Не засиживайтесь здесь из-за на А мы с Блумом сыграем в домино. Мы с Гамбургером поднялись. Голдстайн, внимательный как всегда, подал знак старику Джо. -- Угощает Блум, -- сказал Красный Карлик. Прибыла вторая шарада. Я нашел ее в салфетке на моем месте в столовой. Единственным, кто пришел к завтраку раньше меня, была Изабелла Краускопф-и-Гусман, сидевшая над своей овсянкой. Немыслимо, чтобы синьора Краускопф-и-Гусман, давно уже старейшая в нашем доме, могла подбросить шараду или вообще иметь к ней какое-либо отношение. Эта синьора уже лет двадцать не числилась в списке самостоятельно ходящих. Упорство, с каким она держится за жизнь, изумляет всех в "Эмме Лазарус". Происходя от богемских революционеров, бежавших в Чили в 1848 году, "донья Изабелла", как ее любовно зовет персонал, могла бы сойти за испанскую грандессу чистейших кровей. Хрупкая, она тем не менее сохранила гордую осанку; ее глубоко посаженные глаза и морщинистое лицо, напоминающее выбеленный чернослив, по-прежнему полны надменности и высокомерия. То, что осталось у нее от иссиня-черных волос, сурово стянуто узлом на затылке. Впечатление аристократизма несколько нарушалось сегодня лепешечками каши, прилипшими к щекам и свисавшими с подбородка, поскольку синьора иногда с трудом находит свой рот. И хотя очевидно, что сама она к этому не причастна, она могла видеть того, кто подложил шараду мне в салфетку. Поэтому я как можно равнодушнее показал на записку и спросил, не знает ли она, как это здесь появилось. Разговоры с синьорой затруднены тем, что она нередко откликается на реплику, извлеченную из беседы, одновременно протекающей у нее в голове. Глаза ее блеснули из-под нависших век. -- В Патагонии -- вот где чувствуешь себя свободно. Я читаю по ночам, а зимой еду на север. Обслуга в столовой, конечно, ничего не знала и желала знать еще меньше. Привожу текст шарады: Мой первый слог дарует пчелкам мед И, сладкий, к пальцам клейко пристает. А мой второй шипит, как кока-кола, Связав с собачкой инструмент укола. А в целом сей мерзавец разнопер -- И узурпатор он, и ловкий вор. Ну, эту я тоже не разгадал. Но по крайней мере я вижу дорожку в лабиринт, modus operand! (Способ действия (лат.).) для поисков Минотавра. Из шарады явствует, что имя вора состоит из двух элементов и оба, как минимум, похожи на осмысленные слова. Так, например, фамилия Краускопф состоит из kraus (кудрявая) и Kopf (голова). Так что если зашифровать имя синьоры, то разгадывать его тоже можно было бы в два этапа. Что касается моего modus operand!, я выманю у Сельмы в кадрах полный список постояльцев и персонала "Эммы Лазарус". Если составлять такой список самому, можно кое-кого упустить. По списку Сельмы я составлю свой -- список тех фамилий, которые состоят из двух элементов, напоминающих осмысленные слова. К этим фамилиям я примерю ключи, предложенные во второй шараде, и проверю, сойдется ли решение с неразгаданной частью первой. "Поднят зверь!" 13 Размышляя о сексуальных эскападах Блума, я невольно вспомнил свой брак с Контессой. Блум расхаживает по "Эмме Лазарус" как бойцовый петушок; его глазки-бусины постоянно высматривают новую жертву. Рассказам о его подвигах несть числа; дамы шепчутся в углах о его доблестях. Кто следующая? Хихикая, обсуждают легендарные размеры и необыкновенную мощь его membrum virile (Мужской член). Сам Блум отнюдь не скрытен. Но все это вызывает у меня легкое отвращение. Я не ханжа, спешу заметить: как-никак я жил в двадцатом веке, знаком с трудами Фрейда, Крафт-Эбинга, Хэвлока Эллис (Рихард Крафт-Эбинг (1840--1902) -- немецкий психиатр, автор труда "Половая психопатия". Генри Хэвлок Эллис (1859-- 1939) -- английский психолог, автор трудов по психологии секса. Митцва -- одна из 613 заповедей, касающихся религиозного и морального поведения евреев. Также-- доброе дело.); декадентские двадцатые были годами моей молодости. Нет, в этом отношении меня трудно шокировать. Мое либидо -- насколько можно судить о подобных вещах -- всегда было в норме, разумеется соответствующей моему возрасту. Должен признаться, например, что кое-какая реклама белья в "Нью-Йорк тайме магазин" меня до сих пор возбуждает. Но Блуму, прошу прощения, семьдесят семь лет! К Гермионе Перльмуттер я почувствовал уважение. В 1957 году я уволился из Нью-Йоркской публичной библиотеки, куда меня устроил мой зять Кеннет в тот же год, когда я перебрался в Америку. Можно только восхищаться быстротой, с какой он воспрял после самоубийства Лолы; я же, понятно, был напоминанием о прошлом. "Самое важное сейчас для тебя, -- сказал он, -- самостоятельность, тем более в Америке". Он подыскал мне квартирку на Западной 82-й улице, между Колумбус авеню и Сентрал-парк-вест, сам ее обставил -- собственной старой, хорошо сохранившейся мебелью из Нюрнберга, с которой были связаны теперь тяжелые воспоминания. Его приятель и партнер по покеру состоял в попечительском совете библиотеки. Девять лет я проработал в исследовательском секторе отдела обработки, перебирая горы материалов, опубликованных в Германии между 1939 и 1945 годами... Да, я тоже вижу в этом иронию судьбы! Кеннет же, проявив необычайный такт, положил на мое имя некоторую сумму -- якобы личные сбережения моей сестры -- и сказал, что доход от нее через несколько лет, пусть скромно, но обеспечит мою старость. Последнее оказалось правдой. В 1949 году я получил от него открытку из Сен-Тропеза. Он проводил там медовый месяц. Надеюсь, писал он, я сохраню к нему хорошее отношение. (Я сохранил. И сохраняю.) И с этим исчез из моей жизни. Контесса, урожденная Алиса Кребс, была третьей дочерью Шмуэля и Рейзеле Кребс, владельцев "Отличного кошерного мяса и птицы Кребсов" на Авеню Б в южной части Манхэттена. Из их одиннадцати детей она была первым ребенком, родившимся в Новом Свете; произошло это в 1898 году. В 1916-м, когда я с романтическим пылом осаждал в Цюрихе -- и осаждал безуспешно -- роковую красавицу Магду Дамрош и мое страстное молодое сердце трепетало на алтаре любви, -- в этом самом году Алиса Кребс вышла замуж за Морриса Гитлица, человека десятью годами старше ее, резника и, по словам Контессы, "мирового уровня" знатока Талмуда. "В день по митцве3 соблюду, с Торой буду я в ладу" -- был его веселый лозунг. Поженили их родители, и весьма удачно: "Мой отец был не дурак", -- призналась мне Контесса. Но с Моррисом (она произносила имя как Мерис) "папа превзошел себя: он подыскал мне святого". Возможно, интуиция подсказала Шмуэлю Кребсу, что в силу естественного сродства Мерис оставит профессию резника и займется искусством более утонченным -- обрезанием. Такова, во всяком случае, была эволюция Мериса. А поскольку в те годы и в их кругу большие семьи приветствовались, а не наоборот, и поскольку мальчики рождались примерно с той же частотой, что и девочки, Гитлицы процветали. В 1922-м они переехали в Бронкс, на Гранд-конкорс, и выкрасили квартиру в красно-коричневый цвет, принятый в тот год в фешенебельном обществе. Лишь одна большая и все набухавшая туча омрачала их семейное блаженство. Адонай элохейну (Господь Бог наш -- слова из еврейской молитвы) не благословил