чиями "У меня ум земной,-- говорил он -- Зачем же хотеть понять то, что не от мира сего?" Но жил он только ради этого, и такая гордая страсть к абсолюту отнимала его у земли, на которой он ничего не любил Впрочем, это крушение не меняет сути дела поскольку проблема поставлена, должен последовать вывод отныне бунт устремляется к действию Это уже отмечено Достоевским, и притом с пророческой напряженностью, в "Легенде о Великом Инквизиторе" Иван в конечном счете не отделяет творение от творца "Не Бога я не приемлю,-- говорит он,-- а мира им созданного" Иными словами. Бог-отец неотделим от того, что он создал"' У Ивана план узурпации остается, однако, чисто моральным Иван позволяет убить отца Он посягает на саму природу и продолжение рода Впрочем, отец Ивана -- человек низкий Его отталкивающий образ постоянно возникает в споре между Иваном и Алешиным богом --163 Ничего в мире реформировать он. не хочет. Но поскольку мир таков, каков он есть, Иван извлекает из этого право на моральное освобождение как для себя, так и для других людей. Однако с той минуты, когда, принимая формулы "все дозволено" и "все или никто", бунтарский дух поставит перед собой цель переделать творение, чтобы утвердить господство и божественность людей, с той минуты, когда метафизическая революция продвинется от морали к политике, начнется новое неизмеримой значимости дело, также порожденное, следует это отметить, нигилизмом. Достоевский, пророк новой религии, предвидел это и заявил: "Если бы он (Алеша) порешил, что бессмертия и Бога нет, то сейчас бы пошел в атеисты и социалисты (ибо социализм есть не только рабочий вопрос, или вопрос так называемого четвертого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без Бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю)". После всего этого Алеша вправе сострадательно называть брата "настоящей белой вороной". Ведь тот пытался овладеть самим собой, и только, но это ему не удалось. Придут иные, более серьезные, чтобы, исходя из того же самого отчаяния и отрицания, потребовать власти над миром. Это Великие Инквизиторы, которые заточат Христа в тюрьму и заявят, что его метод негоден, что всеобщего счастья можно добиться не благодаря полной свободе выбора между добром и злом, а благодаря власти над миром и унификации его. Сначала надо господствовать и завоевывать. Царство небесное действительно установится на земле, но править им будут люди, сперва одиночки, грядущие Кесари, которые все поняли первыми, а со временем и все другие. Единство мироздания будет достигнуто всеми способами и средствами, поскольку все дозволено. Великий Инквизитор стар и утомлен, поскольку мудрость его горька. Он знает, что люди не столько подлы, сколько ленивы и предпочитают покой и смерть свободе различать добро и зло. Он испытывает жалость, холодную жалость к этому молчаливому узнику, которого история без устали разоблачает. Он принуждает Христа заговорить, признать свою неправоту и в определенном смысле освятить и узаконить дело Инквизиторов и Кесарей. Но узник молчит. Начатое дело будет продолжаться без него. Христа убьют. Законность придет к концу времен, когда царство людей будет установлено. "О, дело это до сих пор лишь в начале, но оно началось. Долго еще ждать завершения его, и еще много выстрадает земля, но мы достигнем и будем кесарями и тогда уже помыслим о всемирном счастии людей". Узник был казнен. Властвуют только Великие Инквизиторы, послушные "глубокому духу, духу разрушения и смерти". Великие Инквизиторы надменно отказываются от хлеба небесного и от свободы, предлагая людям хлеб земной без свободы. "Сойди с креста, и мы в тебя поверим",-- кричали Распятому его стражники на Голгофе. Но он не сошел и -- более того -- в минуту --164 страшнейших мук агонии у него вырвалась жалоба Отцу Небесному на свою покинутость. Следовательно, доказательств больше нет, а есть только вера и тайна, отвергнутые бунтовщиками и осмеянные Великими Инквизиторами. Все дозволено, и века преступлений приготовились к потрясающей минуте. Все папы, избравшие Кесаря, начиная с Павла и кончая Сталиным, расчистили путь для цезарей, которые избирают на царство сами себя. Единство мира, не осуществившееся с Богом, отныне сделает попытку осуществиться вопреки Богу. Но к этому мы еще не пришли, и пока что Иван Карамазов являет нам искаженное лицо бунтовщика, низвергнутого в пропасть, неспособного к действию, раздираемого между идеей о своей невиновности и волей к убийству. Он ненавидит смертную казнь, поскольку она олицетворяет обреченность человека, и в то же время он движется к преступлению. Чтобы стать на сторону людей, он разделяет их одиночество. С Иванам Карамазовым бунт разума завершается безумием. --165 АБСОЛЮТНОЕ УТВЕРЖДЕНИЕ Как только человек подвергает Бога моральной оценке, он убивает Бога в самом себе. Но на чем тогда основывается мораль? Бога