и другая причина. - Да, - заметила она с горечью. - Я знаю. - Нет, Жоан. Не знаешь. Но я скажу тебе. Пусть все будет ясно. Так лучше. Она все еще стояла перед ним. - Скажу все в двух словах, - продолжал он. - А после не расспрашивай меня ни о чем. Она ничего не ответила. Внезапно лицо ее стало пустым, таким же, каким было прежде. Он взял ее за руку. - Я живу во Франции нелегально, - сказал он. - У меня нет документов. Вот почему я никогда не смогу снять квартиру, никогда не смогу жениться, если полюблю. Для этого нужны удостоверения и визы. У меня их нет. Я даже не имею права работать. Разве что тайком. Я никогда не смогу жить иначе, чем теперь. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами. - Это правда? Он пожал плечами. - Тысячи людей живут примерно так же. Это ни для кого не секрет. Вероятно, и для тебя... Я лишь один из тысяч. - Он улыбнулся и отпустил ее руки. - Человек без будущего, как говорит Морозов. - Да... но... - В сущности, мне не так уж плохо. Я работаю, живу, у меня есть ты... Все остальное несущественно. - А полиция? - Ее это не особенно занимает. Если я случайно попадусь, меня вышлют. Только и всего. Но это маловероятно. А теперь позвони в "Шехерезаду" и скажи, что сегодня ты не придешь. Пусть нынешний вечер будет наш. Целиком наш. Скажи, что заболела. Если понадобится справка, нам поможет Вебер. Она не двигалась с места. - Вышлют, - сказала она, словно только сейчас начиная понимать его. - Вышлют... Из Франции... И ты не будешь со мною. - Очень недолго. Казалось, она не слышит его. - Тебя не будет, - сказала она. - Не будет! А мне что тогда делать? Равик улыбнулся. - Да, - сказал он. - Действительно, что тебе тогда делать? Положив руки на колени, она сидела словно в оцепенении. - Жоан, - сказал Равик. - Я уже два года в Париже, и ничего со мной не случилось. Выражение ее лица оставалось прежним. - А если случится? - Тогда я быстро вернусь. Через одну-две недели. Что-то вроде небольшого путешествия, и только. А теперь позвони в "Шехерезаду". Она медленно поднялась. - Что мне им сказать? - Скажи, что у тебя бронхит. Постарайся говорить хриплым голосом. Она подошла к телефону. Потом быстро вернулась. - Равик... Он бережно отстранил ее. - Довольно, - сказал он. - Забудь. Может быть, для нас это даже благо - мы не станем рантье страсти. И любовь наша сохранится чистой, как пламя... Она не превратится в кухонный очаг, на котором варят капусту к семейному обеду... А теперь позвони. Жоан сняла трубку. Он наблюдал за нею. В начале разговора она как будто думала совсем о другом, то и дело с тревогой поглядывая на Равика, словно его вот-вот арестуют. Но скоро вошла в роль и начала лгать легко и правдоподобно. Она при- врала даже больше, чем требовалось. Лицо ее оживилось, теперь на нем явственно отражалась боль, о которой она так живо говорила. В голосе слышалась усталость, он становился все более хриплым, а под конец она даже начала кашлять. Взгляд ее был устремлен куда-то мимо Равика, в пространство, она больше не видела его. Он сделал большой глоток кальвадоса. Никаких комплексов, подумал он. Зеркало, которое все отражает и ничего не удерживает. Жоан повесила трубку и провела рукой по волосам. - Они поверили всему. - Отлично! Разыграно как по нотам! - Посоветовали лежать в постели, а если до завтра не пройдет, чтобы, ради Бога, не вставала. - Вот видишь. Значит, дело улажено и на завтра. - Да, - сказала она, нахмурившись на мгновение. - Улажено... Затем подошла к нему. - Ты напугал меня, Равик. Скажи, что все это неправда. Ты часто говоришь что-нибудь просто так. Скажи, что это неправда. Не так, как ты рассказал. - Это неправда. Она положила голову ему на плечо. - И не может быть правдой. Не хочу я опять остаться одна. Ты должен быть со мной. Я - ничто, если я одна. Я ничто без тебя, Равик. - Жоан, - сказал он, опустив глаза. - То ты похожа на дочь какого-то портье, то - на Диану из лесов, а иной раз - сразу на ту и на другую. Она не шевельнулась, голова ее все еще лежала у него на плече. - А сейчас я какая? - Сейчас ты Диана с серебряным луком. Неуязвимая и смертельно опасная. - Ты бы мне это почаще говорил. Равик молчал. Жоан не поняла, что он хотел сказать. Впрочем, это было и не важно. Она при- нимала только то, что ей подходило, и так, как ей хотелось. Об остальном она не беспокоилась. Но именно это и было в ней самым привлекательным. Да и можно ли интересоваться человеком, во всем похожим на тебя? Кому нужна мораль в любви? Мораль - выдумка слабых, жалобный стон неудачников. - О чем ты думаешь? - спросила она. - Ни о чем. - Так совсем и ни о чем? - Ну, быть может, и не совсем, - ответил он. - Уедем с тобой на несколько дней, Жоан. Туда, где солнце. В Канн или в Антиб. К черту осторожность! К чертям мечты о трехкомнатной квартире и обывательском