ся. Я решил поплавать и начал снимать одежду. Выкупаюсь, пока подоспеют девушки. Впервые мне пришло в голову, что, уехав отсюда, я буду скучать по этой реке. Ее отмели с чистыми белыми пляжами, кое-где поросшие ивняком и тополиными побегами, были как бы ничейной землей, - эти недавно возникшие мирки принадлежали нам, мальчишкам из Черного Ястреба. Мы с Чарли Харлингом часто охотились в здешних зарослях и удили рыбу с поваленных стволов, так что я наизусть знал каждый изгиб реки и как на старых друзей смотрел на каждый уступ, на каждую впадину берега. Наплававшись, я лениво плескался в воде и тут услышал стук копыт и поскрипывание колес на мосту. Я поплыл вниз по течению и окликнул девушек, когда открытая повозка выехала на середину моста. Они остановили лошадь, и сидящие сзади привстали, опираясь на плечи подруг, чтобы получше меня разглядеть. Они были очень милы, когда, сгрудившись наверху в повозке, глазели на меня, словно любопытные лани, вышедшие из чащи на водопой. Нащупав дно неподалеку от моста, я встал и помахал им рукой. - Какие вы хорошенькие! - прокричал я. - Ты тоже! - отозвались они хором и залились смехом. Анна Хансен натянула вожжи, и они поехали дальше, а я зигзагами поплыл обратно к своему убежищу и вскарабкался на берег под укрытием склонившегося к воде вяза. Обсохнув на солнце, я не спеша оделся: мне не хотелось уходить из этой зеленой беседки, куда сквозь листья винограда так весело заглядывало солнце, а с кряжистого вяза, опустившего ветви к самой воде, доносился громкий стук дятла. Идя обратно к мосту, я то и дело отколупывал маленькие чешуйчатые кусочки известняка в руслах пересохших ручейков и крошил их в пальцах. Когда я дошел до лошади Маршалла, привязанной в тени, девушки уже разобрали корзинки и отправились вниз по восточной дороге, которая вилась по песку среди кустов. Я слышал, как они перекликались. Бузина не любит тенистых расселин, она росла внизу, на горячем песке вдоль реки; там ее корни всегда оставались влажными, а верхушки грелись на солнце. В то лето она цвела необыкновенно обильно и пышно. По тропинке, проложенной скотом, я прошел через густую низкую поросль и остановился на краю отвесного обрыва. Добрый кусок берега здесь был отхвачен весенним паводком, и кусты бузины, прикрывая рану, цветущими террасами спускались к самой воде. Я не стал рвать цветы. Знойная тишина навевала на меня покой и сонливость. Кроме громкого монотонного жужжания диких пчел да веселого плеска воды внизу, ничего не было слышно. Я наклонился над обрывом, чтобы выяснить, какой это ручеек так звенит, - оказалось, прозрачная струйка бежала по песку и гравию, отделенная от мутного русла реки длинной отмелью. Там, на берегу, сидела Антония, одна среди похожих на пагоды кустов бузины. Услышав меня, Антония посмотрела наверх и улыбнулась, но я заметил, что она плачет. Я быстро съехал вниз и, усевшись на теплом песке рядом с ней, спросил, в чем дело. - Эти цветы так пахнут - я вспомнила родину, Джим, - тихо сказала она. - Дома у нас их было много-много. Они росли прямо во дворе, и папа поставил под кустами зеленую скамейку и стол. Летом, когда кусты цвели, он любил сидеть под ними со своим другом, тем, кто играл на тромбоне. Когда я была маленькая, я всегда подходила поближе, чтобы послушать, о чем они говорят - интересные у них были разговоры! Здесь таких не услышишь. - О чем же они говорили? - спросил я. Она вздохнула и покачала головой. - Ну, мало ли о чем! О музыке, о лесе, о боге и о своей молодости. - Внезапно Антония повернулась и заглянула мне в глаза: - Слушай, Джимми, а может, папина душа теперь там, дома? Я рассказал ей, как почувствовал, что душа ее отца рядом со мной в тот зимний вечер, когда дедушка с бабушкой уехали к ним, узнав, что мистер Шимерда умер, а меня оставили одного. Рассказал, как решил, что душа возвращается к себе на родину, и признался, что даже сейчас, когда я проезжаю мимо его могилы, я всегда представляю, что он где-то в своих родных полях и лесах. Ни у кого не видел я таких добрых и доверчивых глаз, как у Антонии; казалось, они, не таясь, излучали любовь и преданность. - Почему ты не сказал мне об этом раньше? Мне было бы спокойней за него. - Немного помолчав, она продолжала: - Ты знаешь, Джим, отец и мать у меня совсем разные. Он мог не жениться на ней, все его братья поссорились с ним из-за этой женитьбы. Я слышала, как старики там, дома, об этом шептались. Говорили, что надо было ему откупиться от матери и не брать ее за себя. Но он был старше ее и очень добрый, не мог он так поступить. Он жил со своей матерью, а моя мать была бедная девушка и приходила к ним помочь по хозяйству. Когда отец женился на ней, бабушка перестала ее даже на порог пускать. Я была в доме у бабушки всего один раз, когда ее хоронили. Правда, странно? Пока она рассказывала, я улегся на горячий песок и сквозь плоские зонтики бузины глядел в синее небо. Было