ю. Мы помолчали. Сейчас в этой комнате говорил только негр с расквашенной физиономией: -- Но послушайте, чего мне было искать в этой винной лавке? У нее есть хозяин, то есть она под охраной. А я не суюсь туда, где есть охрана. -- Офицер полиции, задержавший вас, -- отвечал ему следователь, -- застал вас прямо в лавке. Вы ударили владельца, опустошили кассу, и тут-то вас и схватили. -- Херня! Вы меня спутали с каким-то другим парнем. Никакой легавый не отличит одного ниггера от другого. Вы меня спутали с каким-то другим ниггером, которого тоже уделали. -- Пошли-ка в бокс. -- Я хочу кофе. -- Ты получишь кофе, когда подпишешь протокол. -- Дайте мне подумать. И они замолчали. Лежницкий положил руку мне на плечо: -- Дело оборачивается для вас весьма скверно. Ваша немочка раскололась. -- А в чем ей признаваться? В том, что я разок прижал ее в холле? -- Роджек, у нас есть чем взять ее. И сейчас ей своя рубашка ближе к телу. Она не знает, убили вы жену или нет, но допускает, что могли убить. Начала допускать это после того, как наш женский персонал ее раздел. И эксперт почуял запах. Эту немочку трахали сегодня ночью. Мы ведь можем заняться и вами, можем обследовать вас и установить, что это делали именно вы. Хотите? -- Не думаю, что вы окажетесь правы. -- В ее постели нашли мужской волос. Не с головы. Мы можем проверить, не ваш ли он. Разумеется, если вы готовы помочь нам. Для этого достаточно выщипнуть у вас несколько волосков. Вы готовы на это? -- Нет. -- Тогда признайтесь, что трахнули эту немочку сегодня ночью. -- Не понимаю, какое она имеет отношение к моему делу. Связь со служанкой едва ли достаточный повод для убийства жены. -- Оставим эти неприятные детали, -- сказал Лежницкий. -- Я хочу вам кое-что предложить. Наймите лучшего адвоката в городе, и через полгода вы выйдете на свободу. -- В эту минуту он походил скорее на старого мошенника, чем на лейтенанта полиции. В его чертах проступила двадцатипятилетняя практика общения с карманниками, медвежатниками, грабителями и убийцами, и каждого из них в конце концов ожидала маленькая уютная камера. -- Роджек, я знаю человека, в прошлом военного моряка, жена сказала ему, что давала всем его приятелям, и он убил ее молотком. До суда его содержали под стражей, но адвокат его вытащил. Аффект, убийство в состоянии аффекта. И теперь он разгуливает на свободе, и дела у него сейчас куда лучше, чем у вас с вашим якобы самоубийством. Потому что даже если вам удастся отвертеться -- а это вам не удастся, -- вам все равно не поверят, что вы ее не убивали. -- Почему бы вам не пойти ко мне в адвокаты? -- Пораскиньте мозгами. А мне пора проведать дядюшку Гануччи. Он направился в другой конец комнаты, и я проводил его взглядом. Старик поднялся навстречу Лежницкому и пожал ему руку. А затем они склонили головы друг к другу. Кто-то из них, вероятно, прошептал на ухо другому какую-то шутку, потому что оба тут же расхохотались. Я заметил, что Шерри смотрит на меня, и, поддавшись внезапному порыву, махнул ей рукой. Она весело ответила на мой жест. Мы были похожи на новичков-студентов, увидевших друг друга у разных регистрационных стоек. Подошел полисмен с кофейником и налил мне кофе. И тот же негр заорал: -- И мне чашку, и мне! -- Заткнись, -- сказал ему полисмен. Но следователь, допрашивающий негра, подозвал полисмена. -- Этот черномазый в хлам пьян, -- сказал он. -- Налей и ему тоже. -- Не хочу я вашего кофе, -- сказал негр. -- Хочешь. Разумеется, хочешь. -- Нет, не хочу. У меня от кофе мурашки. -- Выпей чашку. Хоть чуток протрезвеешь. -- Не хочу кофе. Чаю хочу! Следователь застонал. -- Пошли-ка в бокс, -- сказал он негру. -- И не подумаю. -- Пошли в бокс, и там получишь кофе. -- Не надо мне кофе! Следователь что-то прошептал ему на ухо. -- Ладно, -- сказал негр, -- пошли. Рыдавшая старуха, вероятно, уже подписала протокол, потому что ее нигде не было видно. И вообще поблизости никого не было. А я прокручивал перед собой кинохронику из зала суда. Адвокат спрашивает взволнованным и проникновенным голосом: "Итак, мистер Роджек, что же сказала вам ваша жена?" -- "Хорошо, сэр, отвечу, она говорила о своих любовниках и о том, что они самым лестным образом сравнили ее действия во время акта с сексуальной практикой последней... из мексиканского борделя". -- "А что вы, мистер Роджек, имеете в виду говоря о последней?.." -- "Что ж, сэр, речь идет о бордельной обслуге самого низкого ранга, о той, что совершает такие действия, которые ее товарки из соображений относительной стыдливости не желают исполнять". -- "Понимаю вас, мистер Роджек. И что же вы сделали?" -- "Не знаю. Не могу вспомнить. У меня бывают провалы в сознании, еще со времен войны. И тут был такой провал в сознании". Легкая тошнота, схожая с той печалью, с какой мне пришлось бы просыпаться каждое утро на протяжении многих лет, шевельнулась