отрицают во имя справедливости, но можно ли понять идею справедливости вне идеи Бога? Не оказываемся ли мы тогда в абсурдной ситуации? Это абсурдность, с которой столкнулся Ницше. Чтобы верней ее преодолеть, он доводит ее до предела: мораль -- это последняя ипостась Бога, которую необходимо разрушить, перед тем как отстроить заново. Бога тогда уже нет, и он уже не является гарантом нашего бытия; человеку надо решиться действовать, чтобы быть. Единственный Уже Штирнер хотел сокрушить вслед за самим Богом и всякую идею о Богочеловеческом сознании. Но, в противоположность Ницше, нигилизм у него самодовольный. Штирнер посмеивается в тупике, а Ницше бросается на стены. С 1845 года, когда был издан "Единственный и его собственность", Штирнер принимается расчищать путь. Человек, посещавший "Кружок свободомыслящих" вместе с левыми младогегельянцами (среди которых был и Маркс), сводил счеты не только со Всевышним, но и с фейербаховским Человеком, с гегелевским Дутом и с его историческим воплощением -- Государством По мнению Штирнера, все эти идолы порождены все тем же, "монголизмом", верой в вечные идеи. Неудивительно, что он писал: "Ничто -- вот на чем я утверждаю свое дело". Конечно же грех - это "монгольский бич", но таков и свод законов, рабами которых "мы являемся. Бог - это враг; Штирнер переходит все границы в своем богохульстве (^перевари облатку -- и ты прощен"). Но Бог -- это лишь одно из отчуждении человеческого "я", а точнее, того, чем "я" является. Сократ, Иисус, Декарт, Гегель, все пророки и философы только и делали, что изобретали новые способы отчуждать то, что я есть, то самое "я", которое Штирнер стремится отличать от абсолютного "Я" Фихте, сводя последнее к самым частным и преходящим его сторонам. "Имена не именуют его", он -- Единственный. Для Штирнера всеобщая история до Рождества Христова есть всего лишь многовековое усилие по идеализации действительности, Это усилие выражается в идеях, и ритуалах очищения, присущих древним. С приходом Иисуса цель достигнута, и начинается другое усилие, состоящее, наоборот, в реализации идеала. --166 За очищением следует страсть к воплощению, которая все больше опустошает мир по мере того, как социализм, наследник Христа, расширяет свою власть. Всеобщая история -- это не что иное, как многовековое посягательство на принцип единствендого, каковым являюсь _^я", принцип живой, конкретный, принцип победы, который стремились согнуть под игом таких следующих друг за другом абстракций, как Бог, государство, общество, человечество. Для Штирнера филантропия -- это мистификация. Атеистические философские учения, вершина которых -- культ государства и человека, представляют собой не более чем "теологические_мятежи". "Наши атеисты,-- утверждает Штирнер,-- в действительности набожные люди". По сути, на протяжении всей истории существовал лишь один культ -- культ вечности. Этот культ есть ложь. Истинен только Единственный, враг вечного и всего" того, что не служит воле Единственного к господству. Начиная со Штирнера, страсть к отрицанию, воодушевляющая бунт, неудержимо затопляет все утверждения. Она отбрасывает суррогаты божественного, которыми загромождено Моральное сознание. "Потусторонний мир сметен,-- заявляет Штирнер,-- зато внутренний мир стал новым небом". Даже революция и в первую очередь революция ненавистна этому бунтовщику. Чтобы быть революционером, надо еще во что-то верить там, где верить не во что. "Революция (французская) добилась только реакции, и это показывает, чем была в действительности Революция". Рабски служить человечеству ничем не лучше, чем служить Богу. В конце концов, братство "бывает у коммунистов только по воскресным дням". В остальные дни недели братья становятся рабами. Для Штирнера есть лишь одна свобода -- "моя сила" и лишь одна правда -- "сиятельный эгоизм звезд". В этой пустыне все снова расцветает. "Величайшую значимость бессмысленного крика радости не понять, пока длится долгая ночь мысли и веры". Эта ночь близится к концу, скоро займется заря, но заря не революции, а восстания. Восстание само по себе -- это аскеза, отвергающая всякий комфорт. Восставший будет единодушен с другими людьми только в той мере и на то время, когда их эгоизм будет совпадать с его эгоизмом. Его подлинная жизнь -- одиночество, в котором он беспрепятственно утолит жажду бытия, являющуюся его единственным бытием. Таким образом, индивидуализм достигает своей вершины. Он является отрицанием „всего, что отрицает индивид, и прославлением всего, что возвышает индивида и служит ему. Что такое благо по Штирнеру? "То, чем я могу воспользоваться". А что мне по праву дозволено? "Все, на что я способен". Бунт еще раз приходит к оправданию преступления. Штирнер не только сделал попытку такого оправдания (в этом смысле его прямыми потомками оказываются все, исповедующие террористические