уюте. Это не для нас с тобой. Разве ночью, когда весь распаленный мир, влюбленный в лето, спит под луной, - разве не кажется тебе тогда, что ты - все сады Будапешта, что ты - аромат цветущих каштановых аллей! Конечно, ты права! Уйдем из мрака, холода и дождя! Хоть на несколько дней. Она порывисто выпрямилась и взглянула на него. - Ты не шутишь? - Нет. - Но... полиция... - К черту полицию! Там не более опасно, чем здесь. На курортах туристов проверяют не так уж строго. Особенно в дорогих отелях. Ты никогда не бывала в Антибе? - Нет. Никогда. Была только в Италии, на Адриатическом побережье. Когда мы поедем? - Недели через две-три. Самый разгар сезон". - А деньги у нас есть? - Немного есть. Через две недели будет достаточно. - Мы можем поселиться в небольшом пансионе. - Тебе не место в пансионе. Ты должна жить либо в такой дыре, как эта, либо в первоклассном отеле. Мы остановимся в отеле "Кап". В роскошных отелях чувствуешь себя в полной безопаснос- ти - там даже не спрашивают документов. На днях мне предстоит вспороть живот довольно важной персоне - какому-то высокопоставленному чиновнику, он-то и восполнит недостающую нам сумму. Жоан быстро поднялась. Ее лицо сияло. - Дай мне еще кальвадоса, - сказала она. - Похоже, он и в самом деле какой-то особенный... Напиток грез... Она подошла к кровати и взяла свое вечернее платье. - Боже мой, ведь у меня ничего нет, только эти Старые тряпки! - Не беда, что-нибудь придумаем. За две недели многое может случиться. Например, аппендицит в высшем обществе или сложный перелом кости у миллионера... XIV Андре Дюран был искренне возмущен. - С вами больше невозможно работать, - заявил он. Равик пожал плечами. Вебер сказал ему, что Дюран получит за операцию десять тысяч франков. Если не договориться заранее о гонораре, Дюран даст ему двести франков - и дело с концом. Именно так было в последний раз. - За полчаса до операции! Доктор Равик, такого я от вас никак не ожидал. - Я тоже. - Вы знаете, что всегда можете положиться на мое великодушие. Не понимаю, почему вдруг вы стали таким меркантильным. Крайне неприятно говорить о деньгах в минуту, когда пациент вверил нам свою жизнь... - Что ж тут неприятного? Дюран пристально посмотрел на Равика. Его морщинистое лицо с седой эспаньолкой дышало достоинством и негодованием. Он поправил золотые очки. - А на сколько вы рассчитываете? - нехотя спросил он. - На две тысячи франков. - Что! - У Дюрана был такой вид, будто его расстреляли, а он все еще не в силах поверить этому. - Просто смешно! - отрезал он. - Ну что же, - сказал Равик. - Вам нетрудно найти мне замену. Например, Бино. Он отличный хирург. Равик потянулся за своим пальто. Дюран ошеломленно наблюдал за ним. На его преисполненном достоинства лице отражалась напряженная работа мысли. - Постойте! - сказал он, когда Равик взял шляпу. - Не можете же вы просто так бросить меня! Почему вы мне это не сказали вчера? - Вчера вы были за городом, я не мог вас увидеть. - Две тысячи франков! Да знаете ли вы, что я и заикнуться не смею о такой сумме! Пациент - мой друг. Я могу посчитать ему только собственные издержки. Внешностью Андре Дюран походил на Господа Бога из детских книжек. В свои семьдесят лет он был неплохим диагностом, но довольно посредственным хирургом. Нынешней блестящей практикой Дюран был обязан главным образом своему прежнему ассистенту Бино, которому лишь два года назад удалось стать независимым. С тех пор Дюран приглашал Равика для проведения сложных операций. Равик работал виртуозно, он умел делать настолько тонкие разрезы, что оставались лишь едва различимые рубцы. Дюран отлично разбирался в бордоских винах, его охотно приглашали на светские приемы, где он и знакомился с большинством своих будущих пациентов. - Если бы я только знал... - пробормотал он. Он знал это всегда. Вот почему перед каждой трудной операцией он неизменно выезжал на день или на два в свою загородную виллу. Не хотелось заранее договариваться о гонораре. Потом все про- исходило очень просто: можно было посулить что-то на следующий раз... В следующий раз повторялось то же самое. Но сегодня, к удивлению Дюрана, Равик явился не к самому началу операции, а за полчаса до нее, застигнув своего шефа врасплох - пациент еще не был усыплен. Таким образом, времени было достаточно и Дюран не мог скомкать разговор. В дверь просунулась голова сестры. - Можно приступить к наркозу, господин профессор? Дюран посмотрел на нее и тут же бросил на Равика взгляд, полный мольбы и призыва к человечности. Равик ответил ему не менее человеколюбивым, но твердым взглядом. - Ваше мнение, доктор Равик? - спросил Дюран. - Вам решать, профессор. - Сестра, погодите минутку. Нам еще не вполне ясен ход операции. Сестра исчезла. Дюран обернулся к Равику. - Что же дальше? - спросил Дюран с упреком. Равик