слышно, как, жужжа, выводят свой напев пчелы, но они оставались на солнце, над цветами, и не спускались в тень листвы. Антония в этот день казалась мне совсем прежней, как в ту пору, когда девочкой приходила к нам с мистером Шимердой. - Тони! Когда-нибудь я поеду на твою родину и отыщу тот городок, где ты выросла. Ты его хорошо помнишь? - Знаешь, Джим, - сказала она серьезно, - если бы я очутилась там глубокой ночью, я все равно разыскала бы дорогу куда угодно и даже в соседний городок, дальше по реке, где жила бабушка. У меня ноги сами помнят все тропинки в лесу, все корни, о которые можно споткнуться. Я никогда не забуду родные места. Ветки наверху затрещали, и над краем обрыва показалось лицо Лены Лингард. - Эй вы, лентяи! - крикнула она. - Здесь столько бузины, а они разлеглись на песке! Вы что, не слышите, как мы вас зовем? Разрумянившаяся, совсем как в моих снах, она склонилась с обрыва и принялась разрушать наши цветущие пагоды. Я впервые видел ее такой усердной, она даже запыхалась, а на пухлой верхней губе выступили капельки пота. Я вскочил и бегом взобрался наверх. Уже наступил полдень и стоял такой зной, что листья карликовых дубов и кизила начали сворачиваться, показывая серебристую изнанку, и поникли, будто увянув. Я втащил корзинку с нашими завтраками на вершину одного из меловых утесов, где даже в самые тихие дни дул ветерок. Корявые низкорослые дубы с плоскими кронами отбрасывали легкую тень на траву. Внизу виднелись извивы реки. Черный Ястреб, приютившийся среди деревьев, а дальше равнина мягко холмилась, пока не сливалась с небом. Мы различали даже знакомые фермы и ветряки. Девушки показывали мне, где фермы их родителей, и наперебой рассказывали, сколько земли в этом году отведено под пшеницу, сколько под кукурузу. - А мои старики, - сказала Тина Содерболл, - засеяли двадцать акров рожью. Ее перемалывают на мельнице, и хлеб из нее очень вкусный. С тех пор как отец взялся выращивать рожь, мать стала вроде меньше тосковать по дому. - Вот, верно, досталось нашим матерям, когда они сюда переехали и надо было приучаться ко всему новому, - подхватила Лена. - Моя раньше жила в городе. Она говорит, что слишком поздно начала хозяйничать на ферме, так до сих пор и не привыкла. - Да, многим старикам тяжело пришлось здесь, в чужой стране, - задумчиво сказала Анна, - моя бабушка теперь совсем слабая, и в голове у нее мутится. Она забыла, где она, ей чудится, что она дома, в Норвегии. Все просит мать отвести ее к морю, на рыбный базар. И все время требует рыбы. Я, как еду домой, всегда везу ей какие-нибудь консервы - макрель или лосося. - Фу, ну и жарища, - зевнула Лена. Сбросив туфли на высоких каблуках, которые она имела глупость надеть, она лежала под дубом, отдыхая после яростной атаки на бузину. - Иди-ка сюда, Джим, у тебя в волосах полно песка, - позвала она меня и начала медленно перебирать мои волосы. Антония оттолкнула ее. - Так песок не вытряхнешь, - резко сказала она. Тони задала мне настоящую трепку, а под конец даже слегка шлепнула по щеке. - Не носи ты больше эти туфли, Лена. Они же тебе малы. Отдай их лучше мне для Юльки. - Пожалуйста, - добродушно согласилась Лена, подбирая под юбку ноги в белых чулках. - Ты Юльку с головы до ног одеваешь, да? Жаль, отцу не повезло с машинами для фермы, а то и я могла бы больше покупать своим сестричкам. Только к осени все равно куплю Мери пальто, даже если мы за этот несчастный плуг не расплатимся! Тина спросила, почему бы ей не подождать до рождества, когда пальто подешевеют. - Что же мне-то говорить, - добавила она, - дома без меня шестеро, мал мала меньше. И все воображают, что я богачка, ведь я всегда приезжаю к ним нарядная. - Она пожала плечами. - Но вы же знаете, как я люблю игрушки. Вот я их и покупаю, а не то, что моим нужно. - Я тебя понимаю, - сказала Анна. - Когда мы сюда приехали, я была совсем маленькая, и жили мы в такой нужде, не до игрушек было. Как я убивалась, что сломали мою куклу - мне подарили, когда мы уезжали из Норвегии. Какой-то мальчишка на пароходе разбил ее, я его до сих пор ненавижу. - Ну зато здесь на тебя, как и на меня, живые куклы посыпались - только успевай нянчить, - насмешливо заметила Лена. - Да уж, младшие рождались один за другим. Но мне это нравилось. Я в них души не чаяла. Самый маленький, которого мы так не хотели, теперь у нас любимец. Лена вздохнула. - Вообще-то дети ничего, если только они не зимой родятся. Наши почти все как раз на зиму угождали. Прямо не знаю, как мать выдержала. Вот что я вам скажу, девушки, - она вдруг решительно села, - хочу забрать мать из нашей старой лачуги, где она живет уже столько лет. Мужчины ничего не сделают. Джонни - старший брат - надумал жениться, так он будет строить новый дом, но уж не для матери, а для невесты. Миссис Томас говорит, что я скоро смогу переехать в другой город и начать там собственное дело. Ну, а если не обзаведусь