формы анархии), но и явно опьянялся открытыми им перспективами. "Порвать со священным, а еще лучше разорвать священное --167 ,--это, возможно, станет всеобщим устремлением. Речь идет не о новой близящейся революции, а о могучем, надменном, бесцеремонном, бесстыдном и бессовестном преступление. Не показывается ли оно на горизонте под раскаты грома? И не видишь ли ты, что небо, тяжелое от предчувствий, темнеет и безмолвствует?" Здесь чувствуется мрачная радость тех, кто в мансарде готовит апокалипсисы. Ничто больше не в силах сдержать движение этой желчной и властной логики; ничто, кроме "я", восставшего против всех абстракций и самого ставшего абстракцией, поскольку обрубило собственные корни. Нет больше ни преступлений, ни грехов, а стало быть, нет больше грешников. Все мы совершенны. Поскольку каждое "я", как таковое, преступно по отношению к государству и народу, следует признать, что жить -- значит преступать границы. И уж во всяком случае пойти на убийство, чтобы быть единственным. "Вы не столь значительны, как преступник, вы, ничего не оскверняющие". Не совсем утратив совесть, Штирнер все же уточняет: "Убивать их, но не мучить". Но декретировать право на убийство означает мобилизацию и войну всех единственных. Убийство, таким образом, совпадает со своего рода коллективным самоубийством. Тем не менее Штирнер, который ничего этого не признает или не видит, не останавливается ни перед каким разрушением. Одно из самых горьких своих утешении бунтарский дух находит наконец в хаосе. "Тебя (немецкий народ) похоронят. Вскоре твои братья, другие народы, последуют за тобой. Когда все они уйдут, человечество будет погребено, и на его могиле Я, его наследник, наконец-то буду смеяться". Таким образом, на руинах мира горький смех короля-индивида возвестит окончательную победу бунтарского духа. Но на этом краю возможны только смерть или возрождение. Штирнер и вместе с ним все бунтовщики-нигилисты стремятся дойти до последних границ, хмелея от разрушения. Но после того как пустыня открыта, нужно научиться выжидать в ней. И Ницше начинает свой изнурительный поиск. Ницше и нигилизм "Мы отрицаем Бога, мы отрицаем ответственность Бога, и только так мы освободим мир". Похоже, что с Ницше нигилизм становится пророческим. Но если в его творчестве выдвигать на первый план не пророка, а клинициста, то из его произведений не извлечешь ничего, кроме заурядной низкой жестокости, которую он всей душой ненавидел. Провидческий, методический, одним словом, стратегический характер его мысли не подлежит сомнению. У Ницше впервые нигилизм становится осознанным. У хирургов и пророков есть то общее, что они мыслят и действуют с расчетом на будущее. Все размышления Ницше были связаны с грядущим апокалипсисом, но он не воспевал его, так как предугадывал тот мрачный деляческий облик, который апокалипсис в конце концов примет, а --168 стремился избежать его, преобразив в возрождение. Ницше распознал нигилизм и исследовал его, как исследуют клинический случай. Ницше называл себя первым законченным нигилистом Европы. Не по пристрастию, а по состоянию и еще потому, что был он слишком значительным мыслителем, чтобы отвернуться от наследия своей эпохи. И себе самому, и другим он поставил диагноз -- бессилие верить и потеря изначального фундамента всякой веры -- доверия к жизни. Вопрос: "Можно ли ,жить бунтом?" -- превратился у него в вопрос: "Можно ли жить, ни во что не веря?" Ницше дает утвердительные ответ. Да, можно, если Отсутствие веры превратить в метод, если довести нигилизм до его крайних последствий и если, пролагая в пустыне путь грядущему и встречая его с доверием, испытывать при этом первобытное чувство боли и радости. Вместо методического сомнения Ницше использовал методическое отрицание, усердное разрушение всего, что еще маскирует нигилизм, как "таковой, идолов, скрывающих смерть Бога. "Чтобы воздвигнуть новый храм, храм должен быть разрушен -- таков закон". Тот, кто хочет быть творцом в добре и зле, сначала должен стать разрушителем и уничтожить прежние ценности. "Таким образом, высшее зло составляет часть высшего блага, а этим высшим благом является творец". "Рассуждение о методе" своего времени Ницше написал по-своему, без той свободы и точности, свойственных французскому XVII веку, которым он так восхищался, но с проницательностью безумца, присущей XX веку, который он считал веком гениальности. Этот ницшевский метод бунта нам и предстоит изучить1. Таким образом, первый шаг Ницше состоит в том, чтобы согласиться с тем,. что.