сунул руки в карманы. - Отложите операцию до завтра... или на час. Вызовите Бино. В течение двадцати лет Бино делал за Дюрана почти все операции, но ничего не добился для себя, ибо Дюран систематически лишал его малейшей возможности обзавестись собственной практикой, неизменно заявлял, что он - всего-навсего толковый подручный. Бино ненавидел Дюрана. и потребовал бы за операцию не менее пяти тысяч. Равик это знал. Знал это и Дюран. - Доктор Равик, - сказал Дюран. - Не следует мельчить нашу профессию спорами на финансовые темы. - Согласен с вами. - Почему же вы не предоставите мне решить вопрос о гонораре? Ведь до сих пор вы были всегда довольны. - Никогда. - Почему же вы молчали? - А был ли смысл говорить с вами? К тому же раньше деньги меня не очень интересовали. А на сей раз интересуют. Они мне нужны. Снова вошла сестра. - Пациент волнуется, господин профессор. Дюран и Равик обменялись долгим взглядом. Трудно вырвать деньги у француза, подумал Равик. Труднее, чем у еврея. Еврей видит сделку, а француз - только деньги, с которыми надо расстаться. - Еще минутку, сестра, - сказал Дюран. - Проверьте пульс, измерьте кровяное давление, температуру. - Все уже сделано. - Тогда приступайте к наркозу. Сестра ушла. - Так и быть, - сказал Дюран, решившись. - Я дам вам тысячу. - Две тысячи, - поправил Равик. Дюран в нерешительности теребил свою седую эспаньолку. - Послушайте, Равик, - сказал он наконец проникновенным тоном. - Как эмигрант, которому запрещено практиковать... - Я не вправе оперировать и у вас, - спокойно договорил Равик. Теперь он ждал традиционного заявления о том, что должен быть благодарным стране, приютившей его. Однако Дюран воздержался от этого. Он видел, что время уходит, а он ничего не может добиться. - Две тысячи... - произнес он с такой горечью, словно с этими словами из его рта вылетели две тысячефранковые кредитки. - Придется выложить из собственного кармана. А я-то думал, вы не забыли, что я для вас сделал. Дюран ждал ответа. Удивительно, до чего кровопийцы любят морализировать, подумал Равик, Этот старый мошенник с ленточкой Почетного Легиона упрекает меня в шантаже, тогда как должен бы сам сгореть со стыда. И он еще считает, что прав. - Итак, две тысячи, - выговорил наконец Дюран. - Две тысячи, - повторил он, словно это означало: "Всему конец! Прощайте, нежные куропатки, зеленая спаржа, добрый старый "Сэнт Эмилион"! Прощай, родина и Бог на небесах!" - Ну, а теперь-то мы можем начать?.. У пациента было круглое жирное брюшко и тоненькие руки и ноги. Равик случайно узнал, кого ему предстоит оперировать. То был некий Леваль, ведавший делами эмигрантов. Вебер рассказал об этом Равику как занятный анекдот. В "Энтернасьонале" имя Леваля было известно каждому беженцу. Равик быстро сделал первый надрез. Кожа раскрылась, как страница книги. Он зафиксировал ее зажимами и стал рассматривать вылезший наружу желтоватый жир. - В виде бесплатного приложения облегчим его на несколько фунтов. Потом он их, конечно, снова нажрет, - сказал он Дюрану. Дюран ничего не ответил. Равик стал удалять жировой слой, чтобы подойти к мышцам. Вот он, повелитель беженцев, подумал он. Этот человек держит сотни человеческих судеб в своей тощей руке, теперь такой безжизненной и мертвенно-бледной... Это он распорядился выслать из Франции старого профессора Майера. У Майера не хватило сил на новое хождение по мукам, и за день до высылки он тихо повесился в шкафу в своем номере. Больше нигде не нашлось крюка. Он так отощал от недоедания, что крюк для одежды выдержал. Наутро горничная обнаружила в шкафу немного тряпья и в нем то, что осталось от Майера. Будь у этого жирного брюха хоть капля сострадания, профессор и сейчас был бы жив. - Зажим, - сказал Равик. - Тампон. Он продолжал оперировать. Ювелирная точность хирургического ножа. Профессиональное ощущение четкого разреза. Брюшная полость. Белые кольчатые черви внутренностей. Вот он лежит со вскрытым животом и со своими моральными принципами. О, разумеется, он по-человечески жалел Майера, но, помимо сострадания, у него было и так называемое чувство национального долга. Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться; у каждого начальника есть свой начальник; предписания, указания, распоряжения, приказы и, наконец, многоголовая гидра Мораль - Необходимость - Суровая действительность - Ответственность, или как ее там еще называют... Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться, чтобы обойти самые простые законы человечности. Вот он, желчный пузырь, больной, полу сгнивший. Таким его сделали сотни порций филе Россини, потрохов а-ля Кан, вальдшнепов под жирными соусами, сотни литров доброго бордо вкупе с дурным настроением. У старика Майера не было подобных забот. А что, если сделать разрез плохо, сделать его шире и глубже, чем следует?.. Появится ли через неделю новый, более душевный чиновник в пропахшем старыми папками и молью кабинете, где дрожащие от страха эмигранты ждут решения своей судьбы? Возможно, новый чиновник будет лучше, а может, и хуже. Этот жирный шестидесятилетний человек, который лежит без сознания на операционном столе под слепящим светом ламп, несомненно, считает себя гуманистом. Вероятно, Леваль ласковый отец, заботливый супруг... Но стоит ему переступить порог служебного кабинета - и он становится тираном, сыплющим фразами вроде: "Не можем же мы, на самом деле..." или "К чему мы придем, если...". Разве погибла бы Франция, если бы Майер продолжал ежедневно съедать свой скудный обед... если бы вдове Розенталь разрешили по-прежнему занимать каморку для прислуги в "Энтернасьонале" и ожидать своего замученного в застенках гестапо сына... если бы владелец белье- вого магазина Штальман, больной туберкулезом, не отсидел шесть месяцев в тюрьме за нелегальный переход границы и не умер накануне новой высылки?.. Но нет. Разрез был сделан хорошо. Не шире и не глубже, чем положено. Кетгут. Лигатура. Желчный пузырь. Равик показал его Дюрану. В ярком свете пузырь лоснился жиром. Он бросил его в ведро. Дальше. Почему во Франции шьют реверденом? Снять зажим! Тепленькое брюшко важного чиновника с годовым окладом в тридцать - сорок тысяч франков. Откуда у него десять тысяч на операцию? Где он достает остальное? Когда-то это брюшко играло в камушки. Шов ложится хорошо. Очень аккуратно... Две тысячи франков все еще написаны на лице Дюрана, хотя оно наполовину спрятано под маской. Эти деньги - в его глазах. В каждом зрачке - по тысяче. Любовь портит характер. Разве стал бы я иначе шантажировать этого рантье и подрывать его веру в божественность установленного миропорядка и законов эксплуатации? Завтра он с елейным видом подсядет к постели брюшка и услышит слова благодарности за свою работу... Осторожно, еще один зажим!.. Брюшко - это неделя жизни с Жоан в Антибе. Неделя света среди пепельного смерча эпохи. Кусочек голубого неба перед грозой... А теперь подкожный слой. Первосортный шов - все-таки две тысячи франков. Зашить бы ему и ножницы - на память о Майере. Белый свет ламп - как они шипят! Почему так путаются мысли? Вероятно, газеты. Радио. Бесконечная болтовня лжецов и трусов. Лавина дезориентирующих слов. Сбитые с толку мозги. Приемлют любое демагогическое дерьмо. Разучились жевать черствый хлеб познания. Беззубые мозги. Слабоумие. Так, и это готово. Осталось зашить кожу. Через неделю-другую он опять сможет высылать из Франции трясущихся от страха беженцев. А вдруг без желчного пузыря он станет добрее? Если только не умрет. Впрочем, такие умирают в восемьдесят лет, осыпанные почестями, про- никнутые чувством глубокого уважения к себе, окруженные гордыми внуками... Готово. Убрать его! Равик снял перчатки и маску. Высокопоставленный чиновник выскользнул на бесшумных колесах из операционной. Равик поглядел ему вслед. Знал бы ты, Леваль, подумал он, что твой сверхлегальный желчный пузырь позволит мне, нелегальному беженцу, провести несколько в высшей степени нелегальных дней на Ривьере! Он начал мыть руки. Рядом стоял Дюран. Он тоже неторопливо и методично мыл руки, руки старика с высоким кровяным давлением. Он тщательно тер пальцы и в такт медленно двигал челюстью, словно размалывал зерно. Когда прекращалось растирание, прекращалось и жевание. Стоило ему снова начать тереть - и жевание возобновлялось. На сей раз он мыл руки особенно медленно и долго. Видимо, хочет хоть на несколько минут оттянуть расставание с двумя тысячами франков, подумал Равик. - Чего вы ждете? - спросил Дюран немного погодя. - Чека. - Я пришлю вам деньги, когда пациент мне заплатит. Это будет через несколько недель после его выписки из клиники. Дюран взял полотенце и вытерся. Затем налил на ладонь одеколон "д'Орсэ" и растер руки. - Надеюсь, настолько-то вы мне доверяете... Не так ли? - спросил он. Жулик, подумал Равик. Хочет еще немного унизить меня. - Вы же сказали, что пациент - ваш друг и оплатит только ваши издержки. - Да... - неопределенно ответил Дюран. - Что ж... Издержки будут невелики. Материал и оплата сестрам. Клиника принадлежит вам. Посчитайте сто франков за все. Можете их удержать. Отдадите потом. - Доктор Равик, - заявил Дюран и выпрямился. - Издержки, к сожалению, оказались зна- чительно выше, чем я предполагал. Ваши две тысячи франков - это тоже издержки. Я должен посчитать их пациенту. - Он понюхал свои надушенные руки. - Так что... Дюран улыбнулся. Желтые зубы резко контрастировали с белоснежной бородкой. Словно кто-то помочился в снег, подумал Равик. И все-таки он мне заплатит. Вебер одолжит мне в счет гонорара. Но этот старый козел не дождется, чтобы я его снова просил. Этого удовольствия я ему