мастерской, возьму и выйду замуж за богатого игрока! - Нашла выход, - ехидно сказала Анна. - А я бы хотела учить в школе, как Сельма Крон. Подумать только! Сельма, первая из скандинавских девушек, станет здесь учительницей! Мы должны гордиться ею! Сельма была прилежная, и ей не слишком нравилось легкомыслие Тины и Лены, но обе они всегда восхищались ею. Тина заерзала на траве, обмахиваясь соломенной шляпой: - Если бы я была такая способная, я бы от книг день и ночь не отрывалась. Сельма родилась способной, да еще и отец ее учил. Он был какой-то важный человек у себя на родине. - Отец моей матери тоже был важный, - тихо сказала Лена, - а что толку! И у отца отец был способный, только непокорный очень. Взял и женился на лапландке. Вот, верно, почему я такая - говорят, лапландская кровь всегда скажется. - Как, Лена? - поразился я. - Твоя бабушка - настоящая лапландка? И ходила в шкурах? - Не знаю, в чем она ходила, но лапландка она самая, настоящая, и родня деда просто взбесилась! А дед влюбился в нее, когда его отправили на север по службе. Ну и женился! - А я всегда думал, что лапландки толстые, уродливые и раскосые, как китаянки, - заметил я. - Может, так и есть. Только, видно, чем-то эти лапландские девушки к себе притягивают. Мать говорит, что норвежцы, которые живут на севере, всегда боятся, как бы их сыновей не окрутили лапландки. К вечеру, когда жара стала спадать, мы поиграли на плоской вершине уступа в веселую игру "уголки"; уголками нам служили низкорослые деревья. Лена так часто оставалась "без угла", что в конце концов отказалась играть. Запыхавшись, мы бросились на траву отдохнуть. - Джим, - мечтательно сказала Антония, - расскажи девушкам, как сюда пришли первые испанцы, вы с Чарли Харлингом когда-то столько об этом говорили. Я пробовала сама рассказать, да половину не помню. Они уселись под низким дубом, Антония прислонилась к стволу, другие прилегли возле нее, а я стал рассказывать им то, что сам знал о Коронадо [Франциско Васкез де Коронадо (1510-1554) - испанский исследователь юго-западной части Северной Америки; в своих путешествиях достиг реки Арканзас; в 1539 году возглавил экспедицию, снаряженную на поиски Семи Золотых Городов, якобы виденных, но на самом деле описанных со слов индейцев-проводников итальянским монахом-путешественником Маркосом де Ница (1499-1558); Коронадо обнаружил эти города на севере Мексики и доказал, что слава об их несметных богатствах - миф], и о том, как он искал Семь Золотых Городов. В школе нам объясняли, будто так далеко на север - в Небраску - Коронадо не добрался, а повернул обратно еще из Канзаса. Мы же с Чарли Харлингом были уверены, что он дошел до нашей реки. Один фермер, живший севернее Черного Ястреба, распахивал целину и нашел металлическое стремя тонкой работы и шпагу с испанской надписью на клинке. Он отдал эти реликвии мистеру Харлингу, а тот привез их домой. Мы с Чарли начистили их до блеска, и они красовались у мистера Харлинга в конторе все лето. Священник Келли нашел на шпаге имя испанского мастера и сокращенное название города, где она была сделана - в Кордове. - Я видела надпись своими глазами, - с торжеством вставила Антония, - выходит, правы Джим с Чарли, а не учитель. Девушки затараторили наперебой. Для чего испанцам понадобилось забираться так далеко? Какими были в те времена наши края? И почему Коронадо не вернулся в Испанию к своему королю, богатству и замкам? Этого я не мог им объяснить. Я знал только то, что говорилось в учебниках: "Умер в пустыне от разрыва сердца". - Не он один так кончил, - печально сказала Антония, и девушки, вздыхая, согласились с ней. Мы сидели, глядя вдаль и любуясь заходом солнца. Кудрявая трава кругом словно огнем горела. Кора дубов стала медно-красной. Коричневая вода в реке золотилась. Ниже по течению песчаные отмели блестели, как стекло, а в зарослях ивняка от игры света будто вспыхивали огоньки. Легкий ветерок совсем стих. В лощине печально жаловалась горлинка, а где-то в кустах заухала сова. Девушки сидели молча, прижавшись друг к другу. Солнце длинными пальцами касалось их волос. Вдруг мы увидели странное зрелище: облаков не было, солнце спускалось в прозрачном, будто омытом золотом небе. И в тот миг, когда нижний край пылающего круга слился с вершиной холма, на фоне солнца возникли очертания какого-то огромного черного предмета. Мы вскочили на ноги, пытаясь разглядеть, что это. И через секунду поняли. Где-то вдали, на взгорье, фермер оставил среди поля плуг. Солнце садилось как раз за ним. Потоки горизонтального света увеличили плуг в размерах, и он вырисовывался на солнечном диске во всех деталях - рукоятки, лемех, дышло - черные на раскаленно-красном. Словно гигантский символ, запечатленный на лике солнца. Пока мы перешептывались, глядя на него, видение стало исчезать; раскаленный шар опускался все ниже и ниже, пока верхний багровый край не ушел за горизонт. Поля сразу потемнели, небо начало бледнеть, а забытый кем-то в прерии плуг снова уменьшился и стал совсем незаметным. 