у меня в груди. Если я соглашусь на убийство в состоянии аффекта, мы с Лежницким станем братьями, мы будем мысленно присутствовать на похоронах друг у друга, будем в ногу шагать по вечности. И все же искушение было очень велико. Ибо у меня в груди и в желудке вновь образовалась пустота. И я не знал, смогу ли вынести это. Ведь они снова и снова станут допрашивать меня, будут говорить мне правду и заведомую ложь, будут держаться то дружелюбно, то недружелюбно, и все это время мне придется вдыхать воздух этой комнаты с его сигаретным и сигарным дымом, пахнущий плевательницами и кофе, немного похожий на тот, что вдыхаешь в общественных туалетах, в прачечных, на городских свалках и в морге, я буду глядеть на темно-зеленые стены и грязно-белые потолки, буду слушать их приглушенные голоса, буду открывать и закрывать глаза под жгучим светом электрических ламп, я буду жить в тоннеле метро, десять или двадцать лет в тоннеле метро, а по ночам, не зная, чем заняться, буду мерить шагами каменные квадратные футы моей тюремной камеры. И умру от бесконечного оцепенения и задохнувшихся надежд. Или же я проведу год за сочинением апелляций, проведу последний год своей жизни в железной клетке, чтобы однажды утром войти в помещение, уже готовое для уничтожения, жалкий, проигравший, страшащийся тех странствий, что мне, возможно, еще предстоят, я выйду оттуда раздавленным, расплавленным, взорвавшимся собственным криком, -- выйду на длинную дорогу смерти, уходящую куда-то вниз вдоль бесконечных каменных стен. И тут я чуть было не решился. Казалось, я вот-вот позову Лежницкого и спрошу у него имя адвоката, а потом высуну язык, как некий бурлескный символ заключенного нами союза, закачу глаза и скажу: "Видите, Лежницкий, я совершенно спятил". Да, я действительно едва не решился на это, и если все же не решился, то лишь потому, что у меня не было сил закричать так громко, чтобы меня услышали в другом конце комнаты, не мог же я выказать себя слабаком перед этой прелестной блондинкой, и я снова откинулся в кресле и стал ждать возвращения Лежницкого, в который раз за эту ночь понимая, как скверно чувствовать себя опустошенным и апатичным, очень больным и очень старым. Я никогда не понимал, почему многие старики, чувствуя отвращение в дыхании каждого, кто смотрит на них, все же судорожно цепляются за свое унылое и безрадостное существование, заключая сатанинскую по своей сути сделку с каким-нибудь медицинским снадобьем: "Сохрани меня от Господа моего хотя бы еще чуть-чуть". Но теперь я понял их чувства. Ибо во мне вдруг проснулась чудовищная трусость, которая была готова заключить мир на любых условиях, была готова публично надругаться над памятью моей жены, с которой я прожил почти девять лет, и злобно насмехаться над моим разумом, крича, что я совершенно спятил и что самые светлые мои мысли не стоят ни гроша, высосаны из пальца, мною же и перевраны, и оскорбительны для всех остальных. Ах, как мне хотелось выпутаться, ускользнуть из ловушки, которую я сам себе и подстроил, и я бы, конечно, сдался, если бы моей трусости достало решимости перекинуть звук моего голоса из конца в конец этой комнаты. Но решимости не хватило, вернее, хватило лишь на то, чтобы впечатать мои ягодицы в сиденье кресла и приказать мне ждать, парализовав мою волю. И тут из задней комнаты послышался голос негра: -- Не хочу кофе. Хочу виски. Вы обещали мне виски, и я хочу виски. -- Пей свой кофе, сукин ты сын! -- заорал детектив, и через открытую дверь я увидел, как он швыряет этого огромного детину туда и сюда и как его подхватывает и тоже швыряет патрульный, мрачный молодой полицейский с жестким лицом, прямыми черными волосами и такими глазами, какие бывают только на фотографиях молодых убийц, которых никогда не фотографируют, во всяком случае для газет, кроме одного-единственного раза, наутро после совершенного ими убийства. Они вдвоем обрабатывали негра, их не было видно, но я услышал звук пролитого кофе и стук кофейника, упавшего на пол, а затем и другой звук с оттяжкой -- когда бьют кулаком по лицу, -- и глухой удар коленом по спине, и негр застонал, почти что радостно, словно это избиение было доказательством того, что он вполне вменяем. -- А теперь гоните виски! -- заорал он. -- И я все подпишу. -- Выпей-ка лучше кофе, -- ответил детектив. -- К черту кофе, -- пробормотал негр, и послышались звуки, говорившие о новой серии ударов, и все трое, вцепившись друг в друга, пропали из виду, появились снова и вновь пропали, и послышались новые удары с оттяжкой. -- Сукин ты сын, -- орал детектив, -- сукин сын! Какой-то незнакомый мне детектив присел за мой стол -- сравнительно молодой человек, лет тридцати пяти, с невыразительным лицом и угрюмым ртом. -- Мистер Роджек, -- сказал он, -- я только хочу сказать вам, что мне нравится ваша телепрограмма и что очень жаль