не доставлю. - Хорошо, - сказал он. - Если вам так трудно, пришлете мне деньги после. - Вовсе не трудно. Хотя ваше требование было для меня совершенно неожиданным. И, кроме того, во всем должен быть порядок. - Хорошо, сделаем так ради порядка, но это не меняет дела. - Нет, меняет. - Результат остается тот же, - сказал Равик. - А теперь извините меня. Хочется выпить водки. Прощайте. - Прощайте, - оторопело ответил Дюран. - Почему бы вам не поехать со мной, Равик? - улыбаясь спросила Кэт. Стройная и высокая, она стояла перед ним, заложив руки в карманы пальто. Вся ее фигура дышала спокойствием и уверенностью. - В Фьезоле, наверно, уже расцвели форситии. Стена садовой ограды вся в желтом пламени. Камин, книги, покой. На улице прогрохотал грузовик. В маленькой приемной клиники задребезжали стекла в рамках - на стенах висели фотографии Шартрского собора. - По ночам тишина... Все далеко-далеко... - сказала Кэт. - Разве плохо? - Очень даже хорошо, но, боюсь, это не по мне. - Почему? - Покой хорош, когда ты сам спокоен. Только тогда. - Разве я спокойна? - По крайней мере, вы знаете, чего хотите. А это почти одно и то же. - А вы разве не знаете, чего хотите? - Я вообще ничего не хочу. Кэт не спеша застегивала пальто. - Так что же это у меня, Равик? Счастье или отчаяние? Он нетерпеливо улыбнулся. - Вероятно, и то и другое. Так бывает часто. Об этом не следует слишком много размышлять. - Что же тогда следует? - Радоваться. Она с недоумением посмотрела на него. - А можно радоваться одной? - Нет. Для этого всегда нужен еще кто-то. Он помолчал. К чему я все это говорю? - подумал он. Вялая предотъездная болтовня. Обычная неловкость перед расставанием. Постные проповеди. - Я говорю не о том маленьком счастье, о котором вы как-то упоминали, - сказал он. - Такое расцветает везде, как фиалки вокруг сгоревшего дома. Дело в другом: кто ничего не ждет, никогда не будет разочарован. Вот хорошее правило жизни. Тогда все, что придет потом, покажется вам приятной неожиданностью. - Это неверно, - возразила Кэт. - Так кажется, лишь когда ты болен. А встанешь, начнешь ходить - и думаешь совсем по-другому. Хочется большего. Ее лицо было освещено косым лучом света, падавшим из окна. Глаза оставались в тени, и только рот одиноким цветком расцветал на фоне бледных щек. - Есть у вас врач во Флоренции? - спросил Равик. - Нет. А разве мне нужен врач? - Может понадобиться. Мало ли что бывает. Я буду чувствовать себя спокойнее, зная, что у вас есть врач. - Я ведь совсем поправилась. А если что случится - вернусь в Париж. - Конечно. Это всего лишь предосторожность. Во Флоренции есть хороший врач - профессор Фиола. Запомните? Фиола. - Забуду. Да это и не важно, Равик. - Я ему напишу. Он позаботится о вас. - Но зачем же? Я совсем здорова. - Профессиональная осторожность, Кэт. Только и всего. Я напишу ему, он вам позвонит. - Как хотите. - Она взяла сумку. - Прощайте, Равик. Я ухожу. Может быть, из Флоренции поеду прямо в Канн, а оттуда - в Нью-Йорк на "Конте ди Савойя". Если вам случится попасть в Америку, разыщите там сельский дом и в нем женщину с мужем, детьми, лошадьми и собаками. Кэт Хэгстрем, которую вы знали, я оставлю здесь. Ее могилка в "Шехерезаде". Будете там - помяните меня, выпейте рюмочку... - Хорошо. Водки? - Да, водки. Она с нерешительным видом стояла в полутемной комнате. Свет падал теперь на одну из фотографий Шартрского собора. Главный алтарь и распятие. - Странно, - сказала она. - Мне бы радоваться... А я не радуюсь... - Так бывает всегда при расставании, Кэт. Даже когда расстаешься с отчаянием. Она стояла перед ним, полная трепетной жизни, решившаяся на что-то и чуть печальная. - Самое правильное при расставании - уйти, - сказал Равик. - Пойдемте, я провожу вас. - Пойдемте. Воздух на улице был теплым и влажным. Небо раскаленным железом нависло над крышами. - Сейчас я вам найду такси, Кэт. - Не надо. Мне хочется пройтись до угла. Там и сяду. Я будто впервые в жизни вышла на улицу. - Ну и как? - Воздух меня пьянит, как вино. - Не взять ли все же такси? - Нет. Я пройдусь пешком. - Она посмотрела на мокрую улицу и рассмеялась. - В каком-то уголке сознания все еще живет страх. Так и должно быть? - Да, так и должно быть. - Прощайте, Равик. - Прощайте, Кэт. Она постояла еще секунду, словно хотела что-то сказать. Потом, стройная и гибкая, осторожно спустилась по ступенькам и пошла по улице навстречу фиолетовому вечеру и своей гибели. Она не оглянулась. Равик вернулся в клинику. Проходя мимо комнаты, где раньше лежала Кэт, он услышал музыку. Удивившись, он остановился. Он знал, что нового пациента там еще не было. Равик осторожно приоткрыл дверь и увидел сестру, стоявшую на коленях перед радиолой. Она вздрогнула и вскочила на ноги. Радиола играла старую пластинку "Le dernier valse" (1). Девушка оправила