их потомством, даже в единственном числе, несмотря на частые и вдохновенные усилия Мериса Гитлица. К врачу они не обратились: ни он, ни она не хотели, чтобы другой оказался виноват в бесплодии. Род Гитлицов на этом заканчивался -- у Мериса были только сестры. Бедная Алиса Гитлиц! На что могла она обратить свою могучую созидательную энергию? Она хотела уважения, но завоевать его бездетной женщине в ее кругу было трудно. Вот почему она сменила имя, причем на Контессе2 остановилась не сразу, вначале она хотела назваться Принципессой3, но побоялась, что никто не сможет произнести это имя правильно (кроме разве сапожника-итальянца на Фордэм-роуд, но с ним они были не настолько близки, чтобы звать друг друга по имени). Итак, она стала зваться Контессой Гитлиц; это подтверждал официальный документ. А вскоре и Морриса стала звать более "благородным" именем Мерис. В 1953 году Мерису исполнилось шестьдесят пять лет. Зрение и координация стали не те, что раньше. Он был уже не "Паганини ланцета". Поползли гнусные сплетни, слухи о проваленных операциях. Пора было уходить на покой. Обеспеченные финансово, Гитлицы перебрались на юг и поселились в Версале -- так назывался кооперативный дом в Майами. Увы, покоем Мерис наслаждался недолго. В 1957 году произошло несчастье: однажды утром, до завтрака, Мерис красиво прыгнул в "олимпийского класса" бассейн при Версале, пробыл под водой дольше обычного и всплыл уже трупом. После сорока лет замужества Контесса стала вдовой. Я обрисовал предшествующую жизнь Контессы только для того, чтобы вы могли чем-то сбалансировать мою версию наших с ней отношений. Так будет справедливее. Разумный человек счел бы маловероятным, чтобы наши пути -- Контессы и мой -- пересеклись, тем более привели к женитьбе. Подобное скрещение судеб озадачит даже самого доверчивого. Но прошу обратить внимание на следующее: днем тридцатого июня 1957 года мне устроили прощальный банкет сослуживцы из отдела обработки; утром первого июля 1957 года Мерис Гитлиц совершил свой классический прыжок в Вечность. Мой первый день на пенсии был последним днем его жизни! Совпадение или Цель? Ответ очевиден. Сцена была очищена; начинался следующий акт. Я познакомился с Контессой в Центральном парке чудесным весенним утром 1960 года. Мы оказались на одной скамейке возле статуи Алисы в Стране чудес. Расставшись с библиотекой, я вот уже три года скромно и тихо жил на Западной 82-й улице; оставшись вдовой, Контесса за те же три года успела приобрести квартиру во Флашинге (плацдарм в "Большом яблоке", сказала она) и в Майами проводила теперь только зимние месяцы. Нью-Йорк ее заряжает, сказала она. Кроме того, она здесь родилась; Нью-Йорк всегда будет ее домом. Приятно было сидеть на солнышке и слушать ее лепет. Мы договорились встретиться завтра, если не помешает погода. Полнота ее мне понравилась -- приятное и свежее впечатление в чреде неразличимых дней. Следующие несколько недель мы ходили на дневные спектакли, в кино, в концерты. Она стала стряпать для меня. Почти забытая кошерная пища и зрелище свечей, зажигаемых в пятницу вечером, доставляли мне удовольствие. А я, по ее словам, принес ей то, чего ей не хватало в жизни: культуру и утонченность. О безгрешном Мерисе она не могла сказать ни одного дурного слова, но призналась, что "по части культуры" он не добрал. "У вас другой опыт, ∙ -- размышляла она. -- Вы европеец". В ее глазах я обладал "европейским шармом"; иначе говоря, был более или менее воспитан. Иногда, задержавшись допоздна, она ночевала на Западной 82-й улице -- разумеется, на диване. В этот период, который можно обозначить словом "ухаживание", я и приобрел основные сведения о ее прошлом. В августе она уже звала меня Отто, а я ее Контессой. В сентябре она заметила, что глупо двум пожилым людям чуть ли не каждый день мотаться между Флашингом и Манхэттеном. (Вообще-то, я был в ее квартире во Флашинге один раз. Как описать ее дом? В любой час дня на лифте поднимались с тюками стираного белья или спускались с бельем для стирки толстые молодые женщины в крупных розовых бигуди.) Мы неплохо ладим, добавила она. Я ей нравился, очень, и она не сомневалась, что тоже мне нравится. Наши годы "осенние". Почему бы нам не пожениться? Жизнь станет проще. Эта идея не приходила мне в голову, но у нее были свои преимущества. Все хлопоты Контесса обещала взять на себя. Кого я хочу пригласить? Никаких торжеств, настаивал я. Только мы двое. Мы вступили в брак, как в удобную разношенную обувь. И тихо поженились в кабинете раввина Теда Каплана, духовного наставника прихода Бнэй Акива, на Западной 98-й улице. Под свадебным балдахином Контесса мечтательно улыбалась; я надел ей кольцо без колебаний. Мы немедленно отправились в Майами, где нас ждала квартира в Версале ("со вкусом обставленная и полностью оборудованная"). Мне было любопытно -- во Флориду я попал впервые. В аэропорту нас встречали ее приятели. Соседка выразила надежду, что мы не будем слишком шуметь по ночам; мужчина в клетчатых шортах и в рубашке с горизонтальными полосами сочувственно сказал, что мне будет трудновато заменить покойного Мериса-- "Тяжеленько придется, учтите", -- и, подмигнув, ткнул меня в бок. Неловко признаться, но я совершенно не подумал об этом аспекте семейной жизни. Да, я полагал, что мы разделим ложе, но как-никак нам Шел седьмой десяток -- именно в этом возрасте ушел на покой Мерис. Контесса определенно не вызывала у меня ни малейшего сексуального возбуждения. Но это была моя молодая жена, она краснела и гулила, крепко держалась за меня и произносила фразы наподобие: "Ну что же, посмотрим" и "Надеюсь только, что у меня еще есть силы". Обвините меня в негалантности, если угодно, но я не могу погрешить против правды. Раздетая Контесса выглядела гротескно. Как и густые светлые кудри, зубы у нее были не свои. Груди, некогда полные, висели изнуренно и плоско под выступавшими ключицами. На руках, между плечом и локтем, висели подернувшиеся рябью сумки жира. Живот она носила как фартук, под нижней кромкой которого пытались утвердить себя, без особого успеха, разрозненные белые волоски. Каждая природная часть ее стремилась к земле, словно устав бороться с тяготением. Но продолжать этот каталог нечестно и некрасиво. Бедняга, можно ли упрекать ее за то, что время ледяным дыханием обдало летний цвет прошедшей юности? Не подумайте, будто я горжусь тем, что здесь написал. Настаиваю: Контесса была порядочной, любящей женщиной, хорошей женой. Более того, и я как Адонис не выдерживал критики. В шестьдесят пять лет естественное одряхление наступало с угнетающей неуклонностью. Уверяю вас, мы стоили друг друга. Но до Контессы последней женщиной, с которой я соприкасался, была моя первая жена Мета, молодая и до боли красивая. "Взгляните, вот портрет, и вот другой". А, я сам не знаю, что хотел сказать. Состарься я рядом с ней, как ее беспорочный Мерис, из-за подобных мелочей не лопнуло бы наше счастье. Изъяны, накапливающиеся годами, могли бы оказаться невидимыми; в конце концов, "любовь смотрит не глазами". Но если эти огорчительные тайны обнажаются вдруг и гадко раскачиваются