Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
 © Jerome K. Jerome, 1888.
 © Силантьев М. В.(michael(a)martialis.net), пер. с англ., послесл., прим., 1996, 2004
---------------------------------------------------------------

     Главное достоинство нашей книги -- не в литературном стиле, и
даже не в изобилии и пользе содержащейся в ней информации, а в
простой правдивости. Страницы этой книги представляют собой отчёт
о событиях, которые имели место в действительности. Работа автора
свелась лишь к тому, чтобы их оживить; и кроме как в этом, его
обвинять больше не в чем. Джордж, Гаррис и Монморанси отнюдь не
поэтические идеалы, но существа из плоти и крови (особенно Джордж,
который весит под 170 фунтов). Быть может, другие труды превзойдут
наш глубиной мысли и знанием человеческого существа; другие
книжки будут соперничать с нашей оригинальностью и объёмом; но в
том, что касается безнадёжной, неисцелимой правдивости -- в этом
ничего из на сегодня известного не сможет её превзойти. И именно это
качество, более прочих, придаст, как представляется, данной работе
вес в глазах серьёзных читателей и повысит ценность тех поучений,
которые в ней приводятся.

     Лондон, август 1889 года




     Три инвалида. -- Страдания Джорджа и Гарриса. -- Жертва ста и
семи смертельных недугов. -- Полезные предписания. -- Средство
против болезни печени у детей. -- Мы согласны, что переутомились и
нуждаемся в отдыхе. -- Неделю на воле волн? -- Джордж предлагает
реку. -- Монморанси заявляет протест. -- Первоначальное предложение
принимается большинством трёх против одного.

     Нас было четверо -- Джордж, Уильям Сэмюэл Гаррис, я сам и
Монморанси. Мы сидели у меня в комнате, курили и беседовали о том,
как были плохи (плохи с точки зрения медицины, я имею в виду,
конечно).
     Все мы чувствовали себя не особо и начинали по этому поводу
нервничать. Гаррис сказал, что иногда на него находят такие
необычайные припадки головокружения, что он едва соображает, что
делает. Тогда Джордж сказал, что у него тоже бывают припадки
головокружения, и что он тоже едва соображает, что делает. Что
касается меня самого, у меня барахлила печёнка. Я знаю, что это была
именно печёнка; я как раз прочитал рекламный листок патентованных
печёночных пилюль, и в нём подробно приводились всевозможные
симптомы, по которым человек может сказать, что у него барахлит
печёнка.
     Странное дело, но каждый раз, когда я читаю рекламу
патентованного лекарства, всегда прихожу к заключению, что страдаю
именно от той самой заразы, причём в наиболее опасной форме. В
каждом случае диагноз в точности соответствует всем ощущениям,
которые я как раз испытываю.
     Помнится, зашёл я однажды в Британский музей, чтобы вычитать
средство от слабого недомогания, которое подцепил (кажется, это была
сенная лихорадка). Я взялся за справочник и нашёл там всё, что искал.
Потом, от нечего делать, я начал перелистывать книгу, проглядывая,
безо всякой мысли, болезни. Я забыл, с какой именно напасти всё
началось (знаю, это был некий страшный бич человечества). Не успел я
просмотреть до середины список "продромальных симптомов", как
меня сокрушила мысль -- я ведь этим однозначно болен.
     Я сидел какое-то время, замороженный ужасом. Затем, в
безразличии отчаяния, я снова стал листать справочник. Дошёл до
брюшного тифа, перечитал симптомы -- обнаружил, что брюшной тиф
у меня, должно быть, уже несколько месяцев, а я об этом даже не знаю.
Мне стало интересно, что у меня было ещё. Нашёл пляску святого
Витта -- выяснил (как этого и ожидал), что болен пляской святого
Витта.
     Меня стал интересовать мой случай. Я решил прочесать всё до
конца, и начал по алфавиту. Брайтова болезнь, как я с облегчением
обнаружил, была у меня в мягкой форме и (если говорить только об
этом) я мог ещё прожить годы. Дифтерия у меня, кажется, была
врождённой. Прочитал про малярию -- узнал, что от неё мучаюсь,
причём обострение наступит через какие-то полмесяца. Холера у меня
была с серьёзными осложнениями. Я добросовестно прокорпел над
всеми буквами и смог заключить, что не страдаю лишь от
единственного заболевания -- у меня не было воспаления коленной
чашечки.
     Сначала меня это даже задело. Просто какое-то пренебрежение!
Почему у меня нет воспаления коленной чашечки? Почему меня так
возмутительно недооценивают? Чуть погодя, однако, во мне
возобладали менее алчные чувства. Я подумал -- ведь у меня были все
остальные болезни, известные в медицине. Мой эгоизм убавился, и я
принял решение обойтись без воспаления коленной чашечки.
     Подагра, в самой злокачественной форме, овладела мной, похоже,
без моего ведома. Ящуром же я страдал явно с детства. После ящура
там больше ничего не было, и я заключил, что в остальном со мной всё
в порядке.
     Я сидел и соображал. Мне подумалось, какой же я, должно быть,
интересный случай с точки зрения медицины! Какое приобретение для
учёбы! Студентам теперь не придётся проходить "больничную
практику", если у них буду я. Я сам по себе -- больница. Всё, что им
будет нужно -- только обойти вокруг меня и идти забирать свой
диплом.
     Тогда я задумался, сколько ещё протяну. Я попытался себя
осмотреть. Я пощупал пульс. Сначала никакого пульса не было
вообще. Потом он вдруг как бы забился. Я вытащил часы и засёк его.
Получилось сто сорок семь ударов в минуту. Я попытался послушать
сердце. Я его не услышал. Оно перестало биться. Отсюда мне
пришлось сделать вывод, что оно там было, всё это время, и билось,
только я не знаю как. Я обхлопал себя спереди -- от того, что называю
талией -- до головы, и немного с боков. Но я ничего не почувствовал и
не услышал. Я попробовал посмотреть на язык. Я высунул его так, как
он вообще высовывался, закрыл один глаз и постарался осмотреть язык
другим глазом. Мне удалось увидеть только кончик, и я убедился
только в одном -- скарлатина у меня была точно.
     Я вступил в этот читальный зал счастливым, здоровым человеком.
Я выполз оттуда дряхлой развалиной.
     Я пошёл к своему врачу. Он мой старый приятель; когда мне
чудится, будто я нездоров, он щупает у меня пульс, смотрит язык,
разговаривает о погоде, и всё бесплатно. Я и подумал, что как следует
отплачу, если пойду к нему. "Что нужно доктору, -- решил я, -- так это
практика. У него буду я. В моем лице он получит такую практику,
какой ему не получить от тысячи семисот каких-нибудь банальных,
заурядных больных, с одной двумя болячками на экземпляр". Итак, я
пошел прямо к нему. Он спросил:
     -- Ну, что у тебя?
     Я сказал:
     -- Не буду занимать твоё время, дружище, разговором о том, что у
меня. Жизнь коротка, и ты можешь отойти в мир иной прежде, чем я
закончу. Я расскажу тебе, чего у меня нет. У меня нет воспаления
коленной чашечки. Почему у меня нет воспаления коленной чашечки,
сказать тебе не могу. Но факт остаётся фактом -- у меня его нет. Всё
остальное, однако, у меня есть.
     И я рассказал ему, каким образом всё это обнаружил.
     Тогда он раздел меня, осмотрел и схватил за запястье; затем, безо
всякого предупреждения, двинул в грудь (подлый трюк, я скажу!) и
таким же образом боднул головой. Потом он сел, написал мне рецепт,
сложил и отдал, а я положил рецепт в карман и ушёл.
     Я не открывал этот рецепт. Я отнёс его в ближайшую аптеку.
Аптекарь прочитал рецепт и вернул мне.
     Он сказал, что такого не держит.
     Я спросил:
     -- У вас аптека?
     Он сказал:
     -- У меня аптека. Была б у меня кооперативная лавка и семейный
пансионат, и то и другое сразу, я, может быть, сделал бы вам
одолжение. Но у меня всего лишь аптека, и это подрезает мне крылья.
     Я прочитал рецепт. Там было:

     Бифштекс				1 фунт, с 1 пинтой пива, принимать
						каждые шесть часов.
     Прогулка десятимильная	1 шт., принимать каждое утро.
     Постель				1 шт., принимать каждый вечер
     					ровно в 11.

     И не забивать себе голову, в чём не соображаешь.

     Я последовал указаниям, со счастливым (для меня) результатом:
моя жизнь была спасена, и продолжается до сих пор.
     В данном же случае, возвращаясь к рекламе пилюль, я имел все,
вне всякой ошибки, симптомы, основным из которых являлось "общее
нерасположение ко всякого рода труду".
     Как я страдаю от этого, языком не опишешь. Жертвой этого я был
с младенчества. Когда я был мальчиком, зараза не оставляла меня ни
на день. Они, конечно, не знали, тогда, что это была печёнка.
Медицина тогда находилась в гораздо менее развитом состоянии, чем
сейчас, и они всё списывали на лень.
     -- Ах ты, ленивый чертёнок! -- говорили они. -- А ну-ка вставай да
займись делом!
     Они, конечно, просто не знали тогда, что я был болен.
     Они не давали мне никаких пилюль. Они давали мне
подзатыльники. И, как ни странно, тогдашние подзатыльники меня
часто вылечивали (на какое-то время). Получалось, что один такой
подзатыльник гораздо лучше действовал на мою печень, и от одного
такого подзатыльника я с гораздо большей охотой стремился
выполнить то, что от меня требовалось, не теряя дальнейшего времени
-- чем целая коробка пилюль сегодня.
     Знаете, оно часто так -- простые, дедовские средства иногда более
эффективны, чем вся эта аптечная ерунда.
     Мы просидели полчаса, живописуя друг другу собственные
недуги. Я объяснил Джорджу и Уильяму Гаррису, как чувствую себя
по утрам, когда просыпаюсь; Уильям Гаррис рассказал нам, как себя
чувствует, когда отправляется спать; а Джордж стал на каминный
коврик и дал нам яркое и талантливое представление,
характеризующее его ощущения по ночам.
     Джордж воображает, что болен. С ним никогда ничего особенного
не бывает, поверьте.
     Тут в дверь постучалась миссис Поппетс и спросила, готовы ли
мы ужинать. Мы грустно заулыбались друг другу и сказали, что
кусочек-другой проглотить попробуем. Гаррис заметил, что немного
чего-нибудь в желудке обычно держит заразу на привязи; и миссис
Поппетс принесла поднос, а мы пододвинулись к столу и принялись
ковырять бифштекс с луком и ревеневый пирог.
     Я, должно быть, расклеился уже совсем, так как через каких-
нибудь полчаса потерял интерес к еде полностью -- вещь для меня
ненормальная. Я даже не притронулся к сыру.
     Выполнив этот долг, мы пополнили свои стаканы, зажгли трубки
и возобновили беседу о состоянии собственного здоровья. Что с нами
творилось в действительности, никто из нас точно не знал, но мнение
было единодушным -- не важно что, но оно вызвано переутомлением.
     -- Что нам нужно, так это отдых, -- заявил Гаррис.
     -- Отдых и полная перемена, -- откликнулся Джордж. --
Перенапряжение мозга привело к общему ослаблению организма.
Смена окружающей обстановки, отсутствие необходимости думать
восстановят умственное равновесие.
     У Джорджа есть двоюродный брат, которого в полицейский
протокол обычно заносят как студента-медика, так что манера
выражаться врачебно у Джорджа фамильная.
     Я согласился с Джорджем и предложил разыскать какое-нибудь
местечко, архаическое, уединённое, в стороне от беснующейся толпы,
и промечтать там солнечную недельку среди сонных тропинок --
какой-нибудь полузабытый уголок, сокрытый добрыми феями, вдалеке
от шумного мира -- какое-нибудь причудливое гнездо на скале
Времени, откуда вздымающийся прибой девятнадцатого столетия
послышится далёким и слабым.
     Гаррис сказал, что там будет тоска зелёная. Он сказал, что знает,
какого рода местечко я имею в виду. Спать там отправляются в восемь,
"Рефери" там не достанешь ни за какие деньги, а чтобы найти закурить,
нужно будет прошагать десять миль.
     -- Нет, -- заявил Гаррис. -- Если вам нужен отдых и перемена,
лучше всего прогулка по морю.
     Против прогулки по морю я решительно запротестовал. Прогулка
по морю пойдёт вам на пользу, когда вы собираетесь так гулять месяца
два. Если вы собираетесь на неделю, это -- кошмар.
     Вы отправляетесь в понедельник. Вы одержимы идеей получить
удовольствие. Вы грациозно машете на прощанье друзьям,
остающимся на берегу, зажигаете свою самую большую трубку, и
расхаживаете по палубе с таким видом, точно вы и капитан Кук, и сэр
Фрэнсис Дрейк и Христофор Колумб сразу. Во вторник вы жалеете,
что поехали. В среду, в четверг и в пятницу вы жалеете, что родились
на свет. В субботу вы в состоянии проглотить немного бульона и
сидеть на палубе, отвечая бледной, слабой улыбкой на вопросы
добросердечных о том, как вы себя теперь чувствуете. В воскресенье
вы снова ходите и принимаете твёрдую пищу. И в понедельник утром,
когда, с зонтиком и саквояжем в руке, вы стоите у планшира,
собираясь сойти на берег, прогулка по морю вам вполне начинает
нравиться.
     Помнится, как-то раз мой шурин отправился в небольшую
прогулку по морю, поправить здоровье. Он взял койку в оба конца, от
Лондона до Ливерпуля, и когда попал в Ливерпуль, был озабочен лишь
тем, как бы сплавить обратный билет.
     Как мне рассказывали, билет предлагался повсюду с
фантастической скидкой. В конце концов он был продан за
восемнадцать пенсов некоему юнцу желчного вида, которому доктор
как раз порекомендовал моцион и морские купания.
     -- Море! -- воскликнул мой шурин, с чувством вкладывая билет
юнцу в руку. -- Да его вам до гроба хватит, а моцион! Да сиди вы
сиднем на этом вот корабле, у вас его будет больше, чем крути вы
сальто на берегу.
     Он сам -- мой шурин -- вернулся на поезде. Он сказал, что вполне
может поправить здоровье и на Северо-западной железной дороге.
     Другой мой знакомый отправился в недельный вояж вдоль
побережья. Перед отходом его посетил стюард и спросил, будет ли он
платить за каждый обед отдельно, или расплатится за весь стол сразу.
     Стюард рекомендовал последнее, так как в этом случае будет
гораздо дешевле. Он сказал, что вся неделя обойдётся тогда в два
фунта пять шиллингов. Он сказал, что на завтрак подают рыбу и
жареное мясо; ленч бывает в час и состоит из четырёх блюд; обед в
шесть (суп, рыба, entree, жаркое, птица, салат, сладкое, сыр, десерт). И
лёгкий мясной ужин в десять.
     Мой приятель решил остановиться на двух фунтах пяти
шиллингах (а он едок что надо), и выложил деньги.
     Ленч подали, как только они отошли от Ширнесса. Мой приятель
не проголодался так, как думал, и просто удовлетворился ломтиком
варёной говядины и земляникой со сливками. Весь день потом он
находился в раздумье. Иногда ему казалось, что неделями он ничем,
кроме варёной говядины, не питался. А иногда -- что годами только и
жил на землянике со сливками.
     Равным образом ни говядина, ни земляника со сливками не были
счастливы. Им, можно было сказать, не сиделось на месте.
     В шесть пришли и сказали, что обед готов. Это сообщение не
вызвало у моего приятеля никакого энтузиазма. Но он сознавал, что
некую часть из этих двух фунтов и пяти шиллингов следует
отработать, и, хватаясь за снасти и прочие штуки, спустился в буфет. У
подножия лестницы его приветствовало смешанное благоухание лука,
горячей ветчины, жареной рыбы и овощей; тут к нему со льстивой
улыбкой подошёл стюард и спросил:
     -- Что вам принести, сэр?
     -- Унесите меня отсюда, -- был слабый ответ.
     И они быстро вывели его, и прислонили к стене, с подветренной
стороны, и оставили так.
     В продолжение следующих четырёх дней он вёл простую
безупречную жизнь, питаясь тощими галетками с содовой. Однако,
ближе к субботе, он воздерзал и отважился на слабый чай с тостами. А
в понедельник он уже объедался куриным бульоном. Он сошёл с
корабля во вторник, и когда тот дымя отходил от причала, посмотрел
вслед с сожалением.
     -- Он уходит, -- сказал мой приятель. -- Он уходит, и с ним на два
фунта еды, которая моя собственность и которая мне не досталась.
     Он сказал, что если бы ему дали ещё денёк, он бы наверняка всё
исправил.
     Так что я решительно воспротивился прогулке по морю. Нет, как
я уже объяснил, не себя ради. Мне никогда не бывает дурно. Просто я
опасался за Джорджа. Джордж заявил, что с ним всё будет в порядке, и
ему даже понравится, но вот мне с Гаррисом он посоветовал бы об
этом даже не думать, так как уверен, что мы оба будем болеть. Гаррис
ответил, что собственно ему самому всегда было в высшей степени
странно, каким это образом людям на море удаётся заболевать. Он
сказал, что люди, должно быть, делают это нарочно, чтобы
порисоваться. Он сказал, что самому-то ему часто хотелось заболеть,
но никогда не получалось.
     Затем он стал плести басни о том, как пересекал Пролив в такую
страшную качку, что пассажиров пришлось привязывать к койкам, а на
корабле оставались только два живых существа, которые не болели --
он сам и ещё капитан. Иногда это был он сам и второй помощник, но,
как правило, это был он сам и ещё кто-нибудь. Если это был не он сам
и ещё кто-нибудь, тогда это был он сам.
     Загадочный факт, но морской болезнью вообще никто никогда не
страдает -- на суше. На море же вы натыкаетесь на целые толпы
больных, на целые пароходы. Я никогда ещё не встречал человека, на
суше, который знал бы вообще, что такое морская болезнь. Где эти
тысячи тысяч страдальцев, которыми кишит каждое судно, на суше
скрываются -- тайна.
     Если большинство из них таковы, как тот малый, которого я
видал как-то на ярмутском рейсе, я объяснил бы видимую загадку с
лёгкостью. Помню, мы только что отошли от Саутэндского пирса; он
высунулся в один из люков крайне опасным образом. Я поспешил на
помощь.
     -- Эй! А ну-ка назад! -- сказал я, тряся его за плечо. -- Свалитесь
за борт.
     -- О господи! Ну и хорошо.
     Вот всё, что мне удалось из него выжать. С тем пришлось его и
оставить.
     Три недели спустя я встретил его в кофейне, в гостинице в Бате.
Он рассказывал о своих путешествиях и с жаром распространялся о
том, как же он любит море.
     -- Как я переношу качку? -- ответил он на завистливый вопрос
робкого юнца. -- Что ж, однажды, признаться, меня слегка мутило. Это
было за мысом Горн. Наутро судно потерпело крушение.
     Я сказал:
     -- Простите, а это не вас как-то слегка, хм, мутило на
Саутэндском рейде? Вы ещё хотели оказаться за бортом?
     -- На Саутэндском рейде? -- ответил он с озадаченным
выражением.
     -- Ну да. По дороге на Ярмут, три недели назад.
     -- Ах, тогда! -- ответил он, просияв. -- Да, вспомнил. В тот день у
меня была мигрень. Это, знаете ли, пикули. Ужаснейшие пикули,
которые мне вообще доводилось пробовать на порядочном корабле. А
вы их не пробовали?
     Что касается меня, я открыл превосходное средство против
морской болезни. Нужно просто сохранять равновесие. Вы становитесь
в центре палубы. Корабль вздымается и зарывается носом; вы
балансируете так, чтобы всё время держаться прямо. Когда нос корабля
поднимается, вы наклоняетесь, пока палуба почти не коснётся вашего
носа. Когда задирает корму, вы откидываетесь назад. Час-другой
помогает отлично, только неделю вы так не пробалансируете.
     Джордж сказал:
     -- Давайте махнём вверх по реке.
     Он сказал, что у нас будет и свежий воздух, будет и моцион, и
покой. Постоянная смена пейзажа займёт наши умы (включая и то, что
есть у Гарриса), а тяжёлый труд поспособствует аппетиту и хорошему
сну.
     Тут Гаррис сказал, что, по его мнению, Джорджу не стоит делать
ничего такого, от чего бы он стал спать больше обычного. Это может
оказаться опасным.
     Он сказал, что не совсем понимает, как это Джордж собирается
спать больше, чем спит обычно (учитывая, что в сутках всего лишь
двадцать четыре часа, зимой и летом без разницы). Если уж Гаррис
решил спать ещё больше, тогда пусть лучше умрёт и не тратится,
таким образом, на стол и квартиру.
     Гаррис, однако, добавил, что река "попадает в тютельку". Я не
знаю, что это такая за "тютелька", но, как понимаю, "в тютельку"
всегда что-нибудь попадает (что этим тютелькам весьма делает честь).
     Я также считал, что река "попадает в тютельку", и мы с Гаррисом
согласились, что Джорджу пришла в голову удачная мысль. В нашем
тоне сквозило некоторое удивление, оттого что Джордж вдруг оказался
таким смышлёным.
     Единственным, кого предложение не сразило, был Монморанси.
Вот уж Монморанси к реке никогда не стремился.
     -- Всё это очень хорошо для вас, -- сказал он. -- Вам такое по
нраву, а мне нет. Мне там нечего делать. Пейзажи не по моей части, и я
не курю. Если я увижу крысу, вы не остановитесь, а если я уйду спать,
вы начнёте валять дурака с лодкой и выплеснете меня за борт. С моей
точки зрения, вся эта затея -- полнейшая глупость.
     Однако нас было трое против одного, и предложение было
принято.




     Обсуждение планов. -- Прелести ночёвки "на открытом воздухе" в
ясную погоду. -- То же, в сырую. -- Принимается компромисс. --
Монморанси, первые впечатления. -- Возникают опасения: не слишком
ли он хорош для сего мира (опасения впоследствии отбрасываются как
беспочвенные). -- Заседание откладывается.

