в день, и род работы сможет беспрепятственно изменяться по выбору самих работников. Город-коммуна станет гигантским ульем, в котором не будет праздных, каждый гражданин будет вносить свою долю в общий труд, необходимый для жизни этой коммуны. Стремление к единству, к конечной гармонии сблизит между собой членов коммуны, заставит их самих объединяться в группы - по профессиям. К этому сводилась вся суть дела: труд разделяется до бесконечности, и работник выбирает себе ту работу, которая ему наиболее по вкусу, отнюдь не будучи при этом прикреплен к одному и тому же ремеслу, а свободно переходя от одной группы к другой, от одного вида труда к другому. Сразу преобразовать все общество нельзя, надо действовать постепенно; прежде всего следует проверить правильность системы на опыте коммуны в несколько тысяч человек, чтобы превратить ее в живой пример; и мечта воплотится, будет создана фаланга, объединяющая основа великой человеческой армии, возникнет фаланстер, дом-коммуна. Прекратить раздирающую человечество борьбу вовсе не трудно: достаточно воззвать к доброй воле всех тех, кто страдает от жестокой несправедливости социального строя. Людей надо объединить, надо создать широкую ассоциацию капитала, труда и таланта. Надо сказать тем, у кого есть деньги, у кого есть руки, у кого есть ум, что они должны прийти к согласию между собой, что они должны объединить свои усилия и вместе трудиться. Тогда они станут работать во сто крат энергичнее и продуктивнее, чем прежде, они будут возможно справедливее делить между собой получаемую прибыль - до того дня, когда капитал, труд и талант сольются воедино и сделаются общим достоянием свободного братского сообщества, где все будет принадлежать всем, где гармония станет наконец действительностью. На каждой странице маленькой книжки вспыхивало мягким сиянием слово "солидарность", послужившее ей заглавием. Отдельные фразы светили, как маяки. Человеческий разум непогрешим, истина абсолютна; истина, подтвержденная наукой, становится неопровержимой, вечной. Труд должен превратиться в праздник. Счастье каждого должно зависеть от счастья других; тогда наступит царство всеобщего счастья, а такие чувства, как зависть и ненависть, исчезнут. Все промежуточные звенья социальной машины должны быть упразднены; они не нужны и только бесполезно поглощают рабочую силу; этим обрекалась на уничтожение торговля: потребитель будет иметь дело только с производителем. Одним ударом косы будут скошены все бесчисленные паразитические растения, питающиеся социальной испорченностью и тем постоянным состоянием войны, в котором агонизирует современное человечество. Больше не будет армий, судов, тюрем. И надо всем, среди огромной, засиявшей наконец зари, засверкает, как солнце, справедливость, изгоняя нужду, давая каждому человеку право на жизнь, на хлеб насущный и даруя каждому то счастье, на какое он имеет право. Лука уже не читал, он размышлял. Перед ним развертывался весь великий, героический XIX век с его непрекращающейся борьбой, с его бесстрашными и мучительными порывами к истине и справедливости. G начала до конца этот век наполняли неудержимое движение демократии и подъем народных масс. Революция дала власть лишь буржуазии; нужен был еще целый век, чтобы эволюция закончилась и весь народ получил то, на что он имел право. Семена вызревали уже в старой монархической почве, то и дело сотрясаемой революционными взрывами. После революции 1848 года отчетливо встал вопрос о наемном труде; все более определенные требования рабочих расшатывали новый буржуазный строй; правили эгоистические, деспотические собственники, которых разлагала их собственная власть. И теперь, на пороге нового века, после того как нарастающий напор народных масс снесет старое социальное здание, основой будущего общества станут преобразованный труд и справедливое распределение богатств. В этом сущность ближайшего необходимого этапа пути. Страшный кризис, от которого рухнули целые государства при переходе от рабства к наемному труду, был ничем в сравнении с тем кризисом, который вот уже сто лет сотрясает и опустошает страны и народы, кризисом наемного труда, развивающегося, изменяющегося, превращающегося в нечто другое. И из этого-то преображенного труда и родится счастливый, братский Город будущего. Лука тихо положил маленькую книжку на стол и потушил свет. Чтение успокоило его; он почувствовал приближение мирного и здорового сна. Правда, он еще не мог дать ясный ответ на обуревавшие его неотступные вопросы, на потрясающие, полные отчаяния призывы, прозвучавшие из мрака. Но эти призывы смолкли; казалось, обездоленные, от которых они исходили, уверились в том, что их наконец услышали, и решили еще потерпеть. Семя было брошено; жатва созреет. Маленькая книжка словно ожила в руках апостола и героя, теперь миссия будет выполнена, когда пробьет час, предназначенный для нее эволюцией