встретиться с вами при столь печальных обстоятельствах. -- Ах, -- стонал негр. -- Ой, ой, ой. -- И удары сыпались на него. -- Вот это да, парни! Вы растете прямо на глазах. Ну, давайте, давайте! -- Ну, а почему бы тебе не выпить кофе! -- кричал ему детектив. Должен сознаться, что в этот момент я опустил голову и прошептал про себя: "О, Господи, дай мне знак", прокричал это в душе так, словно обладал всеми прерогативами святого великомученика, и затем воздел очи горе с верой и отчаянием, достаточными для того, чтобы появилась радуга, -- но не увидел ничего, кроме пышных белокурых волос Шерри, стоявшей посередине комнаты. Она тоже смотрела в ту сторону, где продолжалось избиение, с откровенным девичьим испугом, словно наткнулась вдруг на лошадь, сломавшую ногу, и не знала, что делать. Я встал, ощущая смутное желание пойти в заднюю комнату, но, едва я поднялся с места, во мне вновь проснулись страх и тревога, и внутренний голос произнес: "Ступай к девушке". Так что я изменил маршрут и направился туда, где сидели Лежницкий, Гануччи, Тони, Робертс, О'Брайен и еще несколько человек, следователей и адвокатов, и остановился возле Шерри. Теперь я смог хорошенько ее рассмотреть, она оказалась старше, чем я думал, ей было не восемнадцать и не двадцать один, а все двадцать семь или даже двадцать восемь, и под глазами у нее были бледно-зеленые круги усталости. И все же я находил ее очень красивой. Она источала легкую серебристую ауру, словно когда-то ей довелось испытать жестокое разочарование, и теперь она скрывала пережитую боль под маской ненавязчивой веселости. Она была похожа на ребенка, которого задела своим крылом волшебная птица. -- Тони, попробуй прекратить это избиение, -- взволнованно попросила она. Тот отмахнулся: -- Не бери в голову. -- Этот парень сегодня вечером чуть ли не до смерти избил старика, -- сказал ей Робертс. -- Но они-то избивают его не из-за этого. -- А вы что тут делаете? -- спросил меня Робертс. -- Робертс, по-моему, она права. Вам стоило бы одернуть этого типа. -- Собираетесь рассказать об этом в своей программе? -- поинтересовался Лежницкий. -- Пригласить вас на эту передачу? -- Лучше кончайте с этим, -- сказал дядюшка Гануччи. -- В нашем мире и без того слишком много жестокости. -- Эй, Ред! -- крикнул Лежницкий. -- Парень пьян. Сунь его на ночь в камеру, пусть освежится. -- Он хотел укусить меня, -- проорал в ответ Ред. -- Сунь его в камеру. -- Ну, а теперь, -- сказал дядюшка Гануччи, -- не пора ли покончить с нашим делом? Я очень болен. -- Нет ничего проще, -- ухмыльнулся Лежницкий. -- Нужна лишь гарантия того, что вы явитесь по нашей повестке. -- Мы это уже обсуждали, -- вмешался адвокат. -- Я готов за него поручиться. -- Интересно, черт побери, что вы имеете в виду? -- спросил Лежницкий. -- Пойдемте со мной, -- сказал Робертс. -- Нужно потолковать кой о чем. Я кивнул. И подошел к Шерри. Ее дружок Тони бросил на меня злобный взгляд, от которого у меня мурашки по коже забегали: "Только посмей с ней заговорить, и тебе не поздоровится". -- Мне хотелось бы послушать, как вы поете. -- Буду очень рада, -- ответила она. -- И где же это заведение? -- В Гринвич-Вилледже. Совсем маленький ночной клуб. Недавно открылся. Она взглянула на Тони, чуть помолчала, а потом спокойно продиктовала мне адрес. Краем глаза я увидел, как из задней комнаты вывели негра и увели прочь. -- Пошли, Роджек, -- сказал Робертс. -- У нас есть для вас новости. -- Было уже часа три ночи, но вид у него был вполне бодрый. Как только мы уселись за стол, он улыбнулся и сказал: -- Думаю, нет смысла ожидать от вас немедленного признания? -- Разумеется. -- Что ж, ладно. Мы решили отпустить вас. -- Вот как? -- Да. -- Значит, все кончено? -- Да что вы, ни в коем случае. Ничто не кончено, во всяком случае до тех пор, пока коронер не произведет дознание и не вынесет решение о самоубийстве. -- И когда это произойдет? Он пожал плечами. -- Может, через день, а может, через неделю. Никуда не уезжайте из города. -- Меня все еще в чем-то подозревают? -- Да бросьте вы. Мы знаем, что вы ее убили. -- Но не можете задержать меня? -- За милую душу можем. Задержать как свидетеля. И допрашивать вас на протяжении семидесяти двух часов. И вы непременно расколетесь. Но вам повезло, неслыханно повезло. Всю эту неделю нам придется разбираться с Гануччи. На вас у нас просто нет времени. -- Значит, нет и улик. -- Девица разговорилась. Мы знаем, что вы с ней спали. -- Это ничего не доказывает. -- У нас есть и другие доказательства, но мне не хотелось бы говорить о них сейчас. Мы вызовем вас через денек-другой. Не появляйтесь на квартире жены. И не лезьте к служанке. Вы ведь не хотите оказывать давление на свидетеля? -- Не хочу. -- И, ради Бога, не обижайтесь. -- Ни в коем случае. -- Да нет, я серьезно. Вы хорошо держитесь. Вы славный мужик. -- Спасибо. -- Да, вот