     Мы разложили карты и принялись обсуждать планы.
     Было решено, что мы отплываем в ближайшую субботу из
Кингстона. Мы с Гаррисом выедем туда утром и возьмём лодку до
Чертси, а Джордж, который не сумеет выбраться из Сити до полудня
(Джордж ходит спать в банк, с десяти до четырёх каждый день, кроме
субботы, когда его будят и выставляют за дверь в два), там нас и
встретит.
     Будем мы ночевать "на открытом воздухе", или спать в
гостиницах?
     Мы с Джорджем были за "воздух". Это ведь так привольно и
первозданно, так ведь патриархально.
     В сердце унылых остывающих облаков медленно угасает золотая
память об умершем солнце. Тихие, как печальные дети, смолкают
птицы, и только жалобный крик куропатки да хриплое карканье
коростеля тревожат благоговейную тишину над лоном вод, где
умирающий день испускает последний вздох.
     Из сумеречных лесов вдоль берегов реки бесшумно крадётся
призрачное воинство Ночи -- серые тени, в погоню за медлительным
арьергардом света, ступая незримой бесшумной стопой по
колышущимся речным травам, сквозь вздыхающие тростники. И ночь,
на своём мрачном троне, простирает чёрные крылья над меркнущим
миром -- и из своего призрачного дворца, освещённого бледными
звёздами, царствует в тишине.
     И мы направляем лодку в тихую заводь; палатка натянута,
скромный ужин приготовлен и съеден. Набиты и закурены длинные
трубки, звучит негромкой мелодией дружеская беседа. Иногда мы
смолкаем, и река, резвясь вокруг лодки, шепчет странные древние
сказки и тайны, поёт тихонько старую детскую песенку, поёт уже
тысячи тысяч лет -- и будет петь ещё тысячи тысяч лет, пока голос её
не состарится и не охрипнет. И нам, которые научились любить её
изменчивый лик, которые так часто находили на мягкой её груди
приют -- нам кажется, что мы эту песнь понимаем, хотя и не
перескажем словами.
     И мы сидим здесь, на её берегу, а Луна, которая тоже любит её,
склоняется к ней как сестра, с поцелуем, и обнимает своими
серебряными руками. И мы смотрим, как несёт она свои воды, вечно
поющая, вечно шепчущая -- прочь, навстречу своему повелителю-
Океану -- пока голоса наши не растворятся в тиши и не потухнут
трубки -- пока мы, в общем-то обычные, заурядные молодые люди, не
погрузимся в мысли наполовину печальные, наполовину сладостные,
так, что разговаривать нам не хочется -- пока мы, засмеявшись, не
встанем и не выбьем угасшие трубки, не скажем "Спокойной ночи!" и,
убаюканные плеском воды и шелестом листьев, не отойдём ко сну под
огромными спокойными звёздами.
     И нам приснится, что земля снова юна -- юна и прекрасна, как
была прежде, прежде чем века забот и волнений избороздили
морщинами ясный лик её, прежде чем грехи и безумства чад её
состарили любящее старое сердце её -- прекрасной, как была прежде, в
те ушедшие дни, когда, молодая мать, она баюкала нас, чад своих, на
могучей груди своей -- прежде чем уловки размалёванной цивилизации
увлекли нас прочь, прочь из её любящих рук, а отравленные смешки
искусственности заставили устыдиться жизни простой -- той, которую
мы вели с нею, того простого и величественного приюта, под которым
столько тысячелетий назад родилось человечество.
     Гаррис сказал:
     -- А что, если пойдёт дождь?
     Вам никогда не одухотворить Гарриса. В нём нет никакой поэзии
-- нет неистовой страсти к недостижимому. Гаррис никогда не "плачет,
сам не зная о чём". Если глаза его полны слёз, вы можете побиться об
заклад -- он наелся сырого лука, или перемазал "Вустером" отбивную.
     Если вы окажетесь Гаррисом как-нибудь ночью на морском
берегу и воскликнете:
     -- Чу! Не слышишь ли? Не то ль поют русалки в глуби
волнующихся вод? Иль духи скорбные то плачут песнь утопленникам в
водорослей гуще бледным?
     Гаррис возьмёт вас под руку и ответит:
     -- Я знаю, что это, старина. Тебя прохватило. Вот что, пойдём-ка
со мной. Тут за углом я знаю местечко, там можно глотнуть такого
славного шотландского, какого ты отродясь не пробовал -- очухаешься
в два счёта.
     Гаррису всегда известно какое-нибудь местечко за углом, где
можно получить чего-нибудь выдающегося по части выпивки. Уверен,
если вы повстречаетесь с ним в раю (допустим, что это возможно), он
немедленно вас поприветствует:
     -- Я так рад, то ты здесь, старина! Я тут нашёл за углом славное
местечко, где можно глотнуть первокласснейшего нектара.
     Однако в настоящем случае его практический взгляд на вопрос
ночёвок на воздухе оказался весьма кстати. Ночевать на воздухе в
дождь не приятно.
     Вечер. Вы промокли насквозь. В лодке добрых два дюйма воды, и
всё мокрое. Вы находите место на берегу, где не так слякотно, как
вокруг, высаживаетесь, выволакиваете палатку, и двое из вас
направляются её ставить.
     Она вся мокрая и тяжёлая, и болтается, и падает на вас, и
облепляет вам голову, и вы сатанеете. Дождь льёт не переставая.
Ставить палатку достаточно тяжело даже в сухую погоду; в мокрую
задача становится геркулесовой. Вам кажется, что ваш товарищ,
вместо того, чтобы вам помогать, просто дурачится. Только-только вы
замечательным образом закрепляете свой край палатки, как он дёргает
со своей стороны и всё портит.
     -- Эй! Ты что там делаешь? -- зовёте вы.
     -- Это что ты там делаешь? -- откликается он. -- Не можешь
отпустить, что ли?
     -- Да не тяни же! Осёл, всё испортил! -- орёте вы.
     -- Ничего я не испортил! -- вопит он в ответ. -- А ну, отпусти!
     -- Да говорю же тебе, ты всё испортил! -- рычите вы, мечтая
добраться до него, и дёргаете верёвку с такой силой, что у него
вылетают все колышки.
     -- Нет, ну что за идиот проклятый! -- слышите вы, как он
бормочет себе под нос. За этим следует свирепый рывок, и край
срывается уже у вас. Вы бросаете молоток и направляетесь к своему
партнёру, чтобы сказать ему, что обо всём этом думаете. В то же самое
время он направляется к вам с другой стороны, чтобы изложить
взгляды собственные. И так вы ходите друг за другом по кругу и
сквернословите, пока палатка не рушится наземь в груду и не даёт вам
возможность увидеть друг друга поверх руин. И вы негодующе
восклицаете, в один голос:
     -- Ну вот! Что я тебе говорил?
     Тем временем третий, который вычёрпывает воду из лодки себе в
рукава и который чертыхается не переставая все последние десять
минут, желает знать, какого, к чёрту, дьявола вы там прохлаждаетесь, и
почему сволочная палатка ещё не поставлена.
     В конце концов палатка кое-как установлена, и вы выгружаете
вещи. Попытка развести костёр безнадёжна. Вы зажигаете спиртовку и
теснитесь вокруг.
     Дождевая вода -- главное блюдо вашей диеты за ужином. Хлеб
состоит из дождевой воды на две трети, пирог с говядиной ею просто
сочится, а варенье, масло, соль и кофе -- все с нею перемешались в суп.
     После ужина выясняется, что табак мокрый, и курить нельзя. Но
вам повезло, и у вас есть бутыль средства, которое, в потребном
количестве, ободряет и опьяняет; это возвращает вам достаточный
интерес к жизни, чтобы отправиться спать.
     Затем вам снится, что на грудь вам уселся слон, а ещё извергся
вулкан и зашвырнул вас на самое морское дно (слон при этом
продолжает мирно дремать у вас на груди). Вы просыпаетесь, и до вас
доходит, что произошло что-то на самом деле страшное. Сначала вам
приходит в голову, что наступил конец света. Потом вы решаете, что
этого быть не может, а что это грабители и убийцы, или пожар, и это
мнение выражаете обычным в таких случаях способом. Однако помощи
нет, и вам ясно только одно: вас лягает тысячная толпа, и вас удушают.
     Но, кажется, беда с кем-то ещё. Из-под постели до вас доносятся
его слабые крики. Решив в любом случае продать свою жизнь дорого,
вы дерётесь неистово, лупите без разбору, ногами, руками, и орёте
вовсю. Наконец, что-то подаётся, и ваша голова оказывается на свежем
воздухе. В двух футах смутно виднеется полуодетый головорез,
который сейчас будет вас убивать; вы готовитесь к схватке, не на
жизнь, а на смерть, когда вас вдруг осеняет, что это Джим.
     -- Как, это ты? -- говорит он, узнавая вас в тот же момент.
     -- Ну да, -- протираете вы глаза. -- А что случилось-то?
     -- Сволочная палатка, кажется, грохнулась, -- говорит он.
     -- А где Билл?
     Тут вы оба кричите "Билл!"; земля под вами вздымается, трясётся,
и глухой голос, который вы уже слышали, ответствует из руин:
     -- Да слезьте же с моей головы, а!?
     И Билл прорывается к вам, грязный, растоптанный, жалкий, в
излишне агрессивном расположении духа -- он в очевидной
уверенности, что всё подстроено.
     Наутро у всех троих пропадает голос -- вы сильно простудились
ночью. Вы также очень сварливы, и поносите друг друга хриплым
шёпотом в продолжение всего завтрака.
     Таким образом, мы решили, что в ясную погоду спать будем на
улице, а ночевать в отелях, гостиницах, и на постоялых дворах -- в
сырую (или когда надоест).
     Монморанси приветствовал такой компромисс с большим
одобрением. Он не вожделеет романтического одиночества. Ему
подавай что-нибудь шумное; если это даже немного вульгарно, то тем
веселей. Посмотреть на Монморанси -- попросту ангел, которого
ниспослали на землю, по каким-то причинам, сокрытым от
человечества, в образе маленького фокстерьера. Есть в нём что-то
такое, этакое "ах-как-порочен-сей-мир-и-как-хотел-бы-я-что-нибудь-
сделать-чтобы-он-стал-лучше-и-благородее", которое, были случали,
вызывало слёзы у благочестивых старых леди и джентльменов.
     Когда он впервые перешёл на моё иждивение, я даже не думал,
что мне удастся приютить его надолго. Бывало, я сидел и смотрел на
него, а он сидел на коврике и смотрел на меня, и я думал: "О! Этот пёс
не жилец на свете. Он будет вознесён к сияющим небесам в колеснице.
Да, так оно с ним и будет".
     Правда, когда я заплатил за дюжину цыплят, которых он лишил
жизни; когда я вытащил его, рычащего и брыкающегося, за шкирку из
ста четырнадцати уличных драк; когда некая разъяренная особа,
заклеймившая меня убийцей, предъявила мне для осмотра мёртвую
кошку; когда сосед соседа подал на меня в суд за то, что я не держу на
привязи злую собаку (которая загнала его в собственный же сарай с
садовыми инструментами, причём целых два часа, холодной ночью, он
не смел сунуть наружу и носа); когда я узнал, что садовник, от меня же
втайне, выиграл тридцать шиллингов, поспорив, сколько крыс
Монморанси прикончит за определённое время -- тогда я стал думать
что, может быть, в этом мире ему всё же позволят несколько
задержаться.
     Околачиваться по конюшням, собирать шайки самых отпетых
псов со всего города, водить их за собой по всяким трущобам, чтобы
затевать драки с другими отпетыми псами -- вот что такое идея
"жизни" по представлениям Монморанси. Так что, как было сказано,
предложение про отели, гостиницы и постоялые дворы он встретил с
самым горячим одобрением.
     Разрешив, таким образом, вопрос о ночлеге к удовлетворению
всех четверых, нам оставалось обсудить только одно -- что мы с собой
возьмём. Мы начали спорить, как Гаррис сказал, что на сегодня
элоквенций с него достаточно, и предложил выйти опрокинуть
стаканчик, заметив, что нашёл некое место, "тут через угол", где
можно найти глоток ирландского виски, "которое стоит того".
     Джордж сказал, что его мучит жажда (не помню, когда она его не
мучила), и так как я сам чувствовал, что немного подогретого виски, с
ломтиком лимона, в моём состоянии не помешает, прения, с общей
санкции, были перенесены на завтрашний вечер. Собрание надело
шляпы и вышло на улицу.




     Организационный вопрос. -- Метод работы Гарриса. -- Как
почтенный отец семейства вешает картину. -- Джордж делает
благоразумное замечание. -- Прелести купания ранним утром. --
Приготовления на случай, если мы перевернёмся.

     Итак, на другой вечер мы собрались снова, чтобы довести до ума
наши планы. Гаррис сказал:
     -- Значит так. Сначала нужно решить, что мы с собой берём.
Джей, тащи-ка листок бумаги и записывай, а ты, Джордж, раздобудь
прейскурант продуктовой лавки. И ещё кто-нибудь дайте мне
карандаш. Я буду составлять список.
     Вот он весь Гаррис. Готов с охотой взять бремя чего угодно --
чтобы взвалить его на чужие плечи.
     Мне Гаррис каждый раз напоминает бедного моего дядюшку
Поджера. Вам в жизни не увидать такой кутерьмы, на весь дом, когда
мой дядюшка Поджер берётся за какую-нибудь работу. Привезут,
например, от багетчика в новой раме картину и поставят в столовой.
Тётушка Поджер спросит, что с нею делать, а дядюшка Поджер
ответит:
     -- Ну, это уж предоставьте мне. Пусть никто, слышите, никто об
этом не беспокоится. Я всё сделаю сам.
     Дядюшка Поджер снимет пиджак и возьмётся за дело. Он пошлёт
горничную купить на шесть пенсов гвоздей, а следом за ней одного из
мальчишек -- сообщить, какого размера нужны гвозди. Постепенно он
разойдётся и заведёт весь дом.
     -- Теперь, Уилл, сходи-ка за молотком! -- закричит он. -- Том,
тащи линейку, а ещё мне нужна стремянка, а заодно лучше и
табуретка, и -- Джим! -- сбегай к мистеру Гогглзу и скажи ему -- папа,
мол, кланяется и спрашивает, как ваша нога, и просит одолжить
ватерпас. А ты, Мария, не уходи -- мне нужно, что бы кто-нибудь
посветил, а когда горничная вернётся, пусть снова сбегает за мотком
шнура, и -- Том! -- где Том? -- Том, иди-ка сюда, ты подашь мне
картину.
     Затем он поднимет картину и уронит её. Картина вывалится из
рамы, дядюшка попытается спасти стекло, изрежется, и будет скакать
по комнате в поисках носового платка. Платка ему не найти; платок
лежит в кармане пиджака, который дядюшка Поджер снял, а куда
подевался пиджак, ему неизвестно. И всему дому придётся бросить
поиски инструментов и пуститься на поиски пиджака, в то время как
дядюшка будет плясать вокруг и мешать всем и каждому.
     -- И что? В целом доме никто не знает, куда подевался пиджак? В
жизни не видел такого сборища лопухов, честное слово. Вас тут
шестеро, и никто не может найти пиджак! Пять минут не прошло, как я
его снял! Самое...
     Тут дядюшка вскочит со стула и обнаружит, что собственно на
пиджаке он сидел.
     -- Ла-адно, хватит! -- завопит он. -- Я и сам нашёл. Чем ждать от
вас, от людей, что вы его найдёте, с таким же успехом можно и кота
попросить.
     Затем, когда на перевязку пальца угробится тридцать минут,
когда принесут другое стекло, инструменты, стремянку, табуретку и
свечку, он сделает ещё один ход (всё семейство, включая горничную и
подёнщицу, готовится к помощи и строится полукругом). Двоим
придётся держать ему табурет, третий поможет ему туда залезть и
будет его там держать, четвёртый будет протягивать ему гвоздь, пятый
будет давать ему молоток, а он сам схватит гвоздь и уронит его.
     -- Ну вот! -- скажет он оскорблённо. -- Теперь пропал гвоздь.
     И нам всем придётся пасть ниц и ползать, чтобы найти гвоздь,
пока дядюшка будет стоять на стуле, ворчать и осведомляться, не
собираются ли его продержать в таком положении весь вечер.
     В конце концов гвоздь отыщется, только к тому времени
потеряется молоток.
     -- Где молоток? Куда я подевал молоток? Великие небеса! Вас тут
семеро, зеваете по сторонам, и никто не знает, куда я подевал молоток!
     Мы найдём ему молоток. Затем он потеряет отметку, сделанную
на стене в том месте, куда нужно забивать гвоздь. И каждый из нас
должен будет забраться к нему на стул и пытаться её разыскать. И
каждый из нас разыщёт её в новом месте. И он обзовёт нас всех,
одного за другим, дураками, и сгонит со стула. И он возьмёт линейку,
и будет измерять всё заново. И у него получится, что нужно будет
поделить на два тридцать один и три восьмых дюйма; он попробует
посчитать это в уме и свихнётся.
     И мы все попробуем посчитать это в уме, и у каждого получится
разный ответ, и мы начнём друг над другом глумиться, и в общей
склоке делимое будет забыто, и дядюшке Поджеру придётся мерить всё
заново.
     На этот раз он возьмёт для этого кусок шнура. В решающий миг,
когда старый дурак наклонится под углом в сорок пять градусов
(пытаясь дотянуться до точки, которая на три дюйма дальше той, до
которой ему реально дотянуться вообще), шнур соскользнёт, и
дядюшка рухнет на пианино (при этом внезапность, с которой его
туловище и голова разом ударяют по каждой ноте, создаёт
необыкновенный музыкальный эффект).
     И тётушка Мария сообщит, что не позволит детям стоять тут
вокруг и выслушивать такой слог.
     Наконец, дядюшка Поджер снова отметит нужное место, левой
рукой нацелит гвоздь, в правую возьмёт молоток. С первым ударом он
разобьёт себе палец и с воплем выронит инструмент -- кому-нибудь на
ногу.
     И тётушка Мария кротко заметит, что, когда в следующий раз
дядюшка Поджер соберётся забить в стену гвоздь, то, она надеется, он
предупредит её об этом заблаговременно (так, чтобы она смогла
приготовить к отъезду необходимое, и провести недельку у матушки,
пока забивается гвоздь).
     -- А! Вы, женщины, вечно поднимаете этакий шум по всякому
пустяку, -- ответит дядюшка Поджер, вставая. -- А мне вот такая
работа нравится.
     Затем он предпримет другую попытку, и гвоздь, со вторым же
ударом, уйдёт в штукатурку, и впридачу полмолотка, а дядюшку
Поджера швырнёт в стену с такой силой, что он квасит нос почти в
лепёшку.
     И нам снова нужно искать линейку и шнур. Делается новая дырка.
Ближе к полуночи картина висит на стене (очень криво и ненадёжно);
стена же на несколько ярдов вокруг выглядит так, как будто её ровняли
граблями. Каждый из нас смертельно измотан и валится с ног --
каждый из нас, кроме дядюшки.
     -- Ну вот! -- скажет он, тяжело спрыгивая с табурета на мозоли
подёнщицы и с явной гордостью обозревая произведённый разгром. --
Что ж... А ведь кто-нибудь позвал бы мастера, для такого-то пустяка!
     Гаррис, когда постареет, станет таким же. Я это знаю, и я ему
говорил об этом. Я сказал, что не могу позволить ему взваливать на
себя так много работы. Я возразил:
     -- Нет! Ты раздобудь карандаш, бумагу и прейскурант. Джордж
пусть записывает, а делать всё буду я.
     От первого списка, который был нами составлен, пришлось
отказаться. Было ясно, что верховья Темзы недостаточно судоходны,
чтобы вместить судно, которое бы справилось с грузом необходимых,
как мы решили, вещей. Мы разорвали список и переглянулись!
     Джордж сказал:
     -- Так совсем ничего не выйдет. Нужно думать не о том, что бы
нам пригодилось, а только о том, без чего нам не обойтись.
     Временами Джордж решительно благоразумен. Просто на
удивление. Такое я бы назвал "настоящей мудростью" (не только в
отношении данного случая, но и говоря о нашем странствии по реке
жизни вообще). Как много людей, в этом странствии, грузят и грузят
лодчонку, пока, наконец, не утопят её изобилием глупостей, которые,
как эти люди думают, для удовольствия и удобства в дороге -- суть
самое главное... И на деле которые -- бесполезный хлам.
     Как они пичкают, по самую мачту, своё маленькое несчастное
судно! Драгоценной одеждой, большими домами, бесполезными
слугами, толпой шикарных друзей (которые за вас не дадут и двух
пенсов, а сами вы за таких не дадите полутора), дорогими
увеселениями (которые никого не увеселяют), формальностями и
манерами, претензиями и рисовкой, и -- самый тяжёлый безумный
хлам! -- страхом того, что подумает мой сосед... Роскошью, которая
лишь пресыщает; удовольствиями, которые набивают оскомину;
фасоном, от которого (как от того железного обруча старых времён,
что надевали на преступную голову) пойдёт кровь и потеряешь
сознание!
     Всё это хлам, старина -- всё это хлам! Выкидывай за борт. Из-за
него так трудно грести, что ты валишься на вёслах в обморок. Из-за
него рулить так тяжело и опасно, что тебе ни на миг не освободиться
от заботы и беспокойства, ни на миг не передохнуть в мечтательной
праздности... Нет времени поглазеть на лёгкую рябь, которая скользит
по отмелям; на блестящих зайчиков, которые прыгают по воде; на
могучие дерева вдоль берега, зрящие в собственное отражение; на леса,
все зелёные и золотые; на белые и жёлтые лилии, на хмурую волну
камышей, или осоку, или ятрышник, или голубенькие незабудки.
     Старина, выкидывай хлам за борт! Пусть ладья твоей жизни будет
лёгкой, и пусть в ней будет только необходимое -- скромный дом и
несложные радости; пара друзей, которых стоит называть друзьями;
тот, кого любишь ты, и кто любит тебя; кошка, собака и пара трубок;
вдоволь еды и вдоволь одежды (и чуть больше, чем вдоволь питья, ибо
жажда -- страшная вещь).
     И ты увидишь, что лодку теперь легче вести, и что теперь её так
не тянет перевернуться. А если она всё-таки перевернётся, так пусть --
простой и добротный скарб её не боится воды. И ты найдёшь время на
размышления и на труд; на то, чтобы упиваться сиянием жизни -- на
то, чтобы слушать Эолову музыку, которую ветер Всевышнего
извлекает из струн людских душ вокруг -- на то, чтобы...
     Прошу прощения, в самом деле. Я что-то забылся.
     Итак, мы оставили список Джорджу, и он начал.
     -- Палатку мы брать не будем. Возьмём лодку с тентом. Это
гораздо проще, да и удобнее.
     Мысль показалась хорошей, и мы её приняли. Не знаю, видели вы
когда-нибудь эту штуку, которую я имею в виду. Вы закрепляете над
лодкой железные дуги, поверх которых натягиваете огромный брезент,
закрепляете его снизу, со всех сторон, от носа до самой кормы; они
превращают лодку в подобие домика, и это очень уютно (хотя
душновато; но всякая вещь имеет свои недостатки, как сказал один
человек, когда у него умерла тёща, и его заставили оплачивать
похороны).
     Джордж сказал, что в таком случае нам нужно взять плед (на
каждого), фонарь, кусок мыла, щётку, гребёнку (на всех), зубную
щётку (на каждого), тазик, зубной порошок, бритвенный прибор (не
правда ли, похоже на урок французского?) и пару больших купальных
полотенец. Я заметил, что люди всегда делают колоссальные
приготовления, когда собираются куда-нибудь к водоёму. И толком
никогда не купаются, когда приезжают.
     То же самое происходит, когда вы собираетесь на побережье.
Пакуясь в Лондоне, я каждый раз решаю, что по утрам буду вставать
пораньше и перед завтраком окунаться. И я благоговейно укладываю в
чемодан пару купальных трусиков и купальное полотенце. Я всё время
беру красные купальные трусики. В красных купальных трусиках я
себе очень нравлюсь. Они так идут под мой цвет лица. Но когда я
добираюсь до моря, купаться пораньше мне как-то уже не хочется --
совсем не так, как хотелось в городе.
     Напротив, я чувствую, что меня тянет валяться в постели до
последней минуты и потом сразу спуститься к завтраку. Раз или два
добродетель всё-таки торжествует. Я встаю в шесть, кое-как одеваюсь,
беру купальные трусики, беру полотенце -- и ковыляю угрюмо к морю.
И я не в восторге. Они как нарочно запасают для меня особенно
пронизывающий восточный ветер, который только и ждёт, чтобы я
вышел купаться пораньше. Они выковыривают все треугольные камни
и кладут сверху. Они натачивают булыжники и присыпают края песком
-- чтобы я не увидел. Они берут море и оттаскивают его на две мили --
чтобы я, дрожа и обхватив плечи руками, скакал по щиколотку в воде.
А когда я до моря всё-таки добираюсь, оно ведёт себя грубо, просто
оскорбительно.
     Огромная волна хватает меня и швырком -- со всей возможной
жестокостью -- сажает на булыжник, который приготовили здесь как
раз для меня. И -- прежде, чем я успею сказать "Ай! Ой!" и выяснить,
что случилось -- она возвращается и утаскивает меня в океанские
недра. Тогда я бешено стремлюсь к берегу, уже не чая увидеть дом и
друзей, и горько раскаиваюсь, что не жалел сестрёнку в мальчишеские
годы (в мои мальчишеские годы, я имею в виду). И, как раз когда я
оставляю надежду, волна удаляется, бросив меня на песке,
распластанного морской звездой. И я поднимаюсь, оглядываюсь и
вижу, что барахтался не на жизнь а на смерть над глубиной в два фута.
Тогда я скачу назад, одеваюсь и приползаю домой, где вынужден
притворяться, что мне понравилось.
     И вот теперь мы говорим так, будто собираемся устраивать
дальний заплыв каждое утро.
     Джордж сказал, ведь это так здорово -- свежим утром проснуться
в лодке и окунуться в прозрачную реку. Гаррис добавил, что ничего
так не придаёт аппетит, как купание перед завтраком. Он сказал, что
оно всегда придаёт ему аппетит. Джордж заявил, что если Гаррис будет
есть больше, чем ест обычно, то он будет против того, чтобы Гаррис
купался вообще.
     Он сказал, что тяжкой работы и без того предстоит ой-ой-ой --
тянуть против течения провиант, которого должно будет хватить для
пропитания Гарриса.
     Я, однако, обратил внимание Джорджа на такую постановку
проблемы: ведь насколько приятней будет иметь Гарриса в лодке
чистым и свежим (пусть даже нам и придётся взять несколько лишних
центнеров пропитания). Джорджу пришлось рассмотреть дело с моей
точки зрения, и он взял назад свои возражения против купания
Гарриса.
     Мы, наконец, согласились на том, что возьмём три купальных
полотенца, чтобы никто никого не ждал.
     Насчёт одежды Джордж заявил, что пары фланелевых костюмов
нам хватит. Ведь мы сможем постирать их и сами, в реке, когда они
запачкаются. Мы спросили его -- пробовал ли он когда-нибудь стирать
фланелевые костюмы в реке? -- на что он ответил: "ну, не то чтобы
сам, но он знает кое-кого, кто пробовал, и это было довольно просто".
Мы же с Гаррисом имели слабость вообразить, что он знал, о чём
говорил, и что трое приличных молодых людей, не имеющих ни
влияния, ни высокого положения в обществе, без какого-либо опыта в
стирке, на самом деле способны отмыть в водах Темзы свои рубашки и
брюки с помощью куска мыла.
     В грядущем нам было суждено узнать (когда было уже слишком
поздно), каким жалким самозванцем оказался Джордж, который на этот
счёт явно ничего не знал. Видели б вы нашу одежду после... Но, как
пишут в грошовых бульварных романах, мы "забегаем вперёд".
     Джордж убедил нас захватить смену белья и вдоволь носков -- на
случай, если мы перевернёмся, и нужно будет переодеться; а также
вдоволь носовых платков -- они пойдут на протирку вещей; а ещё,
кроме спортивных туфель, пару кожаных башмаков -- они будут
нужны, если мы перевернёмся.