человечества. Лихорадочное возбуждение оставило Луку; он больше не задавал себе мучительных вопросов, хотя страстно интересовавшая его проблема как бы повисла в воздухе. Он чувствовал себя оплодотворенным идеей, и в нем жила непоколебимая уверенность, что для него наступит час действия. Может быть, завтра же, если сегодняшний сон будет целителен. И, покорившись наконец настоятельной потребности в отдыхе, молодой человек погрузился в сладостный и глубокий сон, осененный гением, верой и волей. Когда на другой день в семь часов утра Лука проснулся и увидел солнце, встающее в высоком ясном небе, первой его мыслью было ускользнуть из дому, не предупредив Жордана, и подняться по вырубленной в скалах лестнице к доменной печи. Ему не терпелось вновь повидать Морфена, потолковать с ним, получить от него кое-какие сведения. Лука следовал какому-то внезапному внушению: ему хотелось прежде всего составить себе определенное мнение о заброшенном руднике, и он полагал, что старый литейщик, сын этих гор, должен знать каждый камень рудника. Морфен, несмотря на ночь, проведенную возле домны, был уже на ногах и чувствовал себя прекрасно; он сразу воодушевился, как только Лука заговорил с ним о руднике. Морфен все время держался особого мнения об этом руднике и высказывал его довольно часто, хотя никто не слушал мастера. Он считал, что инженер Ларош был неправ, отказавшись от старого рудника, как только его разработка перестала приносить доход. Действительно, руда пошла никудышная и до того насыщенная серой и фосфатами, что она решительно не годилась для выплавки чугуна. Но Морфен был убежден, что рабочие просто наткнулись на неудачную жилу и следовало либо углубить штольни или, еще лучше, прорыть новые в определенном месте ущелья, на которое он указывал; там, по мнению мастера, имелись превосходные залежи руды. Морфен основывал свою уверенность на ряде наблюдений, на своем знании всех окрестных скал, которые он излазил и склоны которых исследовал в течение сорока лет. Конечно, он человек неученый, он только простой рабочий и не смеет вступать в спор с господами инженерами. Но все же он удивляется тому, что они не поверили его чутью и в ответ на его слова только пожимали плечами, даже не попытавшись исследовать горные породы на некоторой глубине от поверхности земли. Спокойная уверенность Морфена поразила Луку, тем более, что он относился с резким осуждением к косности старого Лароша и к тому, что тот забросил рудник, несмотря на открытие химического способа обработки, дававшего возможность выгодно использовать даже бедную руду. Подобное отношение явно свидетельствовало о том, какая вялость и рутина господствовали в деле эксплуатации домны. Лука полагал, что следует безотлагательно возобновить разработку рудника, хотя бы при этом и пришлось пойти на химическую обработку руды. А что, если к тому же оправдается убеждение Морфена и они нападут на новые обильные жилы чистой руды? Поэтому молодой человек немедленно согласился на предложение мастера пройтись к заброшенным штольням: старик хотел на месте пояснить Луке свою мысль. Стояло ясное и свежее сентябрьское утро; Лука совершил восхитительную прогулку, пробираясь среди скал по дикой и пустынной местности, благоухавшей лавандой. В течение трех часов он карабкался с Морфеном по склонам ущелий, забирался в пещеры, шел вдоль поросших соснами склонов, где из-под земли, подобно костям какого-то огромного, зарытого там животного, проступал камень. И понемногу Луке передавалась уверенность Морфена; во всяком случае, в нем родилась надежда: казалось, земля, эта неисчерпаемая сокровищница и мать, готова вновь возвратить людям лениво заброшенное ими сокровище. Было уже за полдень; Лука позавтракал там же, в Блезских горах, яйцами и творогом, которыми его угостил Морфен. Он спустился с гор около двух часов, очень довольный, вдоволь надышавшись буйного горного ветра; Жорданы встретили молодого человека возгласами удивления: они уже начинали тревожиться, не понимая, куда он мог деваться. Лука извинился, что не предупредил их; он рассказал, что заблудился в горах и позавтракал у крестьян. Молодой человек разрешил себе эту маленькую ложь, так как Жорданы, еще не вставшие из-за стола, были не одни: у них завтракали аббат Марль, доктор Новар и учитель Эрмелин, постоянно бывавшие в Крешри во второй вторник каждого месяца. Сэрэтта любила собирать их вместе и, смеясь, называла этот кружок своим Большим советом: все трое помогали ей в благотворительных делах. Жордан вел жизнь ученого и отшельника, затворившись от всех, словно в монастыре; но все же двери его дома были открыты этим трем людям - близким друзьям; могло показаться, что они заслужили эту благосклонность главным образом своими спорами, ибо они всегда спорили, и эти споры забавляли Сэрэтту; с улыбкой прислушивался к ним и Жордан. Сэрэтта видела, что гости развлекают брата, и от