над тобой -- так сказать, навязываются тебе старой женщиной, настаивающей на своих матримониальных правах, -- старого человека это низвергает в ад немедленного бессилия. Не буду распространяться о соблазнительных маневрах, коими она пыталась вернуть к жизни мое разгромленное либидо, о звуках и зрелищах, об отчаянных попытках ободрения. Целую неделю она упорствовала в своих попытках: Нет, жить В гнилом поту засаленной постели, Варясь в разврате, нежась и любясь На куче грязи! Через неделю она сдалась и горько плакала у меня под боком, пока я притворялся спящим. С годами научаешься вверять себя Цели, а не задавать ей вопросы. Но разве не лучше было бы во всех отношениях, если бы "промысел" призвал Фредди Блума, а не меня встретиться с Контессой у статуи Алисы в Стране чудес? Перо уже не держится в моих занемевших пальцах. О нашей совместной жизни и о ее смерти -- позже. 14 В кармане моего пиджака обнаружилась третья шарада! Как она могла туда попасть, ума не приложу. Подобное вторжение в мою личную жизнь приводит меня в ужас. Ощущение такое, что мне не помогают, а меня преследуют. Пиджак оставался беспризорным какую-нибудь минуту, когда я повесил его на крючок в маленьком гардеробе на первом этаже. В конце концов, сколько нужно времени, чтобы вымыть и высушить руки? Я надел пиджак, похлопал по карманам -- механически, уверяю вас, без всякой цели -- и обнаружил листок бумаги. Преследователь, должно быть, ходил за мной украдкой, наблюдал, дожидаясь удобного случая. Я чувствую в этом злобу, направленную не только на вора, но и на меня! Между тем из моего плана добыть список у Сельмы в кадрах ничего не вышло. Берни Гросс в больнице, оперируется по поводу множественных грыж (богатый материал для шуточек Гамбургера), и верная Сельма при нем -- несомненно заламывает руки, -- отпущена на неопределенный срок. Ее место за пуленепробиваемым стеклом занимает "временно исполняющая", которой велено зря не напрягаться ("Привет от Берни" -- Гамбургер), ничего не говорить и только регистрировать уходы и приходы самоходящих. Преследователь мой проявляет нетерпение. В третьей шараде всего пять строк, причем последние две -- насмешливые, саркастические, провоцирующие -- явно посвящены мне. Старик с полипом на кровать ложится, А рядом стынет жидкая кашица. Разгадкой жаждут эти строки разрешиться. Но оказался адресат тупым и вялым, Хоть и зовется интеллектуалом. Как с этим быть? Я чувствую, что мной манипулируют, причем в целях, которые отнюдь не совпадают с моими. Допустим, я разгадал шарады: что дальше? Сойтись лицом к лицу с разоблаченным вором? А если он станет все отрицать? И подаст на меня в суд за клевету и оскорбление чести? Мысли мои все чаще возвращаются к автору шарад. Они приобретают характер наваждения -- а это уже опасно. Мне кажется, что нынешнего моего преследователя обнаружить легче, чем вора. При всем своем хитроумии кое-какие улики он оставил. Понятно, например, что он мужчина, и это сразу выводит из игры половину населения "Эммы Лазарус". Как я догадался? Никто, кроме мужчины, не последовал бы за мной в мужской гардероб, чтобы сунуть в карман пиджака третью шараду. Мне известно и кое-что еще о моем мистификаторе. Это человек, понаторевший в словесных играх -- возможно, в скрэббле (у нас ежегодно проводится турнир), безусловно, в кроссвордах, особенно их английской разновидности. Вероятно, но не наверняка он местный уроженец; об этом свидетельствует его умение изложить мысль компактно, да еще в "поэтической" форме. Последнее позволяет предположить, что ему