     Вопрос пропитания. -- Возражения против керосина как
окружающей среды. -- Преимущества сыра как дорожного спутника. --
Мать семейства покидает домашний очаг. -- Дальнейшие
приготовления на случай, если мы перевернёмся. -- Я укладываю вещи.
-- Окаянность зубных щёток. -- Джордж и Гаррис укладывают вещи. --
Безобразное поведение Монморанси. -- Мы удаляемся на покой.

     Затем мы стали обсуждать вопрос пропитания. Джордж сказал:
     -- Начнём с завтрака. -- (Джордж, он такой практичный.) -- Значит
так. На завтрак нам нужна будет сковорода, -- (Гаррис сказал, что она
не усваивается; но мы попросту предложили ему не прикидываться
ослом, и Джордж продолжил) -- чайник для кипятка, чайник для
заварки и спиртовка.
     -- И никакого керосина, -- сказал Джордж с многозначительным
взглядом.
     И мы с Гаррисом согласились.
     Как-то раз мы брали уже керосинку, но, что называется,
"зареклись". Всю неделю мы вроде как прожили в керосиновой лавке.
Он просачивался. Я в жизни ничего не видел, чтобы оно так
просачивалось, как керосин. Мы держали его на носу, и оттуда он
просочился к рулю, и насытил всю лодку со всем барахлом, и
расплылся по всей реке, и пропитал весь пейзаж, и изгадил всю
атмосферу. Порой дул западно-керосиновый ветер, в другой раз --
восточно-керосиновый ветер, временами -- северно-керосиновый или,
может быть, южный... Только являлся ли он со снегов Арктики, или
зарождался в глуши пустынных песков -- всё одно, сюда этот ветер
являлся тяжко пропитанный керосином.
     И этот керосин просачивался до небес и разрушал закат. А что
касается лунного света -- от лунного света решительно несло
керосином.
     Мы попытались избавиться от этой напасти в Марло. Оставив у
моста лодку, мы, ища от него спасения, отправились на прогулку в
город. Но керосин преследовал нас. Весь город был залит керосином.
Мы проходили около церкви по кладбищу, и нам показалось, что
покойников хоронят здесь в керосине. Хай-Стрит провоняла керосином
насквозь; мы просто поражались тому, как люди вообще тут живут.
Милю за милей мы топали по дороге на Бирмингем, только всё без
толку -- вся округа была пропитана керосином.
     В конце этого путешествия мы встретились в полночь на пустыре,
под дубом, который разворотила молния, и поклялись страшной
клятвой (всю неделю мы сквернословили на этот счёт обычным,
обывательским образом, но данный случай требовал особенного
уважения) -- поклялись страшной клятвой никогда, никогда, никогда
больше не брать с собой керосина в лодку. Разве только от блох,
разумеется.
     Таким образом, в нашем случае, мы ограничились денатуратом.
Да и тот -- гадость порядочная. У вас будет денатурированный пирог и
денатурированное печенье. Но денатурат полезнее керосина, когда
принимаешь внутрь в больших количествах.
     На прочее к завтраку Джордж предложил грудинку и яйца,
которые легко приготовить, холодное мясо, чай, хлеб с маслом,
варенье. К ленчу, заявил Джордж, у нас будет печенье, холодное мясо,
хлеб с маслом, варенье -- но никакого сыра. Сыр, как и керосин,
слишком много из себя вытворяет. Подавай ему, видишь ли, целую
лодку. Он распространяется по корзине и придаёт сырное благоухание
всему, что внутри. Вам не сказать, что именно вы принимаете в пищу -
- яблочный ли пирог, германскую ли сосиску, или клубнику со
сливками. Всё это кажется сыром. Слишком уж сильный у него дух.
     Помню, как-то раз мой приятель купил в Ливерпуле пару головок
сыра. Сыр был великолепный. Зрелый, выдержанный, с ароматом в
двести лошадиных сил; за дальнобойность в три мили можно было
ручаться, как и за то, что он сшибёт человека с ног на расстоянии
двухсот ярдов. Я был тогда в Ливерпуле, и приятель попросил меня,
если не возражаю, забрать сыр с собой в Лондон. (Сам он вернётся не
раньше, чем через пару дней, а сыр, как он думает, так долго хранить
нельзя.)
     -- С удовольствием, дружище, -- сказал я. -- С удовольствием!
     Я заехал за сыром и увёз его в кэбе. Это была развалюха,
влекомая кривоногим задыхающимся лунатиком, которого владелец, в
мгновение энтузиазма, в разговоре со мной обозвал лошадью. Сыр я
положил наверх. Мы стартовали с прытью, лестной для быстрейшего
из когда-либо существовавших паровых катков, и всё шло превесело,
как на похоронах, пока мы не свернули за угол. Ветер понёс запах сыра
к нашему скакуну. Это его проняло, и он, с фырканьем ужаса, прянул
со скоростью трёх миль в час. Ветер продолжал дуть в его
направлении. Мы не добрались ещё до конца улицы, как он
выкладывался уже почти на четырёх милях в час, оставляя калек и
тучных пожилых леди просто нигде.
     Чтобы остановить его у вокзала, наряду с собственно кучером
потребовалось также двое носильщиков. И я не думаю, что это у них
получилось бы, не окажись у одного из ребят хладнокровия перевязать
животному нос носовым платком и зажечь кусок обёрточной бумаги.
     Я взял билет и, со своим сыром, гордо промаршировал на
платформу. Люди уважительно расступались по сторонам. Поезд был
переполнен, и мне пришлось забираться в купе, где уже разместилось
семеро. Некий сварливый старый джентльмен стал возражать, но я всё
же забрался, положил сыр на сетку, с любезной улыбкой втиснулся на
диван и сказал, что день выдался тёплый.
     Прошла пара секунд, и старый джентльмен начал ёрзать.
     -- Что-то здесь душно, -- сказал он.
     -- Не то слово, -- сказал господин напротив.
     Тогда они оба стали принюхиваться. С третьего нюха дыханье у
них отнялось, они поднялись и, без дальнейших слов, вышли. Затем
поднялась тучная леди и, заявив, что изводить таким образом
приличную замужнюю женщину просто постыдно, собрала чемодан,
восемь пакетов и вышла. Осталось четверо. Они какое-то время
сидели, пока внушительный джентльмен в углу (который, судя по
костюму и общему виду, принадлежал к мастерам похоронного дела)
не сообщил, что это наводит его на мысль о мёртвом ребёнке. Тогда
трое других попытались выйти все сразу и ушиблись в дверях.
     Я улыбнулся чёрному джентльмену и произнёс, что, похоже, купе
нам досталось двоим; он засмеялся, отметив, что некоторые делают из
мухи слона. Но даже он стал приходить в загадочное уныние, когда мы
тронулись; и я, уже около Крю, предложил сходить выпить. Он
согласился, и мы протолкались в буфет, где в продолжение четверти
часа вопили, топтали, махали зонтиками, после чего, наконец,
объявилась молодая особа и спросила, мол, не надо ли нам чего.
     -- Вам что? -- спросил я, обернувшись к другу.
     -- Прошу вас, мисс, на полкроны чистого бренди, -- отвечал он.
     И, выпив свой бренди, он тихонько перебрался в другое купе, что
с его стороны было просто уже бесчестно.
     За Крю я располагал купе целиком, хотя поезд был забит до
отказа. Когда мы останавливались на всяких станциях, народ, увидев
моё пустое купе, ломился в него. "Ну-ка, Мария, сюда, сюда! Тут
полно места!", "Ага, Том, давай-ка, давай, шевелись!" -- кричали они.
И они бежали, с тяжёлыми сумками, и дрались у дверей, чтобы
забраться первыми. И кто-нибудь открывал дверь, и залезал на
подножку, и падал в объятья стоящего за спиной. И все они врывались,
нюхали, выползали и протискивались в другие купе (или доплачивали
и ехали первым классом).
     С Юстонского вокзала я отвёз сыр домой к приятелю. Когда его
жена вошла в комнату, то с минуту принюхивалась. Потом сказала:
     -- Что это? Скажите мне, скажите мне всё.
     Я сказал:
     -- Сыр. Том купил его в Ливерпуле и попросил привезти с собой.
     И я добавил, что надеюсь, она понимает, что я здесь совсем не
при чём. Она сказала, что в этом уверена, но с Томом, когда он
вернётся, на этот счёт она ещё побеседует.
     Мой приятель задержался в Ливерпуле дольше, чем ожидал. И три
дня спустя, когда он так и не возвратился, жена его забежала ко мне.
Она спросила:
     -- Вам Том чего-нибудь говорил насчёт этого сыра?
     Я ответил, что он распорядился держать его во влажном месте, и
чтобы до него никто не дотрагивался.
     -- Ну, это вряд ли... Он его нюхал?
     Я ответил, что, видимо, да и добавил, что сыр этот, похоже, ему
очень дорог.
     -- Вы думаете, он расстроится, -- спросила она, -- если я дам
соверен, чтобы его увезли и где-нибудь закопали?
     Я сказал, что, думаю, на лице Тома больше никогда не засияет
улыбка.
     Тут её осенила идея. Она предложила:
     -- А, может быть, он пока полежит у вас? Давайте я его вам
пришлю!
     -- Сударыня, -- отвечал я. -- Лично я люблю запах сыра, и на
обратную поездку из Ливерпуля в тот день я всегда буду оглядываться
как на счастливое завершение приятного отпуска. Но в этом мире мы
должны считаться с другими. Леди, под чьим кровом я имею честь
проживать -- вдова, и, не исключено, может быть, сирота. Она
решительно, я бы даже сказал, красноречиво возражает против того,
чтобы её, как она говорит, "водили за нос". Присутствие сыра,
принадлежащего вашему мужу, в её собственном доме она, как я
чувствую инстинктивно, расценит именно таким образом. Но да не
будет сказано никогда, что я вожу за нос вдов и сирот!
     -- Ну что же тогда, -- вздохнула жена моего приятеля,
поднимаясь. -- Всё, что могу сказать -- я забираю детей и переезжаю в
гостиницу, пока этот сыр не съедят. Я отказываюсь жить с ним под
одной крышей.
     Она сдержала слово, оставив жильё на попечение домработницы,
которая, когда её спросили, может ли она выдержать запах, спросила
"Какой такой запах?" и которая, когда её подвели к сыру и приказали
нюхнуть как следует, заявила, что чувствует слабый аромат дыни.
Отсюда было сделано заключение, что данная атмосфера не причинит
ей значительного вреда, и её оставили.
     Счёт за гостиницу составил пятнадцать гиней, и мой друг,
подсчитав все расходы, увидел, что сыр обошёлся ему в восемь
шиллингов и шесть пенсов за фунт. Он сказал, что хоть и любит сыр
горячо, такой сыр ему не по средствам. И он решил избавиться от него.
Он выбросил сыр в канал. Но продукт пришлось выловить, потому что
лодочники с барж стали жаловаться. Они говорили, что у них начались
настоящие обмороки. Тогда, после этого, одной тёмной ночью он взял
сыр и оттащил в приходской морг. Но следователь по убийствам этот
сыр обнаружил и устроил страшную суету.
     Он заявил, что это какие-то козни -- его хотят оставить без хлеба
и воскрешают покойников.
     Мой друг, наконец, избавился от этого сыра, забрав в приморский
городок и закопав там на берегу. Местечко приобрело сущую славу.
Приезжие говорили, что никогда не замечали раньше, какой здоровый
тут воздух. Хилогрудые и чахоточные толпились там потом годами.
     Поэтому, как бы я сыр ни любил, я признал, что Джордж прав,
отказываясь брать с собой хоть кусочек.
     -- Чая у нас не будет, -- сказал Джордж (здесь лицо Гарриса
омрачилось). -- Но будет обильная, сытная, славная, шикарная трапеза
в семь -- обед, чай и ужин сразу.
     Гаррис приободрился. Джордж предложил пирог с мясом, пирог с
фруктами, холодное мясо, помидоры, фрукты и зелень. Для питья мы
берём некую удивительную эпидерсию, которую приготовляет Гаррис
(вы разбавляете её водой и называете лимонадом), вдоволь чая и
бутыль виски -- на тот случай, как заявил Джордж, если мы
перевернёмся.
     Кажется мне, Джордж слишком много твердит о том, что мы
можем перевернуться. Кажется мне, что с таким настроем отправляться
в дорогу нельзя.
     Но я рад, что мы берём виски.
     Ни пива, ни вина мы с собой не берём. Брать их с собой на реку --
ошибка. От них сонливо и тупо. Принять стаканчик-другой, слоняясь
по городу и глазея на всяких девчонок, очень даже неплохо. Но не
вздумайте пить, когда солнце печёт вам в голову, а впереди -- тяжкий
труд.
     Прежде чем распрощаться, мы составили список вещей, которые
будем брать. Список получился длиннёхонький. Назавтра (в пятницу)
мы свезли всё это в одно место и вечером собрались, чтобы уже
паковаться. Мы раздобыли большой кожаный саквояж -- для одежды, и
пару корзин -- для продовольствия и посуды. Сдвинув стол к окну, мы
высыпали всё барахло посреди комнаты, в кучу, расселись вокруг и
стали на эту кучу глазеть.
     Я сказал, что упаковкой займусь собственноручно.
     Я весьма горжусь тем, как у меня это получается. Упаковка --
одна из тех многих вещей, в которых я смыслю больше кого бы то ни
было. (Меня порой удивляет, как много таких вещей существует.) Я
внушил данный факт Джорджу с Гаррисом и заявил, что им лучше
передать всё дело мне целиком. Они встретили предложение с какой-то
странной готовностью. Джордж закурил трубку и развалился в кресле,
а Гаррис взгромоздил ноги на стол и запалил сигару.
     Это было вовсе не то, на что я рассчитывал. Я-то, понятное дело,
имел в виду, что буду руководить работой, то есть, чтобы Джордж с
Гаррисом под моим началом гоняли лодыря, а я их то и дело
отпихивал: "Эх, вы..." -- преподавая им, так сказать, урок подлинного
мастерства. А то, как они сориентировались, меня просто взбесило.
Меня больше ничего так не бесит, когда я вижу людей, которые сидят
и ничего не делают, когда работаю я.
     Как-то раз я жил с человеком, который доводил меня таким
образом до исступления. Развалится себе на диване и будет
таращиться, день напролёт, как я занимаюсь делами, провожая меня
глазами по комнате, куда бы я ни направился. Он говорил, что моя
возня действует на него поистине благотворно. Он говорил, что она
заставляет его осознавать тот факт, что жизнь -- не праздная дрёма,
чтобы зевать и томиться от скуки, но благороднейшая задача, полная
долга и суровой работы. Он говорил, что теперь часто задаётся
вопросом -- как же он перебивался раньше, пока не встретил меня, не
имея возможности смотреть на то, как кто-то работает?
     Нет, я не таков. Я не могу сидеть сиднем и наблюдать, как кто-
нибудь надрывается. Мне нужно встать, мне нужно руководить, мне
нужно прохаживаться вокруг, засунув руки в карманы, и говорить ему,
что и как. Это всё моя натура такая уж энергичная. Ничего уж тут не
поделаешь.
     Однако я смолчал и стал паковаться. Пришлось потрудиться
больше, чем я сначала прикинул, но с саквояжем я всё-таки справился,
уселся верхом и перетянул ремнём.
     -- А ботинки ты не собираешься класть? -- спросил Гаррис.
     Я оглянулся и обнаружил, что забыл положить ботинки. Вполне в
духе Гарриса. Не мог, конечно, и слова сказать, пока я не закрыл
саквояж и не затянул его. А Джордж захихикал -- этим своим
раздражающим, глупым, придурочным идиотским хихиканьем. Они
доводят меня до исступления.
     Я открыл саквояж и уложил ботинки. И тут, только-только
собрался я закрыть его снова, как меня осенила ужасная мысль. А
зубную щётку я положил?! Просто не понимаю, как оно так
получается, только я никогда не знаю, положил я зубную щётку или не
положил.
     Зубная щётка -- это такая штука, которая преследует меня, когда я
куда-нибудь еду, и превращает мою жизнь в напасть. Ночью мне
снится, что я забыл её положить; я просыпаюсь в холодном поту и
встаю, чтобы её отыскать. А утром я кладу её в чемодан, ещё не
почистив зубы, и мне приходится вываливать всё назад, чтобы эту
сволочь достать. И каждый раз получается так, что сначала я выверну
весь багаж, а она будет самой последней. Потом я уложу всё заново, а
про неё забуду, и в самый последний момент мне придётся мчаться за
щёткой наверх, и везти на вокзал, завёрнув в носовой платок.
     Разумеется, мне и сейчас пришлось вывернуть всё, что вообще
выворачивалось, и, разумеется, я ничего не нашёл. Я перетряс все
наши вещи до состояния, в котором они должны были находиться
прежде, чем был сотворён мир и когда властвовал хаос. Само собой
разумеется, щётки Джорджа и Гарриса мне попадались раз по
восемнадцать, и не было только моей. Я стал укладывать вещи
обратно, одну за другой, поднимая каждую и перетряхивая. Щётка
оказалась в ботинке. Я перепаковал всё заново.
     Когда я закончил, Джордж спросил, положил ли я мыло. Я сказал,
что мне наплевать, положил я мыло или не положил. Я с силой закрыл
саквояж и перетянул ремнём. Правда, выяснилось, что я сунул туда
кисет, так что пришлось открывать его снова. В общем, с саквояжем
было покончено в пять минут одиннадцатого. А ещё оставались
корзины. Гаррис заметил, что выезжать нам через каких-нибудь
двенадцать часов, и что остальное, наверно, пусть лучше доделают они
с Джорджем. Я согласился и сел. Теперь делали ход они.
     Принялись они беззаботно, очевидно, намереваясь показать мне,
как это делается. Я не стал комментировать. Я только ждал. Когда
Джорджа повесят, самым дрянным упаковщиком в мире останется
Гаррис. Я смотрел на груды тарелок, чайников, чашек, бутылок и
кувшинов, кексов и пирогов, помидоров, спиртовок etc. -- и
чувствовал, что скоро произойдёт захватывающее.
     Оно произошло. Начали они с того, что разгрохали чашку. Это
было первое, что они сделали. Они это сделали только затем, чтобы
продемонстрировать, что умеют -- только затем, чтобы разогреть
интерес.
     Затем Гаррис плюхнул на помидор банку с земляничным
вареньем, помидор превратился в кашу, и им пришлось выскрёбывать
помидор чайной ложкой.
     Затем пришла очередь Джорджа, и он наступил на масло. Я
ничего не сказал. Я только подошёл ближе, уселся на край стола и стал
наблюдать. Это выводило их больше любых моих слов. Я это
чувствовал. Это их нервировало и возбуждало. Они наступали на вещи,
убирали их в сторону, а потом, когда было нужно, не могли их найти.
Пирожки они положили на дно, а сверху наставили тяжестей, и
пирожки разъехались.
     Солью они засыпали всё, а что касается масла! В жизни не видел,
чтобы два человека так хлопотали с куском масла на шиллинг два
пенса. Когда Джордж соскрёб его с тапочка, они попытались запихать
его в чайник. Оно не влезало, а что всё-таки влезло, не вылезало
обратно. В конце концов они его отскоблили и положили на стул.
Гаррис на него сел, масло прилипло к Гаррису, и они стали искать это
масло по всей комнате.
     -- Клянусь, я положил его на этот вот стул, -- сказал Джордж,
уставившись на пустое сиденье.
     -- Да я и сам видел, как ты его положил, минуту назад, --
откликнулся Гаррис.
     Тогда они снова закружили по комнате в поисках масла, а потом
опять сошлись в середине и уставились друг на друга.
     -- Отродясь не видал ничего более странного, -- сказал Джордж.
     -- Вот ведь загадка! -- сказал Гаррис.
     Затем Джордж зашёл Гаррису в тыл и увидел там масло.
     -- Оно что, тут было всё время? -- воскликнул он возмущённо.
     -- Где? -- закричал Гаррис, оборачиваясь назад.
     -- Да стой ты спокойно! -- взрычал Гаррис, срываясь за ним.
     И они счистили масло и положили его в заварочный чайник.
     Монморанси, разумеется, находился в гуще событий. Цель
существования Монморанси заключается в том, чтобы путаться под
ногами и навлекать на себя проклятия. Если он ухитряется влезть туда,
где не нужен в особенности, стать конченой напастью, привести в
исступление всех, чтобы в голову ему летали предметы -- тогда он
считает, что день у него попусту не пропал.
     Добиться того, чтобы кто-нибудь об него споткнулся и честил час
напролёт -- вот высшая цель и смысл его жизни. И когда ему удаётся
преуспеть в этом, его самомнение становится просто невыносимым.
     Он являлся и садился на вещи -- как раз тогда, когда их нужно
было укладывать. Он трудился с навязчивым убеждением, что
Джорджу или Гаррису, когда те протягивали за чем-нибудь руку,
всякий раз был необходим именно его мокрый холодный нос. Он сунул
лапу в варенье, достал все чайные ложки, прикинулся, что лимоны суть
не что иное как крысы, забрался в корзину и убил трёх прежде, чем
Гаррис успел огреть его сковородкой.
     Гаррис сказал, что я подстрекаю его. Я не подстрекал его. Собаке
наподобие этой не требуется подстрекательств. Это -- природный,
исконный порок, порок прирождённый, который заставляет её
вытворять подобное.
     Укладка вещей была закончена без десяти час. Гаррис уселся на
большую корзину и сказал, что, он надеется, ничего не разбилось.
Джордж сказал, что если что-нибудь и разбилось, то оно разбилось (это
замечание его вроде как успокоило). Ещё он добавил, что готов идти
спать.
     Идти спать мы все были готовы. Гаррис сегодня должен был
ночевать у нас, и мы поднялись в спальню.
     Мы бросили жребий, и Гаррису выпало спать со мной. Он
спросил:
     -- Ты, Джей, любишь спать у стены, или как?
     Я сказал что, в общем-то, предпочитаю спать на кровати.
     Гаррис сказал, что это старо.
     Джордж спросил:
     -- В котором часу вас будить, ребята?
     Гаррис ответил:
     -- В семь.
     Я сказал:
     -- Нет, в шесть, -- потому что собирался написать несколько
писем.
     Мы с Гаррисом немного поспорили на этот счёт, но, в конце
концов, поделили разницу и назначили половину седьмого.
     -- Разбуди нас в шесть-тридцать, Джордж, -- сказали мы.
     Джордж не ответил. Мы осмотрели Джорджа и обнаружили, что
он уже спит. Тогда мы поставили у кровати лохань (так, чтобы утром,
вставая с постели, он кувыркнулся в неё) и отправились на боковую.




