-- Меня это не удивляет. Деньги для него ничто. Так или иначе это показывает, что он может быть бескорыстным. -- А вам не кажется, что он хотел проверить на себе, что же это за чувство такое доброта? Чарли засмеялся. -- Я вижу, вы не больно жалуете беднягу Саймона. -- Он много со мной разговаривал. Хотел, чтобы я рассказала все, что знаю про русскую революцию, и свела бы его к Алексею и Евгении, хотел и их расспросить. Он ведь писал отчеты о суде над Робером. Пытался выудить из меня побольше подробностей. Он и спал-то со мной, потому что думал побольше от меня узнать. Он написал об этом статью. Вся та боль, весь ужас и позор были для него только поводом выстроить в ряд громкие, ничего не значащие слова. И он дал мне прочесть, ему любопытно было, как я отнесусь к его писанине. Никогда ему не прощу. Никогда. Чарли вздохнул. Он понимал, что Саймон, с его поразительным безразличием к чувствам других людей, показал Лидии свое безжалостное эссе вовсе не из желания ее ранить, он вполне искренне хотел посмотреть, как она к нему отнесется, и узнать, насколько ее сокровенное знание подтвердит его измышления. -- Саймон странное существо,-- сказал Чарли.-- Сказать по правде, у него немало таких свойств, которые мне не по душе, но есть у него и замечательные качества. Одно о нем, во всяком случае, можно сказать: он не щадит не только других, но и себя. Мы не виделись два года, он сильно изменился за это время, но, должен признаться, он личность незаурядная. -- Страшноватая, я бы сказала. Чарли смущенно заерзал на плюшевом диване -- к его огорчению, Саймон и ему казался страшноватым. -- Знаете, живет он удивительной жизнью. Работает по шестнадцать часов в сутки. Жилье у него неописуемо убогое и неудобное. Он приучил себя есть только один раз в день. -- А чего ради все это? -- Хочет выработать в себе более сильный и глубокий характер. Хочет научиться не зависеть от обстоятельств. Хочет подготовиться к роли, которую, как он рассчитывает, рано или поздно будет призван сыграть. -- А что за роль, он вам не говорил? -- Только примерно. -- Вы о Дзержинском когда-нибудь слышали? -- Нет. -- Саймон мне много о нем рассказывал. Алексей в прежние времена был адвокатом, талантливым адвокатом с либеральными принципами, и на одном процессе он защищал Дзержинского. Это не помешало Дзержинскому распорядиться, чтобы Алексея арестовали как контрреволюционера и сослали на три года в Александровск. Вот одна из причин, почему Саймон так хотел, чтобы я познакомила его с Алексеем. Я отказалась, мне было бы невыносимо, если бы он увидел, как опустился этот несчастный сломленный человек, и тогда Саймон поручил мне задать Алексею разные вопросы. -- А кто такой Дзержинский? -- спросил Чарли. -- Он был главой Чека. Истинный хозяин России. У него была неограниченная власть над жизнью и смертью всего населения. Он был чудовищно жесток, он посадил в тюрьму, пытал и убил тысячи и тысячи людей. Поначалу мне странно было, что Саймона интересует такая страшная личность, казалось, тот его околдовал, а потом я догадалась, в чем дело. Вот такую роль он себе и предназначил, когда произойдет революция, ради которой он старается. Он понимает, что хозяин полиции -- хозяин государства. Глаза Чарли насмешливо блеснули. -- У меня от ваших разговоров мороз по коже, дорогая. Но, знаете ли, Англия не Россия. Саймону, я думаю, придется ждать целую вечность, прежде чем он станет диктатором Англии. Но в этом Лидия не могла стерпеть никакого легкомыслия. Она мрачно посмотрела на Чарли. -- Он готов ждать. А Ленин разве не ждал? Вы все еще думаете, будто англичане сделаны не из того же теста, что все прочие люди? Неужели вы думаете, что пролетариат, который все больше сознает свою силу, позволит классу, к которому вы принадлежите, вечно обладать всеми вашими привилегиями? Неужели вы думаете, что война, чем бы она ни кончилась, вашей победой или вашим поражением, может привести к чему-то еще, кроме величайшего социального переворота? Политикой Чарли не интересовался. Правда, как и его отец, он придерживался либеральных взглядов, с некоторой склонностью к социалистическим идеям, при условии, что они не переходят пределов благоразумия, а под этим подразумевал, сам того не сознавая, что они не касаются его удобств и его доходов, но предпочитал, чтобы делами государства занимались те, кому положено по штату; однако не мог же он оставить без ответа вызывающие, дерзкие вопросы Лидии. -- Вы так говорите, будто мы ничего не делали для рабочих. Похоже, вам неизвестно, что за последние пятьдесят лет условия неузнаваемо изменились. Люди работают меньше часов, чем прежде, зарабатывают больше. У них теперь лучше дома. Да вот хотя бы в наших владениях, мы стараемся побыстрей избавиться от трущоб, насколько это возможно экономически. Мы дали им пенсии по старости и обеспечиваем их, когда они без работы. Они