15 В конце августа Каттеры на несколько дней собрались в Омаху, а Антонии поручили караулить дом. После скандала с прежней служанкой-шведкой Уику Каттеру никак не удавалось выпроводить куда-нибудь жену. На другой день после их отъезда Антония пришла к нам. Бабушка заметила, что она расстроена и озабочена. - Что-нибудь случилось, Антония? - спросила она с тревогой. - Да, миссис Берден, я почти всю ночь не спала. Она поколебалась, а потом рассказала, как странно вел себя перед отъездом мистер Каттер. Он сложил все серебро в корзину и спрятал ее у Антонии под кроватью, туда же засунул коробку с бумагами, предупредив, что им цены нет. Он взял с Антонии слово, что она никуда не уйдет на ночь в их отсутствие и не будет поздно возвращаться. Строго-настрого запретил приглашать кого-нибудь из подруг ночевать у нее. Сказал, что ей нечего бояться, ведь он недавно поставил на парадную дверь новый замок. Каттер так настаивал на всех этих мелочах, что теперь Антонии было не по себе одной в доме. Ей не понравилось, как он то и дело появлялся у нее в кухне с новыми распоряжениями, как смотрел на нее. - Боюсь, не задумал ли он опять какой-нибудь фокус, еще напугает меня. Бабушка сразу заволновалась. - Нечего там оставаться, раз ты тревожишься. Но уж коли дала слово, то бросать дом без присмотра тоже нельзя. Может, Джим не откажется переночевать у Каттеров, а ты приходи сюда. Я вздохну спокойно, если буду знать, что ты под моей крышей. А их старое серебро да его несчастные закладные и Джим постережет. Антония радостно повернулась ко мне: - Ты согласишься, Джим? Я тебе постель перестелю, устрою помягче. В комнате у меня прохладно и кровать под самым окном. Прошлой ночью я и открыть-то его боялась. Я любил свою комнату, а дом Каттеров мне не нравился, но Тони казалась такой встревоженной, что я согласился. Впрочем, спалось мне там не хуже, чем дома, а когда утром я вернулся к себе. Тони уже приготовила для меня вкусный завтрак. После того, как мы помолились, Антония уселась за стол вместе с нами, совсем как в прежние дни в прерии. Я уже в третий раз ночевал у Каттеров, когда меня вдруг что-то разбудило, мне послышалось, что открылась и снова затворилась дверь. Однако в доме стояла тишина, и я, по-видимому, тут же снова заснул. Проснулся я оттого, что кто-то присел рядом со мной на край кровати. Я еще не вполне очнулся, но решил, что, кто бы это ни был, пусть себе уносит серебро Каттеров. Если я не пошевельнусь, он, быть может, найдет его и благополучно уберется. Я затаил дыхание и замер. На плечо мне осторожно легла чья-то рука, и я тут же почувствовал, как что-то волосатое и пахнущее одеколоном коснулось моего лица. Если бы в эту секунду комнату залил яркий электрический свет, я и тогда не смог бы отчетливей увидеть отвратительную бородатую рожу того, кто, как я сообразил, склонился надо мной. Я схватил его за бакенбарды, рванул их и что-то закричал. Рука, лежавшая у меня на плече, мгновенно стиснула мне горло. Каттер обезумел - стоя надо мной, он одной рукой продолжал душить меня, а другой бил по лицу, шипя, давясь и изрыгая ругательства. - Вот, значит, чем она занимается, когда меня нет! Ах ты паршивый щенок! Где она? Где? Под кровать спряталась, потаскуха? Знаю я твои фокусы! Сейчас до тебя доберусь! Вот только расправлюсь с этим крысенышем! Он от меня не уйдет! Пока Каттер держал меня за горло, я ничего не мог сделать. Наконец мне удалось ухватить его за большой палец, и я начал отгибать его назад, Каттер не выдержал и с воплем отдернул руку. Одним прыжком я вскочил на ноги и повалил его на пол. Потом бросился к открытому окну, вышиб проволочную сетку и выскочил во двор. И вот я, как бывает в кошмарных снах, несся по северной окраине Черного Ястреба в одной ночной рубашке. Прибежав домой, я залез внутрь через кухонное окно. Из носа и из разбитой губы текла кровь, но мне было так скверно, что я не стал смывать ее. Схватив с вешалки пальто и шаль, я повалился на кушетку в гостиной и, несмотря на сильную боль, тут же уснул. Утром меня обнаружила бабушка. Я проснулся от ее испуганного восклицания. Еще бы - я был весь в синяках. Пока бабушка помогала мне перебраться в мою комнату, я успел взглянуть на себя в зеркало. Разбитая губа отвисла, как хобот. Нос напоминал большую синюю сливу, а один глаз совсем заплыл и отливал всеми цветами радуги. Бабушка хотела тотчас же послать за доктором, но я умолил ее не делать этого - наверно, я никогда ни о чем так не просил. Я уверил, что снесу любую боль, лишь бы никто меня не видел и не знал, что произошло. Я упросил ее не пускать ко мне в комнату даже дедушку. Видимо, она все поняла, хоть от слабости и стыда я не в силах был вдаваться в объяснения. Когда она сняла с меня ночную рубашку, на моих плечах и на груди оказались такие