еще, это может вас заинтересовать. Мы провели вскрытие. Судя по всему, у вашей жены был рак. Нужны дополнительные анализы, но пока все складывается в вашу пользу. -- Понятно. -- Поэтому мы вас и отпускаем. -- Ясно. -- Но не радуйтесь слишком рано. Вскрытие показало также, что прямая кишка вашей жены в весьма своеобразном состоянии. -- О чем это вы? -- В течение недели у вас будут более основательные причины побеспокоиться из-за этого. -- Он встал. -- Спокойной ночи, приятель. -- Потом чуть помолчал. -- Да, вот еще что. Забыл попросить вас подписать протокол вскрытия. Подпишите-ка его прямо сейчас. -- Вскрытие было незаконным? -- Скажем: не очень аккуратно оформленным. -- Не понимаю, чего ради мне его подписывать. -- Пораскиньте мозгами. Если вы не подпишете, мы упрячем вас в камеру до тех пор, пока коронер не произведет дознание. -- Хорошенькие дела. -- Ничего особенного. Не валяйте дурака, подписывайте. Что я и сделал. -- Ладно, -- сказал Робертс. -- Я еду домой. Вас подбросить? -- Я немного прогуляюсь. И я пошел пешком. Долгие мили я шел в зыбкой ночной мороси и ближе к рассвету обнаружил, что нахожусь в Гринвич-Вилледже возле ночного кабака, где пела Шерри. Я не умер в эту ночь, я дожил до рассвета. На улице светало, и вот-вот должно было взойти солнце. Но взойти ему предстояло в зимнем смоге серого туманного утра. Обшарпанная металлическая дверь открылась на мой стук. -- Я друг Тони, -- сказал я человеку за дверью. Он пожал плечами и впустил меня. Я прошел по коридору и вошел в другую дверь. Помещение находилось в задней части цокольного этажа и было декорировано под бар в Майами, ночная коробочка с оранжевой кожаной обивкой стен в кабинках, высоких стульчиков и стойки бара, черный ковер на полу и потолок цвета красного вина. Кто-то играл на пианино, и Шерри пела. Она увидела, как я вошел, и улыбнулась мне, стараясь не сбиться с дыхания, словно обещая, что, да, она выпьет со мной рюмку-другую, как только закончит петь. Что ж, если смерть Деборы действительно даровала мне новую жизнь, то сейчас мне было уже восемь часов от роду. 4. ЗЕЛЕНЫЕ КРУГИ УСТАЛОСТИ Я был и впрямь болен и утомлен, и виски проделало свой кружной королевский путь по моей груди, по сгущению моих легких, по лабиринту живота, в проперченный кишечник. Полиция от меня отвязалась, хотя и напомнит о себе завтра, газеты уже понемногу развозят по ранним утренним ларькам, через пару часов детали моей частной жизни извергнутся, как из вулкана, уподобясь внезапно дому со спятившей электрической посудомойкой, визжащей на мальчишку-посыльного; позвонят с телестудии, и мне надо быть готовым самому позвонить в университет, начнут названивать друзья Деборы, впереди похороны, о, Господи, похороны, и разразится первая ложь в череде новых десятков тысяч. Я был похож на потерпевшего кораблекрушение морехода в недолгое затишье между бурями. Хотя нет, я походил скорее на старика, умирающего от сверхурочной работы, соскальзывающего в смерть, углубляясь все далее в самого себя. Роскошь оттенков пурпура окружает его, помогая его сердцу, и усталые ангелы встречают с работы, благосклонные небеса одобрительно взирают на то, как он скоротал свои суровые мрачные годы. Пожалуй, этот глоток бурбона был самым удачным за всю мою жизнь -- расслабление пришло ко мне, паря на крыльях, и я поплыл в какой-то блаженной жидкой среде, более плотной, чем воздух, более благоуханной, чем вода. Пока Шерри пела, я пил ее -- мой слух никогда еще не бывал столь чуток. Что вовсе не означает, будто она была великой певицей: отнюдь нет. Но я наслаждался ею, я пребывал в точке равновесия, подобной одной из тех маленьких светящихся точек, которые маячат над титрами в кинокартине. Ее голос был поставлен довольно профессионально -- она брала уроки у предшественников, заимствовала стили и не осваивала их до конца, но у нее был ясный и точный темп и очаровательный вкус к вариациям. Она пела: "Любовь на продажу, любовь, что чиста и свежа, любовь еще только возникшую..." Затем выделала что-то со словом "гадкий", что-то исполненное раскаяния, словно для того, чтобы показать, что утраченное бывает сквернее грязи. Да, голос ее был лишь чуть лучше самого заурядного, но опыт, сквозивший в нем, заурядным не был, голос Шерри переносил присутствующих на какую-то долю секунды в объятья друг друга, а это было ее достижение, ибо люди эти менее всего походили на влюбленных: судья-итальянец с парой потаскушек, несколько сыщиков, светлокожий толстый молодой негр с козлиной бородкой, как у китайского мандарина, какая-то старуха со множеством бриллиантов на пальцах -- бриллиантов, блеск которых был украден у северного сияния, эти северные огни были ее девизом и визитной карточкой, ибо они гласили: я дважды вдова и верую в Бога, ибо он создал такую штуку, как молодые мужики, а молодой мужик, бывший с ней, был вне