бесплатно учатся в школе, бесплатно лечатся в больницах, а теперь мы начинаем оплачивать им отпуск. Право же, я не думаю, что британскому трудящемуся есть на что особенно жаловаться. -- Не забывайте, что благодетель и тот, кому благодетельствуют, не могут оценивать благодеяние одинаково. Неужели вы ждете, что трудящийся человек будет вам благодарен за возможности, которые он у вас вырвал под дулом пистолета? Неужели, по-вашему, он не понимает, что вы пошли ему навстречу не из великодушия, а из страха? Чарли предпочел бы не ввязываться в политический спор, но не мог удержаться от еще одного замечания: -- Казалось бы, положение, в котором оказались вы и ваши русские друзья, не очень-то помогает верить, что власть черни великое благо. -- Это горчайшая сторона нашей трагедии. Сколько бы мы это ни отрицали, но в глубине души мы знаем: все, что с нами случилось, мы заслужили. В словах Лидии прозвучала такая трагическая сила, что Чарли даже как-то растерялся. Трудный она человек, ни к чему не может отнестись легко. Она из тех женщин, кто за столом попросит вас передать соль, и то вам покажется, будто дело это нешуточное. Чарли вздохнул: не надо забывать, каково ей пришлось, бедняге, но неужели будущее и вправду так беспросветно? -- Расскажите мне о Дзержинском,-- попросил Чарли, с заминкой произнеся трудное имя. -- Я могу только пересказать, что слышала от Алексея. Он говорит, самое поразительное в Дзержинском -- сила взгляда; какой-то особый дар, бесконечно долго он мог смотреть на человека, не отводя глаз, и эти остекленевшие глаза с расширенными зрачками вселяли ужас. Он был невероятно худой -- в тюрьме он заболел туберкулезом -- и высокий, совсем не урод, правильные черты лица. Человек предельно целеустремленный, в этом и крылся секрет его силы, да еще холоден и сух. Не думаю, чтобы он хоть раз в жизни всей душой отдался какой-нибудь мимолетной радости. Только одно для него существовало -- работа, и работал он день и ночь. В самый разгар своей карьеры он жил в крохотной комнатке, в которой только и было, что письменный стол, старая ширма, за ширмой железная койка. Говорят, в голодный год, когда вместо конины ему приносили нормальную еду, он ее отсылал и требовал, чтобы принесли то же, что давали всем остальным сотрудникам Чека. Чека -- вот чему он отдал всю свою жизнь. Не было в нем ничего человеческого, ни жалости, ни любви, только фанатизм да ненависть. Ужасен он был и неумолим. Чарли пробрала дрожь. Нельзя было не понять, почему Лидия заговорила об этом якобинце, и, по правде сказать, страшно было подумать, как велико сходство между зловещей личностью, которую она описала, и человеком, каким, к его немалому удивлению, предстал перед ним Саймон. Тот же аскетизм, то же равнодушие к радостям жизни, та же одержимость работой и, похоже, та же безжалостность. Чарли улыбнулся своей добродушной улыбкой. -- Я думаю, у Саймона, как у всех нас, есть недостатки. К нему надо относиться терпимо, ведь жизнь у него была и не очень счастливая, и не очень легкая. Ему отчаянно не хватает человеческой привязанности, но что-то в его натуре отталкивает людей, вот его и не любят. Он невероятно уязвим, и то, на что обыкновенный человек не обратит ни малейшего внимания, его больно ранит. Но, по-моему, в душе он добр и великодушен. -- Вы в нем обманываетесь. Приписываете ему вашу доброту и бескорыстное внимание к людям. Говорю вам, он опасен. Дзержинский был узколобый идеалист и ради своего идеала мог без колебаний обречь свою страну на погибель. Саймон еще хуже. У него нет сердца, нет совести, нет чести, и при случае он без сожаления пожертвует вами, своим лучшим другом. 8 Наутро они проснулись раньше обычного. Позавтракали в постели, каждый со своим подносом, а после завтрака, пока Чарли, покуривая трубку, читал "Мэйл", Лидия с сигаретой в зубах делала маникюр. Глядя на них, занятых каждый своим, можно было принять их за молодых супругов, чья первоначальная страсть перешла в спокойную дружбу. Лидия накрасила ногти и растопырила пальцы на простыне, чтобы высох лак. И бросила на Чарли лукавый взгляд. -- Вам не хочется пойти сегодня утром в Лувр? Вы ведь приехали в Париж посмотреть картины, так? -- Наверно, так. -- Тогда давайте встанем и пойдем. Когда горничная, которая принесла кофе, раздвинула занавеси, дневной свет, проникший в комнату со двора, показался им серым и унылым, как и в предыдущие утра; а выйдя на улицу, они поразились -- погода вдруг переменилась. Было еще холодно, но ярко светило солнце, и высоко в небе плыли сияющие облака. Воздух морозно пощипывал, и это бодрило. -- Пойдемте пешком,-- предложила Лидия. В веселом живительном свете улица де Ренн уже не казалась такой запущенной, а серые ветхие дома не выглядели привычно неряшливыми и мрачными, но источали мягкое дружелюбие, будто сейчас, когда неожиданное солнышко одарило их