     Нас будет миссис П. -- Джордж, лежебока. -- Надувательства с
"прогнозом погоды". -- Наш багаж. -- Порочность мальчишки. -- Мы
собираем народ. -- Мы шикарным образом отбываем и прибываем на
Ватерлоо. -- Простосердечие служащих Юго-Восточной железной
дороги в отношении такой суетности, как поезда. -- Плыви, наш челн,
по воле волн.

     Разбудила меня наутро миссис Поппетс.
     -- Известно ли вам, сэр, что уже около девяти?
     -- Чего девяти? -- закричал я, вскакивая.
     -- Часов, -- ответила она в замочную скважину. -- Я думала,
проспите ещё.
     Я разбудил Гарриса и озадачил его. Он сказал:
     -- Ты, вроде как, собирался вставать в шесть?
     -- Ну, собирался. Почему ты меня не разбудил?
     -- Как бы я разбудил тебя, когда ты не разбудил меня? --
парировал он. -- Теперь до воды мы и к полудню не доберёмся.
Удивляюсь, как ты вообще взял на себя труд проснуться.
     -- Хм, -- сказал я. -- К счастью для тебя, что взял. Если б не я, ты
б так и провалялся тут все эти полмесяца.
     Несколько минут мы огрызались в подобном духе, пока нас не
прервал вызывающий храп Джорджа. Он напомнил нам, впервые с тех
пор, как нас разбудили, о его собственном существовании.
     Вот он лежит, человек, который спрашивал, во сколько нас
разбудить, на спине, рот широко раскрыт, колени торчат под одеялом.
     Я уж не знаю, с чего оно так, но вот только вид другого человека,
в постели, который спит, когда я не сплю, доводит меня до бешенства.
Это ужасно, смотреть, как драгоценные часы человеческой жизни --
бесценные мгновения, которые никогда больше не вернутся к нему --
тратятся всего лишь на тупой сон.
     Вот он Джордж, в отвратительной праздности швыряющий прочь
неоценимый дар времени. Его ценная жизнь, за каждую секунду
которой ему впоследствии придётся представить отчёт, утекает от него
без пользы. А ведь он бы мог бодрствовать, набивая брюхо яичницей с
беконом, доставая собаку или фиглярствуя с горничной... Вместо того
чтобы валяться, погрязая в забвении, оплетающем душу.
     Это была страшная мысль. Она осенила нас с Гаррисом в одно и
то же мгновение. Мы решили спасти его, и в этом благородном
стремлении наш собственный спор был забыт. Мы ринулись к
Джорджу и сорвали с него одеяло. Гаррис залепил ему тапочком, я
заорал ему в ухо, и он пробудился.
     -- Чёчилось? -- огласил он, садясь на кровати.
     -- Вставай, тупорылый чурбан! -- зарычал Гаррис. -- Без четверти
десять!
     -- Что? -- возопил Джордж, спрыгивая с кровати в лохань. -- Кто,
гром его разрази, поставил сюда эту дрянь?!
     Мы сказали ему, что нужно быть дураком, чтобы не заметить
лохань.
     Мы покончили с одеванием и, когда дело дошло до прочего,
вспомнили, что расчёски и зубные щётки уже упакованы. (Эта щётка
сведёт меня в гроб, я знаю). Пришлось спускаться и выуживать всё это
из саквояжа. А когда мы управились, Джорджу потребовались
бритвенные принадлежности. Мы сказали, что данным утром ему
придётся обойтись без бритья, так как мы не собираемся
распаковывать саквояж ни для него, ни для кого-либо вроде него.
     Он сказал:
     -- Не валяйте дурака. Как я пойду в Сити вот так?
     Это действительно было весьма непристойно в отношении Сити.
Но какое нам дело до человеческих мук? Как выразился Гаррис, своим
обыкновенным пошлым образом, Сити придётся это сожрать.
     Мы спустились к завтраку. Монморанси пригласил двух прочих
псов проводить его, и они коротали время, грызясь на крыльце.
Умиротворив их зонтиком, мы уселись за отбивные с холодной
телятиной.
     Гаррис сказал:
     -- Хороший завтрак -- великое дело.
     И начал с двух отбивных котлет, заметив, что их надо съесть,
пока они горячи, в то время как телятина может и подождать.
     Джордж завладел газетой и стал читать про катастрофы с лодками
и прогноз погоды, причём последний пророчил: "осадки, похолодание,
облачность переменная" (последнее куда хуже, чем вся та мерзость, из
которой обычно состоит погода), "местами возможны грозы; ветер
восточный; в центральных графствах (Лондон и Ла-Манш) область
пониженного давления. Бар. падает".
     Мне думается, что из всего глупейшего, раздражающего вздора,
которым нас пичкают, мошенничество с "прогнозом погоды" -- самый,
наверно, несносный. Он "прогнозирует" в точности то, что было вчера
или позавчера, и в точности наоборот тому, что должно произойти
сегодня.
     Помню, как-то раз поздней осенью отдых у меня был совершенно
загублен тем, что мы внимали прогнозу погоды в местной газете.
"Сегодня ожидаются сильные ливни и грозы" -- говорилось там в
понедельник. Мы отказываемся от пикника и, ожидая дождя, весь день
остаёмся под крышей. А мимо нашего дома в пролётках и на линейках
катит народ, веселей некуда; солнце сияет себе, ни облачка не видать.
     -- Ага! -- говорим мы, выглядывая из окна. -- Вот как вернутся
домой все мокрые!
     И мы фыркаем, представляя себе, как же они все промокнут. И мы
возвращаемся, и ворошим огонь, и достаём книги, и приводим в
порядок коллекцию водорослей и раковин. К полудню, когда солнце
заливает комнату, жара становится просто ужасной, и нам интересно,
когда же, наконец, начнутся эти сильные ливни и грозы.
     -- Ага! Вот посмотрите, после обеда как ливанёт! -- говорим мы
друг дружке. -- Ох, ну и промокнут же все. Вот здорово!
     В час дня заходит хозяйка и спрашивает, не собираемся ли мы на
улицу (денёк такой славный).
     -- Нет, нет, -- отвечаем мы, посмеиваясь многозначительно. --
Мы-то не собираемся. Мы не собираемся вымокнуть -- нет, нет, нет.
     И когда уже вечереет, а дождя нет и в помине, мы пробуем
утешиться мыслью, что он обрушится вдруг, лишь только народ двинет
домой; укрыться им будет негде, и оттого все вымокнут ещё больше.
Ни капли, однако, не падает; заканчивается роскошный день, и за ним
наступает дивная ночь.
     Наутро мы читаем, что будет "сухо и ясно; жара", легкомысленно
одеваемся и выходим. Спустя полчаса начинается затяжной ливень,
дует жестокий холодный ветер; то и другое продолжается до самого
вечера. Мы возвращаемся домой с простудой и ревматизмом, и
оказываемся в постели.
     Погода -- такая штука, которая мне не по соображению,
совершенно. Я никогда её не пойму. В барометре-то пользы нет --
сбивает с толку так же, как прогнозы в газете.
     В Оксфорде, в гостинице, где я останавливался прошлой весной,
был один. Когда я въехал, он показывал "Ясно". За окном же просто
лило, лило весь день, и я не соображал, что к чему. Я постучал по
барометру. Он прыгнул и показал "Сушь". Коридорный, проходя мимо,
остановился и сказал, что барометр, верно, имеет в виду завтрашний
день. Я предположил что, может статься, он имеет в виду
позапрошлую неделю, но коридорный сказал, что он так не думает.
     Наутро я вновь постучал по нему. Он перепрыгнул дальше, а
дождь припустил ещё пуще. Я пришёл в среду и треснул ещё разок.
Стрелка было крутнулась к "Ясно", "Сушь" и "В. Сушь", но её
остановил шпенёк, и она не могла двигаться дальше. Она старалась изо
всех сил, но аппарат был устроен так, что для более существенного
предсказания хорошей погоды ей пришлось бы сломаться. А ей-то,
очевидно, хотелось продолжить и предсказать засуху, пересыхание
вод, солнечные удары, самум и тому подобное. Но шпенёк это
предупредил, и ей пришлось удовлетвориться простым и банальным
"В. Сушь".
     А дождь тем временем лил водопадом, и нижнюю часть города
затопило, потому что река вышла из берегов.
     Коридорный сказал, что всё ясно: когда-нибудь и надолго
наступит замечательная пора. И он прочитал стихотворение,
напечатанное на крышке оракула, что-то вроде:

     Раньше знаешь -- дольше будет.
     Позже знаешь -- скорее пройдёт.

     Тем летом хорошей погоды так и не наступило. Видимо,
устройство подразумевало следующую весну.
     А есть ещё эта новая разновидность барометров -- прямые и
длинные. Мне никогда не понять, где у них голова, а где хвост. Одна
сторона у них для 10-и часов на вчера, а другая для 10-и часов на
сегодня (только в такую рань туда, где он стоит, не пускают). Он
всегда или падает, или всегда поднимается -- когда дождь, когда ясно,
когда сильный ветер, или когда слабый. С одного конца у него "С-р", с
другого "В-к", и даже если его стукнуть, то он всё равно ничего не
скажет. А ещё его нужно подстроить под уровень моря и привести к
Фаренгейту (и даже потом непонятно, что будет).
     Кому вот только нужен весь этот прогноз? Погода -- дрянь сама
по себе, ещё не хватало, чтобы об этом напоминали. Пусть уж лучше
будет тот старикан, который в особенно мрачное утро, когда нам
особенно хочется, чтобы оно прояснилось, оглядывает горизонт
особенно понимающим взглядом и говорит:
     -- Э нет, сэр, оно прояснится, уж точно. Разойдётся, уж точно, сэр.
     -- А-а, он-то знает, -- говорим мы, желая ему доброго утра и
отправляясь в путь. -- Диву даёшься, откуда эти старики всё знают!
     И мы питаем нежные чувства к этому человеку, которые не
уменьшаются тем обстоятельством, что проясняться не проясняется
ничего, и дождь льёт себе целый день.
     -- Ну что ж, -- думаем мы. -- Он-то сделал всё, что от него
зависит.
     А к тому, кто пророчит ненастье, мы наоборот питаем чувства
только злые и мстительные.
     -- Вы думаете, прояснится? -- кричим мы мимоходом, бодро.
     -- Уж нет, сэр, боюсь, зарядило на день, -- отвечает он, покачав
головой.
     -- Старый болван, -- бормочем мы. -- Откуда он знает-то?
     И если его знамение подтверждается, мы возвращаемся, злясь на
него ещё больше, и будучи смутно убеждены в том, что без него здесь,
так или иначе, не обошлось.
     В это конкретное утро было слишком ярко и солнечно для того,
чтобы леденящие кровь сводки Джорджа насчёт "бар. падает",
"атмосферные возмущения распространяются по южной Европе" и
"давление повышается" нас очень расстроили. Таким образом, Джордж,
убедившись, что, будучи не в состоянии испакостить нам настроение,
лишь понапрасну теряет время, стянул сигаретку (которую я заботливо
свернул для себя) и вышел.
     Затем мы с Гаррисом, покончив с тем немногим, что оставалось
ещё на столе, выволокли багаж на крыльцо и стали ждать кеб.
     Багажа, когда мы собрали всё вместе, оказалось, надо сказать,
изрядно. Тут был большой кожаный саквояж, чемоданчик, две
корзины, большой свёрток пледов, четыре-пять пальто с макинтошами,
несколько зонтиков. Ещё была дыня, в сумке отдельно (такая здоровая,
что никуда не влезала), пара фунтов винограда (в другой сумке),
японский бумажный зонтик, сковорода (которую, слишком длинную,
чтобы куда-нибудь ткнуть, мы завернули в обёрточную бумагу).
     Смотрелось это внушительно, и нам с Гаррисом стало даже как-то
и стыдно (хотя с чего бы, не понимаю). Свободный кеб не появлялся.
Зато появились уличные мальчишки. Заинтересовавшись, несомненно,
зрелищем, они тормозили.
     Первым объявился мальчик от Биггса. Биггс -- наш зеленщик. Его
главное дарование заключается в том, чтобы нанимать себе на работу
наиболее падших и беспринципных мальчиков, произведённых когда-
либо цивилизацией. Если по соседству возникает что-нибудь
чудовищнее обычного по части мальчиков -- мы знаем, это последний
мальчик от Биггса.
     Мне говорили, что, когда на Грейт-Корам-стрит случилось
убийство, наша улица быстренько заключила, что за этим убийством
стоит мальчик от Биггса (тогдашний); и если бы он не смог, в ответ на
суровый перекрёстный допрос, которому его подверг номер 19, когда
он явился туда за заказом на следующий день (в допросе принимал
участие номер 21, оказавшийся в тот момент на крыльце), доказать
полное алиби -- ему бы пришлось туго. Я не знаю мальчика, который
был у Биггса в то время. Но если судить по тому, чего я с тех пор
насмотрелся, сам бы я этому алиби большого значения придавать не
стал.
     Мальчик от Биггса, как я сказал, появился из-за угла. Он,
очевидно, был в большой спешке, когда вначале показался на
горизонте, но, заметив меня, Гарриса, Монморанси и вещи, он
притормозил и уставился. Мы с Гаррисом посмотрели на него с
неодобрением. Это могло бы поранить более чувствительную натуру.
Только мальчики от Биггса повышенной чувствительностью, как
правило, не отличаются. Он стал на мёртвый якорь в ярде от нашего
крыльца и -- прислонившись к ограде и подобрав соломинку для
жевания -- стал сверлить нас взглядом. Он явно решил досмотреть до
конца всё.
     В следующий миг на противоположной стороне улице появился
мальчик от бакалейщика. Мальчик от Биггса его приветствовал:
     -- Эй! Нижние из 42-го переезжают.
     Мальчик от бакалейщика перешёл улицу и занял позицию с
другой стороны крыльца. Затем к мальчику от Биггса присоединился
юный джентльмен из обувной лавки, тогда как распорядитель пустых
бутылок из "Голубых Столбов" занял независимую позицию на
бордюре.
     -- Что-что, а с голоду они не помрут, -- сообщил джентльмен из
обувной лавки.
     -- Ты, поди, тоже с собой чего-нибудь захватил, -- возразили
"Голубые Столбы", -- если бы собрался переплыть Атлантический
океан в лодке.
     -- Они не собираются переплывать Атлантический океан, --
вмешался мальчик от Биггса. -- Они отправляются на розыски Стенли.
     К этому времени уже собралась небольшая толпа, и люди
спрашивали друг друга, в чём дело. Одна сторона (юные и
легкомысленные) находила, что это свадьба, и отмечала, что Гаррис --
жених; в то время как старшая и более вдумчивая часть масс
склонялась к той мысли, что здесь готовятся к погребению, и я,
вероятно, брат трупа.
     Наконец, появился свободный кеб (у нас такая улица, на которых,
как правило, пустые кебы, когда они не нужны, мелькают с частотой
три штуки в минуту, болтаются повсюду вокруг и путаются под
ногами). И мы -- сложив в кеб самих себя и наши пожитки, а также
вышвырнув пару приятелей Монморанси, которые, очевидно, принесли
клятву не покидать его никогда -- отбыли среди аплодисментов толпы
(при этом мальчик от Биггса запустил нам вслед морковкой, "на
счастье").
     В одиннадцать часов мы прибыли на вокзал Ватерлоо и стали
спрашивать, откуда отходит поезд 11:05. Этого никто, понятно, не
знал. На Ватерлоо никто никогда не знает, откуда должен отправиться
поезд (как ни то, куда он идёт, когда всё-таки отправляется, как и
вообще ничего в этом смысле). Носильщик, который взял наши вещи,
считал, что поезд отправляется со второй платформы. Тогда как другой
носильщик, с которым мы также обсудили вопрос, слышал, что, как
вроде бы говорили, с первой. Начальник вокзала, с другой стороны,
был убеждён -- с пригородной.
     Чтобы покончить с этим, мы поднялись наверх к главному
диспетчеру, и он сообщил нам, что сию минуту встретил одного
человека, который утверждал, будто бы видел наш поезд на третьей
платформе. Мы двинулись к третьей платформе, но тамошнее
начальство нам заявило, что оно, в известной мере, считает, что поезд
у них -- саутгемптонский экспресс (если вообще не виндзорский
кольцевой). В любом случае, они были уверены, что поезд не
кингстонский (хотя почему они были в этом уверены, сказать не
могли).
     Тогда наш носильщик сообщил что, как он думает, наш поезд,
должно быть, стоит на верхней платформе. Он сказал, что (как он
думает) этот поезд он вроде бы даже знает. Тогда мы поднялись на
верхнюю платформу, увидели машиниста и стали спрашивать, не в
Кингстон ли он идёт. Он сказал, что, конечно, едва ли может
утверждать наверное, но, считает, в известной мере, что да. Так или
иначе, если он не 11:05 на Кингстон, тогда он (он, в общем, уверен) --
9:32 до Вирджиния-Уотер. (Или экспресс 10:00 на остров Уайт, или
куда-нибудь в том направлении; доберёмся -- узнаем.) Мы тихонько
сунули ему полкроны и взмолились -- пусть он будет 11:05 на
Кингстон.
     -- На этой дороге никому никогда не узнать, -- сказали мы
машинисту, -- какой у вас поезд и куда он идёт. Дорогу-то знаете!
Трогайте себе тихонько и поезжайте в Кингстон.
     -- Даже не знаю, джентльмены, -- отвечал великодушный малый. -
- Но думаю, кто-то всё-таки должен идти в Кингстон... Так что я и
пойду. Гоните полкроны.
     Вот как мы попали в Кингстон, через Лондон, по Юго-западной
железной дороге.
     В последствии мы узнали, что наш этот поезд на самом деле был
почтовый эксетерский, и что на Ватерлоо его разыскивали несколько
часов подряд, и никто не знал, куда же он делся.
     Наша лодка ожидала нас в Кингстоне, как раз ниже моста, и к ней
мы направили стопы, и сложили багаж вокруг, и взошли на неё.
     -- Ну как, всё в порядке? -- спросили у нас.
     -- Ещё как! -- ответили мы.
     И -- Гаррис на вёслах, я у руля, а Монморанси, подавленный и
исполненный глубокого подозрения, на носу -- мы двинулись по реке,
которой на две недели предстояло стать нашим домом.




     Кингстон. -- Поучительные замечания о раннем периоде
Английской истории. -- Поучительные наблюдения о резном дубе и
жизни вообще. -- Печальный случай Стиввингса-младшего. --
Размышления о древностях. -- Я забываю, что на руле. -- Любопытные
результаты. -- Хэмптон-Кортский лабиринт. -- Гаррис в роли
проводника.