он знает. Атеизм для него нечто само собой разумеющееся; он "радикален и конструктивен". Если верить Ницше, то его высшее предназначение состояло в том, чтобы спровоцировать своего рода кризис и дать окончательное решение проблеме атеизма. Мир движется наугад, у него нет конечной цели. Бог тогда бесполезен, поскольку он ничего не хочет. Если бы он чего-либо хотел, а в этом узнаваема традиционная формулировка проблемы зла, на Бога следовало бы возложить ответственность за "ту сумму страданий и алогизма, которая снижает общую ценность бытия". Известно, что Ницше не скрывал своей зависти к Стендалю, заявившему: "Единственным извинением Богу служит то, что он не существует". Лишенный божественной воли, мир в равной мере оказался лишенным единства и цели. По этой причине мир не подлежит суду. Всякое ценностное суждение, применяемое к нему, в конечном счете оборачивается клеветой на жизнь. В таком случае о том, что есть, судят в сопоставлении с тем, что должно быть,-- с царством небесным, с вечными идеями или с моральным императивом. Но того, что должно быть, не существует; этот мир нельзя осуждать от имени "Ничто". Преимущества нашего времени: нет 1Само собой разумеется, что исследовать здесь мы будем последний период творчества немецкого философа, с 1880 г. до его краха. Данную главу можно рассматривать как комментарий к сочинению "Воля к власти". --169 ничего истинного, все дозволено". Этих высказываний, отражающихся в тысячах других, торжественных или ироничных, достаточно во всяком случае для доказательства, что Ницше взвалил на свои плечи весь груз нигилизма и бунта. В своих рассуждениях, впрочем ребяческих, о "дрессировке и отборе" он выразил крайности нигилистической логики: "Проблема: какими средствами достижима строгая форма великого заразительного нигилизма, который вполне научно проповедовал бы и практиковал добровольную смерть?" Ницше присваивает в пользу нигилизма ценности, которые традиционно рассматривались как сдерживающие нигилизм. В первую очередь мораль. Нравственное поведение, и то, образ которого явил Сократ, и то, которое проповедует христианство, уже само по себе есть знак декаданса *. Оно хочет заменить человека из плоти и крови отраженным человеком. Подобная мораль осуждает мир страстей и мук во имя гармоничного мира, от начала и до конца вымышленного. Если нигилизм есть бессилие верить, его самый серьезный симптом обнаруживается не в атеизме, а в бессилии верить в то, что есть, видеть то, что происходит, жить тем, что тебе предлагается. Эта ущербность лежит в основе всякого идеализма. Мораль лишена веры в мир. Для Ницше подлинная мораль неотделима от ясности ума. Философ суров ко всякого рода "клеветникам на мир", поскольку он видит в этой клевете позорную склонность к бегству. Для него традиционная мораль -- это лишь особый случай имморализма. "Именно добро,-- говорит Ницше,-- нуждается в оправдании". И еще: "Именно по моральным соображениям однажды перестанут делать добро". Несомненно, философия Ницше вращается вокруг проблемы бунта. Точнее говоря, с этого она и началась. Но ощущается некая подмена, произведенная Ницше. Согласно ему бунт проистекает из утверждения "Бог умер", воспринимаемого им как свершившийся факт. Тогда бунт обращается против всего того, что пытается ложным образом заменить умершее божество и оскорбляет мир, безусловно лишенный руководства, но остающийся единственной кузницей богов. Вопреки мнению его христианских критиков, Ницше не вынашивал планов убийства Бога. Он нашел его мертвым в душе своей эпохи. Он первым осознал огромность события и сделал вывод, что этот бунт приведет к возрождению, только если им управлять. Любое иное отношение к бунту, будь то сожаление или снисходительность, неизбежно ведут к апокалипсису. Ницше не изложил философию бунта, но воздвиг философию из бунта. Если Ницше нападает на христианство, то это в первую очередь относится к его морали. Он никогда не затрагивает личности Христа, с одной стороны, и цинизма церкви -- с другой. Известно, что Ницше с чувством знатока восхищался иезуитами. "В сущности,-- писал он,-- только моральный Бог отвергнут" '. Для Ницше, как и ' "Вы называете это саморазложением Бога, однако это только линька он сбрасывает свою моральную шкуру' И вы скоро должны его увидеть по ту сторону Добра и Зла" К оглавлению --170 для Толстого, Христос -- не бунтовщик *. Суть его учения сводится к тотальному согласию, к непротивлению злу. Не следует убивать даже ради того, чтобы помешать убийству. Нужно принимать мир таким, каков он есть, отказаться умножать его несчастья, но согласиться лично страдать от существующего в мире зла. Царство небесное нам непосредственно доступно. Оно есть не что иное, как внутренняя расположенность, которая позволяет нам привести наши поступки в соответствие с этими принципами и немедленно получать благодать. По Ницше, не вера, а творчество в широком смысле является заветом Христа. В таком случае история христианства представляет собой лишь долгий путь предательства этого Евангелия *. Уже Новый Завет несет на себе печать искажения, и от Павла до Вселенских соборов церковная служба заставляет забыть о делах. В чем же заключается