всякого сомнения педрилой. И наконец, у стойки бара разместилась компания из пяти человек: две девицы с тремя мужиками, сильно смахивающими на дружков Тони, потому что все они носили платиново-белые шелковые галстуки, белые шелковые рубашки и темно-синие костюмы. Один из них был в прошлом боксером-профессионалом, полусредневес с очень солидной славой и очень скверной репутацией на ринге, которого я сразу же узнал. Прибавьте еще несколько человек в том же духе -- и перед вами возникнет образ тамошнего весьма заурядного сброда в этот сырой рассветный час, но ее голос, ее маленький голос (в пении он звучал куда выше, чем когда она разговаривала со мной на улице) дарил мне усладу, в нем было что-то чистое и нервное одновременно. Если ищешь дрожь любви, если любишь дрожь любви, То полна я сплошь любви, только уплати мне. Денежки положь любви, вынь да и положь любви -- И тогда моей любви не найдешь взаимней, Если любишь ложь любви, только заплати мне. Сценическое освещение было для нее выигрышным, кроваво-жемчужно-фиолетовое, прекрасное освещение для светлой блондинки, ибо оно озаряло ее лицо серебряными отсветами и углубляло бледные зеленые круги под глазами, превращая их в волшебные пещеры. Менее всего она походила на Марлен Дитрих, но очарование было то же самое, этот загадочный намек на ничейную полосу, где нельзя отличить истощение от шпионажа. Затем бес, добрый или дурной, обладающий телепатической мощью, вскарабкался к ней на сцену, и она запела "Эта леди потаскушка", но в такой грубовато-жалобной, напряженной и на редкость плоской версии, словно Марлен Дитрих и впрямь положила палец ей на адамово яблоко. "Заканчивай, -- сказал я себе, -- лучше остановись", и Шерри разразилась хохотом, фальшивым хохотом певицы, про которую говорят, что она чересчур напилась, и похлопала себя по ляжкам, задавая новый ритм пианисту (восхитительно мускулистый ритм), после чего закрыла глаза и весело рассмеялась. "Промочи-ка горлышко", -- закричал боксер. И она запела совершенно другим голосом, ту же песню, но по-иному, качая бедрами, грубовато и миролюбиво, и очень по-американски, словно она была стюардессой с авиалинии или супругой звезды профессионального футбола с телеэкрана. Это была другая часть ее, оранжевая часть, флоридские пляжи, красно-оранжевый загар спортсменки. Теперь стало заметно, что ее лицо напудрено, и свет отражался от него, маленькие яркие капельки пота горели, как солнце на мокром снегу. Теперь она была жестокой, жестокостью ночных клубов, воплощением алчности, зеленоглазая, дочерна загорелая, пламенно золотоволосая блондинка -- и это сделало оранжевое освещение. "Ничего скулить, и ладно, и конец, к черту Калифорнию, поганая пирушка, и вот почему эта леди потаскушка", -- пела она, перемалывая слова так, словно песня была твердокопченой колбасой, которую ее голосу было угодно заглотнуть. И вот очередной выход подошел к концу. Освещение теперь напоминало брызги шампанского, что делало ее похожей на Грейс Келли, и было чуть зеленоватым, отчего возникало легкое сходство с Монро. В разные мгновенья она выглядела по-разному: то как дюжина хорошеньких блондинок, а время от времени -- как мальчишка из дома за углом. Чистенький, старательный, порядочный американский парнишка сквозил в ее облике: это придавало дополнительное очарование ее чуть вздернутому носику, вновь напомнившему мне нос скоростного катера, разрезающий волну, да, этот носик придавал характерное выражение ее слегка напряженным челюстям и упрямым губкам. Она к себе притягивала, что да, то да. Она изучала повадки блондинок, эта Шерри, и переняла их, некий белокурый демон вел ее через все стили. Это было чудом -- потягивая бурбон, наблюдать за столь искусной работой. Она могла бы показаться обиталищем и сплетением нескольких совершенно разных личностей, если бы не характерность ее прелестного зада, напоминающего вам о южных штатах. Порой она отворачивалась от нас и пела через плечо -- демонстрируя нам, что ее зад, разумеется, живет совершенно отдельной от лица жизнью: он раскачивался в своем собственном ритме, довольный собой и ею, самая главная ягода в пироге девушки из южных штатов, безупречный, лишь чуточку крупноватый и слишком круглый для ее талии, автомат для сбора денег, зад девушки из южных штатов. "Эта попка продается, -- говорил он мне, -- но тебе она не по карману". А лицо ее, совершенно независимое от всего этого, впервые за все время печально мне улыбнулось. Я парил на легком зефире опьянения, магически поднимавшем меня. Мозг превратился в небольшую оружейную фабрику, изготовляющую психические частицы, пульки, ракеты величиной с булавку, планеты размером с человеческий зрачок. Были у меня и снаряды, запас бомб, меньших, чем шарики черной икры, но готовых к тому, чтобы ими выпалили через все помещение. Пусть какой-нибудь грядущий суд заслушает