этого они были ей еще милее. - Значит, вы позавтракали? - обратилась она к Луке. - Но ведь это не помешает вам выпить с нами чашку кофе, не правда ли? - Чашку кофе? Идет! - ответил он весело. - Но вы слишком добры: я заслуживаю самых строгих упреков. Перешли в гостиную. Ее широко раскрытые окна выходили в парк: зеленели лужайки, высокие деревья струили в комнату восхитительный запах. На маленьком столике распускался в фарфоровой вазочке букет чудесных роз; доктор Новар был страстным любителем роз и при каждом посещении Крешри подносил их Сэрэтте. За кофе между священником и учителем возобновился спор, возникший еще в начале завтрака: речь шла об основных вопросах воспитания и образования. - Вы потому не можете ничего добиться от своих учеников, - заявил аббат, - что изгнали бога из школы. Бог - владыка умов, и все, что мы знаем, мы знаем только благодаря ему. Аббат был высокий, крепкий человек с крупным носом и правильными чертами широкого, полного лица; он говорил с властной настойчивостью ограниченного доктринера, полагающего, что спасение мира только в католицизме, что следует придерживаться буквы церковных установлений и все дело в строгом подчинении догматам. Но сидевший перед ним учитель Эрмелин, худой, с угловатым лицом, костистым лбом и острым подбородком, также продолжал с холодным исступлением настаивать на своем; упрямый приверженец религии прогресса, осуществляемого сверху и по команде, Эрмелин был не менее нетерпим и догматичен, чем аббат. - Оставьте меня в покое с вашим богом, который всегда приводил людей только к заблуждениям и гибели!.. Если я ничего не могу добиться от своих учеников, то прежде всего потому, что их слишком рано отбирают у меня и отдают на завод. И потом - а это главное - дисциплина среди них падает все больше и больше, и учитель не имеет уже никакой власти. Честное слово, если бы мне позволили разок-другой хорошенько вытянуть их дубинкой, это наверняка расшевелило бы им мозги. Сэрэтта, взволнованная словами Эрмелина, запротестовала; учитель пояснил свою мысль. Он видел только одно средство уберечь детей от всеобщего разложения: приучить их подчиняться дисциплине - спасительной дисциплине, внедрить в них республиканский дух, если нужно, даже силой, чтобы он засел в них накрепко. Мечтою Эрмелина было превратить каждого ученика в слугу государства, в раба, приносящего в жертву государству всего себя целиком. Как идеал, ему рисовался один и тот же урок, одинаково выученный всеми учениками с одной и той же целью: служить обществу. Такова была его суровая и унылая вера, вера в демократию, освобожденную от прошлого силой наказаний и вновь обреченную на бесправие, декретирующую всеобщее счастье под деспотической властью наставников. - Вне католицизма лишь тьма и ночь, - упрямо повторил аббат Марль. - Но он рушится! - воскликнул Эрмелин. - Потому-то и нужно создавать новые социальные устои! Разумеется, священник знал о той смертельной борьбе, какую католицизм вел против науки, знал и о тех ежедневных победах, которые одерживала наука в этой борьбе. Но он не хотел признавать этого, не хотел даже сознаваться в том, что его церковь понемногу пустеет. - Католицизм? - продолжал он. - Его устои настолько крепки, вечны, божественны, что вы сами же подражаете ему, когда толкуете о создании какого-то там атеистического государства, в котором место бога займет механизм, воспитывающий и управляющий людьми. - Механизм? Почему бы и нет? - воскликнул Эрмелин, рассердившись на ту долю правды, которая заключалась в словах аббата. - Рим всегда был только прессом, выжимавшим кровь из всего мира! Когда спор между аббатом и учителем доходил до подобных резкостей, обычно вмешивался доктор Новар, улыбавшийся своей спокойной, примиряющей улыбкой: - Ну, ладно, ладно, не горячитесь. Вы почти согласны друг с другом, раз оба обвиняете религию противника в подражании своей собственной. Этот маленький, щуплый человечек с тонким носом и живыми глазами был терпим, кроток, слегка насмешлив; отдавшись науке, он уже не мог относиться со страстью к политическим и социальным проблемам. Как и его большой друг Жордан, доктор Новар говорил, что принимает только те истины, которые подтверждены наукой. Сам он, в силу своей скромности, даже робости, и отсутствия всякого честолюбия, стремился лишь к тому, чтобы как можно лучше лечить своих пациентов; единственной его страстью были розы; он выращивал их в своем маленьком садике, где проводил целые дни в тихом и счастливом уединении. До сих пор Лука только слушал. Но тут ему вспомнилось то, о чем он читал ночью, и он вмешался в разговор: - Главная ошибка наших школ состоит в том, что они исходят из предпосылки о врожденной испорченности человека; они полагают, что, едва появившись на свет, ребенок уже несет в себе семена бунта и лени и добиться от него чего-нибудь путного можно лишь путем целой системы наказаний и