синяки, что бабушка разрыдалась. Все утро она провозилась со мной, обмывала раны, прикладывала примочки и смазывала арникой ушибы. Я слышал, как всхлипывала под дверью Антония, но велел бабушке отослать ее. Мне казалось, что я никогда больше не захочу ее видеть. Пожалуй, она была противна мне не меньше, чем Каттер. Ведь из-за нее я угодил в эту пакость. А бабушка все повторяла: какое счастье, что вместо Антонии Каттер нашел меня. Но я лежал, отвернув разбитое лицо к стене, и никакого счастья не испытывал. Мне нужно было только одно - чтобы бабушка никого ко мне не пускала. Ведь если кто-нибудь узнает о случившемся, разговоров хватит до конца моих дней. Я живо представлял себе, как разукрасят эту историю старики - завсегдатаи аптеки. Пока бабушка старалась чем-то помочь мне, дед сходил на станцию и узнал, что Уик Каттер вернулся с востока вечерним скорым поездом, а в шесть утра снова отбыл на поезде, идущем в Денвер. Кассир рассказал, что физиономия у Каттера была заклеена пластырем, а левую руку он держал на перевязи. Вид у него был такой жалкий, что кассир спросил, не случилось ли с ним чего с тех пор, как они в последний раз виделись в десять часов вечера, а Каттер в ответ начал чертыхаться и пообещал добиться, чтобы кассира уволили за неучтивость. В тот же день, пока я спал, Антония вместе с бабушкой пошла к Каттерам за своими вещами. Дом оказался запертым, им пришлось взломать окно, чтоб попасть в спальню Антонии. Там все было в ужасающем беспорядке. Платья Тони, выкинутые из шкафа, валялись на полу, разорванные и истоптанные. Моя одежда была в таком виде, что мне ее даже не показали; бабушка сожгла ее в плите у Каттеров. Пока Антония укладывала пожитки и наводила в комнате порядок, кто-то начал отчаянно трезвонить в дверь. Это оказалась миссис Каттер: она не могла попасть в дом, так как ключа от нового замка у нее не было; голова ее тряслась от ярости. - Я ей посоветовала взять себя в руки, не то, мол, вас удар хватит, - рассказывала потом бабушка. Бабушка не позволила ей встретиться с Антонией, а заставила сесть в гостиной и рассказала обо всем, что случилось ночью. Объяснила, что Антония напугана, хочет уехать домой, на ферму, и говорить с ней бесполезно, она все равно ничего не знает. Потом начала рассказывать миссис Каттер. Накануне утром они с мужем вместе выехали из Омахи домой. В Уэйморе им предстояло провести несколько часов в ожидании поезда на Черный Ястреб. Пока они ждали, мистер Каттер отлучился в Уэйморский банк, где у него были дела, а миссис Каттер осталась на станции. Вернувшись, он сказал, что ему придется задержаться на ночь, она же может ехать домой. Он купил ей билет и посадил в поезд. Она заметила, что вместе с билетом он сунул ей в сумочку бумажку в двадцать долларов. Тут, добавила она, ей бы самое время заподозрить неладное, но она ничего дурного не подумала. На маленьких полустанках никогда не объявляют, какой поезд куда следует, все сами это знают. Мистер Каттер показал билет кондуктору, устроил жену в вагоне, и поезд тронулся. Только ближе к ночи миссис Каттер обнаружила, что едет в Канзас-Сити, что билет у нее именно туда и, следовательно, Каттер обдумал все заранее. Кондуктор объяснил ей, что поезд на Черный Ястреб прибывает в Уэймор через двадцать минут после отхода канзасского. Она сразу смекнула, что ее муженек устроил все это, чтобы вернуться в Черный Ястреб без нее. Делать было нечего, пришлось ей ехать до Канзас-Сити и оттуда первым же поездом отправляться домой. Каттер мог преспокойно приехать на день раньше жены, пусти он в ход куда более простые уловки. Мог, например, оставить ее в гостинице в Омахе, сказав, что ему нужно на денек-другой съездить в Чикаго. Но, очевидно, он не испытал бы подлинного наслаждения, если б ему не удалось уязвить ее как можно больнее. - Он за это поплатится, миссис Берден, вот увидите! - заверяла миссис Каттер, тряся лошадиной головой и вращая глазами. Бабушка ответила, что не сомневается в этом. Каттеру, вероятно, нравилось поддерживать в жене уверенность, что он - исчадие ада. Он получал какое-то странное удовольствие, доводя эту истерическую натуру до исступления. Видимо, собственные козни не давали ему так полно почувствовать себя прожигателем жизни, как гнев и попреки миссис Каттер. Пусть даже сам он потеряет вкус к распутству, его супруга не должна подозревать об этом. После очередного похождения он уповал на схватку с женой, как гурман на рюмку крепкого ликера после обильного обеда. Уж без чего он решительно не мог обойтись, так это без скандалов с миссис Каттер! ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЛЕНА ЛИНГАРД 1 В университете мне посчастливилось - моим наставником стал блестящий и вдохновенный молодой ученый Гастон Клерик. Он приехал в Линкольн всего на несколько недель раньше меня и возглавил латинскую кафедру. Здоровье Клерика было подорвано длительной болезнью, перенесенной в Италии, и потому врачи посоветовали ему поселиться на Западе. Он принял у меня вступительные экзамены, и сразу было решено, что мои занятия пойдут под его наблюдением. В первые летние каникулы я не поехал домой, а остался в Линкольне изучать греческий язык - это был единственный экзамен, который я не сдал, поступая на первый курс. Клерик, пробыв только несколько недель в Колорадо, тоже проводил лето в Линкольне - доктор отговорил его от поездки домой в Новую Англию. Мы играли в теннис, читали и совершали далекие прогулки. Об этой поре духовного пробуждения я всегда вспоминаю, как о счастливейших днях моей жизни. Гастон Клерик ввел меня в царство идей, а когда впервые попадаешь туда, все остальное на время меркнет и прошлое как бы перестает существовать. Но странным образом кое-что из моей прежней жизни уцелело, и некоторые старые знакомые, казалось, уже поджидали меня в этом новом мире. В те времена среди студентов в Линкольне было много серьезных молодых людей, приехавших учиться с ферм или из городков, разбросанных по малозаселенному штату. Кое-кто из них явился в университет сразу после уборки кукурузы, имея в кармане только летний заработок, но они стойко продержались все четыре года, убого одетые, полуголодные, и окончили курс благодаря поистине героической самоотверженности. Преподаватели у нас подобрались самые разношерстные: школьные учителя, бродившие из одного поселения пионеров в другое, проповедники слова господня, оставшиеся не у дел, а иногда и юные энтузиасты, только что окончившие университет. В нашем молодом университете, всего несколько лет назад выросшем в прерии, царила радостная, полная смелых надежд и дерзаний атмосфера. Ученики у нас пользовались такой же свободой, как и наставники. Общежитии при университете не было, каждый селился где мог и жил как умел. Я снимал комнаты у пожилой четы, давних жителей Линкольна, которые переженили своих детей и теперь тихо коротали дни на самой окраине города, там, где начиналась прерия. Дом был расположен неудобно для студентов, поэтому я снимал две комнаты, а платил за одну. Спальня моя служила прежде кладовкой для белья, она не отапливалась, и в ней с трудом помещалась складная кровать, но зато вторую комнату я мог называть своим кабинетом. Комод и вместительный ореховый гардероб, где хранилась вся моя одежда, даже шляпы и башмаки, я отодвинул в сторону и старался не замечать их - так дети, играя в дочки-матери, закрывают глаза на не относящиеся к игре предметы. Большой, затянутый зеленым сукном стол, за которым я занимался, стоял у окна, выходившего на запад, прямо в прерию. Справа в углу, на полках, которые я сам смастерил и искрасил, размещались все мои книги. На пустой стене слева темные старомодные обои были закрыты большой картой Древнего Рима, выполненной каким-то немецким ученым. Клерик заказал ее специально для меня, когда выписывал книги из-за границы. Над книжными полками висела фотография античного театра в Помпее, которую Клерик подарил мне из своей коллекции. Наискосок от того места, где я обычно работал, у другого конца стола, стояло придвинутое к стене глубокое кресло с высокой спинкой. Я выбирал его с особой тщательностью. Мой учитель иногда заглядывал ко мне во время своих вечерних прогулок, и я приметил, что он охотнее задерживается и пускается в разговоры, если ему есть, где расположиться с удобством, да еще если под рукой окажется бутылка бенедиктина и его любимые сигареты. Он был, как я обнаружил, скуповат в мелочах - черта, никак не вязавшаяся с его характером. Иногда он приходил молчаливый, хмурый и, отпустив несколько ядовитых замечаний, снова шел бродить по улицам Линкольна, почти таким же тихим и гнетуще добропорядочным, как улицы в Черном Ястребе. Иногда же он мог просидеть до полуночи, рассуждая об английской и латинской поэзии или рассказывая о своей жизни в Италии. Не могу определить, в чем именно заключалось обаяние и блеск его бесед. На людях он почти всегда был молчалив. Даже читая лекции, не рассказывал банальных историй и анекдотов, как другие преподаватели. Если он чувствовал себя усталым, его лекции были расплывчаты, отрывочны, малопонятны, но если предмет увлекал Клерика, он читал великолепно. Уверен, что Гастон Клерик вполне мог бы стать большим поэтом; иногда мне думалось, что именно такие взрывы вдохновения оказались пагубны для его поэтического дара. Он слишком щедро растрачивал свой пыл в беседах. Часто мне случалось видеть, как он, рассказывая о чем-то, хмурил темные брови, вперив взгляд в какую-нибудь точку на стене или в узор на ковре - и вдруг перед вами в свете лампы возникали картины, только что родившиеся у него в голове. Он мог вызвать для вас из царства теней драматические события времен античности - белые фигуры на синем фоне. Не забуду его лица в тот вечер, когда он рассказывал мне, как в полном одиночестве провел целый день на развалинах приморских