платье. - Эту радиолу мне подарила мисс Хэгстрем, - сказала она. - Американская. Здесь такой не купишь. Хоть весь Париж обыщи. Единственная на весь город. Проигрывает пять пластинок подряд. Меняет их автоматически. - Она сияла от гордости. - Стоит самое меньшее три тысячи франков. А пластинок сколько! Пятьдесят шесть штук. В ней и приемник есть. Вот счастье-то привалило! Счастье, подумал Равик. Опять счастье. Здесь оно в виде радиолы. Он стоял и слушал. Точно голубь, вспорхнула над оркестром скрипка, жалобная и сентиментальная. Слезливая дешевка, порой ---------------------------------------- (1) "Последний вальс" (фр.). хватающая за душу сильнее, чем все ноктюрны Шопена. Равик огляделся. Постельное белье снято с кровати, матрас поставлен дыбом, простыни брошены на пол у двери. Вечер с иронической усмешкой заглядывает в распахнутые окна. Едва слышный запах духов и заключительные аккорды салонного вальса - вот все, что осталось от Кэт Хэгстрем. - Сразу всего не унести, - озабоченно сказала сестра. - Слишком тяжело. Сперва захвачу радиолу, а потом пластинки. Чудесная штука. С ней впору открыть собственное кафе. - Неплохая мысль, - сказал Равик. - Будьте осторожны, не разбейте пластинки. XV Равик проснулся не сразу. Некоторое время он еще пребывал в каких-то странных сумерках, сотканных из сна и действительности... Сон, бледный и обрывочный, еще не исчез... И вместе с тем Равик сознавал, что все это только сон. Он был в Шварцвальде, на маленькой железнодорожной станции, неподалеку от границы. Где-то совсем рядом шумел водопад, с гор веяло терпким ароматом ели. Было лето, в долине пахло смолой и травами. На рельсах играл красноватый отсвет заката, словно по ним промчался поезд и оставил за собой кровавый след. Что я здесь делаю? - подумал Равик. Что я делаю здесь, в Германии? Ведь я во Франции. В Париже... Мягкая, радужно-переливчатая волна подхватила его и снова погрузила в сон. Париж?.. Париж расплылся, подернулся туманной дымкой, затонул... Он был не во Франции. Он был в Германии. Зачем он вернулся сюда? ...Равик шел вдоль платформы маленькой станции. У газетного киоска стоял железнодорожник - человек средних лет, с полным лицом и очень светлыми бровями. Он читал "Фелькишер беобахтер". - Когда придет поезд? - спросил Равик. Железнодорожник медленно поднял глаза. - А вам куда? Равика вдруг обдало жаркой волной страха. Где он очутился? Что это за городок? Как называется станция? Не сказать ли, что он едет во Фрейбург? Что за черт, куда его занесло? Он оглядел перрон. Ни указателя, ни названия. Он улыбнулся. - Я в отпуске, - сказал он. - Куда же вы едете? - спросил железнодорожник. - Так, никуда, просто разъезжаю. Сошел наугад. Поглядел в окно вагона - понравилось. А теперь уже не нравится. Терпеть не могу водопадов. Хочу ехать дальше. - Но куда? Должны же вы знать, куда вы едете? - Послезавтра мне надо быть во Фрейбурге. А пока что могу не торопиться. Разъезжаю просто так, без всякой цели, для собственного удовольствия. - Эта линия не на Фрейбург, - сказал железнодорожник и подозрительно посмотрел на него. Что за чушь я несу? - подумал Равик. Зачем ввязался в разговор, вместо того чтобы сидеть и просто ждать? Как я сюда попал? - Знаю, - сказал он. - Но у меня еще есть время. Можно тут где-нибудь найти вишневку? Настоящую шварцвальдскую вишневку? - Вон там, в буфете, - сказал железнодорожник, пристально разглядывая его. Равик медленно пошел по асфальтированной платформе. Его шаги гулко отдавались под станционным навесом. В зале ожидания сидели двое мужчин. Он чувствовал на себе их взгляд. Под навес залетели две ласточки. Он сделал вид, что любуется ими, но искоса поглядывал на железнодорожника. Тот сложил газету и двинулся следом за ним. Равик заглянул в буфет. Здесь никого не было. Пахло пивом. Равик вышел из буфета. Железнодорожник стоял на платформе. Заметив Равика, он вошел в зал ожидания. Равик ускорил шаг. Он понял, что навлек на себя подозрение. Дойдя до угла станционного здания, он оглянулся. На платформе не было ни души. Он быстро проскользнул между багажным отделением и окошком кассы, пригнувшись прошел вдоль багажной стойки, на которой стояло несколько молочных бидонов, а затем прошмыгнул под окном, откуда слышался стук телеграфного аппарата. Оказавшись с другой стороны здания, он осторожно осмотрелся, затем быстро пересек пути и побежал по цветущему лугу к ельнику, сбивая ногами головки одуванчиков. Добежав до опушки, он оглянулся и увидел на платформе железнодорожника и двух мужчин. Железнодорожник указал на него, и мужчины бросились в погоню. Равик отскочил назад и стал продираться сквозь ельник. Он снова пустился бежать, то и дело останавливаясь и прислушиваясь. Когда все было тихо, замирал на месте и напряженно выжидал. Когда же треск раздавался снова, двигался