наград. Поэтому-то из образования сделали пытку. Учение так же утомляет наш мозг, как физический труд наши мускулы. Наши преподаватели превратились в надсмотрщиков академической каторги, они стремятся всецело подчинить умы детей учебным программам, они словно хотят отлить их всех по одной форме, совершенно не считаясь с индивидуальными различиями. Они убивают всякую инициативу, подавляют всякий дух критики и свободного исследования, глушат ростки личных талантов под грудой готовых идей и официальных истин. Но хуже всего, что подобная система уродует не только ум, но и характер ребенка, и такие методы преподавания создают умственных импотентов и лицемеров! Эрмелин принял слова Луки на свой счет. Он резко прервал его: - А как вы себе представляете преподавание, сударь? Если посадить вас вместо меня на кафедру, вы убедитесь, что от учеников решительно ничего нельзя добиться, если не подчинить их всех дисциплине, исходящей от вас, от учителя, который воплощает для них власть. - Учитель, - продолжал Лука, будто грезя вслух, - должен иметь только одну цель: пробуждать в учениках дремлющие в них силы. Он формирует личность ребенка, он призван помогать ученику проявлять его способности, будить его мысль, развивать его индивидуальность. В человеке живет огромная, неутолимая потребность знать, учиться; на одном этом, без всяких наказаний и наград, должно быть построено преподавание. И было бы совершенно достаточно, если бы преподаватели заботились только о том, чтобы облегчить каждому изучение того, что ему нравится, сделать этот процесс увлекательным, побудить ученика к активности, к стремлению двигаться вперед силою собственного понимания, научить его радости непрерывных открытий. Пусть люди создают людей, обращаясь с детьми по-человечески, - разве не в этом вся задача воспитания и образования? Аббат Марль, допивавший чашку кофе, пожал своими мощными плечами; он заговорил снова с догматической непогрешимостью священника: - Грех присущ человеку, и человек может быть спасен лишь покаянием. Лень - один из смертных грехов; и этот грех искупается трудом, ибо труд - кара, которой господь покарал людей после грехопадения. - Но ведь это заблуждение, аббат, - спокойно вмешался доктор Новар. - Когда мы действительно сталкиваемся с ленью, то есть когда тело отказывается от всякой работы, избегает малейшей усталости, тогда перед нами просто болезнь. Будьте уверены, что эта непреодолимая вялость - порождение глубокого внутреннего расстройства организма. А за исключением этого случая - где вы видели лентяев? Возьмем людей праздных в силу происхождения, привычек, склонностей. Разве какая-нибудь светская женщина, танцующая всю ночь напролет, не портит себе глаз, не тратит мускульной энергии куда больше, чем прикованная к своему маленькому столику, вышивавшая до рассвета работница? Разве прожигатели жизни не убивают все свое время на зрелища, на утомительные празднества и не растрачивают, в сущности, столько же сил, сколько тратят рабочие за верстаком или за тисками? А вспомните, с какой легкостью и радостью, окончив неприятную для нас работу, мы предаемся бурным удовольствиям, после которых чувствуем себя совершенно разбитыми! Это доказывает, что труд, физическая усталость, нам в тягость лишь тогда, когда труд этот нам не по душе. Если бы людям давали только ту работу, которая им приятна, которая ими свободно избрана, лентяев, конечно же, не существовало бы! Эрмелин, в свою очередь, пожал плечами. - Спросите у ребенка, что он предпочитает, грамматику или арифметику. Он вам ответит: ни то, ни другое. Такие опыты уже делались; ребенок - это в конечном счете не более, как молодое деревцо, его нужно выпрямлять и исправлять. - А исправление, - закончил аббат, на этот раз в согласии с учителем, - возможно только в том случае, если вытравить в человеке все то постыдное и дьявольское, что в нем осталось от первородного греха. Наступило молчание. Сэрэтта внимательно слушала; Жордан, устремив глаза в окно, с мечтательным видом глядел в глубь парка. Лука узнавал в словах учителя ту же мрачную концепцию католицизма, только использованную сектантами прогресса, деспотически предписываемого государством. Человек проклят, он однажды уже погиб, был искуплен и вот-вот погибнет снова. Бог, исполненный ревности и гнева, обращался с ним, как с неизменно виноватым ребенком. Человека преследовали за страсти, в течение веков стремясь насильственно искоренить их, словом, прилагали все усилия к тому, чтобы убить в человеке человека. И Луке опять вспомнился Фурье с его учением о страстях - облагороженных, направленных к общей пользе, вновь ставших необходимыми творческими силами, - Фурье с его идеалом человека, освобожденного наконец от смертоносного бремени религии, толковавшей о тщете земной жизни, а на самом деле служившей великим мира сего ужасным орудием для утверждения социального неравенства и