мои свидетельские показания: боксер вновь сказал Шерри "Промочи-ка горлышко", и я выпалил в него из всех моих стволов. Его смех оборвался в самом своем разгаре, он набычился, как будто о его темя разбили четыре яйца разом, его ноздри раздулись от отвращения к тому, что он, должно быть, воспринимал как запах. Он огляделся по сторонам. И, все взвесив (для него такие налеты были не в диковинку), вычислил меня как самый вероятный источник и мысленно заехал мне со всей силы ногой в пах. Мой щит метнулся вниз, прикрывая уязвимое место, и успел прикрыть. "Твоей ноге больно", -- внушил я ему, и вид у него стал весьма удрученный. Чуть погодя он начал потирать палец ноги о щиколотку. Показание: одна из потаскушек, сидевших с судьей, истерически хихикала каждый раз, когда Шерри пускала легкого петуха. Голос Шерри был еще далеко не безупречен. Лишь часть ее пения прорывалась на самый верх, все остальное барахталось внизу. Но сам задор вызывал симпатию. И вот я призвал одну из тех волшебных пуль, которые перед тем разместил на орбите, велев им кружиться вокруг солнца моей головы, и приказал ей: "В следующий раз, когда эта сука захихикает, просверли-ка ей голову, влети в одно ухо и вылети из другого, напугай ее хорошенько". Что моя пулька послушно и учинила. Как самая настоящая пуля, проходящая сквозь доску в десять дюймов толщиной, она пробуравила новую скважину пустоты в убогом пристанище мыслей этой потаскушки, ее голова качнулась, пока пуля пролетала сквозь нее, -- и когда она захихикала вновь, звук этот утратил всякий смысл, превратившись в пустой дурацкий смешок смазливой потаскушки. Свидетельские показания: судья обернулся, заметив, что возле его уха пронеслась планета. Затем огляделся по сторонам. Меня он вычислить не смог. Я выстрелил из мысленного огнемета, стараясь обжечь ему кончик носа. "Ну-ка сюда, дружок, -- подумал я, -- по лучу вот этого радара". И тогда он меня обнаружил. Проклятье зародилось у него в груди, заволокло плечи грозными тучами газа. К этому я был не готов. Газ проник мне в ноздри: глупость, здоровье, непредставимая протяженность сигарного дыма и скуки, -- я был оглушен, почти умерщвлен, но все же не настолько, чтобы не выслать изо рта пламя, оттолкнувшее силой противопроклятья эту тучу и прогнавшее ее обратно к нему за стол. Теперь уже судье стало нехорошо, лицо потеряло осмысленное выражение, глаза широко раскрылись и побелели. Как цветок, готовый поникнуть и утративший все соки, локон на щеке другой потаскушки, сидевшей с ним, внезапно развился и упал на шею, сорванным маленьким цветком. Свидетельское показание: на одного из сыщиков напала икота. Свидетельское показание: один из ирландских политиканов зарыдал. Свидетельское показание: в помещении возникло поле молчания. Бомба взорвалась. И в это молчание вливалось пение Шерри: "Когда алый дождь стеной стоит над сонною страной, идет над сонною страной" -- и она взяла подряд пять безупречных нот, подобных пяти колокольчикам ангела, спустившегося наземь, чтобы похоронить бомбу, ясных, чистых, самую прекрасную связку звуков, какую мне когда-либо доводилось слышать. Редкое мгновение отдохновения и бальзама в этом заряженном электричеством помещении -- слушать песнь, которую поет тело прекрасной женщины. Но ей это мгновение пришлось не по нраву. Она откинула голову, топнула ногой и перешла на другую песню: "Жил да был в Мемфисе несчастный человек, и попал он однажды в Гонконг". -- Еще один бурбон, -- крикнул я официанту. Я следил за тем, как ее ноги отбивают ритм. Она была в босоножках, ногти на ногах были накрашены. Меня поразило это тщеславие, оно растрогало меня, потому что, как и у большинства привлекательных женщин, пальцы ног были у нее весьма некрасивы. Не безобразны по-настоящему, не деформированы, но слишком велики. Ее большой палец был кругл -- кругл, как монета в полдоллара, -- это была какая-то круглая, жадная, самодовольная цифра, да и остальные четыре пальца были отнюдь не малы, каждый из них круглей и значительно толще, чем это мог бы оправдать размер ногтя, так что поневоле приходила мысль о пяти чувственных, почти поросячьих, но главное, самодовольных комочках плоти, навалившихся на пять относительно небольших ноготков, скорее широких, чем длинных, что меня огорчило. У нее была короткая широкая стопа тех весьма практичных женщин, у которых находится время и в лавку сходить, и с соседом в пляс пуститься, и я перевел взгляд вверх на нежный серебряный очерк ее лица, нежного полудевичьего, полумальчишеского лица под светлыми волосами, и вдруг со всей ясностью осознал, насколько я пьян, словно опьянение было поездом, бешено мчащимся во тьму, а я сидел на скамье против его хода и все дальше и дальше удалялся от некоего пламени на горизонте, и с каждым мгновеньем все более и более нарастал шепот, который слышишь в тоннеле, ведущем к