своим вниманием столь же приветливо, как и величественные новые дома на другом берегу реки, они, словно старушки в стесненных обстоятельствах, почувствовали себя не такими заброшенными. Когда Чарли и Лидия переходили через площадь Сен-Жермен-де-Пре, по которой во все стороны спешили автобусы, трамваи, неистово мчались такси, грузовики и частные автомобили, Лидия взяла Чарли под руку; и точно влюбленные или бакалейщик с супругой, вышедшие прогуляться воскресным днем, они не спеша пошли по узкой улице де Сен, то и дело останавливаясь перед витриной какого-нибудь торговца картинами. Потом вышли на набережную. Тут парижский день открылся им во всей своей зимней красе, и Чарли даже ахнул от восторга. -- Вам нравится? -- улыбнулась Лидия. -- Это будто картина Рафаэля.-- Ему вспомнилась строчка стихотворения, что он прочел в Type: "Le vierge, la vivace et le bel aujourd'hui" (как этот день прекрасен, свеж и чист - фр.). Самый воздух искрился, хоть лови в горсть и пропускай между пальцев, словно струю фонтана. Чарли, привыкшему к туманным далям и мягкой лондонской дымке, он казался поразительно прозрачным. С изящной четкостью вырисовывались в нем здания, мост, парапет набережной, но, словно прорисованные чуткой рукой, линии были ласковые, смягченные. Ласков и цвет -- неба, и блака, и камня, -- цвет пастелей, какими работали художники восемнадцатого века; а обнаженные деревья, тонкие, розовато-лиловые ветви на голубом с изысканным разнообразием повторяли нежное плетение узора. Чарли не раз видел картины, на которых было изображено это самое место, и потому увиденное сейчас принял без удивления, но с любовью и пониманием узнавал; красота эта не потрясла его -- она не была ему неведома, не озадачила неожиданностью, но исполнила знакомой радости, так может радоваться сельский житель, когда после долгих лет отсутствия вновь видит милую сердцу беспорядочно раскинувшуюся родную деревню. -- Ну не чудесно ли жить на свете? -- воскликнул он. -- Чудесно быть молодым и таким восторженным, как вы,-- сказала Лидия, слегка сжав ему руку, а если она едва сдержала слезы, Чарли этого не заметил. Чарли хорошо знал Лувр, ведь каждый раз, когда его семья приезжала на несколько дней в Париж (чтобы Винития могла одеться у скромной портнихи, которая ничуть не уступала дорогостоящим мастерским на улицах Руаяль и Камбон), родители считали своим долгом повести туда детей. Лесли Мейсон не скрывал, что предпочитает новых художников старым. -- Но так или иначе знакомство с крупнейшими картинными галереями Европы -- составная часть образования джентльмена, и если не можешь вставить словечко в разговоре о Рембрандте, Тициане и прочих, оказываешься в довольно глупом положении. И я не боюсь сказать, что лучшего гида, чем мама, вам не найти. У нее такая художественная натура, и она понимает что к чему и не будет тратить ваше время на всякую ерунду. -- Не стану утверждать, что ваш дед был великий художник, но он знал толк в живописи,-- говорила миссис Мейсон не без самоуверенности человека, который безо всякого тщеславия сознает, что разбирается в своем предмете.-- Это он меня научил всему, что я знаю об искусстве. -- У тебя, конечно, и у самой было на это чутье,-- сказал муж. Миссис Мейсон с минуту подумала. -- Да, пожалуй, ты прав, Лесли. У меня было чутье. В ту пору было легче познакомиться с Лувром за недолгое время и с пользой для души, так как его еще не перестроили и большая часть картин, которые, по мнению миссис Мейсон, были достойны внимания ее детей, находились еще в Salon Carr (квадратном зале - фр.). Войдя в этот зал, они сразу же направлялись к леонардовской "Джоконде". -- Мне всегда кажется, прежде всего надо смотреть на это полотно,-- говорила миссис Мейсон.-- Оно создает настроение, с которым и следует ходить по Лувру. Все четверо стояли перед картиной и почтительно взирали на безжизненную улыбку чопорной молодой женщины, изголодавшейся по плотской любви. После требуемых для созерцания мгновений тишины миссис Мейсон обернулась к мужу и детям. На глаза ее навернулись слезы. -- Нет у меня слов, не могу передать, что я всегда чувствую перед этим полотном,-- со вздохом сказала она.-- Леонардо был воистину Великий Художник. Я думаю, с этим все должны согласиться. -- Признаться, когда дело касается старых мастеров, я сужу отчасти как филистер,-- сказал Лесли,-- но в ней есть je ne sais quoi (нечто неизъяснимое -- букв.: сам не знаю что - фр.), что задевает вас за живое, это да. Как там у Патера (Патер Уолтер Горацио (1839--1894) -- английский эссеист и критик - прим.