дальше, теперь уже ползком, стараясь делать это как можно тише. Прислушиваясь, он задерживал дыхание и сжимал кулаки. Ему страстно, до судороги в ногах, хотелось вскочить и бежать, бежать изо всех сил, без оглядки. Но тогда бы он выдал себя. Двигаться можно было только одновременно с преследователями. Он лежал в чащобе среди голубых цветов перелеска. Hepatica triloba, подумал он. Hepatica triloba, перелеска трехлопастная. Лесу, казалось, не было конца. Теперь треск слышался отовсюду. Он почувствовал, как из всех пор у него струится пот, словно из тела хлынул дождь. И вдруг колени его подогнулись, будто размягчились суставы, - он попытался встать, но земля ушла из-под ног. Что это - трясина? Он потрогал почву, она была тверда. Просто ноги стали ватными. Преследователи приближались. Он уже слышал их. Они двигались прямо на него. Он вскочил, но колени снова подкосились. Он ожесточенно щипал себя за ноги и, напрягая все силы, полз вперед. Треск все ближе... Сквозь ветви вдруг засияло голубое небо - впереди открылась прогалина. Он знал, что погибнет, если не успеет быстро перебе- жать ее. Он щипал и щипал себя за ноги. Он оглянулся и увидел злобное, ухмыляющееся лицо, лицо Хааке... Равик тонул, его засасывало все глубже; беззащитный, беспомощный, задыхаясь, он раздирал руками погружавшуюся в трясину грудь, он стонал... Он стонал? Где он находится? Равик ощутил на шее свои руки. Они были мокрыми. Шея была мокрой. Грудь была мокрой. Лицо было мокрым. Он открыл глаза, все еще не понимая, где он, - в трясине среди еловой чащобы или где-то еще. О Париже он пока не думал. Белая луна, распятая на кресте, над неведомым миром. За темным крестом повис бледный свет, словно нимб замученного святого. Белый мертвый свет беззвучно кричал в блеклом чугунном небе. Полная луна за деревянной крестовиной окна парижского отеля "Энтернасьональ". Равик привстал. Что с ним произошло? Железнодорожный состав, полный крови, истекающий кровью, мчащийся сквозь летний вечер по окровавленным рельсам... сотни раз повторявшийся сон: он вновь в Германии, гонимый, преследуемый, затравленный палачами кровавого режима, узаконившего убийство... Сколько раз он видел этот сон! Равик неподвижно глядел на луну, обесцвечивающую своим отраженным светом все краски мира. Сны, полные ужаса фашистских застенков, застывших лиц замученных друзей, бесслезного, окаменевшего горя тех, кто остался в живых, - сны, полные муки расставания и такого одиночества, о котором не расскажешь никакими словами... Днем еще удавалось воздвигнуть какой-то барьер, вал, за которым не видно было прошлого. Тягостными, долгими годами возводился этот вал, желания удушались цинизмом, воспоминания безжалостно растаптывались и хоронились, люди срывали с себя все, вплоть до имени; чувства твердели, как цемент. Но едва забудешься, и бледный лик прошлого опять встает перед тобой, сладостный, призрач- ный, зовущий, и ты топишь его в алкоголе, напиваясь до бесчувствия. Так бывало днем... Но по ночам ты беззащитен - ослабевают тормоза внутренней дисциплины, и тебя начинает засасывать; из-за горизонта сознания все поднимается сызнова, встает из могил; замороженная судорога оттаивает, приползают тени, дымится кровь, вскрываются раны, и над всеми бастионами и баррикадами проносится черный шторм! Забыть! Это легко, пока светит прожектор воли, но когда луч его гаснет и становится слышна возня червей, когда утраченное прошлое, подобно затонувшей Винете (1), поднимается из волн и оживает вновь, - тогда все принимает другой оборот. Тогда остается одно, напиваться до тяжелого, свинцового дурмана, оглушать себя... Превращать ночи в дни и дни в ночи... Днем снились иные сны, без этой потерянности и отрешенности от всего. По ночам он старался не спать. Сколько раз он возвращался в отель, когда рассвет уже вползал в город! Или ждал в "катакомбе" и пил со всяким, кто готов был с ним пить. Потом из "Шехерезады" приходил Морозов, и они пили вместе под чахлой пальмой в зале без окон, где только по стрелкам часов можно определить, настало ли уже утро. Так пьянствуют в подводной лодке... Конечно, со стороны очень легко укоризненно покачивать головой и призывать к благоразумию. Будь оно трижды проклято, это благоразумие! Все не так просто! Жизнь есть жизнь, она не стоит ничего и стоит бесконечно много. От нее можно отказаться - это нехитро. Но разве одновременно не отказываешься и от мести, от всего, что ежедневно, ежечасно высмеивается, оплевывается, над чем глумятся, что зовется верой в человечность и в человечество? Эта вера живет вопреки всему. Хоть она и пуста, твоя жизнь, но ее не выбросишь, как стреляную гильзу! Она еще сгодится для борьбы, когда настанет час, она еще понадобится. Не ради себя самого, и даже не во имя мести - как ---------------------------------------- (1) Винета - сказочный город, якобы опустившийся на дно Балтийского моря. бы слепо ты ни жаждал ее, - не из эгоизма и даже не из альтруизма - так или иначе, но все равно надо вытаскивать этот мир из крови и грязи, и пусть ты вытащишь его хоть на вершок - все равно важно, что ты непрестанно боролся, просто боролся. И пока ты дышишь, не упускай случая возобновить борьбу. Но ожидание разъедает душу. Быть может, оно вообще безнадежно. К тому же в глубине души живет страх, что, когда пробьет час, ты окажешься разбитым, подточенным, истомленным этим нескончаемым ожиданием, слишком выдохшимся, и не сможешь встать в строй и зашагать в одной шеренге с другими! Не потому ли ты пытался вытоптать в своей памяти все, что гложет нервы, безжалостно вытравить все это сарказмом, иронией и даже какой-то особой сентиментальностью, бежать, укрыться в другом человеке, в чужом "я"? И все же снова и снова тобой овладевает бессилие, отдавая тебя на милость сна и призраков прошлого. Луна сползла под крестовину оконной рамы. Она уже не походила на нимб святого. То был жирный, непристойный соглядатай, похотливо заглядывающий в чужие окна и постели. Равик совсем уже проснулся. На этот раз сон был еще не так страшен. Он видел другие, пострашней. Но ведь ему давно уже ничего не снилось. Давно? Он попробовал вспомнить... да, пожалуй, с того времени, как он перестал спать один. Он пошарил рукой около кровати. Бутылки не было. С некоторых пор она стояла не у кровати, а на столике в углу комнаты. Равик поколебался с минуту. Можно было не пить. Он это знал. Но можно было и выпить. Равик встал, босиком подошел к столику, нашел рюмку, откупорил бутылку и выпил. То был остаток старого кальвадоса. Он поднес рюмку к окну. В лунном свете она мерцала, как опал. Водка не должна стоять на свету, подумал он, будь то солнце или луна. Раненые солдаты, в полнолуние пролежавшие всю ночь в поле, ослабевали больше, чем в темные ночи. Равик по- качал головой, допил рюмку и налил другую. Взглянув на Жоан, он увидел, что она широко открытыми глазами смотрит на него. Равик замер. Видит ли она его? - Равик, - позвала Жоан. - Да... Она вздрогнула, словно только сейчас проснулась. - Равик, - сказала она изменившимся голосом, - что ты там делаешь? - Захотелось немного выпить. - Что с тобой?.. - Жоан приподнялась. - В чем дело? - растерянно спросила она. - Случилось что-нибудь? - Ничего. Она откинула волосы со лба. - Господи, я так испугалась! - Прости, мне казалось, ты крепко спишь. - Я вдруг увидела, что ты стоить там... в углу... совсем другой... - Извини, Жоан. Я не думал, что разбужу тебя. - Я почувствовала, что тебя нет рядом. Стало холодно. Словно ветер подул. Я вся похолодела от страха. И вдруг вижу - ты в углу. Что-нибудь случилось? - Нет, ничего, ровным счетом ничего, Жоан. Я проснулся, и мне захотелось выпить. - Дай и мне глоток. Равик наполнил рюмку и подошел к кровати. - Ты сейчас совсем как ребенок, - сказал он. Жоан обеими руками взяла рюмку и поднесла к губам. Она пила медленно, глядя на него поверх рюмки. - Отчего ты проснулся? - Не знаю. Вероятно, свет луны. - Ненавижу луну. - В Антибе ты не будешь ее ненавидеть. Она поставила рюмку на стол. - Мы в самом деле едем? - Да, едем. - Подальше от этого тумана и дождя? - Да... подальше от этого проклятого тумана и дождя. - Налей мне еще. - Ты не хочешь спать? - Нет. Жалко тратить время на сон. Ведь пока ты спишь, жизнь уходит. Дай мне рюмку. Это тот самый отличный кальвадос? Мы хотели взять его с собой. - Ничего не надо брать с собой. Она взглянула на него. - Никогда? - Никогда. Равик подошел к окну и задернул портьеры. Они сходились лишь наполовину. Свет луны падал в широкую щель, как в колодец, разделяя комнату на две части, полные смутного мрака. - Почему ты не ложишься? - спросила Жоан. Равик стоял у дивана, отделенный от Жоан стеной лунного света. Он с трудом различал ее. Чуть поблескивающие волосы были откинуты назад. Она сидела в кровати нагая. Между ним и ею, как между двумя темными берегами, струился, оставаясь неподвижным, и словно переливался в самом себе холодный свет; он лился в прямоугольник комнаты, полной теплого запаха сна, пройдя бесконечный путь сквозь черный безвоздушный эфир - преломленный свет солнца, отраженный далекой мертвой планетой, магически превращенный в свинцовый холодный поток; свет струился - и все же стоял на месте и никак не мог заполнить комнату. - Почему ты не идешь ко мне? - спросила Жоан. Равик прошел через комнату, сквозь мрак, свет и снова мрак, всего несколько шагов, но ему показалось, что он преодолел огромное расстояние. - Ты взял бутылку? - Да. - Хочешь выпить? Который час? Равик посмотрел на светящийся циферблат часов. - Около пяти. - Пять. А могло быть и три. Или семь. Ночью время стоит. Идут только часы. - Да. И несмотр