     Выдалось чудесное утро, как бывает поздней весной или ранним
летом (как вам больше понравится), когда нежный глянец травы и
листвы наливается полной зеленью, а год похож на прелестную
девушку в трепете смутных чувств на пороге зрелости.
     Чудные улочки Кингстона, весьма живописные в ярком
солнечном свете у берега; сверкающая река с баржами, которые
неспешно тянутся по течению; зелёный бечёвник; нарядные особняки
на том берегу; Гаррис, кряхтящий за вёслами в своём красно-
оранжевом свитере; сумрачный старый дворец Тюдоров, мелькающий
вдалеке -- всё это составляло столь солнечную картину, столь яркую и
невозмутимую, столь полную жизни и всё же столь умиротворяющую,
что -- пусть и было сейчас раннее утро -- я почувствовал, как меня
мечтательно убаюкивает, обволакивает задумчиво-созерцательным
настроением.
     Я представлял Кингстон, или "Кёнингестун", как он назывался
однажды, когда саксонские "кёнинги" короновались там. Здесь
перешёл реку великий Цезарь, и римские легионы разбили свой лагерь
на покатых холмах. Цезарь, как в поздние времена Елизавета,
останавливался здесь, похоже, на каждом углу (только он был
приличнее доброй королевы Бесс: он не ночевал в трактирах).
     А она от трактиров так просто с ума сходила, эта английская
королева-девственница. В радиусе десяти миль от Лондона едва ли
отыщется даже один мало-мальски привлекательный кабачок, в
который она бы не заглянула, где бы не посидела, где бы как-нибудь не
провела ночь. Интересно, что если Гаррис, скажем, начнёт новую
жизнь, станет великим, добродетельным человеком, сделается премьер-
министром и умрёт -- стали бы на трактирах, к которым он благоволил,
вешать вывески: "Здесь Гаррис пропустил кружку горького", "Здесь
летом 88-го Гаррис опрокинул пару шотландских со льдом", "Отсюда в
декабре 1886-го вышибли Гарриса"?
     Нет. Таких мест было бы слишком много! Те места, в которых он
никогда не бывал -- вот они бы прославились. "Единственная пивная в
Южном Лондоне, где Гаррис не хлебнул ни глотка!" Народ повалил бы
валом -- посмотреть, что там не так.
     Как, должно быть, ненавидел Кенингестун простоватый бедняга
король Эдви! Пир по случаю коронации оказался ему не по силам.
Может быть, кабанья голова, нафаршированная цукатами, ему не
пришлась по вкусу (мне бы она не пришлась, точно), а вином и мёдом
он уже просто упился, но он удрал потихоньку с шумного кутежа,
чтобы украсть тихий час при свете луны с милой своей Эльгивой.
     Возможно, взявшись за руки у окна, любовались они лунной
дорожкой на водной глади реки, тогда как из далёких залов рваными
шквалами смутного шума и грохота доносился неистовствующий
разгул.
     Затем эти скоты -- Одо и Сен-Дустан -- врываются в тихую
комнату, и осыпают непристойными оскорблениями ясноликую
королеву, и волокут бедного Эдви обратно, в шумный гул пьяной
свары.
     Прошли годы, и, с кончиной военных маршей, рука об руку сошли
в могилу саксонские короли и саксонское буйство. На время величие
Кингстона отошло -- чтобы возродиться снова, когда Хэмптон-Корт
стал дворцом Тюдоров и Стюартов, а королевские баржи становились у
берега с натянутыми якорными цепями, и щеголи в ярких плащах
спускались по лестницам с важным видом, чтобы позвать: "Эй,
паромщик! Чтоб тя! Гранмерси!".
     Многие из старых домов в тех местах ясно говорят о времени,
когда в Кингстоне находился двор, жили придворные и вельможи,
когда по долгой дороге к воротам дворца день напролёт бряцала сталь,
гарцевали скакуны, шуршали шелка и бархат, мелькали лица красавиц.
От этих больших просторных домов -- с их выступающими, в
решётках, окнами, с их огромными каминами, с их остроконечными
крышами -- веет временем длинных чулок и коротких камзолов, шитых
жемчугом перевязей, вычурных клятв. Дома эти были возведены в те
дни, "когда люди знали, как строить". Твёрдый красный кирпич со
временем только окреп, а дубовые лестницы не скрипят и не крякают,
когда вы норовите тихонько спуститься.
     Говоря о дубовых лестницах, вспоминаю великолепную лестницу
резного дуба в одном из домов Кингстона. Сейчас это лавка на
рыночной площади, но очевидно, некогда был особняк какой-то
большой персоны. Мой друг, который живёт в Кингстоне, однажды
зашёл туда купить шляпу, по рассеянности засунул руку в карман и
расплатился наличными.
     Лавочник (а он моего друга знал), естественно, оказался поначалу
несколько обескуражен. Быстро, однако, оправившись и чувствуя, что
в поощрение подобных вещей что-то следует предпринять, он спросил
нашего героя, не хотел бы тот осмотреть образец превосходной
старинной дубовой резьбы. Мой друг отвечал, что хотел бы. Тогда
лавочник провёл его через лавку и повёл вверх по лестнице. Перила её
были грандиозным произведением мастерства, а стена вдоль неё была
украшена дубовой панелью с такой резьбой, которая бы сделала честь
и дворцу.
     С лестницы они попали в гостиную -- большую яркую комнату,
оклеенную несколько ошеломляющими, но бодренькими голубенькими
обоями. Более в апартаментах, однако, ничего примечательного не
наблюдалось, и мой друг поинтересовался, зачем же его сюда привели.
Хозяин подошёл к обоям и постучал по ним. Они издали деревянный
звук.
     -- Дуб, -- пояснил он. -- Сплошь резной дуб, до самого потолка,
точь-в-точь как на лестнице.
     -- Великий Цезарь! -- возопил приятель. -- Вы что, хотите сказать,
что залепили дубовую резьбу вот этими голубенькими обоями?
     -- Ну да, -- был ответ. -- И это вылетело мне в копеечку. Сначала,
конечно, пришлось обшить её шпунтом. Но сейчас-то в комнате весело.
А было угрюмо, что просто ужас какой-то.
     Не могу сказать, что я совершенно его порицаю (что, несомненно,
должно его сильно утешить). С его точки зрения, то есть, с точки
зрения обычного домовладельца, стремящегося, по мере возможного,
не тяготиться жизнью, но не с точки зрения маньяка-антиквара, правда
на его стороне. На резной дуб очень приятно взглянуть, немного
резного дуба приятно иметь, но, вне всяких сомнений, жить в нём как-
то тяжеловато (если, конечно, вы на нём не свихнулись). Ведь это всё
равно, что жить в церкви.
     Нет. В нашем случае грустно то, что у лавочника, которого резной
дуб не интересует, резным дубом украшена вся гостиная, в то время
как люди, которых резной дуб как раз интересует, принуждены платить
за него ужасные деньги. И это, похоже, правило в нашем мире. У
каждого есть то, что ему не нужно, а у других есть как раз то, что
нужно ему.
     У женатых есть жёны, которые им вроде как не нужны, а молодые
холостяки плачутся, что никак не могут найти такую. У бедняков,
которые едва сводят концы с концами, бывает по восемь здоровых
детей. Богатые старые парочки, которым некому оставить свои
деньжищи, умирают бездетными.
     А взять девушек и поклонников. Девушкам, у которых
поклонники есть, они не нужны. Они говорят, что и без них обойдутся.
Те им, мол, только и докучают, и почему бы им не отправиться к мисс
Смит, или к мисс Браун, которые невзрачны, в годах, и у которых
поклонников нет? Им самим поклонники не нужны. Замуж они не
собираются выходить вообще.
     Но нет, нет, лучше и не думать об этом. От этого так грустно.
     У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон. Его
настоящее имя было Стиввингс. Это был самый исключительный тип,
который мне вообще попадался. Я подозреваю, он действительно
любил учиться. Он получал страшные головомойки за то, что читал по
ночам в постели греческие тексты, а что касается французских
неправильных глаголов, так от глаголов его вообще нельзя было
оторвать. Он был полон причудливых и противоестественных
заблуждений насчёт того, что должен быть честью родителям и славой
для школы. Он томился жаждой получать награды, стать взрослым и
благоразумным. Подобных малодушных идей было у него навалом. Я
никогда не встречал такого диковинного создания -- но безобидного,
заметьте, как неродившееся дитя.
     И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил
в школу. Таких заболевающих мальчиков, как этот Сэнфорд-и-Мертон,
больше не существовало. Если в радиусе десяти миль от него
появлялась какая-нибудь известная науке зараза, он её подхватывал, и
подхватывал по-тяжёлому. Он подцеплял бронхит в самый июльский
зной, а сенную лихорадку на Рождество. После шести недель засухи
его свалит с ног ревматизм, а если он выйдет на улицу в туманный
ноябрьский день, то вернётся домой с солнечным ударом.
     Как-то раз его положили под общий наркоз, беднягу, повыдирали
все зубы и вручили вставные челюсти -- так страшно он страдал зубной
болью. Тогда он переключился на невралгию и боль в ушах. Простуда
не покидала его никогда (за исключением одного случая, когда девять
недель он провалялся со скарлатиной). Вечно у него было что-нибудь
отморожено. Большая холерная эпидемия 1871 года обошла только
наши места. Во всём округе был зарегистрирован лишь один случай.
Холерой заболел юный Стиввингс.
     Когда он заболевал, ему приходилось оставаться в постели,
кушать цыплят, заварные пирожные и парниковый виноград. И он
лежал и рыдал -- потому что ему не позволяли писать латинские
упражнения и отбирали немецкую грамматику.
     А мы, прочая ребятня, которые пожертвовали бы десятью годами
школьной жизни за то, чтобы поболеть хотя бы денёк, которые
совершенно не собирались давать родителям повода почваниться
своими чадами -- мы не могли добиться даже того, чтобы у нас
онемела шея. Мы торчали на сквозняках, но это лишь укрепляло и
освежало нас. Мы хватали всякую дрянь, чтобы нас рвало, но только
толстели и дразнили себе аппетит. Чего только мы не изобретали, но
нас ничего не брало -- пока не начинались каникулы. Тогда, в тот же
день, когда нас распускали по домам, мы простужались, и
подхватывали коклюш, и заболевали всем, чем только можно. И так
длилось до следующего семестра, когда, несмотря на все наши
манёвры, мы вдруг выздоравливали и чувствовали себя замечательно,
как никогда.
     Такова жизнь. А мы лишь некие злаки, которых косят и запекают
в духовке.
     Возвращаясь к вопросу о резном дубе -- у них, должно быть, были
весьма высокие представления о прекрасном и эстетическом, у наших
прапрадедов. Пожалуй, все наши сегодняшние сокровища -- не больше
чем обычные пустяковины трёхсот-четырёхсотлетней давности.
Сомневаюсь, что в старых суповых тарелках, пивных кружках и
свечных щипцах, которые мы сегодня столь ценим, присутствует
подлинная красота. Это всего лишь сияющий ореол эпохи, что в наших
глазах придаёт этим вещам очарование. Старинный "голубой фарфор",
которым мы обвешиваем все стены в качестве украшения, пару веков
назад был обыкновенной домашней посудой. А розовенький пастух и
жёлтенькая пастушка, которых мы пускаем по кругу, чтобы все
захлёбывались от восторга, делая вид, что разбираются в этом, были
никчёмными каминными безделушками, которые мамаша
восемнадцатого столетия сунет пососать ребёнку, когда тот заплачет.
     Будет ли оно так в будущем? Всегда ли дешёвые безделушки
вчерашнего дня будут превозноситься как сокровища дня
сегодняшнего? Станут ли сильные мира сего, в две тысячи таком-то
году, рядами развешивать над камином обеденные тарелки с
орнаментом из ивовых веточек? Будут ли белые чашки с золотым
ободком и прелестным золотым цветочком внутри, неизвестного науке
вида, которые наша Мэри бьёт теперь не моргнув глазом -- будут ли
они бережно склеены, выставлены на полочку, и никто, кроме самой
хозяйки, не будет стирать с них пыль?
     Вот фарфоровая собачка, украшающая мою спальню в
меблированных комнатах. Это белая собачка. Глаза у неё голубые. Нос
у неё изысканно розовый, с крапинками. Шея у неё мучительно
вытянута, на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом.
Я сам собачкой не восхищаюсь. Могу сказать, что как произведение
искусства она меня раздражает. Мои невменяемые приятели глумятся
над ней, и даже собственно моя хозяйка к собачке не питает восторга, а
присутствие её оправдывает тем обстоятельством, что это подарок
тётушки.
     И ведь более чем вероятно, что в двадцать первом столетии эту
собачку где-нибудь откопают, без ног и с отбитым хвостом, и продадут
как образчик старинного фарфора, и засунут в стеклянный шкаф. И
люди будут ходить вокруг и восхищаться ею. Они будут поражены
дивной глубиной цвета на её носу, и будут строить гипотезы на счёт
того, сколь великолепной, вне всяких сомнений, была утраченная доля
хвостика.
     Мы, в наше время, прелести этой собачки не видим. Мы слишком
пригляделись к ней. Это как закат солнца и звёзды: очарование их не
исполняет нас благоговением оттого, что они привычны глазам. Так и с
этой фарфоровой собачонкой. В 2288 году люди будут захлёбываться
над ней от восторга. Производство таких собачек превратится в
утраченное мастерство. Наши потомки будут удивляться тому, как нам
удавалось творить подобные вещи, и говорить о том, как мы были
искусны. Про нас будут говорить, с восторженным благоговением, "эти
великие мастера древности, которые процветали в девятнадцатом веке
и создавали такие фарфоровые собачки".
     Вышивку, которую ваша старшая дочь сделала в школе, будут
называть "гобеленом викторианской эпохи", и ей не будет цены. За
кувшинами из нынешних придорожных трактиров (синие с белым, все
в трещинах и щербатые) будут гоняться, их будут продавать на вес
золота, а богачи будут использовать их в качестве чаш для крюшона.
Японские же туристы будут скупать все эти "подарки из Рэмсгейта" и
"сувениры из Маргейта", избегшие уничтожения, и тащить их с собой в
Иеддо как древнюю английскую редкость.
     Здесь Гаррис отбросил вёсла, поднялся со скамьи, лёг на спину и
растопырил в воздухе ноги. Монморанси взвыл, сделал сальто, а
верхняя корзина подпрыгнула, и из неё вывалились содержимое.
     Я был до некоторой степени удивлён, но самообладания не
потерял. Я сказал, довольно благодушно:
     -- Алё! Вы что это там?
     -- Мы что это там? Ах ты...
     Нет, по зрелом размышлении я не повторю того, что огласил
Гаррис. Меня можно винить, это я признаю, но оправдать неистовства
языка и непристойности выражений (особенно со стороны человека,
получившего такое заботливое воспитание, которое, как я знаю,
получил Гаррис) невозможно ничем. Я размышлял об ином и, как
можно легко понять, позабыл, что сижу на руле, в результате чего мы
изрядно перемешались с бечёвником. Какое-то время было трудно
определить, что было мы, а что миддлсекский берег Темзы, но вскоре
мы с этим разобрались и отъединили себя от берега.
     Гаррис, тем не менее, заявил, что поработал достаточно, и теперь
моя очередь. Раз уж мы въехали в берег, я вылез, взялся за бечеву и
повёл лодку мимо Хэмптон-Корта. Что за милая старая стенка тянется
здесь вдоль реки! Всякий раз, когда я прохожу мимо, мне становится
лучше от одного её вида. Такая живая, весёлая, славная старая стенка!
Какое очаровательное зрелище! Тут по ней вьётся лишайник, там она
поросла мхом; робкая юная виноградная лоза выглядывает здесь над
краем, посмотреть, что творится на оживлённой реке; чуть дальше
свисает гроздьями старый неброский плющ. В каждых десяти ярдах
этой стены по полсотни цветов, тонов и оттенков. Если бы я рисовал и
умел писать красками, я бы, конечно, сделал прелестный набросок этой
старой стены. Я частенько думал о том, что хотел бы жить в Хэмптон-
Корте. Здесь так мирно и тихо; так славно здесь побродить ранним
утром, когда народ ещё спит.
     Впрочем, вряд ли мне это на самом деле понравится, если это на
самом деле случится. По вечерам здесь страшно уныло и хмуро, когда
лампа бросает на стену жуткие тени, а эхо далёких шагов звенит по
холодным каменным коридорам, то приближаясь, то замирая вдали.
Повсюду смертельная тишина, и только стучит ваше сердце.
     Мы -- создания солнца, мы, мужчины и женщины. Мы любим свет
и жизнь. Вот отчего мы торчим толпой в городах, а на селе с каждым
годом становится всё пустыннее. При свете солнца -- днём, когда
Природа вокруг жива и деятельна -- пригорки и густые заросли нас
привлекают. А ночью, когда Мать Земля отправляется спать, а мы
остаёмся бодрствовать -- о! Мир наводит такую тоску, и нам
становится страшно, как детям в пустом тихом доме. Тогда мы сидим и
рыдаем, и вожделеем залитых фонарями улиц, и звука человеческих
голосов, и пульса человеческой жизни. Нам так беспомощно и
ничтожно в великом безмолвии, когда тёмный лес шелестит в ночном
ветре. Вокруг столько призраков, и их неслышные вздохи вселяют в
нас такую печаль. Давайте же собираться в больших городах, палить
огромнейшие костры из миллионов газовых рожков, кричать, петь
хором и быть героями.
     Гаррис спросил, случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском
лабиринте. Он сказал, что как-то раз туда заходил, чтобы показать
кому-то, как его проходить. Он изучил лабиринт по карте, и тот
оказался простым просто до глупости (и вряд ли стоил двух пенсов,
которые брали за вход). Гаррис сказал, что карту, должно быть,
составляли ради насмешки; на лабиринт она вообще была не похожа, и
только сбивала с толку. Гаррис повёл туда своего кузена-провинциала.
Гаррис сказал:
     -- Мы просто зайдём, чтобы ты мог рассказывать, что здесь был.
Здесь всё элементарно. Называть это лабиринтом просто глупость. Ты
всё время поворачиваешь направо. Просто обойдём его за десять минут
и пойдём закусить.
     Когда они вошли в лабиринт, им встретились люди, которые, по
их словам, крутились там уже три четверти часа и были сыты этим по
горло. Гаррис сказал, что, если им хочется, они могут пойти за ним; он,
мол, только что зашёл в лабиринт, обойдёт его и снова выйдет. Те
заявили, что это весьма любезно с его стороны, пристроились следом и
двинулись.
     По дороге они подбирали всяких других людей, которым также
хотелось с этим покончить, и так сосредоточили всех, кто был в
лабиринте. Несчастные, расставшиеся со всякой надеждой выбраться,
увидеть снова дом и друзей, при виде Гарриса и его команды обретали
дух и присоединялись к процессии, благословляя его. Гаррис сказал,
что, по его оценке, за ним увязалось человек, наверно, двенадцать; а
одна женщина с ребёнком, которая провела в лабиринте целое утро,
пожелала, чтобы не потерять Гарриса, взять его за руку.
     Всякий раз Гаррис поворачивал вправо, но так продолжалось, и
продолжалось, и кузен предположил, что лабиринт, видимо, очень
большой.
     -- Один из самых обширных в Европе, -- подтвердил Гаррис.
     -- Должно быть так, -- отвечал кузен. -- Ведь мы прошли уже
добрых две мили.
     Гаррис и сам начал подумывать, что всё это уже странно, но
продолжал до тех пор, пока шествие, наконец, не наткнулось на
половинку булочки, валявшуюся на земле; кузен побожился, что семь
минут назад её видел, и Гаррис сказал: "Не может быть!", а женщина с
ребёнком воскликнула: "Ещё как может!", так как сама же отобрала эти
полбулочки у ребёнка и бросила здесь, как раз перед тем, как
повстречать Гарриса. При этом она добавила, что весьма сожалеет о
том, что это произошло, и озвучила мнение, что он самозванец. Это
привело Гарриса в бешенство, и он вытащил план, и разъяснил
собственную теорию.
     -- Карта-то может быть и нормальная, -- сказал кто-то, -- если б
вы знали, где мы на карте сейчас.
     Гаррис себе этого не представлял, и предложил, лучше всего,
отправиться назад ко входу, чтобы начать всё сначала. Предложение
начать всё сначала большого энтузиазма не вызвало, но в отношении
целесообразности возвращения назад ко входу возникло полное
единодушие. И они повернулись, и опять поплелись за Гаррисом, в
обратном направлении. Прошло ещё минут десять, и они оказались в
центре лабиринта.
     Гаррис сначала было вознамерился изобразить дело так, что он
этого и добивался. Но у толпы был такой угрожающий вид, что он
решил представить все чистой случайностью.
     Так или иначе, теперь у них было, с чего начинать. Зная теперь,
где находятся, они справились по карте заново. Всё дело показалось
простым, проще некуда, и они двинулись в третий раз.
     И через три минуты они снова оказались в центре.
     После этого они просто больше никуда не могли попасть. Куда бы
они ни пошли, их всё равно приводило назад, в середину. Это стало
настолько привычным, что кое-кто становился там, дожидаясь, пока
остальные обойдут кругом и вернутся. Спустя какое-то время Гаррис
опять развернул карту, но вид этого документа только привёл толпу в
ярость, и Гаррису посоветовали употребить его на папильотки. По
признанию Гарриса, он не мог избавиться от ощущения, что, до
известной степени, популярность утратил.
     Наконец, они все сошли с ума и стали кричать сторожу. Сторож
пришёл, взобрался снаружи на лесенку, и стал выкрикивать указания.
Только у них у всех в голове образовался к этому времени такой
сумбур, что они вообще ничего не соображали, и сторож велел им
оставаться на месте, заявив, что сейчас придёт сам. Они сбились в кучу
и стали ждать, а сторож спустился и ступил внутрь.
     Как нарочно, сторож оказался юнцом, и новичком в своём деле;
оказавшись внутри, он не смог их найти, бродил вокруг да около,
пытаясь до них добраться, а потом потерялся сам. Сквозь изгородь им
было видно, как он носится здесь и там. Вот он увидит их и бросится к
ним; они прождут его минут пять, после чего он снова появится на том
же месте, и спросит, куда же это они подевались.
     Чтобы выбраться, им пришлось дожидаться с обеда кого-то из
сторожей-стариков. Гаррис сказал, что, насколько он может судить,
лабиринт очень занятный, и мы решили, что на обратном пути
попробуем затащить туда Джорджа.




     Темза в воскресном убранстве. -- Платье на реке. -- Возможности
для мужчин. -- Отсутствие вкуса у Гарриса. -- Спортивная куртка
Джорджа. -- День в обществе юных модниц. -- Надгробие миссис
Томас. -- Человек, который не обожает могилы, гробы и черепа. --
Гаррис приходит в бешенство. -- Его взгляды на Джорджа, банки и
лимонад. -- Он выполняет акробатические номера.