ред.), Винития? Он попал в самую точку, с этим не поспоришь. С легкой загадочной улыбкой на губах миссис Мейсон негромко, трепетно повторила знаменитые строки, которые за два поколения до нее посеяли такую смуту среди молодых эстетов. -- "Все тернии мира на ее челе, и полуопущены слегка усталые веки. Это сама красота во плоти, извлеченная из души, сотворенная толика за толикой сокровищница неведомых дум, причудливых мечтаний, утонченных страстей". В благоговейном молчании слушали они ее. А она, договорив, весело сказала обычным голосом: -- А теперь идемте смотреть Рафаэля. Но невозможно было пройти мимо двух больших полотен Паоло Веронезе, повешенных друг против друга на противоположных стенах. -- Стоит и на них глянуть,-- сказала миссис Мейсон.-- Ваш дед ставил их очень высоко. Веронезе, конечно, не отличается ни тонкостью, ни глубиной. Нет в нем души. Но у него бесспорно был дар композиции, и запомните, он лучше всех умеет гармонично и естественно расположить на полотне такое множество фигур. Тут следует восхищаться если не чем иным, то во всяком случае поистине могучей силой, которой он должен был обладать, чтобы писать такие огромные полотна. Но, по-моему, в них есть и нечто большее. Они дают ясное представление об изобильной, многокрасочной жизни того времени, о языческом, пронизанном любовью к земным усладам духе патрицианской Венеции в зените славы. -- Я часто пытался сосчитать, сколько фигур на картине "Брак в Кане", но всякий раз получалось другое число,-- сказал Лесли Мейсон. Все четверо принялись считать, но в счете так и не сошлись. Потом они направились в Большую галерею. -- А вот "L'Homme au Gant" ("Молодой человек с перчаткой" - фр.),-- сказала миссис Мейсон. -- Это неплохо, что вы сперва посмотрели Веронезе, после его картин особенно видны достоинства Тициана. Помните, я говорила, у Веронезе нет души. Так вот, стоит глянуть на "L'Homme au Gant" и станет ясно, что у Тициана душа-то есть. -- Живительный старый хрыч был этот Тициан -- сказал Лесли Мейсон.--Дожил до девяноста девяти лет, да понадобилась чума, чтобы его убить. Миссис Мейсон чуть улыбнулась. -- Могу вас уверить, никто никогда не написал портрета лучше этого,-- сказала она.-- Никогда с ним не сравниться портретам Сезанна или даже Мане. -- Надо не забыть показать им Мане, Винития. -- Да нет, не забудем. Сейчас туда и пойдем. Но я что хочу сказать, надо принимать манеру выражения, которая существовала в живописи в ту пору, и если помнить об этом, я думаю, каждый согласится, что это шедевр. Разумеется, картина и сама по себе выше всяких похвал, но есть в ней еще и редкостное своеобразие и выразительность. Правда, Лесли? -- Несомненно. -- В юности я стояла перед ней часами. Эта картина погружает вас в мечты. На мой взгляд, этот портрет изысканней "Папы" Веласкеса, помнишь, того, который в Риме, он больше наводит на размышленья. Конечно же, Веласкес великий художник, и он оказал огромное влияние на Мане, но мне не хватает в нем как раз того, что есть у Тициана,-- души. Лесли Мейсон посмотрел на часы. -- Не следует тратить здесь столько времени, Винития,-- сказал он.-- Как бы нам не опоздать к обеду. -- Хорошо. Только пойдем посмотрим Энгра и Мане. Они пошли, поглядывая по сторонам, на картины, висевшие на стенах, но тут не было ни одной, у которой, по мнению миссис Мейсон, стоило бы задержаться. -- Не следует загружать ум детей излишком впечатлений, это лишь собьет их с толку,-- сказала она мужу.-- Куда лучше, если они сосредоточатся на том, что по-настоящему важно. -- Несомненно,-- ответил он. Они вошли в зал, но на пороге миссис Мейсон остановилась. -- Работами Пуссена сегодня заниматься не станем,-- сказала она.-- Они стоят того, чтобы ради них прийти в Лувр, он, конечно же, великий художник. Но чтобы его понять, надо быть знатоком живописи, а не дилетантом, и вы слишком молоды, вы еще не доросли до него. Когда вы оба немного подрастете, мы как-нибудь придем сюда и как следует его посмотрим. Понимаете, надо быть довольно искушенным человеком, чтобы оценить его по заслугам. Зал, в который мы входим, это девятнадцатый век. Но я думаю, Делакруа нам тоже не стоит смотреть. Он тоже для искушенного глаза, и навряд ли вы увидите в нем то же, что и я; просто поверьте мне на слово, он очень значительный художник. Он недурной колорист, и в нем сильна романтическая жилка. И вам, конечно же, ни к чему засорять мозги барбизонцами. В дни моей молодости ими очень восхищались, но это было еще до того, как мы стали понимать импрессионистов, а о Сезанне и Матиссе мы даже не слыхали; ничего они не значат, и можно спокойно им пренебречь. Мне хочется, чтобы вы сперва посмотрели на "Одалиску" Энгра, а потом на "Олимпию" Мане. Их замечательно разместили -- друг против друга, так что вы можете смотреть на обеих одновременно, сравнить их и вынести собственное суждение. Теперь миссис Мейсон прошла в зал, муж -- рядом с нею, а Чарли и Пэтси вместе следовали за ними шага на два позади. Но ее взгляд упал на "Собирательниц колосьев" Милле, и она остановилась. -- Взгляните-ка на минутку на эту картину. Не для чтобы ею восхищаться, но просто посмотрите, одно время ее