эксплуатации. Все еще погруженный в размышления, Лука снова заговорил; казалось, он думает вслух. - Достаточно было бы убедить людей в той истине, что каждый только тогда будет счастлив по-настоящему, когда будут счастливы все остальные, - медленно сказал он. Эрмелин и аббат Марль засмеялись. - Хорошо, нечего сказать! - насмешливо заметил учитель. - Вы хотите пробудить человеческую энергию, а начинаете с того, что уничтожаете личный интерес. Объясните мне, пожалуйста, что побудит человека к деятельности, если он не станет работать для себя? Ведь личный интерес - главный двигатель: он лежит в основе всякого действия. А вы стремитесь его вытравить, оскопить человека, отсечь его эгоизм, хотя сами же хотите брать человека целиком, со всеми его инстинктами... На что же вы рассчитываете? Уж не на совесть ли? На чувство чести и долга? - Мне незачем на это рассчитывать, - возразил все так же спокойно Лука. - Впрочем, тот эгоизм, с которым мы до сих пор имели дело, создал такое ужасное общество, так истерзал людей ненавистью и страданиями, что было бы действительно неплохо попытаться найти другую движущую силу. Но, повторяю, если под эгоизмом вы разумеете законнейшее желание счастья и неискоренимое стремление к нему, то такой эгоизм я, конечно, принимаю. Я отнюдь не собираюсь уничтожать личный интерес; напротив, я укрепляю его тем, что разъясняю его смысл, что превращаю его в то, чем он должен быть, чтобы помочь созданию того счастливого Города, где счастье всех будет одновременно и счастьем каждого; достаточно быть уверенным, что для тебя работают другие, чтобы приняться самому работать для других. Социальная несправедливость сеет вечную ненависть и пожинает всемирное страдание. Вот почему людям необходимо договориться между собой, необходимо преобразовать труд, положив в основу этого преобразования ту бесспорную истину, что наивысшее счастье, доступное для каждого человека, возникнет когда-нибудь из счастья всех остальных людей. Эрмелин усмехнулся. Аббат Марль заговорил снова: - Возлюбите друг друга - такова заповедь нашего божественного учителя Иисуса Христа. Но он сказал, кроме того, что счастье не от мира сего; преступное безумие: - пытаться осуществить здесь, на земле, царствие божие, ибо оно на небесах. - А все-таки его когда-нибудь осуществят, - сказал Лука. - Все усилия движущегося вперед человечества, весь прогресс, вся наука ведут к этому Городу будущего. Но учитель уже не слушал Луку; он снова накинулся на священника: - Ну, нет, аббат, оставьте эти ваши обещания райского блаженства: они только вводят в заблуждение несчастных бедняков! Впрочем, и Христос-то ваш взят у нас, вы отняли его у нас и сделали орудием своего господства. По существу, это был просто человек свободомыслящий и мятежник. Бой возобновился; доктору Новару пришлось снова мирить спорщиков, - соглашаясь то с тем, то с другим. Как и всегда, впрочем, затронутые вопросы оставались нерешенными, никогда не удавалось прийти к какому-либо бесспорному выводу. Кофе давно уже был выпит. Жордан, все еще погруженный в размышления, заключил спор словами: - Правда только в труде; когда-нибудь мир станет тем, чем его сделает труд. Тут заговорила Сэрэтта; до сих пор она молчала, со страстным вниманием слушая Луку; девушка сообщила, что она собирается открыть ясли для детей работниц, занятых на заводах. С этой минуты все споры прекратились; врач, педагог и священник занялись мирной беседой, обсуждая спокойно и дружелюбно, как лучше осуществить этот замысел и избежать недостатков, обычно свойственных подобным учреждениям. А за окном, в парке, длинные тени деревьев падали на лужайки и голуби, озаренные золотистыми лучами сентябрьского солнца, то и дело опускались в траву. Когда гости покинули Крешри, было уже около четырех часов. Жордан и Лука, которым захотелось пройтись, проводили их до первых городских домов. На обратном пути, когда они шли по заброшенному каменистому участку, принадлежавшему Жордану, ученый, желая продлить прогулку, предложил сделать небольшой крюк и зайти к горшечнику Ланжу. Жордан разрешил ему поселиться в этом диком, одиноком углу своих владений, как раз под доменной печью, и не брал с него никакой платы. Ланж, по примеру Морфена, устроил себе жилище в пещере, некогда прорытой горными потоками у подножия Блезских гор в гигантской стене выходившего на равнину горного хребта. Ланж построил три печи возле того косогора, где он копал глину; тут он и жил своим трудом, свободно и независимо, не признавая над собой ни бога, ни господина. - Конечно, он человек крайностей, - добавил Жордан, которого Лука расспрашивал о Ланже. - Его бурная выходка в тот вечер, на улице Бриа, меня не удивляет. Счастье еще, что его выпустили: он так себя компрометирует, что дело могло обернуться для него очень худо. Но вы не можете себе представить, до чего он умен и какое искусство он вкладывает в те простые