глубокое искажение, которое вносит христианство в Евангелие своего Господа? В идее суда, чуждой учению Христа, и вытекающих из нее понятиях кары и вознаграждения. С этого момента природа становится историей, причем историей знаменательной: рождается идея человеческой тотальности. От благовещения до Страшного суда у всего человечества нет иной задачи, как сообразоваться с откровенно моральными целями заранее написанного повествования. Единственное различие заключается в том, что персонажи в эпилоге подразделяются на добрых и злых. Тогда как суждение Христа состоит только лишь в том, что природный грех не имеет значения, историческое христианство сделает всю природу источником греха. "Что отрицает Христос? Все то, что носит ныне имя христианина". Христианство полагает, что борется с нигилизмом, давая миру руководящее начало. В действительности же оно само нигилистично постольку, поскольку, навязывая жизни воображаемый смысл, мешает выявить ее подлинный смысл: "Всякая Церковь есть камень, наваленный на гроб человекобога; она стремится силой помешать его воскресению". Вывод Ницше парадоксален, но знаменателен: Бог умер из-за христианства в той мере, в какой оно секуляризовало священное. Речь здесь идет об историческом христианстве и "его глубинном и презренном двоедушии". То же самое обвинение Ницше предъявляет социализму и всем формам гуманитаризма. Социализм -- это не более чем выродившееся христианство. На самом деле он поддерживает эту веру в целесообразность истории, веру, которая предает природу и жизнь, заменяя реальные цели идеальными, и усугубляет расслабленность человеческой воли и воображения. Социализм нигилистичен в том отныне точном смысле, который Ницше вкладывает в это слово *. Нигилизм -- это не безверие вообще, а неверие в то, что есть. В этом смысле все виды социализма суть проявления христианского декаданса в еще более выродившейся форме. Для христианства вознаграждение и кара предполагали историю. Но силой неумолимой логики вся история в конечном счете означает кару и вознаграждение: с этого дня родился коллективистский мессианизм. --171 Именно поэтому равенство душ перед Богом после его смерти ведет просто-напросто к равенству. Здесь Ницше борется еще против социалистических доктрин как доктрин моральных. Нигилизм, проявляющийся в религии или в социалистической проповеди, есть логическое завершение развития наших так называемых высших ценностей Вольный ум разрушит эти ценности, разоблачая иллюзии, на которых эти ценности покоятся, сделку, которую они предполагают, и преступление, которое они совершают, мешая ясному уму выполнить свою миссию -- превратить пассивный нигилизм в нигилизм активный В этом мире, избавленном от Бога и от идолов морали, человек остался одиноким и без господина В отличие от романтиков, Ницше менее всего давал повод думать, что такая свобода может быть легкой. Это ощущение дикой свободы поставило его в ряды тех, о которых он сам сказал, что они страдают от новой скорби и от нового счастья. Но кричать так может прежде всего только скорбь: "Увы, ниспошлите же на меня безумие... Не будучи выше закона, я оказываюсь отверженнейшим среди отверженных" Тому, кто не может быть выше закона, действительно нужно найти другой закон или безумие. Как только человек перестает верить в Бога и жизнь вечную, он "становится ответственным за все то, что существует, за все то, что, будучи рождено в муках, обречено страдать всю жизнь" Это ему, и только ему одному, надлежит обрести порядок и закон Тогда начинается время отверженных, изнурительный поиск оправданий, бесцельная ностальгия, "самый болезненный, самый мучительный вопрос, идущий из самой глубины сердца: где я смогу почувствовать себя дома?". Человек вольного ума, Ницше знал, что свобода духа -- не удобство, но величие, к которому стремятся и которого изредка достигают в изнурительной борьбе Он знал, что для того, кто хочет быть выше закона, велик риск опуститься ниже закона. Вот почему Ницше понял, что разум находит свое подлинное освобождение, только принимая на себя новые обязательства. Суть его открытия состоит в том, что если вечный закон не есть свобода, то тем более не является свободой отсутствие закона. Если ничто не истинно, если в мире нет порядка, то ничто не запрещено; чтобы запретить какое-либо действие, нужно иметь ценность и цель. Но в то же время ничто не разрешено; и также нужно иметь ценность и цель, чтобы остановить выбор на другом действии. Абсолютная власть закона не есть свобода, но не большей свободой является абсолютная неподвластность закону. Расширение возможностей не дает свободы, однако отсутствие возможностей есть рабство. Но анархия -- это тоже рабство. Свобода есть только в том мире, где четко определены как возможное, так и невозможное. Если судьбой не управляет некая высшая ценность, если царем является