ставили очень высоко. Стыдно признаться, но юности она вызывала у меня слезы. Она мне казалась очень красивой и трогательной. А теперь смотрю и просто е понимаю, чем она меня прельщала. Это лишь показывает как меняются оценки, когда становишься старше. -- Это еще показывает, как может ошибаться даже самый молодой из нас,-- сказал Лесли с хитрой улыбкой, будто только что сам придумал эти слова. Они отошли от Милле, и наконец Винития остановилась на том самом месте, откуда, как она полагала, ее отпрыски всего лучше смогут рассмотреть те две картины, которыми она привела их любоваться. С ликующим видом фокусника, который вынимает из шляпы кролика, она остановилась и воскликнула: -- Вот! Несколько минут они стояли все в ряд, и миссис Мейсон в восторге созерцала двух обнаженных. Потом сказала детям: -- Теперь подойдемте ближе и как следует их разглядим. Они остановились перед "Одалиской". -- Это бесполезно, Винития,-- сказал Лесли.-- Ты сочтешь меня филистером, но мне не по вкусу цвет. Тело такое же розовое, как твой крем, которым ты мазалась на ночь, пока я не положил этому конец. -- Не годится раскрывать этим невинным созданиям альковные тайны,-- сказала Винития с улыбкой, и чопорной, и в то же время лукавой.-- Но у меня и в мыслях не было утверждать, будто Энгр замечательный колорист, и все же, по-моему, голубой у него очень нежный, и я часто думала, что не отказалась бы от такого вечернего платья. Как ты думаешь, Пэтси, мне это было бы уже не по возрасту? -- Ну что ты, мамочка. Ничего подобного. -- Да это я так, между прочим. Но такого замечательного рисовальщика, как Энгр, пожалуй, еще не бывало Когда смотришь на эти уверенные прелестные линии нельзя не почувствовать, что перед тобой великолепное проявление человеческого духа. Помню, отец мне рассказывал, как однажды он пришел сюда с приятелем студентом тот оказался в галерее впервые и, когда увидел "Одалиску" в такой пришел восторг от красоты линии, что буквально лишился чувств. -- По-моему, больше похоже на правду, что давно миновал час, когда разумные люди обедают, и он лишился чувств от голода. -- Ну разве не ужасный человек ваш отец? -- улыбнулась миссис Мейсон.-- Хорошо, Лесли, давайте еще пять минут постоим перед "Олимпией", и тогда я готова уйти. Они направились к огромному полотну Мане. -- Когда оказываешься перед таким шедевром, только и остается молча им восхищаться,-- объявила миссис Мейсон.-- А дальше тишина, как сказал Гамлет. Никто, даже Ренуар, даже Эль Греко ни разу так не написали тело. Посмотрите на ее правую грудь. Это же чудо красоты. Просто дух захватывает. Даже мой бедный отец, который терпеть не мог современных художников, был вынужден признать, что грудь написана очень неплохо. Очень неплохо? Как вам это нравится? Теперь посмотрите, вы, должно быть, видите черную линию -- она обрамляет фигуру. Ты ведь видишь, Чарли? Да, он видит, отозвался Чарли. -- А ты, Пэтси? -- Вижу. -- А я не вижу! -- с торжеством воскликнула она.-- Раньше видела, знаю, она существует, но даю вам слово, теперь уже не вижу. И они отправились обедать в один из тех ресторанчиков, где, как прежде обнаружили супруги Мейсон, никогда не бывают англичане. Он был ничуть не хуже тех модных ресторанов, куда ходят иностранцы, но вдвое дешевле. Теперь народу было полно, и как ни странно, за столиком справа от них оказались англичане, а слева -- американцы. Напротив сидели два рослых белокурых шведа, а чуть в стороне несколько японцев. Сказать по правде, тут на каких только языках не говорили, а вот французской речи было не слышно. Лесли окинул всю эту публику неодобрительным взглядом. -- Похоже, ресторан начинает портиться, Винития. Всем четверым вручили огромные, написанные фиолетовыми чернилами меню, вызвавшие у них некоторую растерянность. Лесли весело потер руки. - Ну-с, с чего начнем? Я думаю, во Франции лучше следовать примеру французов, поэтому что вы скажете, если сперва примемся за улиток, а потом за лягушек? -- Не говори гадости, папа,-- сказала Пэтси. -- Вот и видно твое невежество, детка. Это же величайшие деликатесы. Но я не вижу их в меню.-- Лесли вечно забывал, что французское grenouille -- это лягушка, а crapaud -- жаба или наоборот. Он посмотрел на стоящего подле него официанта и произнес с резким английским выговором: -- Garong, est-ce-quer vous avez des crapauds? (официант, есть у вас жабы - фр.) Метрдотелю не очень-то нравилось, когда его называли просто официант, но он с важным видом ответил, что сейчас не сезон. -- Вот незадача, -- воскликнул Лесли. -- Ну, а как насчет улиток? Escargots? -- Папа, если ты станешь есть улиток, меня затошнит. -- Он тебя просто дразнит, милочка, -- сказала миссис Мейсон. -- По-моему, нам лучше заказать хороший омлет. Во Франции, заказывая омлет, не прогадаешь. -- Верно, -- подтвердил Лесли. -- Во Франции, куда ни зайди, всюду подадут отличный