храмов в Пестуме: легкий ветер пролетал над обломками колонн, над цветущей болотной травой низко носились птицы, на серебристых, окутанных облаками горах играли свет и тени. Он провел там короткую летнюю ночь и, завернувшись в плащ и пальто, наблюдал, как перемещались по небу созвездия, пока из моря не поднялась "юная супруга старца Титона" [Аврора - богиня утренней зари у римлян; по преданию, похитила юношу Титона и, став его женой, вымолила у богов для него бессмертие, забыв испросить вечную юность, поэтому Титон превратился в дряхлого неумирающего старца] и в утреннем свете отчетливо выступили силуэты гор. Там он и подхватил лихорадку, как раз накануне отъезда в Грецию, и долго пролежал больной в Неаполе. В сущности, он и теперь еще расплачивался за ту ночь. Хорошо помню и другой вечер, когда мы углубились в разговор о том, как Данте боготворил Вергилия. Клерик разбирал одну за другой песни "Божественной комедии", вспоминал беседы Данте с его "возлюбленным учителем", а сигарета, которой он ни разу не затянулся, догорала в его длинных пальцах. Как сейчас, слышу его голос, произносящий слова поэта Стация, обращенные к Данте: В меня, как семя, искры заронил Божественный огонь, меня жививший, Который тысячи воспламенил, Я говорю об Энеиде, бывшей И матерью, и мамкою моей И все, что труд мой весит, мне внушившей [Данте Алигьери, "Божественная комедия". Пер. М.Лозинского]. Преклоняясь перед ученостью Клерика, я не заблуждался на свой счет; я понимал, что ученым мне не быть. Я не способен был надолго погружаться в отвлеченные материи. Стоило мне предаться размышлениям, меня тотчас же отбрасывало назад, в родные мне пустынные прерии, к их немногочисленным обитателям. В ту самую минуту, когда я старался постичь новые идеи, которые открывал мне Клерик, мысли вдруг отказывались меня слушаться и выяснялось, что я снова думаю о тех, кого знал в своем ничем не примечательном прошлом. Словно плуг, увеличенный лучами заходящего солнца, четко и ясно проступали они в моей памяти. Лишь к ним возвращался я вновь и вновь в своих исканиях. Я досадовал на Джейка, Отто и Русского Питера, занимавших так много места в моих мыслях, тогда, как мне хотелось заполнить их иным. Но чем ярче вспыхивало мое воображение, тем ярче становились воспоминания о старых друзьях, и каким-то таинственным образом они сопутствовали мне в постижении нового. Они стояли передо мной как живые, хотя я даже не задумывался о том, живы ли они на самом деле и что с ними происходит. 2 Я учился на втором курсе и как-то мартовским вечером сидел после ужина один у себя в комнате. Весь день была оттепель, снег во дворах раскис, а из старых сугробов на мостовую, весело журча, бежали грязные ручейки. Окно было открыто, и пахнувший землей ветер, залетая в комнату, навевал на меня лень. На горизонте, где только что спряталось солнце, небо было словно бирюзовое озеро, пронизанное мерцающим золотом. Выше, там, где небосклон был совершенно прозрачный, сияла вечерняя звезда, словно светильник, подвешенный на серебряных цепях, - светильник с титульных листов старинных латинских книг; эта звезда всегда первой появляется вечером на небе и будит в людях новые порывы. Мне же она напоминала о том, что пора закрыть окно и зажечь мой собственный светильник. Нехотя я сделал это, и едва различимые в темноте вещи, стоявшие в комнате, проступили из мрака и с привычной готовностью заняли свои места вокруг меня. Я раскрыл книгу и лениво уставился на страницу той главы "Георгик", которая была задана нам на завтра. Она начиналась с меланхолических рассуждений о том, что лучшие дни в жизни смертных пролетают быстрее прочих: "Optima dies... prima tugit". Я вернулся к началу третьей книги, которую мы читали утром на занятиях: "Primus ego in patriam mecum... dedicam Musas". "Первым на родину я - лишь бы жизни достало! - с собою милых мне муз приведу..." Клерик объяснял нам, что под словом "patria" здесь имеется в виду не вся Италия, и даже не одна из ее провинций, а маленький сельский округ у реки Минций, где родился Вергилий. Поэт не хвалился, он только выражал надежду - дерзкую и в то же время смиренную, что ему удастся привести музу (лишь недавно слетевшую в Италию с заоблачных вершин Греции) не в столицу государства, не в palatia Romana, но в родные края, на отчие поля "возле воды, где, лениво виясь, блуждает широкий Минций, прибрежья свои тростником скрывающий мягким". По мнению Клерика, Вергилий, умирая в Бриндизи, вспоминал эти строки. С горечью убедившись, что ему не суждено окончить "Энеиду", поэт решил предать огню это могучее полотно, населенное полчищами богов и героев, чтобы оно не пережило своего автора незавершенным, и вернулся мыслями к превосходным строфам "Георгик", где его перо двигалось с такой же уверенностью, как плуг по борозде; и, наверное, он сказал себе с радостным удовлетворением честного человека: "Да, я первым привел