смерти. Женщины приносят нам смерть, если нам не удается возобладать над ними (так внушала мне блистательная логика напитка, рюмку которого я держал в руке), и я боялся теперь певицы на сцене ночного бара, боялся ее лица, хотя, может быть, мне удастся возобладать над ним, и лицо это меня полюбит. Но ее задница! Конечно же, я не смогу возобладать над ее задницей, никому это еще не удавалось, а может, и не удастся никогда, и потому вся неразрешимость этой задачи выразилась внизу, в ее стопах, в этих пяти накрашенных пальцах, красноречиво говорящих о том, какой дрянью может и умеет быть эта женщина. Так я смотрел на нее, в таком свете видел: в волшебном кругу, чувствуя себя таким же запутавшимся, как спеленутое дитя, я пустил стрелу в большой палец ее ноги, в бычью уверенность этого пальца, и увидел, как он задрожал в ритм музыке. Я пустил еще три стрелы в то же самое место и увидел, как она поджимает пальчики под подол своего длинного платья. И затем, словно на меня пало проклятие (и следовательно, мне приходилось делать прямо противоположное тому, что я намеревался делать) от кого бы то ни было и по неизвестным мне мотивам (мне хотелось не выяснять это, а только отбиваться), я пустил заостренную стрелу в самую сердцевину ее лона и почувствовал, что не промахнулся. Я почувствовал, что там вспыхнула некая тревога. Она чуть ли не сбилась с ритма. Нота оборвалась, темп заколебался, но она продолжала петь, повернувшись и глядя на меня, и от нее веяло болезнью, чем-то надломленным и мертвым, -- вырвавшись из печени, несвежее, использованное, все это приплыло в чумном облаке настроения к моему столу, заразило меня своей болезнью, проникло внутрь. И был в этом какой-то налет сожаления, как будто она тщательно прятала свою болезнь, надеясь, что сумеет никого не заразить, словно ее гордыня была в том, чтобы держать болезнь при себе, а не передавать ее другому. Я послал стрелу и пробуравил ее щит. По моим кишкам разлилась тошнота. Я стремительно поднялся из-за стола, ринулся в уборную и там, запершись в кабинке, встал на колени и второй раз за нынешнюю ночь возжаждал кротости, подобающий святому, теперь я знал, что и святому доводится преклонить чело возле трона в ожидании того, что чистейший воздух ляжет, как благословение, на языки его внутреннего пламени. Возможно, мне удалось ухватить немного этого воздуха, потому что мои опаленные легкие прочистились, но видение смерти возникло вновь в моем воображении, и я сказал себе: "Да, ты наверняка умрешь в ближайшие трое суток". И я вернулся в бар и сел за свой столик, как раз когда она допевала последние слова песенки про дурака. Но я чуть запоздал, и, когда она прошла мимо меня к бару с профессиональной полуулыбкой на лице, ее глаза были полузакрыты и не глядели на меня. -- Давайте выпьем, -- предложил я. -- Мне надо выпить с друзьями, -- сказала она, -- но вы можете к нам присоединиться. И она улыбнулась мне уже более благосклонно и направилась к компании из двух женщин и троих мужчин, про которых я решил, что это друзья Тони. Женщины были ей явно незнакомы, последовало сдержанное взаимное представление, радар к радару, и в конце концов она пожала руки обеим девушкам. После чего поцеловала двоих мужчин мокрым, сочным дружеским поцелуем, похожим на шумное, с хлопком, рукопожатие, и была представлена третьему, бывшему боксеру, Айку Ромалоццо, Айк "Ромео" Ромалоццо -- таким было его имя на ринге, вспомнил я, и, помедлив секунду, она очень громко и с явным южным акцентом сказала "какого рожна" и поцеловала и Ромео. -- За такие поцелуи можно брать по пять долларов, -- сказал Ромео. -- Дружок, мне больше нравится раздавать их даром. -- Девица -- полный отпад, Сэм, -- заявил Ромео одному из своих компаньонов, коротышке лет пятидесяти пяти с седыми волосами, грубой сероватого цвета кожей и большим узким ртом. Коротышка прикоснулся к драгоценному камню в булавке своего галстука, словно предупреждая об опасности. -- Это приятельница моего приятеля, -- сказал Сэм. -- Поцелуй нас еще разок, милашка, -- сказал Ромео. -- Я еще от предыдущей порции не отошла, -- сказала Шерри. -- Гэри, а где прячется ее дружок? -- спросил Ромео. -- Не задавай лишних вопросов, -- сказал Гэри. Это был высокий грузноватый мужчина лет тридцати восьми, с длинным носом, слегка отечным лицом и с ноздрями, взрезавшими воздух под таким углом, что весь его ум, казалось, сосредоточился именно в них. Сэм прошептал что-то на ухо Ромео. Ромео умолк. Теперь все молчали. Сидя футах в пятнадцати от бара, я пришел к выводу, что если мне суждено умереть в ближайшие три дня, то Ромео как раз тот человек, который с удовольствием возьмет эту работенку на себя. Я не знал, подсказал ли мне эту мысль вернейший из моих инстинктов, или это было очередной стадией моего безумия. Так или иначе, я должен был встать и подойти к Ромео, и