случай, начинается путь в темноте, страшная свобода слепца. Итак, в поисках самого полного освобождения Ницше останавливает свой выбор на --172 самой полной зависимости "Если мы не сделаем из смерти бога великого отречения и непрерывной победы над нами самими, нам придется заплатить за эту потерю". Иными словами, в философии Ницше бунт ведет к аскезе. И более глубокая логика рассуждении Ницше заменяет карамазовское "если нет ничего истинного, то все дозволено" формулой "если нет ничего истинного, то ничего не дозволено" Отрицание того, что хотя бы одна вещь может быть в этом мире запрещена, равноценно отказу от принципа "все дозволено" Там, где никто не может больше сказать, что есть черное и что есть белое, свет гаснет и свобода становится добровольной тюрьмой. В этот тупик, куда Ницше методически заталкивает свой нигилизм, он, по-видимому, ринулся с какой-то пугающей радостью. Его явная цель -- создать для своего современника невыносимую ситуацию. Похоже, что его единственная надежда состоит в том, чтобы довести противоречие до крайности. Тогда, если человек не захочет погибать в петле, которая его душит, ему не останется ничего иного, как одним ударом обрубить веревку и создать свои собственные ценности. Смерть Бога ничего не завершает и возможна лишь при том условии, что готовится воскрешение. "Если не находят величия в Боге,-- говорит Ницше,-- его не находят нигде. Нужно или отрицать, или созидать его". Отрицать величие было задачей мира, который окружал Ницше и который, как он видел, стремился к самоубийству. Созидать величие было сверхчеловеческой задачей, ради которой он готов был умереть. В действительности он знал, что творчество возможно только в крайнем одиночестве и что человек мог бы решиться на это головокружительное усилие, только если бы в состоянии самой крайней нищеты духа ему оставалось или согласиться на такое деяние, или умереть. Итак, Ницше буквально кричит человеку, что земля -- это его единственная истина, которой он должен быть верен, что именно на земле он должен жить и совершать дело своего спасения. Но он в то же время учит человека, что жить на земле без закона невозможно, потому что сама жизнь как раз и предполагает существование закона. Как жить свободным и без закона? На эту загадку человек должен ответить под страхом смерти. Ницше, по крайней мере, не пытается уйти от решения проблемы. Он отвечает, и ответ его -- риск: Дамокл никогда не танцует лучше, чем под нависшим мечом. Нужно принять неприемлемое и терпеть нестерпимое. С того момента, когда становится ясно, что мир не преследует никакой цели, Ницше предлагает признать его невинность, утверждая, что не может быть миру судьей, поскольку невозможно осудить его за какое-либо намерение. Следовательно, все ценностные суждения надо заменить одним единым "да", полностью и с благодарностью принимая земной мир. Таким образом, абсолютное отчаяние перейдет в конечную радость, а слепое рабство -- в беспощадную свободу. Быть свободным -- это как раз и значит отказаться от целей. Невинность становления, как только принимаешь ее, знаменует максимум свободы. Вольный ум любит --173 все необходимое. Согласно глубокой мысли Ницше, необходимость на уровне феноменальном, если только она абсолютна и безоговорочна, не предполагает никакого принуждения. Тотальное приятие тотальной необходимости -- таково парадоксальное определение свободы. Вопрос: "Свободен от чего?" -- заменяется в таком случае вопросом: "Свободен для чего?" Свобода совпадает с героизмом. Она представляет собой аскетизм великого человека, "до предела натянутую тетиву". Такое высшее приятие, порожденное изобилием и полнотой, есть безграничное утверждение вины самой по себе и страдания, зла и убийства, всего проблематичного и странного, что только есть в существовании. Такое приятие проистекает из решительной воли быть тем, кто ты есть в мире таком, каков он есть. "Смотреть на самого себя как на некую фатальность, не желать действовать иначе, чем действуешь..." Слово сказано. Ницшеанская аскеза, обусловленная признанием фатальности, ведет к ее обожествлению. И чем судьба неумолимее, тем она восхитительнее. Бог морали, жалость, любовь враждебны фатальности в той мере, в какой они пытаются ее компенсировать. Ницше не желает выкупа. Радость становления гесть радость уничтожения. Предоставленный самому себе человек терпит крах. Бунт. в котором человек отстаивал свое право на бытие, исчезает в абсолютном подчинении индивида становлению. "Amor fati приходит на смену тому, что было odium fati *. "Всякий индивид соучаствует во всем космическим бытии, знаем мы это или нет, хотим мы того или нет". Таким образом, индивид теряется в судьбе человеческого рода и вечном движении миров. "Все бывшее -- вечно, и море выбрасывает его на берег". Ницше возвращается тем самым к истокам мысли, к досократикам, отрицавшим