музу на мою родину". Мы расходились после этой лекции молча, ощущая, что нас осенило крылом высокое вдохновение, хотя, вероятно, один я настолько хорошо знал Клерика, что мог догадаться, какие чувства двигали им при чтении. И когда я сидел вечером над книгой, с ее страниц до меня доносился его страстный голос. Я раздумывал, не была ли для Клерика его patria узкая полоска каменистого берега Новой Англии, о которой он мне так часто рассказывал. Не успел я снова углубиться в чтение, как раздался стук в дверь. Я поспешно открыл ее и увидел в темном коридоре какую-то женщину. - Что, Джим, не узнаешь меня? Голос показался мне знакомым, но только когда гостья ступила на освещенный порог, я понял, что передо мной Лена Лингард! Строгая одежда так преобразила Лену, что она ничем не отличалась от других жительниц Линкольна, и, встреть я ее на улице, я бы прошел мимо. Темный костюм ловко сидел на ее фигуре, а золотистые волосы скромно прятались под черной кружевной шляпкой, украшенной бледно-голубыми незабудками. Я усадил ее в кресло Клерика - единственное удобное в моей комнате, растерянно задавая какие-то вопросы. Ее ничуть не смутило мое замешательство. С наивным любопытством, которое я так хорошо помнил, она осматривала комнату. - Неплохо ты здесь устроился! А знаешь, Джим, я тоже живу в Линкольне. Завела собственное дело. У меня швейная мастерская на Нулевой улице и вроде бы дела идут на лад. - Когда же ты приехала, Лена? - Да я здесь уже целую зиму. Разве бабушка тебе не писала? Я столько раз собиралась навестить тебя. Но все шли разговоры, что тебе надо быть старательным и прилежным, вот я и боялась помешать. Да и не знала, обрадуешься ли ты мне. И она рассмеялась своим мелодичным беззаботным смехом, - то ли этакая простушка, то ли лукавая искусительница - поди разберись! - Ты все такой же, только повзрослел, конечно. А я изменилась, как по-твоему? - Разве что похорошела. Да, впрочем, ты всегда была хорошенькая. Видно, все дело в одежде. - Тебе нравится мой новый костюм? Приходится хорошо одеваться, раз у меня мастерская. Лена сняла жакет и вздохнула свободно, оставшись в блузке из какого-то мягкого тонкого шелка. Она уже чувствовала себя как дома, безмятежно расположившись у меня в комнате, - так с ней бывало всегда и всюду. Лена рассказала, что дела ее идут хорошо и она скопила немного денег. - Летом выстрою дом для матери - помнишь, я давно об этом мечтала. Сразу заплатить я не смогу, но пусть она скорей переедет, пока еще не состарилась, пусть порадуется. А к следующему лету привезу туда новую мебель и ковры - будет ей, о чем помечтать зимой. Я глядел на Лену, так тщательно одетую и причесанную, такую сияющую, и вспоминал, как она когда-то до самого снега бегала по прерии босиком и как Дурочка Мери гонялась за ней по кукурузным полям. Я восхищался тем, что она так многого сумела добиться. И, конечно, этим она была обязана только самой себе. - Ты можешь гордиться собой, Лена! - от всей души сказал я. - Погляди на меня, я еще ни доллара не заработал, да и не знаю, заработаю ли когда. - Тони говорит, что ты еще станешь богаче мистера Харлинга. Ты же знаешь, она всегда тобой хвастается. - Расскажи мне, как Тони. - У нее все хорошо. Она теперь работает экономкой в гостинице у миссис Гарднер. Сама миссис Гарднер уже не та, что прежде, обо всем заботиться ей не под силу. А Тони она доверяет, как себе. И с Харлингами Тони помирилась. Маленькая Нина так ее любит, что миссис Харлинг готова на все смотреть сквозь пальцы. - Тони все еще с Ларри Донованом? - В том-то и дело, Джим! По-моему, они даже обручились. Тони так о нем говорит, будто он президент железнодорожной компании. Все вокруг только посмеиваются да удивляются - Тони никогда размазней не была. А против него слова не дает сказать. Святая простота, да и только. Я признался, что Ларри мне никогда не нравился. У Лены на щеках проступили ямочки. - Кое-кто из нас мог бы много порассказать ей о нем, да какой прок? - заметила она. - Тони все равно верит только ему. Ты ведь знаешь, если ей кто по душе, она слышать о нем ничего плохого не хочет. В том-то и беда. - Похоже, мне надо съездить домой и приглядеть за Антонией, - сказал я. - Вот-вот, - Лена смотрела на меня, откровенно забавляясь. - Еще хорошо, что она с Харлингами помирилась. Их Ларри побаивается. Они перевозят столько зерна, что на железной дороге с ними считаются. А что это ты учишь? - Она облокотилась на стол и придвинула к себе книгу. На меня пахнуло нежным запахом фиалок. - Это и есть латынь? Наверно, трудная. Впрочем, в театр ты ведь тоже похаживаешь? Я тебя там видела. Ты любишь хорошие пьесы, Джим? Мне просто дома не усидеть вечером, если дают представление. Я бы, наверно, согласилась работать как каторжная, только бы жить там, где есть театры. - Пойдем как-нибудь вместе? Мне ведь можно к тебе заглядывать? - А тебе хочется? Я-то рада буду. После шести я всегд