следовало сделать это как можно скорее. "Тебе никогда не перехитрить полицию, -- пронеслось у меня в голове, -- если ты не сумеешь увести эту девчонку из бара и затащить в постель". И как отзвук этих мыслей, ко мне пришло сознание того факта, что сыщики исчезли из бара. Я ощущал волнение человека, которому сообщили, что ему предстоит неприятная операция. -- Они собираются снимать про меня фильм, -- сказал Ромео, обращаясь к Шерри. -- А как они его назовут? -- спросил Гэри. -- "Мордоворот и бутылочка"? -- Они назовут его "История американского парня", -- сказал Ромео. -- Ах ты, Господи, -- сказал Сэм. -- Люди, с которыми я работаю, наняли теневого сценариста. История парня, который плохо начал, пошел на поправку, потом опустился. -- Ромео моргнул. -- А все потому, что связался с дурной компанией. Дурное влияние. Скверное виски. Бабы. Ему так и не удалось стать чемпионом. Вот какую цену ему пришлось заплатить. Ромео выглядел весьма привлекательно. У него были курчавые черные волосы, длинные и зачесанные на уши, и, уйдя с ринга, он восстановил форму носа, сделав пластическую операцию. Глаза у него были темные и невыразительные, как у китайца; он чуть прибавил в весе. Он был бы похож на молодого управляющего из поместья под Майами, если бы не изрядные желваки у него на висках, напоминавшие о шлеме, который ему доводилось носить. -- Кто финансирует картину? -- спросила Шерри. -- Парочка приятелей. -- Бобик и Робик, -- сказал Сэм. -- Они не станут вкладывать деньги в такую картину, -- сказал Гэри. -- Вы мне не верите? Если они подыщут хорошего актера на мою роль, у них получится классная картина. -- Послушайте-ка, Ромео, -- сказал я, -- у меня есть идея. -- Я произнес это, сидя от них футах в пятнадцати, но так, чтобы им было слышно. Затем встал и направился в их сторону. Моя идея была идиотской, но ничего лучшего я не мог придумать. Я надеялся, что меня озарит по ходу беседы. -- У вас, -- сказал Ромео, -- есть идея? -- Да. В этой картине вашу роль могу сыграть я. -- Не сможете, -- сказал Ромео. -- Вы еще не настолько спятили. Ромалоццо был знаменит предательским хуком слева. Я как раз вошел в зону его досягаемости. Сперва захихикал Гэри, потом Сэм, потом Шерри и обе девицы. Они стояли у стойки и смеялись. -- Я должен всем вам поставить, -- сказал я. -- Эй, бармен! -- заорал Ромео. -- Пять алкозельцеров! Гэри шлепнул Сэма по спине: -- Наш приятель славно раздухарился. -- Талант виден с детства, -- сказал Ромео. -- Когда фильм выйдет на экраны, самые классные, самые модные бабы в этом городе будут хвастаться: прошлым вечером я ужинала с Ромалоццо. -- Да, -- сказал Сэм, -- и этот чернорожий итальяшка слопал всю пиццу. -- Бутерброды с икрой. Эй, Фрэнки, -- зарычал Ромео на бармена, -- принеси-ка нам бутербродов с икрой к этому алкозельцеру. Шерри вновь засмеялась. У нее был необычно громкий смех. Он был бы безупречен и весел, и не вызывал бы никаких подозрений, если бы в нем не было намека на ржанье, чего-то от свойственной южным городкам подначки. Я осознал, какое напряжение охватило меня, -- страстное желание, чтобы она была безупречна. -- Ромео, -- сказала Шерри, -- ты самый замечательный мужик из всех, кого я видела сегодня. -- Разве я? А разве не мой новый дружок? Вот этот мой новый дружок? -- Он указал на меня своими невыразительными глазами. -- Сэм, разве это не мой новый дружок? Сэм равнодушно посмотрел на меня. -- Ладно, Ромео, во всяком случае, это не мой дружок, -- сказал он после небольшой паузы. -- А может, он твой дружок, а, Гэри? -- Никогда ранее не встречал этого джентльмена, -- сказал Гэри. -- Голубушка, -- обратился Ромео к одной из девиц, -- может, он твой? -- Нет, -- ответила та, -- но он парень, что надо. -- Тогда, подружка, он наверняка твой, -- обратился Ромео к другой девице. -- Нет, если только мы не встречались с ним в Лас-Вегасе пять лет назад. Мне кажется, -- заторопилась "подружка", пытаясь прийти мне на помощь, -- что мы встречались в тропическом баре лет так пять или шесть назад, еще мне не хватало их считать, ха-ха! -- Заткнись! -- сказал Гэри. Мулат с круглым лицом китайского мандарина и с козлиной бородкой пристально смотрел на меня из-за своего столика. Он походил на одного из тех стервятников в джунглях, которые сидят на ветках и ждут, пока лев и львята не вырвут кровавое мясо и потроха у раненой зебры. -- Выходит, -- сказал Ромео, -- ничей он не дружок. -- Он твой, -- сказал Сэм. -- Да, -- подтвердил Ромео, -- он мой. -- И, обратясь ко мне, сказал: -- А ты что на это скажешь, дружок? -- Вы еще не спросили у леди, -- ответил я. -- Ты имеешь в виду леди, которая развлекала нас? Которая для нас пела? Я промолчал. -- Раз уж ты мой дружок, -- сказал Ромео, -- то я введу тебя в курс дела. Эта леди сегодня со мной. -- Это для меня сюрприз, -- сказал я. -- Но это факт. -- Самый настоящий сюрприз.