омлет. Прекрасно. Garong, une omelette pour quatre (официант, омлет на четверых - фр.) Потом, ради детей, заказали rosbif l'anglaise (ростбиф по-английски - фр.) После ростбифа молодежь ела ванильное мороженое, а родители сыр камамбер. В Англии он у них часто бывал, но оба согласились, что почему-то во Франции у него совсем иной вкус. Под конец пили кофе, изрядно разбавленный цикорием, и, с удовольствием потягивая его, миссис Мейсон сказала: -- Поистине, чтобы отведать настоящего кофе, надо приехать во Францию. Благодаря давнему знакомству со знаменитой галереей, а также полезным сведениям, почерпнутым от матери, Чарли вместе с Лидией вошел в квадратный зал, ощущая что-то вроде той уверенности, с какой ступает на корт хороший теннисист. Ему не терпелось показать Лидии свои любимые картины и объяснить, чем они его восхищают. Однако он не без удивления обнаружил, что в зале сейчас все по-другому и нет здесь "Джоконды", к которой он, конечно же, хотел подвести спутницу прежде всего. Они не пробыли здесь и десяти минут. Бывая тут с родителями, они проводили в этом зале добрый час и то, по словам матери, не успевали насладиться всеми его сокровищами. Но "L'Homme аu Gant" был на прежнем месте, и Чарли осторожно подвел к нему Лидию. Некоторое время они смотрели на портрет. -- Потрясающе, да? -- сказал наконец Чарли, ласково сжав ее локоть. -- Да, ничего. Но вам-то что до него? Чарли круто повернулся к ней. Никогда еще никто не спрашивал его так о картине. -- Бога ради, что вы хотите этим сказать? Это же один из лучших портретов на свете. Тициан, не кто-нибудь. -- Еще бы. Но вам-то что до него? Чарли даже растерялся -- как на это ответишь? -- Ну, это прекрасная картина, и написана великолепно. Конечно, она ни о чем не повествует, если вы это имеете в виду. -- Нет, не это,-- улыбнулась Лидия. -- Она и вправду меня по-настоящему не задевает. -- Тогда на что он вам? Лидия пошла прочь, Чарли последовал за ней. Равнодушным взглядом она скользнула по другим картинам. Слова ее смутили Чарли, он ломал голову, пытаясь понять, что она имела в виду. Она посмотрела на него с усмешкой. И сказала: -- Пойдемте, я вам покажу кое-какие картины. Она взяла его под руку, и они пошли дальше. И вдруг он увидел "Джоконду". -- Вот она! -- воскликнул Чарли.-- Я должен остановиться и как следует на нее посмотреть. В Лувре я прежде всего хотел увидеть ее. -- Почему? -- Черт возьми, да это же самая знаменитая картина Леонардо. Это одна из самых значительных картин на свете. -- Она что-то значит для вас? Чарли почувствовал, что Лидия начинает его раздражать; не понимал он, к чему она клонит, но по доброте душевной он не собирался давать волю досаде. -- Картина может быть значительной, даже если для меня она ничего не значит. -- Но тут важны только вы сами. Когда вы смотрите на картину, она что-то значит, только если она чем-то вас задевает. -- Какой-то уж очень самоуверенный подход. -- Эта картина и вправду вам что-то говорит? -- Конечно, говорит. И очень много всего, но мне вряд ли удастся высказать это лучше Патера. К сожалению, я не обладаю памятью моей матери. Она может повторить его высказывание наизусть Но еще не договорив, Чарли почувствовал, что его ответ неубедителен. Он начинал смутно подозревать, что имела в виду Лидия, и растерянно подумал, что, похоже, есть в искусстве что-то, о чем ему никогда не говорили. Но, к счастью, он вспомнил слова матери об "Олимпии" Мане. -- В сущности, не понимаю я, почему вообще стоит что-то говорить о картине. Она либо нравится, либо нет. -- И "Джоконда" вам действительно нравится? -- спросила Лидия таким тоном, будто учиняла ему легкий допрос. -- Очень. -- Почему? Чарли на минуту задумался. -- Видите ли, я знаю ее практически всю жизнь. -- По той же причине вам нравится ваш друг Саймон, да? -- улыбнулась Лидия. Он чувствовал, что слова ее несправедливы. -- Ну ладно. Теперь ведите меня к картинам, которые нравятся вам. Все вышло наоборот. Не он, как предполагал Чарли, просвещает ее, рассказывает о картинах так, что привлекает ее интерес к великим полотнам, которые всегда любил, но она его ведет. Прекрасно. Он вполне готов отдаться на ее волю и посмотреть, что из этого получится. "Ну конечно, она же русская,-- сказал он себе.-- Надо с этим считаться". Они шли и шли мимо множества полотен, из залы в залу -- Лидия не без труда отыскивала дорогу, но наконец она остановила Чарли перед небольшим полотном, которое легко можно было бы не заметить, если не ищешь именно его. -- Шарден, -- сказал Чарли.-- Да, я его видел. -- Но вы когда-нибудь присматривались к нему? -- А как же. Шарден в своем роде совсем не плохой художник. Мама очень его ценит. Мне и самому в общем-то нравятся его натюрморты. -- И ничего другого вы в этом не видите? Я просто в отчаянии. -- В отчаянии? -- удивленно воскликнул Чарли.