глиняные горшки, которые выделывает; а ведь Ланж не получил никакого образования. Он родился в здешних краях, в семье бедных рабочих и десяти лет осиротел; сначала он был на побегушках у каменщиков, затем поступил подмастерьем к гончару, а теперь, с тех пор, как я ему разрешил здесь обосноваться, он стал сам себе господином, по его шутливому выражению... Особенно интересует меня работа Ланжа над огнеупорной глиной; вы ведь знаете, я ищу такую глину, которая могла бы выдержать чудовищную температуру моих электрических печей. Подняв глаза, Лука увидел среди кустарников жилище горшечника; это было настоящее варварское становище, окруженное невысокой каменной стеной. У входа стояла рослая, красивая брюнетка. - Разве он женат? - спросил Лука. - Нет, но он живет с этой женщиной: она одновременно и раба и жена его... Это целая история. Лет пять назад - ей было тогда едва пятнадцать лет - Ланж нашел ее в какой-то канаве больной, почти умирающей; вероятно, ее бросил там какой-нибудь цыганский табор. Так никто толком и не знает, откуда она, а когда ее спрашивают, она молчит. Ланж на руках отнес девушку к себе, ухаживал за ней и вылечил ее; вы не поверите, какую пламенную благодарность она испытывает к нему с тех пор: она стала его собакой, его вещью... Когда Ланж подобрал ее, на ней не было даже башмаков. Она и теперь надевает их, лишь отправляясь в город. Потому-то все в округе, да и сам Ланж, называют ее Босоножкой... У него нет помощников, она их заменяет ему; она же помогает Ланжу катить маленькую тележку, на которой он возит свою посуду с ярмарки на ярмарку, - это его способ сбывать свои изделия. Обоих хорошо знают в нашем краю. В ограде, за которой помещалось жилище Ланжа, была устроена калитка; стоявшая возле нее Босоножка смотрела на приближавшихся мужчин. Лука мог разглядеть теперь ее смуглое лицо с крупными и правильными чертами, чернильно-черные волосы, большие глаза дикарки, выражавшие бесконечную нежность, когда она смотрела на Ланжа. Молодой человек обратил внимание на ее босые ноги, маленькие, будто детские ноги, словно отлитые из светлой бронзы и резко выделявшиеся на фоне глинистой, вечно влажной земли; на Босоножке был ее рабочий костюм; вернее, она была едва прикрыта куском серого холста, открывавшим ее тонкие, крепкие ноги, ноги воительницы, сильные руки и маленькую упругую грудь. Когда Босоножка убедилась, что господин, сопровождавший Жордана, был, видимо, другом, она покинула свой наблюдательный пункт и пошла сообщить Ланжу о приходе гостей; затем она возвратилась к печи, за которой наблюдала. - А, это вы, господин Жордан! - воскликнул Ланж, появляясь из-за ограды. - Представьте себе, после того вечера Босоножка все время воображает, будто меня хотят арестовать. Заявись сюда и в самом деле какой-нибудь блюститель порядка, пришлось бы ему познакомиться с ее когтями... Вы пришли посмотреть на мои новые огнеупорные кирпичи? Вот они! Сейчас открою вам их состав. Лука тотчас же узнал в этом маленьком человечке, с изношенным и узловатым телом, пророка, которого он видел глубокой ночью на улице Бриа, когда тот возвещал неотвратимость конечной катастрофы и предавал проклятию развращенный Боклер, город, обреченный на гибель за свои преступления. Теперь Лука имел возможность лучше разглядеть Ланжа: его высокий лоб, терявшийся в черной чаще волос, его живые, сверкающие умом глаза, в которых время от времени вспыхивало гневное пламя. Больше всего Луку удивило то, что, несмотря на грубую оболочку, на кажущуюся резкость Ланжа, он почувствовал в нем созерцателя, кроткого мечтателя, простодушного деревенского поэта, настолько одержимого своей идеей справедливости, что ради нее он готов взорвать старый грешный мир. Жордан представил Луку как своего друга-инженера и попросил Ланжа показать новому гостю то, что гончар в шутку называл своим музеем. - Если это может заинтересовать вашего друга... Ведь я стряпаю эти штуки просто ради развлечения. Видите глиняные безделушки там, под навесом?.. Взгляните на них, а я пока побеседую с господином Жорданом о своих огнеупорных кирпичах. Удивление Луки возросло еще больше. Под навесом стояли фаянсовые фигурки, вазы, горшки, блюда своеобразной формы и раскраски; они обнаруживали полное невежество своего творца, но вместе с тем в них была какая-то восхитительная и самобытная наивность. Игра обжига давала на их поверхности великолепные результаты, и эмаль сверкала непередаваемо богатыми тонами. Но поразительнее всего была посуда, предназначенная Ланжем для его обычных рыночных и ярмарочных покупателей: все эти горшки, кувшины, миски отличались удивительной изысканностью очертаний и чистой прелестью колорита; то был блестящий расцвет народного таланта. Казалось, горшечник позаимствовал этот талант у своего народа, и изделия, в которых отражалась народная душа, как бы сами собою рождались под его толстыми пальцами, словно