конечные цели, чтобы сохранить в неприкосновенности вечность выдвигаемого ими первоначала. Вечна только та сила, у которой нет цели, гераклитовская "игра". Все свои усилия Ницше направляет на то, чтобы продемонстрировать наличие закона в становлении и игры -- в необходимости: "Ребенок -- это невинность и забвение, возобновление, игра, колесо, катящееся само по себе, перводвижение, священный дар говорить "да". Мир божествен, поскольку беспричинен. Вот почему только искусству, столь же безосновному, дано понять его. Никакое суждение не дает представления о мире, но искусство может научить нас повторять его, как повторяется мир в вечных возвращениях. На одном и том же песке изначальное море неутомимо пишет одни и те же слова и выбрасывает на берег одни и те же существа, изумленные самим фактом своего существования. И по крайней мере тот, кто согласен возвращаться и согласен с мыслью о том, что все возвращается, тот, кто стал эхом, и эхом радостным, тот соучаствует в божественности мира. Таким окольным путем наконец вводится божественность человека. Мятежник, сначала отрицающий Бога, вознамеривается зачтем его заменить. Но мысль Ницше состоит в том, что мятежник становится Богом только тогда, когда он отказывается от всякого --174 бунта, даже такого, который сотворяет богов, чтобы исправить этот мир. "Если Бог есть, как вынести мысль о невозможности быть им?" На самом деле единственным божеством является мир. Чтобы причаститься его божественности, достаточно сказать ему "да". "Не молить, а благословлять", и вся земля станет обиталищем человекобогов. Сказать миру "да", повторять это "да" означает воссоздавать одновременно мир и самого себя, стать великим художником-творцом. Заповедь Ницше сосредоточена в слове "творчество" во всей его двусмысленности. Ницше всегда прославлял только эгоизм и черствость, свойственные всякому творцу. Переоценка ценностей сводится к замене ценности судьи ценностью творца -- уважением и страстной любовью к существующему. Лишенное бессмертия божество определяет свободу творца. Дионис, бог земли, вечно вопиет, разрываемый титанами. Но в то же время он олицетворяет потрясенную красоту, совпадающую с мукой. По мысли Ницше, сказать "да" земле и Дионису означает сказать "да" своим страданиям. Принять одновременно все -- и высшее противоречие, и страдание -- значит господствовать надо всем. Ницше соглашался заплатить за такое царство. Подлинна только "тяжелая и страждущая" земля. Только она единственная является божеством. Подобно Эмпедоклу, бросившемуся в кратер Этны *, чтобы отыскать истину там, где она существует, то есть в недрах земли, Ницше предлагает человеку броситься в космическую бездну, чтобы обрести там свою вечную божественность и самому стать Дионисом. "Воля к власти", таким образом, завершается пари -- точно так же, как "Мысли" Паскаля, о которых она так часто заставляет думать. Человек достигает пока не самой достоверности, а только воли к ней, а это отнюдь не одно и то же. Потому Ницше испытывал колебания у этой границы: "Вот что в тебе непростительно: тебе предоставляют полномочия, а ты отказываешься поставить под ними свою подпись". Однако сам он был вынужден поставить свою подпись. Но имя Диониса обессмертили лишь письма к Ариадне, написанные философом в состоянии безумия *. В определенном смысле бунт у Ницше все еще заканчивается превознесением зла. Разница состоит в том, что зло больше не является возмездием. Оно принимается как одна из возможных ипостасей добра, а еще точнее -- как фатальность. Его принимают с тем, чтобы преодолеть и, если можно так выразиться, в качестве лекарства. У Ницше речь шла только о гордом примирении души с тем, чего избежать невозможно. Известно, однако, каковы были его последователи и во имя какой политики ссылались на авторитет того, кто называл себя последним антиполитичным немцем. Он воображал тиранов художниками. Но для посредственностей тирания куда естественнее, нежели искусство. "Уж лучше Цезарь Борджиа, чем Парсифаль!" * -- восклицал Ницше. Что ж, были среди его поклонников и Цезарь, и Борджиа, но лишенные аристократизма --175 чувств, которым он наделял великих личностей Возрождения. Он призывал человека склониться перед вечностью рода и отдаться на волю великого круговращения времен, а в ответ на место рода поставили расу и заставили индивида склониться перед этим мерзким идолом. Жизнь, о которой он говорил со страхом и трепетом, деградировала до уровня учебника биологии для домохозяек. Раса невежественных господ, невразумительно бормочущих что-то о воле к власти, в конце концов приписала ему "антисемитское безобразие", которое Ницше всегда презирал Он верил в мужество в сочетании с разумом; именно это он и называл силой. Прикрываясь именем Ницше, мужество обратили против разума, а само мужество, эту неотъемлемую его добродетель, превратили