     Гаррис рассказывал мне о своих приключениях в лабиринте, пока
мы проходили Маулсейский шлюз. На это ушло какое-то время,
потому что шлюз этот большой, а наша лодка была единственной. Не
припоминаю, чтобы мне случалось видеть Маулсейский шлюз с одной
только лодкой. Этот шлюз, по-моему, на Темзе самый забитый,
включая даже Боултерский.
     Я иногда наблюдал такое, что в нём вообще не было видно воды:
сплошь пёстрый ковёр ярких спортивных курток, нарядных шапочек,
модных шляпок, разноцветных зонтиков, шёлковых шарфов, накидок,
струящихся лент, элегантных белых одежд. Когда заглядываешь в
шлюз со стены, то кажется, что это большая коробка, куда набросали
цветов всякой формы и всяких оттенков, и они рассыпались там
радужной грудой по всем углам.
     В погожее воскресенье шлюз являет собой такую картину весь
день. Вверх и вниз по течению стоят, ожидая за воротами своей
очереди, долгие вереницы лодок. Их всё больше и больше, они
подплывают и удаляются, и солнечная река -- от дворца и до
Хэмптонской церкви -- усеяна жёлтым, синим, оранжевым, белым,
красным, розовым. Все жители Маулси и Хэмптона, нарядившись в
лодочные костюмы, высыпают на берег и слоняются вокруг шлюза со
своими собаками, и флиртуют, и курят, и глазеют на лодки. И всё это
вместе -- куртки и шапочки у мужчин, прелестные разноцветные
платья у женщин, радостные собаки, плывущие лодки, белые паруса,
приятный пейзаж, сверкающая вода -- всё это представляет собой одно
из наряднейших зрелищ, которые мне известны в окрестностях
хмурого старого Лондона.
     Река дает нам возможность одеться как следует. В кои-то веки
мы, мужчины, в состоянии, наконец, продемонстрировать свой вкус в
отношении цвета, и, доложу вам, у нас это выходит весьма щегольски.
Лично я в своём костюме предпочитаю немного красного -- красного с
чёрным. Должен сказать, что волосы у меня золотисто-каштановые,
оттенка, как говорят, довольно красивого, а тёмно-красный чудно
гармонирует с ними. Кроме того, по-моему, к ним так подходит светло-
голубой галстук, башмаки из юфти и красный шелковый шарф вокруг
талии (шарф гораздо изящнее, чем просто пояс).
     Гаррис питает пристрастие к оттенкам и комбинациям оранжевого
и желтого, только я не думаю, что это вообще благоразумно. Для
жёлтого он чересчур смугл. Жёлтое ему не подходит (в чём никто и не
сомневается). Я бы на его месте взял голубое, а по нему для разрядки
пустил бы что-нибудь белое, или кремовое. Но поди же! Чем меньше у
человека в одежде вкуса, тем больше он обычно упрямствует. Ну и
жаль. Гаррис и так никогда не будет пользоваться успехом, между тем
как есть один-два цвета, в которых он мог бы выглядеть не так жутко
(надвинув шляпу).
     Джордж, специально в нашу поездку, купил себе кое-каких новых
вещей, но я от них просто в расстройстве. Спортивная куртка у
Джорджа просто вопиющая. Я не хочу, чтобы Джордж знал, что я так
думаю. Но другого слова для его куртки просто не существует. Он
приволок её домой и показал нам в четверг вечером. Мы спросили, как
называется этот цвет; он сказал, что не знает. Он сказал, что не думает,
что этот цвет как-нибудь называется. Продавец сказал, что это
восточный рисунок. Джордж надел куртку и спросил, как оно нам.
Гаррис сказал, что как предмет, который вешают над грядками ранней
весной, чтобы отпугивать птиц, он эту штуку он, так и быть, признает;
но, будучи рассмотрен как предмет собственно туалета, для какого-
либо человеческого существа (не в счёт, может быть, только негры из
Маргейта), он вызывает у Гарриса болезненные ощущения. Джордж
надулся; но, как сказал Гаррис, не хочешь знать, зачем спрашивать?
     Нас с Гаррисом в этом отношении беспокоит то, что, мы
опасаемся, куртка Джорджа будет привлекать к нашей лодке внимание.
     Барышни также выглядят в лодке не так уж дурно, если
хорошенько оденутся. Нет ничего более привлекательного, на мой
взгляд, чем сшитый со вкусом лодочный костюм. Но "лодочный
костюм" (хорошо бы, барышни это понимали) должен быть таким,
чтобы в нём можно было собственно кататься в лодке, а не только
сидеть под стеклянным колпаком. Ваша поездка будет совершенно
угроблена, если в лодке у вас будет публика, озабоченная главным
образом своим туалетом, а не путешествием. Однажды я имел
несчастье отправиться на реку на пикник с двумя такими вот
барышнями. Ну и весело же нам было.
     Обе расфуфырились в пух и прах -- шелка, кружева, цветочки,
ленточки, изысканные туфельки, светленькие перчатки. Они были
одеты для фотографического салона, а не для пикника на речке. На них
были "лодочные костюмы" с модной французской картинки. Валять
дурака в таких костюмах где-либо по соседству от настоящей земли,
воды или воздуха было несерьёзно.
     Началось с того, что они решили, будто в лодке грязно. Мы
протёрли для них все скамейки и заверили, что в ней чисто, но они нам
не поверили. Одна из них притронулась пальчиком, в перчатке, к
сидению и показала результат исследования своей подруге; они обе
вздохнули и уселись с видом мучениц ранних веков христианства,
старающихся поудобнее устроиться над костром. Когда гребёшь, нет-
нет да и брызнешь, а капля воды, как оказывается, гробит лодочные
костюмы напрочь. Пятно не сходит никак, и след остаётся навеки.
     Я грёб на корме. Я делал всё, что мог. Я выносил вёсла плашмя,
на два фута, и после каждого взмаха делал паузу, чтобы стекала вода; а
чтобы погрузить их снова, искал на воде самое спокойное место. (Мой
товарищ, который грёб на носу, чуть погодя заявил, что не чувствует
себя достаточно квалифицированным гребцом, чтобы грести со мной
наравне, и что он пока посидит и, если я не возражаю, поучит мой
метод гребли. Он сказал, что его заинтересовал этот метод.) Но,
несмотря ни на что, как бы я ни старался, брызги иногда всё-таки
попадали на лодочные костюмы.
     Барышни не жаловались. Они тесно прижались друг к другу,
поджав губы, и всякий раз, когда на них падала капля, вздрагивали и
съёживались. Это была величественная картина, безмолвные их
страдания, но она же и привела меня в полнейшее расстройство духа. Я
слишком чувствителен. Я стал грести судорожно, как попало, и чем
больше старался не брызгать, тем больше брызгал.
     Наконец, я сдался, и сказал, что пересяду на нос. Мой партнер
согласился, что так будет лучше, и мы поменялись местами. Увидев,
что я ухожу, барышни испустили невольный вздох облегчения, и на
мгновение оживились. Бедняжки. Лучше им было примириться со
мной. Теперь им достался удалой, беззаботный, толстокожий малый,
чувствительный в такой же степени, в которой, может быть,
чувствителен ньюфаундленский щенок. Смотрите на него волком хоть
целый час, и он этого не заметит, а если заметит, то это его не
взволнует. Он зарядил крепким, лихим, удалым гребком, от которого
брызги разлетелись по всей лодке фонтаном, и наша компания
вытянулась по струнке в мгновение. Каждый раз, проливая на
лодочные костюмы пинту воды, он смеялся с приятной улыбкой ("Ах,
простите, пожалуйста!"), и предлагал барышням свой носовой платок,
чтобы они обтёрлись.
     -- О, ничего страшного, -- шептали в ответ несчастные барышни,
украдкой заворачиваясь в накидки и пледы, и пытаясь спастись от
воды кружевными зонтиками.
     За завтраком им пришлось хлебнуть горя. Их приглашали
усесться на траву, но трава была пыльная, а стволы деревьев, к
которым им предлагали прислониться, видно, никто не чистил щёткой
уже несколько недель. И они расстелили на земле свои носовые
платочки, и уселись таким образом, будто проглотили аршин. Кто-то
нёс в руках блюдо с мясным пирогом, споткнулся о корень, и пирог
выпорхнул. Ни кусочка, к счастью, на барышень не попало; но
происшедшее навело их на мысль о новой опасности, и они потеряли
покой, и теперь, когда кто-нибудь брал в руки что-нибудь, что могло
свалиться и натворить пакостей, барышни наблюдали за ним, с
возрастающим беспокойством, до тех пор, пока он не садился снова.
     -- А ну-ка, девушки, -- сказал наш друг весело, когда всё это
кончилось, -- вперёд! Мыть посуду!
     Сначала они его не поняли. Когда, наконец, до них это дошло,
они сказали что, они боятся, как мыть посуду они не знают.
     -- О, я вам сейчас покажу! -- воскликнул приятель. -- Это просто
ужас как весело! Ложитесь на... То есть, наклонитесь, гм, над берегом
и поболтайте тарелки в воде.
     Старшая сестра сказала, что, она боится, подходящей одежды для
подобной работы у них нет.
     -- О, и эта сойдёт! -- сказал беззаботно приятель. -- Подоткните
подолы.
     И он-таки заставил их это сделать. Он сказал им, что веселье
пикника состоит из подобных вещей наполовину. А они сказали, что
это было очень интересно.
     Теперь я вот думаю, был ли тот малый настолько туп, как мы
думали? Или же он был... Нет, нет, как можно! Ведь на лице у него
была такая простота, такая невинность!
     Гаррис захотел сойти на берег у Хэмптонской церкви --
посмотреть могилу миссис Томас.
     -- А кто такая Миссис Томас? -- спросил я.
     -- Откуда я знаю? -- отозвался Гаррис. -- Это дама, у которой
презабавный памятник, и я хочу его посмотреть.
     Я запротестовал. Не знаю, может быть у меня извращённая
натура, только я никогда не мечтал о могильных памятниках. Я знаю,
когда вы приезжаете куда-нибудь в город, или посёлок, следует
немедленно мчаться на кладбище и наслаждаться могилами; но в таком
отдыхе я себе всегда отказываю. Я не нахожу интереса в том, чтобы
ползать кругами у мрачных холодных церквей, за страдающим
одышкой старым грибом, и зачитывать эпитафии. Даже кусок медной
потрескавшейся доски, вделанной в камень, мне не доставит того, что я
называю подлинным счастьем.
     Невозмутимостью, которую я в состоянии сохранять перед ликом
волнующих надписей, отсутствием воодушевления в отношении
местной генеалогии я привожу добропорядочных могильщиков в
потрясение; а плохо скрываемое стремление поскорее убраться ранит
их чувства.
     Одним золотым солнечным утром я стоял, прислонившись к
невысокой каменной стенке, ограждавшей небольшую деревенскую
церковь, курил, и в тихой, глубокой радости предавался сладостному,
успокоительному пейзажу -- старая серая церковь, увитая гроздьями
плюща, с деревянным крыльцом в замысловатой резьбе; светлая лента
просёлка, вьющаяся между высоких вязов; крытые соломой домики,
выглядывающие из-за аккуратных изгородей; серебряная речка в
долине; за нею поросшие лесом холмы!
     Это был чудесный пейзаж. Он был полон идиллии и поэзии, и он
вдохновил меня. Я ощутил добродетель и благодать. Я понял, что
теперь не хочу быть порочным и грешным. Я перееду сюда, и поселюсь
здесь, и не сотворю более зла, и буду вести прекрасную, совершенную
жизнь; главу мою, когда я состарюсь, украсят седины, и т.д. и т.п..
     И в этот миг я простил всех друзей моих, и родственников моих,
за их порок и упрямство, и благословил их. Они не знали, что я
благословил их. Они продолжали вести свой отверженный образ
жизни, так и не представляя себе того, что я, далеко-далеко, в этом
безмятежном селении, для них делал. Но я это сделал, и мне хотелось,
чтобы они узнали о том, что я это сделал, ибо я желал осчастливить их.
И я продолжал предаваться всем этим возвышенным, благородным
мыслям, как вдруг в мой экстатический транс ворвался пронзительный
писклявый фальцет. Он вопил:
     -- Сию минуту, сударь! Бегу, бегу! Погодите-ка, сударь! Сию
минуту!
     Я поглядел вверх и увидел лысенького старикашку, который
ковылял по кладбищу, направляясь ко мне. Он волок гигантскую
связку ключей, которые тряслись и гремели в такт каждому шагу.
     Исполненным безмолвного величия жестом я велел ему
удалиться, но он, тем не менее, приближался, истошно крича:
     -- Бегу, сударь, бегу! Я, видите ли, прихрамываю. Старость не
радость! Сюда, сударь, сюда, прошу вас!
     -- Прочь, жалкий старец, -- молвил я.
     -- Я уж и так спешил, сударь. Моя благоверная заприметила вас
только вот сию как минуту. За мной, сударь, за мной!
     -- Прочь, -- повторил я, -- оставьте меня! Оставьте, пока я не
перелез через стену и не убил вас.
     Он оторопел.
     -- Вы что... Вы что, не хотите посмотреть на могилы?!
     -- Нет, -- сказал я. -- Не хочу. Я хочу стоять здесь, прислонившись
к этой старой, замшелой стене. Подите прочь, и не беспокойте меня. Я
исполнен прекрасных, благородных мыслей, и хочу, чтобы оно так и
было, ибо испытываю благодать. Не вертитесь тут под ногами, не
бесите меня, пугая мои лучшие чувства этим вашим могильным
вздором. Убирайтесь, и найдите кого-нибудь, кто похоронит вас не
задорого -- я оплачу половину расходов.
     Старик на мгновение растерялся. Он протер глаза и уставился на
меня. С виду я был человек как человек; он ничего не понимал.
     -- Вы приезжий? Вы тут не живёте?
     -- Нет, -- отвечал я. -- Не живу. Если бы я тут жил, то вы бы уже
тут не жили.
     -- Ну, значит, вы хотите осмотреть памятники... Могилки...
Покойнички, понимаете ли... Гробы!
     -- Вы прощелыга! -- воскликнул я, начиная раздражаться. -- Я не
хочу осматривать памятники, ваши тем более. Какого чёрта? У нас есть
свои могилки, у нашей семьи. У моего дядюшки Поджера, на Кенсал-
Грин, есть памятник -- гордость всего прихода. А у моего дедушки
такой склеп, в Боу, что туда влезет восемь человек. А в Финчли, у моей
двоюродной бабушки Сусанны, есть кирпичный саркофаг с
надгробием, а на нём -- барельеф с чем-то вроде кофейника, и одна
только дорожка вокруг могилы, из белого камня, стоила бешеных
денег. Когда мне нужны могилы, я отправляюсь туда и там упиваюсь.
Чужих мне не надо. Когда вас самих похоронят, я, так и быть, приду
посмотреть на вашу. Это все, что я могу для вас сделать.
     Старик разрыдался. Он сообщил, что один из памятников увенчан
каким-то обломком, о котором толкуют, будто бы он -- частица чьих-то
останков, а на другом памятнике выгравирована надпись, которую до
сих пор не сумел разгадать никто.
     Но я был неумолим, и старик, дрожащим голосом, возгласил:
     -- Но Окно поминовения-то вы посмотрите?!
     Я отказался даже от Окна поминовения. И тогда он выложил свой
последний козырь. Он приблизился ко мне вплотную и прошептал,
хрипло:
     -- Там, в склепе, у меня есть парочка черепов... Так и быть,
взгляните на них. О-о-о, пойдемте, посмотрите на черепа! У вас ведь
каникулы, молодой человек, и вам нужно развлечься. Пойдёмте, я
покажу вам черепа!!!
     Здесь я обратился в бегство, и долго ещё до меня доносились его
призывы:
     -- Пойдемте, посмотрим на черепа!!! Вернитесь, взгляните на
черепа!!!
     Но Гаррис обожает памятники, могилы, эпитафии, надгробные
надписи, и мысль о том, что могилу миссис Томас он, может быть, не
увидит, привела его в помешательство. Он заявил, что мечтал о
посещении могилы миссис Томас с той самой минуты, когда впервые
зашла речь о нашей поездке. Он сказал, что никогда бы к нам не
присоединился, кабы не чаял надежды увидеть памятник миссис
Томас.
     Я напомнил ему о Джордже и о том, что мы должны добраться до
Шеппертона к пяти часам, чтобы его встретить. Тогда Гаррис стал
наезжать на Джорджа. Какого черта Джордж валяет целый день дурака,
а мы тут тащи на своём горбу, через всю реку, это старое раздолбанное
корыто, чтобы его встречать? Какого чёрта он там остался, а мы тут
без него вкалывай? Какого чёрта он сегодня не отпросился, и не поехал
с нами? Да лопни он, этот банк! Какой там, в банке, от Джорджа толк?
     -- Как ни зайду, -- продолжал Гаррис, -- он хоть бы раз там что-
нибудь делал. Торчит за стеклом и прикидывается, что занят. Какой
толк может быть от человека, когда он торчит за стеклом? Вот я,
например, в поте лица зарабатываю свой хлеб. А он почему не
работает? Какая там от него польза, и какой вообще толк в этих
банках? Сначала берут у тебя деньги, а потом, когда хочешь получить
по чеку, присылают его назад, да ещё исчиркают, вдоль и поперёк,
всякими "Счёт исчерпан", "Обращайтесь к чекодателю". Что это за
радость такая? На прошлой неделе такую вот шутку они со мной
сыграли два раза. Нет, я больше терпеть этого не собираюсь. Я выну
вклад. Был бы он тут, мы бы пошли посмотреть на могилу! Да и
вообще я не верю, что он вообще в банке. Развлекается себе где-
нибудь, вот что он делает, а мы тут ишачь в три погибели. Мне надо
выйти и промочить горло.
     Я указал Гаррису, что мы находимся на расстоянии многих миль
от какого-либо питейного заведения, и Гаррис принялся поносить
Темзу (какой может быть толк от реки, если каждый, кто на неё попал,
должен сдохнуть от жажды?).
     Когда Гаррис становится вот таким, всегда лучше дать ему волю.
Тогда он сдувается, и в дальнейшем сидит спокойно.
     Я напомнил ему, что в корзине у нас имеется концентрированный
лимонад, а на носу -- целый галлон воды, и что они оба только и ждут,
когда их смешают, чтобы превратиться в освежающий
прохладительный напиток.
     Тогда Гаррис окрысился на лимонад и "все эти", по его
выражению, "помои для воскресной школы" -- имбирное пиво,
малиновый сироп и т.д. и т.п.. От них случается расстройство
пищеварения; они губят как тело, так и душу; они являются причиной
половины преступлений в Англии.
     Но, тем не менее, он заявил, что ему нужно выпить хоть что-
нибудь, и залез на скамейку, и нагнулся, чтобы достать бутылку.
Бутылка была как раз на самом дне корзины, и найти её было, видимо,
нелегко -- Гаррису пришлось наклоняться, всё дальше и дальше, и он,
пытаясь в то же время править лодкой, и видя всё вверх ногами, дёрнул
за неправильную верёвку, и лодка врезалась в берег, и от удара он
опрокинулся, и нырнул точно в корзину, и воткнулся в неё головой,
вцепившись в борта мёртвой хваткой и растопырив в воздухе ноги. Не
смея пошевелиться, из страха полететь в воду, он был вынужден
торчать таким образом до тех пор, пока я не схватил его за ноги и не
выдернул из корзины, от чего он только больше взбесился.




     Вымогательство. -- Как следует поступать в таких случаях. --
Бесстыдный эгоизм прибрежных землевладельцев. -- Доски
"объявлений". -- Нехристианские чувства Гарриса. -- Как Гаррис поёт
комические куплеты. -- Вечер в изысканном обществе. -- Скандальная
выходка двух молодых негодяев. -- Кое-какие бесполезные справки. --
Джордж покупает банджо.

     Мы причалили у Кэмптон-парка, под ивами, и устроили завтрак.
Местечко там просто милое: вдоль берега тянется весёлый зелёный
луг, а над ним склоняются ивы. Едва мы приступили к третьему блюду
-- хлебу с вареньем -- как перед нами предстал какой-то джентльмен в
жилете, с короткой трубкой в зубах, и осведомился: известно ли нам,
что мы нарушаем границу чужих владений? Мы ответили, что пока ещё
не рассмотрели этот вопрос в той должной степени, которая позволила
бы нам прийти к какому-либо определённому заключению на этот счёт;
но, если он поручится честным словом джентльмена, что мы
действительно нарушили границу чужих владений, мы, без дальнейших
сомнений, поверим ему.
     Джентльмен предоставил нам требуемые заверения, и мы
поблагодарили его, но он продолжал торчать возле нас, и явно был
чем-то неудовлетворён, и тогда мы спросили, не можем ли быть ему
полезными в чём-то ещё, а Гаррис, человек приятельский, предложил
ему кусок хлеба с вареньем.
     Я подозреваю, что джентльмен принадлежал к какому-то
обществу воздержания от хлеба с вареньем, ибо он отвёрг предложение
так свирепо, как будто мы решили его соблазнить, и добавил, что его
долг -- вытурить нас в шею.
     Гаррис сказал, что если таков долг, то долг следует исполнять, и
поинтересовался у джентльмена, какими, по его представлению,
средствами исполнения этого долга можно добиться наилучшим
образом. А Гаррис -- мужчина, что называется, хорошо сложенный,
носит почти самый большой размер, вид имеет поджарый и крепкий;
незнакомец смерил Гарриса взглядом и сказал, что сходит
посоветоваться с хозяином, после чего вернётся, и пошвыряет нас в
реку обоих.
     Разумеется, мы его больше никогда не видели, и, разумеется, ему
нужен был просто шиллинг. Существует известное количество речных
жуликов, которые сколачивают за лето целое состояние, слоняясь по
берегу и вымогая вышеуказанным образом деньги у малодушных
простаков. Они выдают себя за уполномоченных землевладельца.
Поступать же следует так: сообщить своё имя и адрес, и дать
возможность собственнику (если в этом он на самом деле замешан)
вызвать вас в суд, а уж там он пусть доказывает, какой убыток
причинили вы его собственности, посидев на клочке таковой. Но
большинство людей так ленивы и трусливы, что предпочитают
поощрять мошенничество, поддаваясь ему, вместо того чтобы, проявив
некоторую твёрдость, его прекратить.
     В тех случаях, когда действительно виноваты хозяева, их следует
изобличать. Эгоизм хозяев прибрежных участков возрастает год от
года. Дай этим людям волю, они перекроют Темзу вообще. А притоки
и затоны они фактически уже поперекрывали. Они забивают в дно
сваи, с одного берега на другой протягивают цепи, а ко всем деревьям
прибивают огромные доски с предупреждениями. Вид таких досок
пробуждает во мне всякий порочный инстинкт. У меня так и чешутся
руки посрывать все до одной, потом взять того, кто их сюда
понавешал, и заколотить его такой доской по голове насмерть. А потом
бы я похоронил его, а доску водрузил бы на могилу как памятник.
     Я поделился этими своими чувствами с Гаррисом, и он заметил,
что принимает все это к сердцу даже сильнее. Он сказал, что чувствует
желание не только прибить того, кто распорядился здесь эту доску
повесить, но заодно перерезать всех членов его семьи, всех его друзей
и родственников, а потом сжечь его дом. Такая жестокость показалась
мне уже несколько чрезмерной. Я сообщил это Гаррису, но он
возразил:
     -- Ни капли! Вот так им и надо! А когда они все сгорят, я спою на
пепелище комические куплеты.
     Меня встревожило то, что Гаррис заходит в своей кровожадности
так далеко. Мы не должны допускать того, чтобы наш инстинкт
справедливости вырождался в примитивную мстительность.
Потребовалось немало времени, чтобы убедить Гарриса принять более
христианскую точку зрения на этот вопрос, но в конце концов мне это
удалось, и он пообещал мне, что друзей и родственников всё-таки
пощадит, а комических куплетов на пепелище петь не будет.
     Вы просто не слышали, как Гаррис поёт комические куплеты.
Иначе вы бы поняли, какую услугу я оказал человечеству. Одна из
навязчивых идей, которыми одержим Гаррис, заключается в том, что
он думает, будто умеет петь комические куплеты. Те же из его друзей,
которые слышали, как он пробовал это делать, одержимы навязчивой
идеей, которая заключается в том, что Гаррис этого делать, наоборот,
не умеет, уметь никогда не будет, и что ему нельзя позволять даже
пытаться.
     Когда Гаррис бывает в гостях, и его просят спеть, он отвечает:
     -- Ну-у, я ведь, в общем, исполняю только комические куплеты...
     При этом становится ясно, что комические куплеты, в его
исполнении, являются, тем не менее, такой вещью, которую
достаточно выслушать один раз, чтобы потом спокойно умереть.
     -- Ах, как мило, как мило, -- говорит хозяйка. -- Спойте же нам
что-нибудь, мистер Гаррис, спойте же!
     И Гаррис встает, и подходит к фортепиано, с сияющей улыбкой
великодушного благодетеля, который собирается кого-либо чем-либо
облагодетельствовать.
     -- Прошу тишины, пожалуйста, тишины, всем тихо! -- говорит
хозяйка, обращаясь к гостям. -- Мистер Гаррис сейчас исполнит нам
комические куплеты!
     -- Ах, как интересно, как интересно! -- шепчутся гости. И все в
спешке покидают оранжерею, и стремятся наверх, и собирают народ со
всего дома, и сталпливаются в гостиной, и рассаживаются вокруг, и, в
предвкушении удовольствия, расплываются в глупых улыбках. Тогда
Гаррис начинает.
     Конечно, для исполнения комических куплетов большого голоса
не требуется. Вокальной техники и правильной фразировки вы тоже не
ожидаете. Неважно, если певец, взяв ноту, вдруг обнаруживает, что
забрался высоковато, и срывается вниз. Темп не имеет значения
равным образом. Неважно также и то, что, обогнав аккомпанемент на
два такта, исполнитель неожиданно замолкает на середине фразы,
чтобы попрепираться с аккомпаниатором, после чего начинает куплет
заново. Но вы рассчитываете на текст.
     Вы никак не ожидаете, что певец знает только первые три строчки
первого куплета и без конца повторяет их до тех пор, пока не начнётся
припев. Вы не ожидаете, что посреди фразы он вдруг может
остановиться, хихикнуть, и заявить, что, как это ни забавно, но,
провалиться ему на этом месте, если он помнит, как там дальше (после
чего пытается что-то присочинить от себя, а потом, находясь уже
совершенно в другом месте, вдруг вспоминает забытое, и, безо всякого
предупреждения, останавливается и начинает сначала). Вы не
ожидаете... Впрочем, я сейчас изображу вам, как Гаррис поёт
комические куплеты, и вы сможете составить об этом собственное
суждение.