-- Из-за каравая хлеба с 6утылью вина? Хотя, конечно, прекрасно написано. -- Да, вы правы, написано прекрасно; написано с любовью и состраданием. Это не просто каравай хлеба и бутыль вина, это хлеб жизни и кровь Христова, но не укрытые от тех, кто томится голодом и жаждой, и скупо раздаваемые священниками по торжественным случаям. Это ежедневная пища страждущих. Эта картина такая скромная, безыскусственная, человечная, исполненная сочувствия. Это вино и хлеб бедняков, которым только и нужно, чтобы их оставили в покое, позволили свободно трудиться и есть свою простую пищу. Это крик презираемых и отверженных. Она говорит вам, что, как бы ни были грешны люди, в душе они добры. Этот хлеб и вино -- символы радостей и горестей смиренных и кротких. Они не просят милости и любви вашей; они вам говорят, что они из той же плоти и крови, что и вы. Они говорят вам, что жизнь коротка и трудна, а в могиле холодно и одиноко. Это не просто хлеб и вино. Это тайна жребия человека на земле, его тоски по толике дружбы, толике любви, тайна его безропотной покорности, когда он видит, что даже и в этом ему отказано. Голос Лидии дрожал, и вот по щекам покатились слезы. Она нетерпеливо смахнула их. -- И разве не чудо, что благодаря таким простым предметам, благодаря беспредельной чуткости истинного художника этот странный и милый старик, движимый своим отзывчивым сердцем, сотворил красоту, что надрывает душу? Словно почти невольно, сам того не сознавая, он старался показать, что из боли, отчаяния, жестокости, из всего рассеянного в мире зла человек может сотворить красоту -- было бы только у него довольно любви, довольно сочувствия. Лидия умолкла и долго стояла, глядя на маленькое полотно. Смотрел и Чарли, но с недоумением. Да, натюрморт очень хорош; прежде Чарли удостаивал его лишь мимолетного взгляда и порадовался, что Лидия привлекла к картине его внимание, она и вправду на свой лад довольно трогательна, но прежде он, разумеется, не видел в ней всего того, что видит Лидия. Странная она, неуравновешенная! И как неловко, что она плачет прямо здесь в галерее, у всех на виду; с этими русскими и правда попадаешь в преглупое положение; но кто бы мог подумать, что картина способна на кого-то так подействовать? Ему вспомнился рассказ матери о друге ее отца, студенте, который, впервые увидев "Одалиску" Энгра, потерял сознание, но то было давным-давно, в девятнадцатом веке, тогда люди были так романтичны, так чувствительны. Лидия повернулась к нему, на губах ее сияла улыбка. Поразительно, как внезапны у нее переходы от слез к смеху. -- Теперь пойдем? --предложила она. -- А другие картины вы смотреть не хотите? -- Зачем? Одну картину я посмотрела. Мне спокойно и отрадно. Чего ради смотреть что-то еще? -- Ну хорошо. Престранно таким вот образом посещать картинную галерею. Ведь они даже не взглянули ни на Ватто, ни на Фрагонара. Мама непременно спросит, видел ли он "Паломничество на остров Киферу". Ей кто-то сказал, что картину отреставрировали, и она захочет знать, как теперь смотрятся краски. Они кое-что купили, а потом обедали в ресторане на набережной на другой стороне Сены, и Лидия, как обычно, ела с отменным аппетитом. Ей нравилось, что вокруг много народу, нравился шум, оживленное уличное движение. Она была отлично настроена. Словно недавняя буря чувств омыла ей душу, и теперь она с милой веселостью болтала о пустяках. Но Чарли был задумчив. Он не так-то легко преодолевал охватившее его беспокойство. Обычно Лидия не замечала его настроения, но сейчас слишком ясно было по его лицу, что у него сердце не на месте, и это наконец дошло до нее. -- Вы почему такой молчаливый? -- с доброй, сочувственной улыбкой спросила она. -- Все думаю. Понимаете, я всю жизнь интересуюсь искусством. Мои родители натуры артистические, кое-кто может даже счесть их истинными интеллектуалами, и они всегда старались привить нам с сестрой вкус к искусству; и по-моему, им это удалось. Но как подумаю, сколько я затратил труда, сколько возможностей мне предоставлялось, а понимаю я, похоже, куда меньше вас, и мне становится не по себе. -- Но я ничего не смыслю в искусстве,-- рассмеялась Лидия. -- Но мне кажется, вы превосходно его чувствуете, а в искусстве все определяет чувство. Нельзя сказать, что картины меня не радуют. Они доставляют мне удовольствие, и еще какое. -- Напрасно вы тревожитесь. Вполне естественно, что вы смотрите на картины не так, как я. Вы молоды, здоровы, счастливы, состоятельны. Вам не откажешь в уме. Для вас картины -- еще одно удовольствие среди множества других удовольствий. Они согревают вас, приносят удовлетворение. Пройтись по картинной галерее для вас -- способ приятно провести часок. Что еще вы можете от себя требовать? Но, понимаете, я всегда была бедна, часто голодна и порой ужасно одинока. Еда, питье, человеческое общение -- все это было для меня роскошью. Когда я работала