в ее противоположность -- в насилие с пустыми глазницами. Следуя закону гордого ума, он отождествил свободу и одиночество. Его "глубокое одиночество полудня и полуночи" затерялось в механизированной толпе, хлынувшей в конце концов на Европу. Защитника классического вкуса, иронии, суровой дерзости, аристократа, говорившего, что аристократизм состоит в том, чтобы творить добро, не спрашивая себя зачем, и утверждавшего, что вызывает сомнения человек, нуждающийся в обосновании собственной честности, истового поклонника прямоты ("эта прямота, ставшая инстинктом, страстью"), упорного служителя "высшего равновесия высшего ума", смертельным врагом которого является фанатизм, через тридцать три года после смерти в его родной стране провозгласили учителем лжи и насилия и сделали ненавистными понятия и добродетели, ставшие благодаря его жертвам достойными восхищения. За исключением Маркса, в истории человеческой мысли превратности судьбы учения Ницше не имеют себе равных; нам никогда не возместить несправедливость, выпавшую на его долю. Разумеется, в истории известны философские учения, которые были извращены и преданы. Но до Ницше и национал-социализма не было примера, чтобы мысль, целиком освещенная благородством, терзания единственной в своем роде души, была представлена миру парадом лжи и чудовищными грудами трупов в концлагерях. Проповедь сверхчеловечества, приведшая к методическому производству недочеловеков,-- вот факт, который, без сомнения, должен быть разоблачен, но который требует также истолкования. Если последним результатом великого бунтарского движения XIX и XX веков должно было стать это безжалостное порабощение, то не повернуться ли спиной к бунту, не повторить ли отчаянный крик Ницше, обращенный к его эпохе: "Моя совесть и ваша совесть больше не одно и то же!" Сразу же признаем, что для нас всегда останется немыслимым отождествление Ницше и Розенберга *. Мы должны быть адвокатами Ницше. Он сам говорил это, заранее разоблачая своих грязных эпигонов: "Тот, кто освободил свой разум, должен еще и очиститься". Но вопрос состоит в том, чтобы по крайней мере знать, не исключает ли очищения такое освобождение ума, каким его представлял себе Ницше. Само движение, которое привело к Ницше и --176 которое влекло его, имеет свои законы и свою логику, чем, возможно, и объясняется кровавая перелицовка его философии. Не было ли в его трудах чего-то такого, что могло бы быть использовано как призыв к окончательному убийству? Отрицая дух ради буквы и даже то в букве, что еще несет на себе следы духа, не могли ли убийцы найти в учении Ницше повод для своих действий? Приходится ответить -- да. Стоит пренебречь методическим аспектом ницшеанской мысли (а ведь нет уверенности, что сам Ницше всегда ему следовал), и окажется, что его бунтарская логика не знает пределов. Заметим, что убийство может найти свое оправдание не только в ницшеанском отказе от идолов, но и в неистовом приятии порядка вещей, которое является итогом философии Ницше. Если сказать "да" всему, то можно сказать "да" и убийству. Впрочем, есть два способа дать согласие на убийство. Если раб говорит "да" всему, он тем самым говорит "да" существованию своего господина и своему собственному страданию; Иисус проповедует непротивление злу. Если господин говорит "да" всему, он говорит "да" и рабству, и страданию других; и вот вам тиран и прославление убийства. "Разве не смешно, что если ты веришь в священный незыблемый закон, то ты не будешь лгать, не будешь убивать в таком существовании, сама суть которого -- вечная ложь, вечное убийство?" Это действительно так, и метафизический бунт в своем первом порыве был только протестом против лжи и преступления существования. Ницшеанское "да", забывая о неоригинальности, отрицает бунт, как таковой, одновременно отрицая мораль, которая отвергает мир, -какав он есть. Ницше страстно призывает римского Кесаря, обладающего душой Христа. Это означало одновременно сказать "да" и рабу, и господину. Но в конечном счете сказать "да" обоим означает освятить сильнейшего из двух, то есть господина. Кесарь должен был неизбежно отказаться от власти духа ради царства дела. "Как извлечь пользу из преступления?" -- задавался вопросом Ницше, как добрый профессор, верный собственному методу. Кесарь должен был ответить: умножая преступления. "Когда цели велики,-- к своему несчастью, писал Ницше,-- человечество пользуется иной меркой и уже не считает преступление таковым, пусть бы даже оно применяло еще более страшные средства". Он умер в 1900 году, на пороге века, в котором этот принцип должен был стать смертельным. Тщетно восклицал Ницше в минуты просветления: "Легко говорить о всякого рода аморальных поступках, но найдутся ли силы вынести их? Например, я не смог бы перенести, если бы я нарушил слово или убил: не знаю, как долго бы я мучился, но в конце