известно о моих юношеских занятиях, что он провел кое-какое расследование -- иначе зачем прибег в своих подметных письмах к стихам? О своей потере я сообщил только Коменданту и (по необходимости) обслуге. Конечно, в таком замкнутом обществе, как наше, новости распространяются быстро. Тем не менее надо знать, кто такой Рильке, чтобы оценить значение его письма. Этот человек должен знать. По правде говоря, в авторстве шарад я сперва заподозрил Гамбургера. Некоторая грубость их указывала на моего друга. Но вульгарность Гамбургера -- не врожденная. Это скорее маска, которую он надел много лет назад, чтобы защититься бог знает от каких опасностей, -- и она срослась с ним. Главная черта его -- честность, а вовсе не злоба. Кроме того, он не местный уроженец и никогда не проявлял интереса к словесным играм, не говоря уж о сочинении стихов. И еще одно: когда первую шараду подсунули мне под дверь, он был со мной. К тому же я люблю его. Нет. Я прекращаю поиски. Если вернут письмо -- хорошо; если нет -- что же. Hie arma repono (Здесь складываю оружие (лат.).). 15 Сегодня утром тарарам у Голдстайна: обмен любезностями, повышенные тона, Гамбургер подносит кулак к носу Блума, зловещее бормотание Красного Карлика, ухмылка Липшица, злой Голдстайн. Лишь невозмутимый Корнер -- как голос разума. С чего началось? Такие вещи не возникают на пустом месте. Мелкие обиды, унижения, реальные или воображаемые, копятся месяцами и даже годами, разогреваются, как расплавленное вещество в недрах земли, собираются с силами перед извержением. Но непосредственным поводом, мне кажется, послужил вчерашний перльмуттеровский семинар, на котором я, к счастью, отсутствовал. Темой его было: "Что такое мужской шовинизм?"; страсти, по-видимому, накалились, на Перльмуттер обрушилось мужское трио: Блум, Липшиц и Красный Карлик, -- Гамбургер, как всегда, встал на ее защиту ("Смею напомнить, джентльмены, что у вас были матери"), а Тоска Давидович предательски объявила интеллект проклятием женщины, о котором чем меньше говорить, тем лучше, -- клонясь при этом к Липшицу, сидевшему с ней рядом в двухместном кресле, и сладострастно гладя его по бедру ("Важно, чтобы на мужчину можно было положиться, и в постели, и везде"), так что в конце концов, осыпаемая ударами со всех сторон и обливаясь слезами, Гермиона Перльмуттер бежала из комнаты ("Ах, ах, ах"), а следом, чтобы утешить ее, выскочил ее незадачливый защитник. Как обычно, по вторникам перед обедом посетителей в ресторане было мало, так что, когда пришел Гамбургер, Голдстайн сидел с нами. Липшиц был тоже. Чего ради, спросите вы, понадобилось нам общество Липшица? Вежливость, всего-навсего проявление цивилизованности. Когда пришли Блум, Красный Карлик и я, Липшиц сидел за большим столом один, без своих приспешников. Он посмотрел на нас, мы -- на него, холодно. Он показал на стол. Естественно, мы подсели. Голдстайн дал знак Джо, и тот приплелся, неся Гамбургеру обычное: кофе с шапкой взбитых сливок. -- "Барбру Стрейсанд", Джо, и побольше соуса. -- Как? -- Ты слышал. -- Сейчас будет. Присутствующие подняли брови. "Барбра Стрейсанд" -- это смесь мелко нарубленной сырой щуки и карпа с тонкой приправой, искусно отформованная в виде рыбы. Оливка, начиненная горошиной душистого перца, изображает глаз. Волнистый ломтик зеленого перца -- жабры. Соус состоит из йогурта, измельченного огурца и английской горчицы. Неплохо, кажется? Но Голдстайн по неизвестным причинам внес это блюдо в меню под рубрикой "Деликатесы див" вместе с "Элизабет Тейлор" и "Шелли