он инстинктивно вновь обрел древние формы, сочетавшие практическую целесообразность с восхитительной красотою. Каждая вещь была шедевром, и каждый из этих шедевров был вещью, точно соответствовавшей своему назначению; отсюда возникала правдивая простота и живая прелесть. Тем временем разговор Жордана с Ланжем окончился; Жордан заказал горшечнику несколько сот кирпичей, желая испытать их пригодность для новой электрической печи; собеседники подошли к Луке, и молодой человек выразил Ланжу свое восхищение веселой пестротой его фаянсовых изделий: они казались столь легкими, так ярко расцветали лазурью и пурпуром на солнце! Ланж слушал Луку, улыбаясь. - Да, да, они заменяют людям маки и васильки, - сказал Ланж. - Мне всегда казалось, что следовало бы украшать крыши и фасады домов расписным фаянсом. Если бы торговцы перестали красть, эти украшения обошлись бы недорого и вы бы увидели, какое приятное зрелище представлял бы собою город - настоящий букет среди зелени... Но ведь с нынешними грязными буржуа ничего не поделаешь! Ланж уселся на своего любимого конька и начал со страстностью сектанта развивать идеи крайнего анархизма, почерпнутые им из нескольких брошюрок, попавших к нему в руки по какой-то непонятной случайности. По его мнению, следовало сначала все разрушить, всем овладеть революционным путем. Спасение заключалось лишь в полном уничтожении всякой власти: если бы уцелела хоть какая-нибудь власть, хотя бы самая незначительная, этого оказалось бы достаточно, чтобы воссоздать заново все социальное здание неправды и тирании. Только после разрушения старого общества может сложиться свободная коммуна, обходящаяся без всякого правительства, основанная исключительно на взаимном соглашении отдельных добровольных групп, постоянно изменяющихся в соответствии с потребностями и желаниями каждого. Лука был поражен, узнав в группах Ланжа группы Фурье. Конечная цель была в обоих случаях одна и та же: и там и здесь - все то же обращение к творческим страстям, к расширению прав освобожденной личности, живущей в гармоническом обществе, где благо каждого отдельного гражданина неразрывно связано с благом всех остальных. Однако пути были разные; анархист был, в сущности, лишь разочарованным, ожесточившимся фурьеристом, который, уже не веря ни в какие политические средства, ни в спасительность постепенной эволюции человечества, решил завоевать всеобщее счастье путем насилия и разрушения. Ведь катастрофы, вулканические извержения лежат в природе вещей. Лука случайно упомянул о Боннере; Ланж так и вспыхнул бешеной иронией, он говорил о мастере-литейщике с большей горечью и презрением, чем о каком-нибудь буржуа. Как же, слыхал! Боннеровская казарма, коллективизм, при котором все будут перенумерованы, вымуштрованы, заперты в камеры, как иа каторге! И, потрясая кулаком над расстилающимся внизу Боклером, Ланж снова разразился потоком обличений и пророческих проклятий: этот развращенный город погибнет от огня и будет стерт с лица земли, дабы из его пепла возник давно чаемый Город правды и справедливости... Жордан, удивленный этим бурным взрывом, с любопытством смотрел на Ланжа. - Скажите, Ланж, друг мой, ведь вы сами не слишком несчастны? - Я, господин Жордан? Я-то счастлив настолько, насколько может быть счастлив человек... Я живу здесь в условиях полной свободы; это почти что осуществленная анархия. Вы разрешили мне воспользоваться этим маленьким клочком земли. Ведь земля - наше общее достояние, и теперь я сам себе господин, я никому не плачу за квартиру, работаю, как мне нравится, никто меня не угнетает, и я никого не угнетаю; я сам продаю свои горшки и кувшины честным людям, которые в них нуждаются, торгаши не обкрадывают меня, и я не даю им обкрадывать покупателей. И у меня еще остается время, чтобы поразвлечься, когда вздумается; тогда я выделываю этих фаянсовых человечков, горшки и узорные плитки, расписывая их яркими красками, радующими мой взор... О нет, мы-то не жалуемся, мы радуемся жизни, когда нам весело сияет солнышко, ведь так, Босоножка? Босоножка подошла к Ланжу в своей рабочей одежде, полуобнаженная, с порозовевшими от огня руками: она только что вынула горшок из печи. И, глядя на Ланжа, на своего возлюбленного, на бога, добровольной служанкой которого она стала, которому принадлежала телом и душою, она улыбалась божественной улыбкой. - И все-таки, - продолжал Ланж, - слишком много бедняков страдает; придется в один прекрасный день взорвать Боклер, чтобы люди решились наконец построить его по-новому. Только пропаганда действием, только бомба может пробудить народ... Что вы скажете о таком плане? У меня есть здесь все необходимое, чтобы изготовить два или три десятка бомб необычайной силы. И вот в один прекрасный день я пускаюсь в путь, прихватив свою тележку; я тяну ее, Босоножка подталкивает. Когда тележка полна посуды да еще приходится тащиться с рынка на