и хозяйка своими придирками доводила меня до отчаяния, я в обед бывало, сбегаю в Лувр, и хозяйкина брань забывается. И когда умерла мама и я осталась одна на свете, Лувр был мне утешением. В те долгие месяцы перед судом, когда Робер сидел в тюрьме, а я ждала ребенка, если бы не возможность ходить в Лувр, где никто меня не знал, никто не пялил на меня глаза и где я оставалась наедине со своими друзьями, я бы, наверно сошла с ума и покончила с собой. Там я отдыхала и успокаивалась. И набиралась мужества. Мне помогали не столько огромные прославленные шедевры, но картины поменьше, поскромнее, на которые никто не обращает внимания, и я чувствовала, им приятно, что я на них смотрю. Я чувствовала, ничто, в сущности, не имеет значения, ведь все проходит. Терпение! Терпение! Вот чему я там научилась. И я чувствовала, несмотря на все несчастья, ужас, жестокость мира, существует нечто такое, что помогает все вынести, нечто куда значительнее и важнее всех бед и тягот -- дух человеческий и творимая им красота. Что же удивительного, если небольшое полотно, которое я показала вам утром, так много для меня значит? Чтобы полнее насладиться хорошей погодой, они пошли пешком по бульвару Сен-Мишель, а дойдя до конца, направились в Люксембургский сад. Там они сели и, лишь изредка перекидываясь словечком-другим, рассеянно поглядывали на кативших коляски нянюшек, которые, увы, уже не носили чепцы с длинными шелковыми лентами, как в предыдущем поколении, на старушек в черном, которые неспешно вели детишек, и на пожилых джентльменов, чьи лица, наполовину скрытые плотными шарфами, изборождены были глубокими морщинами,-- погруженные в свои мысли, они прогуливались взад-вперед; с добрым чувством смотрели на длинноногих мальчишек и девчонок, которые резвились на дорожках, а когда мимо прошли двое юных студентов, им стало любопытно, о чем эти двое так серьезно рассуждают. Казалось, тут не городской парк, а частное владение, открытое для жителей левого берега Сены, и во всем чувствовалась трогательная интимность. Но прохладные лучи угасающего солнца придавали всему еще и печаль -- в парке, отделенном от суеты большого города железной решеткой, царил особый дух некоей нереальности, и казалось, будто и старики, прогуливающиеся по песчаным дорожкам, и детвора, чьи крики сливались в веселый гул, это лишь тени, что совершают призрачные прогулки или играют в призрачные игры, а в сумерки все они растают, как дым сигареты в надвигающейся тьме. Становилось уже очень холодно, и Чарли с Лидией, точно старые друзья, молча отправились в гостиницу. Когда они оказались в номере, Лидия достала из чемоданчика тонкую пачку нот. -- Я принесла несколько пьес, их обычно исполнял Робер. Сама я играю совсем скверно, да в квартире у Алексея пианино нет. Как вы думаете, вы сумели бы их сыграть? Чарли посмотрел на ноты. Музыка русская. Некоторые пьесы ему знакомы. -- Пожалуй, сумею,-- ответил он. -- Внизу есть пианино, и сейчас в гостиной никого не будет. Пойдемте туда. Инструмент оказался изрядно расстроенным. Клавиатура пожелтела от времени, а оттого что на нем редко играли, иные клавиши туго поддавались. Перед ним стоял не обычный табурет, а особая скамья на двоих, и Лидия села рядом с Чарли. Он раскрыл на подставке знакомую пьесу Скрябина, взял несколько громких аккордов, пробуя инструмент, и начал играть. Лидия следила за партитурой и перелистывала ноты. Чарли когда-то брал уроки музыки у лучших лондонских учителей, да и занимался на совесть. И в школе и в Кембридже он выступал на концертах, так что обрел уверенность в себе. У него было легкое приятное туше. Играл он с удовольствием. -- Ну вот,-- сказал он, закончив пьесу. Не сказать, чтобы он был недоволен собой. Он знал, что в своем исполнении следовал намерению композитора и сыграл пьесу с той ясностью и изящной простотой, которую любил у профессиональных пианистов. -- Сыграйте что-нибудь еще,-- попросила Лидия. Она выбрала пьесу. То было переложение для фортепьяно народных песен и танцев, сделанное композитором, о котором Чарли никогда не слышал. Он испугался, увидев на обложке имя Робера Берже, выведенное твердым четким почерком. Лидия молча уставилась на надпись, потом развернула ноты. Чарли смотрел на музыку, которую ему предстояло исполнить, а сам пытался понять, о чем же сейчас думает Лидия. Должно быть, вот так же, как она сейчас сидит с ним, она сидела прежде подле Робера. Зачем ей мучить себя, слушая, как он играет пьесы, которые уж конечно будят в ней горькие воспоминания об ее недолгом счастье и ужасе, что за ним последовал? -- Ну, начинайте. Чарли хорошо играл с листа, а музыка была нетрудная. Ему казалось, он неплохо справился со своей задачей. Взяв последний аккорд, он ждал от Лидии похвалы. -- Вы играли очень мило,-- сказала Лидия.-- Но куда же подевалась Россия? -- Что вы хотите этим сказать? -- спро