Уинтерс". -- Так, Гамбургер, -- осклабясь, сказал Липшиц, -- совсем перекинулись на другую сторону? -- Он стрельнул языком, и рептильные глазки обежали нас, ожидая одобрения. Блум хихикнул. -- В смысле? -- угрожающе спросил Гамбургер. -- Каждый день -- у вас дамский день? -- Вы и в пище видите половые признаки, пустая голова? -- Браво! -- сказал Красный Карлик. -- Вмажьте им, лицемерным сионистским лакеям. -- Он оборотился к Липшицу. -- В вашем кибуце и женщине запрещено полакомиться "Тони Кертисом"? -- Сколько я слышал о Тони Кертисе, -- ответил Блум, -- им не одна полакомилась. -- Я вас умоляю, Блум, -- сказал я. Липшиц, почувствовав, что он в меньшинстве, нервно облизнул губы и ничего не сказал. Напряжение спало, когда появилась "Барбра Стрейсанд". Мы все уставились на нее. -- Прелесть, -- сказал Голдстайн. Прелесть, верно. Но, по совести говоря, в этом было что-то необъяснимо эксцентричное, что-то фривольное и немужественное. Смешно, конечно, но "Барбра Стрейсанд" относится к "Тони Кертису" так же, как рюмочка мятного ликера к стакану водки. -- Так ешьте, -- сказал Голдстайн. -- Наслаждайтесь. Мы наблюдали за Гамбургером в молчании, нарушаемом лишь звяканьем его ножа и вилки. -- Ну? -- поинтересовался Голдстайн, когда рыбья фигура стала неузнаваема. -- Недурно, Голдстайн, недурно. Быстрая серия сигналов, и Джо снова наполнил нам чашки. -- Кстати, эта рыба напоминает мне анекдот, -- сказал Голдстайн. -- Приходит еврей к раввину, перед самым Пуримом (Еврейский праздник), и говорит: "Рабби, что мне делать? Жена не хочет готовить кошерное. Хочешь кошерное, говорит она, найди себе новую жену". Подождите, это умора. -- Сколько раз можно, Голдстайн? -- утомленно сказал Гамбургер. -- Сколько можно? Голдстайн вздохнул. Мы наблюдали за Гамбургером, пока он не кончил. Он аккуратно положил нож и вилку на пустую тарелку, старательно вытер салфеткой губы и хмуро поднял на нас глаза. -- Ну, чего вы ждете? Чтобы я отправился в туалет? Голдстайн, не ведая о последних событиях в "Олд Вик" и желая восстановить дружескую атмосферу, обратился к Липшицу: -- Так скажите мне, Наум, как ваш спектакль? -- Работаем, -- лаконично ответил Липшиц. -- Ему нужна пара могильщиков, -- сказал Красный Карлик. -- И Фортинбрас, -- добавил Гамбургер. -- И еще парочка артистов, -- заключил Красный Карлик. -- "Вот что бывает, -- произнес я вполголоса, -- когда над мужем женщина главой". Липшиц меня услышал. -- Говорите, Корнер. У вас есть что сказать -- поделитесь с нами. -- Покраснев от злости, он вытянул ко мне шею. -- Джентльмены, джентльмены, -- умиротворяюще произнес Голдстайн, -- забудьте, что я сказал. Это мое дело? Дружеский вопрос, больше ничего. -- Вас спровоцировали. -- Бог тому свидетель, Наум. -- Конечно, конечно. -- Я даже не понимаю, о чем мы говорим. -- Мы говорим о "Гамлете", -- сказал Красный Карлик. -- Мы говорим о Тоске Давидович, мы говорим о Минеоле. -- Послушайте меня, Липшиц, -- сказал Блум. -- Я там побывал. Не тот случай, чтобы продать из-за нее душу. -- Какая бы она ни была, -- сказал Гамбургер, -- она леди, Блум. Хотя бы поэтому вам не следует распускать язык. -- Леди, шмеди, в этом я как-нибудь разбираюсь. А сами-то -- принюхиваетесь к Гермионе Перльмуттер. И чем там пахнет? Думаете, благовониями? Поднимите у них юбки -- у всех одно и то же. Гамбургер побагровел. Сжав кулак, он сделал выпад в сторону Блума; тот отпрянул, сшиб свою чашку, и она разбилась. -- Ради бога! -- сказал Голдстайн, сделав знак Джо. -- Мы что, дикари? -- В ресторане вдруг стало тихо, обедавшие за другими столами