рынок по отвратительным деревенским дорогам, управляться с ней нелегко. Еще хорошо, что можно отдыхать под деревьями, у ручьев... Но в тот день мы дальше Боклера не пойдем, мы проедем по всем его улицам; и в каждом котле будет спрятана бомба; мы оставим одну в префектуре, одну в мэрии, одну в суде, одну в тюрьме, одну в церкви - словом, везде, где есть какая-нибудь власть, которую надо разрушить. Фитили будут гореть в течение определенного времени. Затем вдруг взрыв! Боклер взлетает на воздух, ужасающее извержение вулкана испепеляет и уносит его... Недурно? Что вы думаете о такой прогулочке с моей тележкой, о раздаче горшков, которые я изготовляю для счастья рода человеческого? Ланж засмеялся каким-то исступленным смехом, лицо его светилось необыкновенным волнением; смуглая красавица смеялась вместе с ним. - Не правда ли, Босоножка, - обратился он к ней, - я буду тянуть, а ты подталкивать? Эта прогулочка будет получше, чем прогулка вдоль Мьонны под плакучими ивами, когда мы отправляемся на ярмарку в Маньоль. Жордан не стал спорить; он ограничился тем, что дал понять жестом, насколько нелеп, с его точки зрения, план Ланжа. Посетители простились с Ланжем и его подругой и направились обратно в Крешри; на Луку произвел глубокое впечатление этот порыв вдохновенной и мрачной поэзии, эта мечта о счастье, купленном ценою разрушения, мечта, владевшая умами немногих простодушных поэтов, затерянных в толпе обездоленных. Жордан и Лука шли молча: каждый был погружен в собственные размышления. Вернувшись, они направились прямо в лабораторию; там за маленьким столиком мирно сидела Сэрэтта, переписывая какую-то рукопись своего брата. Девушке нередко приходилось надевать длинный синий передник и даже помогать Жордану в качестве лаборанта при некоторых наиболее трудных опытах. Сэрэтта подняла голову, улыбнулась брату и Луке и вновь принялась за работу. - Ну вот! - сказал Жордан, удобно располагаясь в кресле. - Положительно я чувствую себя хорошо только здесь, среди своих приборов и бумаг... Как только я сюда возвращаюсь, меня опять осеняют мир и надежда. Он обвел любовным взглядом обширную заду, словно вновь желая вступить во владение ею, обрести себя в ней, окунуться в успокаивающую и укрепляющую атмосферу труда. Широкие окна были раскрыты; в комнату теплой лаской вливалось заходящее солнце; вдали, за деревьями, блестели крыши и окна Боклера. - Какая мучительная и бесплодная вещь все эти споры! - продолжал Жордан, обращаясь к Луке, который неторопливо прохаживался взад и вперед по комнате. - Вот я слушал после завтрака аббата и учителя и удивлялся, как можно терять время, силясь убедить другого, когда люди исходят из противоположных предпосылок и говорят на разных языках. И заметьте, каждый раз, приходя сюда, они затевают все тот же спор, и оба остаются на своей точке зрения... К тому же, как неразумно до такой степени замыкаться в область абстрактного, никогда не обращаясь к опыту и ограничиваясь защитой утверждений, противоположных утверждениям противника! Я всецело на стороне доктора, который развлекается тем, что уничтожает обоих спорщиков, противопоставляя их друг другу. Так же неразумен и Ланж: славный малый, а о каких ужасных глупостях он мечтает, в каких очевидных и опасных заблуждениях он запутался! А все потому, что он бредет наугад и пренебрегает достоверностью!.. Нет, положительно, политические страсти не мой удел; все разговоры на эту тему кажутся мне лишенными здравого смысла; то, что люди считают самыми важными вопросами, по-моему, просто какая-то игра в загадки, забава - и только; мне совершенно непонятно, как можно поднимать такой шум вокруг разных мелочных событий, когда открытие самой скромной научной истины более содействует прогрессу, чем пятьдесят лет социальной борьбы. Лука рассмеялся. - Теперь вы сами впадаете в крайность... Человек должен бороться; политика - просто необходимость отстаивать свои нужды, защищать свое право на счастье. - Это верно, - признался Жордан со свойственной ему простодушной добросовестностью, - - возможно, мое презрение к политике имеет своим источником бессознательные укоры совести, и то неведение, в котором мне хочется жить, объясняется социально-политическим укладом моего отечества... Но, право же, мне кажется, я все-таки хороший гражданин, хотя и запираюсь в своей лаборатории: ведь каждый должен служить своему народу теми способностями, какими он одарен. И уверяю вас, подлинные революционеры, подлинные люди действия те, кто больше всего способствует тому, чтобы среди людей воцарились истина и справедливость, - это, без сомнения, ученые. Правительства возникают и уходят, народы возвеличиваются, расцветают, приходят в упадок, но разве дело в этом? Научные истины передаются из поколения в поколение, накопляются, изливают все больше света, все больше расширяют царство достоверного знания. Пусть в каком-нибудь столетии