     Гаррис (стоя у фортепиано и обращаясь к ожидающей публике).
Боюсь, что это, в общем-то, старовато. Вы все это, в общем, наверно,
знаете. Но я ничего другого, собственно, и не знаю. Это песенка судьи
из "Слюнявчика"... Нет, я имею в виду не "Слюнявчик"... Я имею в
виду... Ну, вы, в общем, знаете, что я имею в виду... В общем, не из
"Слюнявчика", а... Ну, в общем, вы должны подпевать мне хором.

     Шепот восторга и страстное желание подпевать хором. Блестяще
исполненное нервным аккомпаниатором вступление к песенке судьи из
"Суда присяжных". Гаррису пора начинать. Он этого не замечает.
Нервный аккомпаниатор начинает вступление снова. В этот момент
Гаррис начинает петь и мгновенно выпаливает две строчки куплетов
адмирала из "Слюнявчика". Нервный аккомпаниатор пытается всё-таки
доиграть вступление, отказывается от этого намерения, пытается
следовать за Гаррисом, играя аккомпанемент песенки судьи из "Суда
присяжных", видит, что дело не клеится, пытается сообразить, что он
делает и где находится, чувствует, что рассудок изменяет ему, и
смолкает.

     Гаррис (любезно и ободряюще). Прекрасно, прекрасно! Вы просто
молодец, продолжим!
     Нервный аккомпаниатор. Здесь, кажется, какое-то
недоразумение... Что вы поёте?
     Гаррис (не задумываясь). Что за вопрос! Песенку судьи из "Суда
присяжных". Вы её что, не знаете?
     Один из приятелей Гарриса (из задних рядов). Да щас прям, дурья
твоя башка! Ты же поёшь песенку адмирала из "Слюнявчика"!

     Длительные препирательства между Гаррисом и его приятелем в
отношении того, что же именно Гаррис поёт. Приятель, наконец,
соглашается на том, что это неважно, лишь бы он продолжал то, что
начал, и Гаррис, с видом человека, истерзанного несправедливостью,
просит аккомпаниатора начать сначала. Аккомпаниатор играет
вступление к песенке адмирала, и Гаррис, дождавшись подходящего,
по его мнению, момента, начинает.

     Гаррис.

     Я в мальчиках почтенным стал судьёй...

     Общий взрыв хохота, принимаемый Гаррисом за одобрение.
Аккомпаниатор, вспомнив о жене и близких, отказывается от неравной
борьбы и ретируется; его место занимает человек с более стойкой
нервной системой.

     Новый аккомпаниатор (ободряюще). Валяйте, дружище, а я буду
вам подыгрывать. К черту вступление!
     Гаррис (до которого, наконец, доходит суть дела; смеясь). Боже
милостивый! Прошу прощения, прошу прощения... Ну конечно -- я
перепутал эти две песни! А всё это Дженкинс меня запутал. Итак!

     Поёт. Его голос гудит как из погреба и напоминает рокот
приближающегося землетрясения.

     Я в мальчиках когда-то
     Служил у адвоката...

     (В сторону, аккомпаниатору.) Возьмём-ка повыше, старина, и
начнём сначала ещё разок, ничего?

     Поет первые две строчки снова; на этот раз высоким фальцетом. В
публике удивление. Впечатлительная старушка, сидящая у камина,
начинает рыдать; её приходится увести.

     Гаррис (продолжает).

     Я стёкла чистил, двери тёр,
     И...

     Нет, нет... Я стёкла на парадном мыл... И натирал полы... Тьфу ты,
чёрт подери... Прошу прощения, но я, странное дело, что-то никак эту
строчку не вспомню. И я... Я... В общем, давайте к припеву, авось и
само вспомнится. (Поёт.)

     И я в сраженья, тру-ля-ля,
     Теперь веду флот короля.

     А теперь, в общем, эти две строчки нужно спеть хором!

     Все (хором).

     И он в сраженья, тру-ля-ля,
     Теперь ведет флот короля.

     И Гаррис так и не замечает, какого вытворяет из себя осла, и как
докучает людям, которые не причинили ему никакого зла. Он искренне
представляет, что доставил им удовольствие, и обещает спеть еще один
комический куплет, после ужина.
     Разговоры о комических куплетах и вечеринках напоминают мне
некий прелюбопытнейший случай, к которому я как-то раз оказался
причастен. Так как случай этот проливает яркий свет на то, как
устроена человеческая натура вообще, я полагаю, на этих страницах он
должен быть увековечен.
     Собралось общество, фешенебельное и высококультурное. Все
блистали лучшими туалетами, изящной речью, и чувствовали себя как
нельзя лучше -- все, кроме двух юных студентов, только что
вернувшихся из Германии, двух совершенно заурядных молодых
людей, которым было явным образом скучно, как будто мальчикам
среди взрослых. На самом деле мы просто были слишком умны для
них. Наша блестящая, но чересчур изысканная беседа, наши элитные
вкусы находились за пределами их постижения. Здесь, среди нас, они
были не к месту. Да и вообще им не следовало быть среди нас... Это
признали все, в последствии.
     Мы исполняли morceaux старинных немецких мастеров. Мы
обсуждали философские и этические проблемы. Мы флиртовали, с
изящным достоинством. И мы острили -- самым элитным образом.
     После ужина кто-то продекламировал французское
стихотворение, и мы сказали, что это было прекрасно. Потом какая-то
дама спела чувствительную балладу на испанском, и кое-кто из нас
даже прослезился -- до того это было трогательно.
     И тут вышеупомянутые молодые люди поднялись и спросили, не
приходилось ли нам слышать, как герр Слоссенн-Бошен (который
только что приехал и сидел внизу в столовой) исполняет некие
восхитительные немецкие комические куплеты.
     Никому из нас слышать их, как будто, не приходилось.
     Молодые люди заверили нас, что эти комические куплеты --
самые смешные из всех когда-либо созданных комических куплетов, и
что, если нам будет угодно, они попросят герр Слоссенн-Бошена (с
которым они хорошо знакомы), исполнить их. Это такие смешные
комические куплеты, сказали они, что когда герр Слоссенн-Бошен
исполнил их однажды в присутствии германского императора, его
(германского императора) пришлось отнести в постель.
     Они сказали, что никто не поет их так, как герр Слоссенн-Бошен.
До самого конца исполнения он сохраняет такую тожественную
серьёзность, что вам покажется, будто он декламирует трагический
монолог; и от этого всё, разумеется, становится ещё более
уморительным. Они сказали, что он ни разу даже намёком не даст вам
понять, ни голосом, ни манерой, что исполняет нечто смешное -- этим
бы он всё только испортил. Именно благодаря тому, что он напускает
на себя такой серьёзный, едва ли не патетический вид, комические
куплеты становятся такими просто ужасно смешными.
     Мы сказали, что просто жаждем услышать эти комические
куплеты, что желаем как следует посмеяться, и они сбегали вниз, и
привели герр Слоссенн-Бошена.
     Он, как видно, исполнить нам эти куплеты был только рад,
потому что пришел немедленно и, не говоря ни слова, сел за
фортепиано.
     -- Ну, сейчас-то повеселитесь! -- шепнули нам молодые люди,
проходя через залу, чтобы занять скромную позицию за спиной
профессора. -- Вот посмеётесь-то!
     Герр Слоссенн-Бошен аккомпанировал себе сам. Вступление
ничего комического не предвещало. Мелодия была какая-то
потусторонняя и волнующая, и от неё по коже пробегали мурашки. Но
мы шепнули друг другу, что вот она -- немецкая манера смешить, и
приготовились наслаждаться ею.
     По-немецки я не понимаю ни слова. Я изучал этот язык в школе,
но через два года после того, как её закончил, забыл всё начисто, и с
тех пор чувствую себя гораздо лучше. Однако мне не хотелось
обнаруживать своё невежество перед присутствующими. Поэтому я
выдумал план, который показался мне просто отличным: я не спускал
глаз со студентов и делал то же, что и они. Они прыскали -- прыскал и
я, они гоготали -- гоготал и я. Кроме того, время от времени я позволял
себе хохотнуть сам, как если бы только сам заметил нечто смешное,
ускользнувшее от других. (Этот приём показался мне особенно
ловким.)
     Я заметил, пока исполнялась песня, что многие из
присутствующих не спускали глаз с двух молодых людей, так же как и
я сам. Когда студенты прыскали -- прыскали они, когда студенты
гоготали -- гоготали они. А так как двое молодых людей только и
делали, что на всём протяжении комических куплетов прыскали,
гоготали и взрывались хохотом, всё шло самым замечательным
образом.
     И всё же немецкий профессор, казалось, был чем-то
неудовлетворён. Вначале, когда мы стали смеяться, на его лице
отразилось глубокое удивление, как будто он ожидал чего угодно, но
только не смеха. Нам это показалось очень забавным; мы говорили
друг другу, что в этой его серьёзности заключается половина успеха. С
его стороны, любой намёк на то, что он понимает, как всё это страшно
смешно, погубит всё, конечно же, полностью. Мы продолжали
смеяться, и удивление профессора сменилось выражением возмущения
и негодования. Он свирепо оглядел нас (кроме тех двух молодых
людей, которых он не мог видеть, потому что они сидели за его
спиной), и здесь от смеха с нами случился припадок. Мы говорили
друг другу, что эта штука сведёт нас в могилу. Одних только слов,
говорили мы, хватит, чтобы довести нас до судорог, а тут еще эта
шутовская серьезность... Нет, это уже слишком.
     Исполняя последний куплет, профессор превзошёл самого себя.
Он окатил нас взглядом, исполненным такой сосредоточенной
свирепости, что, если бы нас не предупредили заранее, о немецкой
манере исполнения комических куплетов, нам стало бы страшно.
Между тем он придал своей странной музыке столько агонизирующей
тоски, что если бы мы не знали, какая это весёлая песня, мы зарыдали
бы.
     Он закончил под сущие визги хохота. Мы говорили, что ничего
смешнее не слышали в жизни. Как странно, удивлялись мы; ведь
считается, что у немцев нет чувства юмора, когда существуют такие
вещицы. И мы спросили профессора, отчего он не переведёт песенку
на английский, чтобы её смогли понимать и обычные люди, и узнать,
наконец, что такое настоящие комические куплеты.
     И тут герр Слоссенн-Бошен вскочил и взорвался. Он ругался по-
немецки (немецкий, я должен сделать вывод, для этой цели подходит
особенно), и приплясывал, и размахивал кулаками, и обзывал нас как
только по-английски умел. Он кричал, что никогда в жизни ещё не был
так оскорблён.
     Оказалось, что его песня вовсе не представляла собой комических
куплетов. Песня была про юную девушку, которая жила в горах Гарца,
и отдала свою жизнь ради спасения души своего возлюбленного. Он
умер, и души их встретились в заоблачных сферах, и затем, в
последней строфе, он её душу бросил, а сам уволокся за другой душой.
Я не ручаюсь за подробности, но это было что-то совершенно
грустное, я уверен. Герр Бошен сказал, что однажды он исполнял эту
песню в присутствии германского императора, и он (германский
император) рыдал как дитя. Он (герр Бошен) сказал, что эта песня
считается одним из самых трагических и наиболее трогательных
произведений германской языковой культуры.
     Мы оказались в ужасном, совершенно ужасном положении. Что
тут можно было ответить? Мы оглядывались, ища двух молодых
людей, которые устроили такую штуку, но те скромным образом
покинули дом, немедленно после того, как пение прекратилось.
     На этом вечер и кончился. Первый раз в жизни я видел, чтобы
гости расходились так поспешно и тихо. Мы даже не простились друг с
другом. Мы спускались поодиночке, ступая неслышно, и стараясь
держаться неосвещенной стороны лестницы. Шёпотом мы просили
лакея подать нам пальто и шляпу; сами открывали дверь,
выскальзывали на улицу, и быстро сворачивали за угол, по
возможности избегая друг друга.
     С тех пор я никогда не проявлял большого интереса к немецким
песням.
     Мы добрались до Санберийского шлюза в половине четвертого. У
шлюза река здесь просто прелестна, а отводный канал удивительно
живописен. Но не вздумайте идти здесь на веслах против течения.
     Однажды я попытался так сделать. Я был на веслах, и спросил у
приятелей, которые правили на корме, -- можно ли подняться здесь
вверх по течению? Они ответили, что это, по их мнению, осуществимо,
если я приналягу на вёсла как следует. Мы находились как раз под
пешеходным мостиком, который соединял стенки; я уселся, взялся за
вёсла и начал грести.
     Грёб я просто великолепно. Я сразу вошел в твёрдый устойчивый
ритм. Я поддерживал этот ритм руками, спиной и ногами. Я работал
веслами лихо, энергично, мощно; работал просто в потрясающем
стиле. Оба мои товарища говорили, что смотреть на меня -- одно
удовольствие. Через пять минут я поднял глаза, считая, что мы уже у
ворот шлюза. Мы находились под мостом, в том самом же месте, где я
и начал грести, а эти два идиота надрывались от дикого хохота. Я
разбивался в лепешку, как сумасшедший, и всё для того, чтобы наша
лодка по-прежнему торчала под этим мостом. Нет уж, пусть теперь
другие -- гребут на быстрине против течения.
     Мы добрались до Уолтона, очень даже немаленького прибрежного
городка. Как и во всех прибрежных местечках, к реке выходит только
ничтожный уголок города, так что с лодки может показаться, что это
маленькая деревушка, в которой всего-то полдюжины домиков. Между
Лондоном и Оксфордом, пожалуй, только Виндзор и Эбингдон можно
рассмотреть с реки хоть как-нибудь. Все остальные городки прячутся
за углом, и выглядывают на реку только какой-нибудь улочкой.
Поблагодарим их за то, что они настолько тактичны, и уступают берега
лесам, полям и водопроводным станциям.
     Даже у Рэдинга, хотя он из кожи вон лезет, чтобы испортить,
изгадить и изуродовать на реке всё, докуда он может добраться,
хватает великодушия, чтобы всё-таки не выставлять напоказ свою
неприглядную физию.
     У Цезаря, разумеется, под Уолтоном что-нибудь было: лагерь,
укрепление или какая-нибудь другая штука в подобном роде. Цезарь на
реках был завсегдатаем. Ещё королева Елизавета -- она здесь также
бывала. (От этой женщины вам не избавиться, куда бы вы ни
направились.) Было время, здесь жили Кромвель и Брэдшоу (не тот
Брэдшоу, который составил путеводитель, а тот судья, который
отправил на плаху короля Карла). Компания собралась, похоже,
приятнее некуда.
     В церкви Уолтона показывают железную "узду для сварливых
женщин". Такими вещами в старину пользовались для обуздания
женских языков. Но теперь от таких опытов отказались. Я понимаю,
железа перестало хватать, а всякий другой материал недостаточно
прочен.
     Есть в этой церкви также достойные внимания могилы, и я
боялся, что мне не удастся отвлечь от них Гарриса. Но он о них как
будто не помышлял, и мы двинулись дальше. Выше моста река
становится ужасно извилистой. Это обстоятельство делает ее весьма
живописной; однако, с точки зрения необходимости грести, или тянуть
бечеву, оно действует раздражающе, и приводит к бесконечной
полемике между рулевым и гребцом.
     На правом берегу вы видите Аутлэндс-парк. Это знаменитое
старинное поместье. Генрих VIII украл его у кого-то (я уже забыл, у
кого именно) и стал там жить. В парке имеется грот, который можно
осмотреть (за плату) и который, как считается, очень красив. Однако,
на мой взгляд, там нет ничего особенного. Покойная герцогиня
Йоркская, обитавшая здесь, обожала собак; у неё их была целая куча.
Ещё у неё было специальное кладбище, на котором она этих собак
хоронила, когда они околевали. Всего их там покоится около
пятидесяти штук; над каждой собакой -- надгробие, на нём -- эпитафия.
     Впрочем, мне кажется, что собаки достойны этого почти в той же
мере, что и любой средний христианин.
     У Коруэй-стэйкса -- первой излучины выше Уолтонского моста --
произошло сражение между Цезарем и Кассивелауном. Для встречи
Цезаря Кассивелаун привёл реку в готовность: он назабивал в неё
кольев (и, не остаётся никаких сомнений, повесил доску с запрещением
высаживаться на берег). Но Цезарь, несмотря даже на доску, реку
преодолел. Отогнать Цезаря от этой реки было бы невозможно. Цезарь
-- как раз тот человек, который нам на реке, в наши дни, очень нужен.
     Хэллифорд и Шеппертон со стороны реки оба тоже очень милы,
но ни в том, ни в другом нет ничего примечательного. В Шеппертоне
на кладбище есть, правда, памятник, украшенный стихотворением, и я
очень боялся, как бы Гаррис не вздумал выйти на берег, чтобы там
послоняться. Когда мы приблизились к пристани, и я увидел, каким
жадным взглядом он на неё уставился, я искусным движением сбросил
его шапочку в воду. Добывая её, и негодуя на мою неуклюжесть,
Гаррис совсем забыл о своих ненаглядных могилах.
     Возле Уэйбриджа река Уэй (славная речушка, по которой на
небольшой лодке можно подняться до Гилдфорда; одна из тех, что я
постоянно собираюсь исследовать, да всё не соберусь), река Бёрн и
Бэйзингстокский канал соединяются, и все вместе впадают в Темзу.
Шлюз здесь находится как раз напротив городка, и первое, что мы
увидели, когда городок появился, это спортивную куртку Джорджа (у
одного из створов; ближайший осмотр показал, что сам Джордж
находился внутри).
     Монморанси устроил бешеный лай. Я закричал. Гаррис завопил.
Джордж замахал шляпой и заорал нам в ответ. Сторож шлюза
выскочил с багром, предполагая, что кто-то свалился в воду, и, как
видно, был раздосадован, обнаружив, что в воду никто не падал.
     У Джорджа в руках имелся весьма любопытный предмет,
завёрнутый в клеёнку. Предмет был круглый, с одной стороны
плоский, и из него торчала длинная прямая ручка.
     -- Это что у тебя? -- спросил Гаррис. -- Сковородка?
     -- Нет, -- сказал Джордж, и в глазах его появился странный,
диковатый блеск. -- Это последний писк сезона... Его берут на реку
все. Это банджо!
     -- Вот уж не знал, что ты играешь на банджо! -- воскликнули мы с
Гаррисом в один голос.
     -- Да я, в общем-то, не играю... Но мне говорили, что это очень
просто. Кроме того, у меня есть самоучитель!




     Джорджа заставляют работать. -- Варварские инстинкты бечевы. -
- Черная неблагодарность четырехвесельной лодки. -- Тягачи и
тягомые. -- Как можно пользоваться влюблёнными. -- Странное
исчезновение пожилой леди. -- Тише едешь, дальше будешь. -- Вас
тянут девушки: возбуждающее переживание. -- Пропавший шлюз, или
река с привидениями. -- Музыка. -- Спасены!