с тревогой смотрели на нас. -- Хотите драться -- идите на улицу. -- Заткнись, Блум, или я тебя заткну! -- Не обращай внимания, -- сказал я Гамбургеру. -- Ты же знаешь, кто он такой. Успокойся. Только себе навредишь. Заметно испуганный Блум прикусил губу и умолк. -- Тоска здесь ни при чем, -- сказал Липшиц. -- Все изменения я сделал собственноручно. -- Какие изменения? -- спросил Голдстайн. Я вкратце рассказал ему. -- Это смешно, -- сказал Голдстайн. -- Кому это тут смешно? -- оскалился Липшиц. -- Вы знаете, как управлять рестораном. Как ставить спектакль, я сам знаю. -- Я жизнь посвятил театру! -- Голдстайн показал на стены, увешанные театральными афишами и фотографиями театральных деятелей -- многие были с автографами. -- По-вашему, это ничего не значит? Сами Адлеры не так заносились и прислушивались к моим советам. -- Голос его дрожал от ярости. -- Я больше забыл о театре, чем вы, шуты, все вместе знаете. -- Идите в зад, Голдстайн, -- сказал Липшиц. Голдстайн вскочил. -- Вон из моего ресторана! Убирайтесь! Все! -- закричал он. -- Липшиц извинится, -- сказал я. -- Его занесло. Успокойтесь. -- Почему мы должны убираться? -- сказал Липшиц. -- Ресторан -- общественное место. -- Ах, общественное! -- закричал Голдстайн, позеленев, с выступившими на висках жилами. -- Я вам покажу, какое общественное! Постойте. Я позвоню в полицию, там вам объяснят. -- Он споткнулся о Джо, подбиравшего осколки чашки, и упал на пол. Я подал ему руку, но он отбил ее. В глазах у него стояли слезы. -- Убирайтесь! Ничего другого не оставалось. Мы покинули ресторан и разошлись. Липшиц, кажется, прослышал о нашем маленьком заговоре. Ничего удивительного -- учитывая, сколько длинных языков в "Эмме Лазарус". И сомневаюсь, что Гамбургер -- не говоря уж о Красном Карлике! -- прощупывал предполагаемых союзников с осторожностью и тактом, которых требует столь деликатное дело. Как бы там ни было, сегодня вечером, сразу после кидуша, благословения над вином, Липшиц остановил меня в коридоре. -- Так что, друг, -- сказал он, -- когда могильщики возвращаются на работу? Коридор, соединяющий гостиную со столовой, широк и хорошо освещен. Стены его украшают разнообразные картинки на еврейские темы, работы местных обитателей, покойных и здравствующих: гнетущая фотография виленского гетто, бледная акварель со Стеной плача в Иерусалиме, мозаика из крохотных кусочков коробок от мацы, изображающая седер в центральной Европе. Сложно поговорить здесь, оставшись незамеченными. И Липшиц это понимал. -- Что до меня, я еще не решил, -- сказал я, вытаскивая руку из его осклизлой ладони и норовя поскорей уйти. -- Но прошу не забывать, что я согласился играть в "Гамлете" Шекспира, а не Тоски Давидович и даже не в вашем. Есть вопросы литературной чести, к которым я, например, отношусь вполне серьезно. Что же до Красного Карлика, он за себя скажет сам. Красный Карлик как раз пробегал мимо. Пятница -- день вареной курицы, а он обожает ножки. Красный Карлик окинул нас подозрительным взглядом. Липшиц весело махнул рукой: не задерживайся. -- Поляков -- небольшая потеря. Красный Карлик зловеще улыбнулся. -- Казак, -- прошипел он мне и поспешил далее, пренебрегши духовной пищей ради подлинной. Липшиц отвел меня в сторону. -- Слушайте, немного доброй воли с вашей стороны, немного -- с моей, и мы устраним разногласия. Неужели есть что-нибудь важнее самого спектакля? Сотрудничество -- вот к чему я призываю; амбиции нам не нужны. Если один пашет поле, другой стряпает обед, третий ведет счета, а еще один стоит с ружьем на вы