     Теперь, когда Джордж оказался в наших руках, мы решили
запрячь его в работу. Работать он не хотел, это понятно (и говорить
нечего). Ему, объяснил он, пришлось порядочно потрудиться в Сити.
Гаррис, человек по природе черствый, и к состраданию не склонный,
сказал:
     -- Ну да! А теперь, для разнообразия, тебе придётся порядочно
потрудиться и на реке. Разнообразие -- оно полезно для всякого. А ну -
- пшёл!
     По совести (даже по совести Джорджа) возразить было нечего,
хотя Джордж заметил, что, может быть, ему как раз-таки лучше
остаться в лодке, и заняться приготовлением чая, а мы с Гаррисом
будем тянуть бечеву. Дело в том, что приготовление чая -- работа
весьма утомительная, а мы с Гаррисом, как видно, устали. В ответ мы,
однако, только сунули ему бечеву, так что он взял её и вылез на берег.
     Бечева -- штука странная и непостижимая. Вы сворачиваете её с
таким великим терпением, осторожностью, как словно задумали бы
сложить новые брюки, а через пять минут, когда вы снова её берёте,
она уже превратилась в какой то гнусный, тошнотворный клубок.
     Я не хочу никого обижать, но я твёрдо уверен, что если взять
среднестатистическую бечеву, растянуть её, где-нибудь в чистом поле,
на ровном месте, в струнку, отвернуться на тридцать секунд, а потом
обернуться назад -- то окажется, что за это время она собралась, на
этом ровном месте, в совершенную кучу, и скрутилась, и завязалась в
узлы, и затеряла оба конца, и превратилась в сплошные петли; и вам
потребуется полчаса, чтобы, сидя на траве и без конца чертыхаясь,
распутать её обратно.
     Это мой взгляд на бечеву вообще. Конечно, некоторые достойные
исключения иметь место могут. Я не утверждаю, что их не бывает.
Возможно, такие бечевы существуют, как гордость своего цеха,
сознательные, порядочные бечевы, которые не воображают из себя
"кроше", и не пытаются сплестись в вязаную салфетку, лишь только их
предоставят самим себе. Я говорю, что такие бечевы, может быть, и
бывают. Я искренне на это надеюсь. Только лично я таких не встречал.
     Нашей бечевой я занялся сам, как раз перед тем, как мы подошли
к шлюзу. Гаррису я не позволил бы даже дотронуться до неё, потому
что он человек беспечный. Я смотал её, медленно и осторожно, и
связал посередине, и сложил пополам, и осторожно разместил на дне
лодки. Гаррис поднял её, соблюдая все нужные правила, и вложил в
руки Джорджу. Джордж крепко вцепился в неё и, держа от себя на
расстоянии, стал разматывать её так, как если бы разворачивал пелёнки
новорождённого. Но не успел он размотать и дюжины ярдов, как вся
эта штука стала больше всего похожа на плохо сплетённый верёвочный
коврик.
     Так бывает всегда, и всегда заканчивается одним и тем же. Тот,
кто на берегу пытается размотать бечеву, уверен, что во всём виноват
тот, кто её укладывал. А когда человек, вышедший на реку, что-нибудь
думает, он это говорит.
     -- Что ты пытался из неё сделать? Рыболовную сеть? Надо же
было так всё запутать! Нельзя было просто взять да просто свернуть,
тупица! -- ворчит он время от времени, неистово сражаясь с бечевой, и
раскладывает её по тропе, и топчется без конца вокруг, пытаясь
отыскать конец.
     С другой стороны тот, который бечеву сматывал, уверен, что во
всём беспорядке виноват тот, кто пытается её размотать.
     -- Когда ты её брал, она была в порядке! -- восклицает он
негодующе. -- Надо, наверно, думать о том, что делаешь! Вечно у тебя
всё получается наперекосяк. Ты и столб завяжешь узлом, с тебя
станется!
     И они так злятся, что готовы на этой бечеве друг друга повесить.
     Проходит десять минут, распутывающий бечеву издаёт страшный
вопль, и сходит с ума. Он топчет верёвку, и скачет по ней, и пытается
размотать её одним разом, хватая первый попавшийся узел и дёргая за
него. Естественно, бечева затягивается только сильнее. Тогда его
товарищ вылезает из лодки и спешит на помощь, и они толкаются так,
и мешают друг другу. Оба хватаются за один и тот же кусок, тянут его
в разные стороны, и не могут понять, что и где зацепилось. В конце
концов они всё-таки всё распутывают, и тогда оборачиваются и видят,
что лодку тем временем унесло, и она направляется прямиком к
плотине.
     Однажды я сам был очевидцем подобной истории. Это случилось
чуть выше Бовени, одним довольно ветреным утром. Мы гребли вниз
по реке. И вот, обогнув излучину, мы заметили на берегу двоих людей.
Они смотрели друг на друга с выражением такого недоумения и
беспомощности, каких я ни до, ни после на человеческих лицах не
видел. Оба держали в руках концы длинной бечевы. Было ясно, что там
что-то случилось; мы притормозили и спросили, в чём дело.
     -- Нашу лодку унесло, -- ответили они негодующе. -- Мы только
вылезли, чтобы распутать бечеву, а когда оглянулись, её унесло!
     Они были явно оскорблены поведением своей лодки, которую
очевидно считали актом низости и неблагодарности.
     Сачконувшая лодка нашлась на полмили ниже. Она застряла в
камышах, и мы привели её обратно. Бьюсь об заклад, эти двое потом
всю неделю держали беглянку в ежовых рукавицах.
     Никогда не забуду этой картины -- как они бродят по берегу, взад
и вперёд, с бечёвкой в руках, и разыскивают свою лодку.
     Когда лодку тянут бечевой, случаются презабавные истории.
Картина, которую можно наблюдать чаще всего, такова: двое "тягачей"
быстро шагают по берегу, занятые оживлённой беседой, тогда как
тягомый, в лодке, в ста ярдах у них за спиной, безрезультатно пытается
доораться, чтобы они остановились, и подаёт веслом неистовые знаки
бедствия. У него что-то случилось -- выскочил руль, или за борт
свалился багор, или шляпа слетела в воду и теперь несётся вниз по
течению.
     Он зовёт, сначала довольно спокойно и вежливо:
     -- Эй! Постойте-ка на минутку! -- кричит он весело. -- У меня
шляпа упала в воду.
     Затем:
     -- Эй!! Том, Дик! Оглохли вы, что ли?
     И затем:
     -- Эй!!! Чёрт вас подери, болваны! Идиоты! Алё! Стойте!!! Нет,
ну что за...
     Потом он вскакивает, и начинает метаться по лодке, и орёт до
посинения, и проклинает весь мир. И мальчишки на берегу
останавливаются, и глумятся над ним, и швыряют в него камнями, а он
проносится мимо со скоростью четырёх миль в час, и не может
вылезти.
     Подобных неприятностей во многом можно было бы избежать --
если бы те, кто тянет лодку, не забывали о том, что они её тянут, и
почаще оглядывались посмотреть, как идут дела у товарища. А лучше
тянет пусть вообще кто-то один. Когда этим занято двое, они начинают
болтать, и обо всём забывают, а сама лодка тут без толку -- она и так
почти не оказывает сопротивления, чтобы напомнить о том, что её
тянут.
     Вечером, когда мы после ужина рассуждали на эту тему, Джордж
рассказал нам прелюбопытнейшую историю -- пример той крайней
рассеянности, до которой может дойти пара таких "тягачей".
     Однажды вечером, как рассказывал Джордж, он, со своими тремя
приятелями, поднимался от Мэйденхеда вверх по реке, на вёслах. Чуть
выше Кукэмского шлюза они увидели молодого человека и девушку,
которые брели по тропе, углублённые, как видно, в интересную и
захватывающую беседу. Они тащили багор; к багру была привязана
бечева -- она волоклась за ними, и конец её терялся в воде. Никаких
лодок (ни рядом, ни вообще вокруг) не было. К бечеве когда-то была
(должно быть) привязана лодка, вне всяких сомнений. Но что с нею
сталось, какая страшная участь постигла её и тех, кто в ней остался --
всё это было покрыто тайной. Но что бы с лодкой ни произошло,
однако, девушку с молодым человеком произошедшее никоим образом
не беспокоило. У них был багор, и у них была бечева; этого, как видно,
для того, чтобы тащить лодку, им казалось достаточным.
     Джордж хотел было крикнуть и привести их в чувство, но в этот
миг его осенила блистательная идея, и он удержался. Вместо этого он
схватил багор, наклонился, и выудил конец бечевы. И они сделали на
ней петлю, и накинули себе на мачту, а потом подобрали вёсла,
уселись на корме, и закурили трубки.
     И молодой человек с барышней проволокли этих четырех кабанов
и тяжелую лодку до самого Марло.
     Джордж сказал, что он никогда не видел столько задумчивой
скорби, в одном человеческом взгляде, когда, у шлюза, юная пара
сообразила, что последние две мили лодка была чужая. Джордж
полагал, что, если бы не тормозящий фактор любимой женщины,
молодой человек, пожалуй, дал бы волю агрессивному языку.
     Первой оправилась от потрясения барышня. Ломая руки, она
воскликнула, страстно:
     -- О, Генри! А где тогда тётушка?
     -- Ну и как, нашли они эту старушку? -- спросил Гаррис.
     Джордж ответил, что это ему неизвестно.
     Другой пример опасного недостатка взаимного понимания между
тягачом и тягомым довелось однажды наблюдать мне самому, вместе с
Джорджем, около Уолтона. Это было там, где бечёвник совсем близко
подходит к воде. Мы устроили привал на противоположном берегу, и
поглядывали вокруг. Тут на реке появилась небольшая лодка. Она
неслась на бечеве, влекомая могучей ломовой лошадью, на которой
сидел крохотный мальчуган. В лодке, в задумчивых, созерцательных
позах расположилось пятеро типов, причём особенно созерцательную
позу имел рулевой.
     -- Вот бы он сейчас дёрнул не за тот линь, -- пробормотал
Джордж, когда они проходили мимо.
     В тот же миг это произошло; лодка хрякнулась в берег с таким
треском, как будто кто-то разорвал сорок тысяч простыней. Два
пассажира, корзина и три весла немедленно покинули лодку с
бакборта, и расположились на берегу; полторы секунды спустя ещё два
пассажира высадились со штирборта, рассевшись среди багров,
парусов, бутылок и саквояжей. Последний пассажир проехал ещё
двадцать ярдов, и вылетел на берег головой вперёд.
     Это в какой-то степени избавило лодку от полезной нагрузки, и
она помчалась ещё быстрее; мальчишка закричал во весь голос, и
помчал скакуна галопом. Народ сел и уставился друг на друга. Прошло
несколько секунд, прежде чем они сообразили, что случилось, а когда
сообразили, что случилось, стали орать мальчишке, чтобы он
остановился. Мальчишка, однако, был слишком увлечён скакуном, и
ничего не слышал. Тогда они помчались за ним, и мы наблюдали эту
картину, пока они не скрылись из виду.
     Не могу сказать, что мне было их жалко. Больше того, я только
мечтаю, чтобы молодых болванов, которые пользуются подобным
буксиром (а таких пруд пруди), постигали подобные удары судьбы. Не
говоря о риске, которому они подвергают жизни собственные, они
подвергают опасности и нервируют каждое судно, которое обгоняют.
Когда они несутся на такой скорости, то сами не успевают уступить
дорогу другим, а другие не успевают уступить дорогу им. Их бечева
налетает на вашу мачту, и опрокидывает вашу лодку, а то ещё цепляет
кого-нибудь из пассажиров, и либо швыряет его в воду, либо режет ему
лицо в клочья. В таких случаях лучше всего не теряться и быть
наготове, чтобы встретить их нижним концом мачты.
     Но самый возбуждающий опыт при буксировке бечевой -- это
когда тебя тянут барышни. Таких ощущений не должен упускать
никто. Для этого необходимо три барышни: две -- чтобы держать
верёвку, одна -- чтобы скакать вокруг и хихикать. Начинают они
обычно с того, что запутываются в верёвке. Они обмотают бечевой
ноги, и им придётся сесть на тропу, чтобы распутать друг друга. Затем
они намотают верёвку себе на шею, и едва не удавятся. В конце концов
они всё-таки с ней разберутся и помчатся, бегом, волоча лодку на
угрожающей скорости. Через каких-нибудь сто ярдов они, естественно,
выдыхаются, неожиданно останавливаются, бросаются на траву и
хохочут, а вашу лодку относит на середину реки и начинает вертеть,
прежде чем вы успеваете сообразить, что случилось, и схватиться за
весла. Тут они встают и начинают удивляться.
     -- Смотрите! -- говорят они. -- А он-то уже на середине.
     После этого они какое-то время тянут довольно прилежно; затем
вдруг оказывается, что кому-то нужно подколоть платье. Они
замедляют ход, и лодка садится на мель.
     Вы вскакиваете, сталкиваете лодку, и кричите барышням, чтобы
они не останавливались.
     -- Да! Что-то случилось? -- кричат они в ответ.
     -- Нельзя останавливаться! -- ревёте вы.
     -- Нельзя чего?
     -- Нельзя останавливаться! Идите вперёд, идите!
     -- Вернись, Эмили, и узнай, что им там надо, -- говорит одна из
девиц, и Эмили возвращается, и спрашивает, что вам там надо.
     -- Что вам нужно? -- спрашивает она. -- Случилось что-нибудь?
     -- Нет, -- отвечаете вы. -- Все в порядке, но только идите вперёд,
не останавливайтесь!
     -- А почему?
     -- Почему, почему! Когда вы останавливаетесь, мы не можем
править. У лодки всё время должен быть какой-то ход.
     -- Какой-то что?!
     -- Ход... Лодка всё время должна двигаться.
     -- А-а, понятно! Я им скажу. А как, мы хорошо тянем?
     -- О да, превосходно. Конечно. Только не останавливайтесь.
     -- Это оказывается вовсе не трудно. Я думала, это так тяжело!
     -- Ну конечно, это совсем просто. Надо только всё время тянуть,
вот и всё.
     -- Понятно! Дайте мне мою красную шаль. Она под подушкой.
     Вы находите шаль и передаёте её; в это время возвращается
другая барышня, которой шаль тоже вроде как бы нужна. На всякий
случай они берут шаль и для Мэри, но Мэри шаль не нужна, и они
несут шаль обратно, а вместо неё берут гребешок. Проходит минут
двадцать, прежде чем они, наконец, тронутся с места; затем, у
следующего поворота, они видят корову, и вы должны
выкарабкиваться из лодки и гнать зверя с дороги.
     Когда барышни тянут лодку -- соскучиться невозможно.
     Джордж в конце концов распутал бечеву, и прилежно тянул нас
до Пентон-Хука. Там мы стали обсуждать важный вопрос ночёвки. Мы
решили, что проведём эту ночь в лодке. На ночлег мы могли
расположиться либо здесь же, либо уже подняться за Стэйнз. Думать о
боковой, когда солнце стоит в небесах, было всё-таки рановато, и мы
решили поднажать и добраться до Раннимида -- три с половиной мили
вверх по реке; тихий лесистый уголок, где можно найти пристанище.
     Впрочем, потом мы пожалели, что не остановились в Пентон-
Хуке. Три-четыре мили вверх по течению сам по себе пустяк, если с
утра пораньше; но в конце долгого дня это очень утомительная работа.
На протяжении этих последних миль пейзаж вас не интересует. Вы не
болтаете и не смеётесь. Каждая полумиля тянется как две. Вам не
верится, что вы находитесь там, где находитесь, и уверены, что карта
врёт. И, когда вы протащились, как вам кажется, десять миль, а шлюза
как не было, так и нет, вы начинаете всерьёз опасаться, что его кто-то
тихонько украл, и с ним убежал.
     Помню, как-то раз на реке подобным образом я чуть не тронулся.
Я совершал прогулку с одной барышней -- моей кузиной с материнской
стороны -- и мы гребли вниз к Горингу. Было уже довольно поздно, и
нам хотелось поскорее добраться домой (во всяком случае, ей
хотелось). Было уже полседьмого, когда мы добрались до Бенсонского
шлюза; уже опускались сумерки, и кузина начинала нервничать. Она
заявила, что ей нужно быть дома к ужину. Я заметил, что и сам хотел
бы попасть домой к этому же событию, и развернул карту, которая
была у меня с собой, чтобы прикинуть, сколько именно нам осталось.
Оказалось, что до следующего шлюза -- Уоллингфордского -- осталось
всего полторы мили, и пять -- оттуда до Клива.
     -- Всё в порядке, -- сказал я. -- Мы пройдём этот шлюз к семи, а
там останется только один.
     И я уселся и налёг на вёсла.
     Мы прошли мост, и вскоре затем я спросил свою спутницу, видит
ли она шлюз. Она ответила, что нет, никакого шлюза не видно, и я
сказал "гм", и продолжил грести. Прошло ещё минут пять, и я
попросил её посмотреть ещё раз.
     -- Нет, -- сказала она. -- Ничего похожего на шлюз я не вижу.
     -- А вы... Вы поймёте, что это шлюз, когда его увидите? --
спросил я нерешительно, опасаясь её обидеть.
     Она всё-таки обиделась и сказала, чтобы я смотрел сам. Я бросил
вёсла и осмотрелся. В сумерках река видна была почти на милю, но что
касается шлюза, ничего не было похоже даже на призрак.
     -- А мы не заблудились? -- спросила моя спутница.
     Я не представлял, как такое могло бы случиться; однако высказал
предположение, что мы, может быть, каким-то образом угодили в
сливное русло, и теперь нас несёт к створу.
     Это предположение её ничуть не утешило, и она стала рыдать.
Она говорила, что мы оба утонем; это ей Божья кара, за то, что она
поехала со мной кататься.
     Такое наказание мне показалось чрезмерным, но кузина считала
его справедливым, и уповала, что скоро всему настанет конец.
     Я попытался её успокоить, чтобы она не принимала всё так
всерьёз. Просто я, значит, гребу медленнее, чем казалось. Теперь-то
мы скоро доберёмся до шлюза. И я прогрёб ещё с милю.
     Тут я начал уже и сам беспокоиться. Я снова посмотрел на карту.
Вот он, Уоллингфордский шлюз, отмечен самым тебе явным образом,
полторы мили ниже Бенсонского. Это была хорошая, надёжная карта,
и, кроме того, я сам помнил шлюз. Я проходил его два раза. Где мы?
Что с нами случилось? Я начинал думать, что всё это сон, что я просто
сплю у себя в постели; через минуту я проснусь, и мне скажут, что уже
начало одиннадцатого.
     Я спросил кузину, не кажется ли ей, что это сон, и она ответила,
что сама только что собиралась задать мне тот же вопрос. И тогда мы
оба решили что, может быть, оба спим. Но, если так, кто из нас
действительно спит и видит сон, а кто только снится другому?
Становилось весьма интересно.
     Между тем я продолжал грести, а шлюз все не появлялся. Река
под набегающей тенью ночи становилась загадочной и угрюмой, и,
вместе с ней, всё вокруг становилось потусторонним и жутким. Мне
стали приходить на ум всякие домовые, духи, блуждающие огоньки; те
нехорошие девушки, которые сидят по ночам на скалах и завлекают
народ в пучину; всякая прочая чертовщина. Я стал сожалеть, что был
недостаточно добродетелен, что знаю так мало псалмов. И вдруг, во
время этих раздумий, я услышал благословенный напев "Он разоделся
в пух и прах", скверно исполняемый на гармонике -- и понял, что мы
спасены.
     Как правило, я не прихожу в восторг от звуков гармоники. Но,
боже мой, какой прекрасной показалась тогда эта музыка нам обоим!
Много, много прекрасней, чем, скажем, голос Орфея, или лютня
Аполлона, или что-нибудь в таком роде. Какая-нибудь небесная
мелодия, в тогдашнем нашем состоянии духа, привела бы нас только в
полное помешательство. Трогающую мелодику, исполненную
надлежащим образом, мы сочли бы зовом небес, и оставили бы всю
надежду. Но в дёрганом судорожном мотивчике "Он разоделся в пух и
прах", который пиликали, как придётся, на хриплой гармонике, было
что-то особенно человечное, воодушевляющее.
     Сладкие звуки близились, и вскоре лодка, на которой они
возникали, стояла бок о бок с нашей.
     В ней содержалась компания провинциальных Арри-и-Арриет,
которые отправились покататься при лунном свете. (Никакой луны,
правда, не было, но это уже не их вина.) Никогда в жизни я не видел
людей очаровательнее и милее. Я окликнул их и спросил, не могут ли
они указать нам дорогу к Уоллингфордскому шлюзу; я объяснил им,
что ищу его уже битых два часа.
     -- Уоллингфордский шлюз! -- отвечали они. -- Да господь с вами,
сэр. Его уже год как убрали, больше! Уоллингфордского шлюза больше
и нет, сэр! Вы теперь около Клива. Вот те раз, Билл, ты прикинь
только, но тут джентльмен ищет Уоллингфордский шлюз!
     Такая возможность мне в голову не приходила. Мне хотелось
броситься им на шею и осыпать благословениями. Но течение для
этого было слишком быстрым, и мне пришлось удовлетвориться
банальной благодарностью.
     Мы благодарили их, снова и снова, и говорили, что сегодня
чудесный вечер, и желали приятной прогулки, и я, кажется, даже
пригласил их на недельку в гости, а кузина сказала, что её матушка
будет страшно рада их видеть. И мы запели "Хор солдат" из "Фауста",
и всё-таки успели к ужину.




     Первая ночевка. -- Под парусиной. -- Мольба о помощи. --
Своенравие чайников; как с ним бороться. -- Ужин. -- Как ощутить
добродетель. -- Срочно требуется хорошо осушенный необитаемый
остров с удобствами, предпочтительно в южной части Тихого океана. -
- Забавный случай с отцом Джорджа. -- Бессонная ночь.

     Мы с Гаррисом уже подумывали о том, что с Белл-Уэйрским
шлюзом разделались таким же образом. Джордж тянул лодку до
Стэйнза; там мы его сменили, и нам уже стало казаться, что мы
прошагали миль сорок, волоча за собой груз тонн в пятьдесят. Было
уже полвосьмого, когда бы добрались до места. Здесь мы уселись в
лодку, подгребли к левому берегу, и стали высматривать, где бы
причалить.
     Сначала мы предполагали добраться до острова Великой Хартии
Вольностей -- живописного уголка, где река вьётся по мирной зелёной
долине -- и поставить лагерь в одной из живописных бухточек,
которые можно найти на том маленьком побережье. Но, странным
образом, теперь мы далеко не так стремились к живописности, как с
утра. Клочок берега, скажем, между угольной баржей и газовым
заводом нас, на эту ночь, вполне бы устроил. Пейзажей нам не
хотелось; нам хотелось поужинать и отправиться спать. Тем не менее,
мы догребли до мыса -- "Мыса Пикников", как его называют, и
высадились в просто прелестном местечке, под сенью огромного вяза,
к раскидистым корням которого и привязали лодку.
     Мы думали, что сразу поужинаем (решив обойтись без чаю, чтобы
сэкономить время), но Джордж сказал -- нет; сначала нужно поставить
тент, пока ещё не совсем стемнело, и можно разглядеть, что к чему.
Потом, сказал он, сделав такое дело, мы, со спокойной душой,
усядемся за еду.
     Ставиться просто так этот тент вовсе не захотел; боюсь, всей
трудности дела никто из нас даже не представлял. В абстракции это
выглядит проще простого. Берутся пять железных дуг -- как будто
огромные крокетные воротца -- и укрепляются стоймя над лодкой.
Поверх натягивается парусина и прикрепляется снизу. Это займёт
минут десять, думали мы.
     Мы просчитались.
     Мы взяли дуги и стали совать их в специальные гнёзда. Кто бы
подумал, что такое занятие может оказаться опасным. Но теперь,
оглядываясь назад, я удивляюсь только тому, что мы живы, живы все,
и есть кому об этом рассказывать. Это были не дуги, а какие-то
дьяволы. Сначала они никак не хотели влезать в свои гнёзда, и нам
пришлось прыгать на них, и пинать, и заколачивать их багром. Когда
они влезли, выяснилось, что мы повставляли их не в свои гнёзда, и
теперь их нужно вытаскивать.
     Но они не вытаскивались. Нам, по двое, приходилось сражаться с
каждой в течение пяти минут, после чего они вдруг выскакивали, и
пытались швырнуть нас в реку, и утопить. Посередине у них были
шарниры, и, стоило нам отвернуться, они прищемляли нам этими
своими шарнирами самые чувствительные части тела. И, пока мы
боролись с одним концом дуги, убеждая его выполнить собственный
долг, другой конец предательски подбирался к нам сзади, и бил по
затылку.
     Наконец, мы их укрепили -- оставалось только натянуть парусину.
Джордж раскатал её и укрепил один конец на носу. Гаррис встал в
середине, чтобы взять парусину у Джорджа и отправить дальше ко мне,
а я изготовился принимать её на корме. Чтобы добраться до моих рук,
парусине потребовалось немало времени. Джордж справился со своей
задачей как надо, но для Гарриса это дело было в новинку, и он дал
маху.
     Как он ухитрился всё это сделать, не знаю (сам он объяснить не
сумел), только после десяти минут сверхчеловеческих усилий он,
посредством каких-то загадочных манипуляций, обмотал всю парусину
вокруг себя. Он оказался так плотно в неё завёрнут, и закатан, и
упакован, что просто не мог из неё выбраться. Он, разумеется, повёл
неистовую борьбу за свободу -- право каждого англичанина по
рождению -- и, в процессе этой борьбы (я узнал об этом впоследствии)
повалил Джорджа; здесь Джордж, кляня Гарриса на чём свет стоит,
присоединился к борьбе, и запеленался сам.
     В тот момент я ни о чем не догадывался. Я вообще понятия не
имел о том, что творится. Мне было сказано, что я должен стоять, куда
меня поставили, и ждать, пока до меня дойдёт парусина; и мы, вдвоём
с Монморанси, стояли и ждали, как паиньки. Нам было видно, что
парусину дёргает и кидает, вполне; но мы-то думали, что это такой
технический приём, и не вмешивались.
     Нам также было слышно, как под парусиной приглушённо
ругаются, и мы представляли, что работа, которой были заняты
Джордж и Гаррис, была довольно хлопотной, и решили, что лучше
всего пока подождём и, пока они там более-менее не разберутся,
вмешиваться не будем.
     Мы ждали ещё какое-то время, но ситуация, по-видимому, только
усугублялась; до тех пор, пока, наконец, над бортом лодки не возникла
голова Джорджа и не заговорила.
     Она сказала:
     -- Ты что, не можешь помочь, раззява?! Стоит, как набитое
чучело, когда мы тут чуть не задохлись, оба! Болван!
     Я никогда не остаюсь глух к призывам о помощи; я подошёл и
распутал их -- как раз вовремя, так как у Гарриса лицо уже почернело.
     Нам пришлось ещё полчаса как следует поработать, прежде чем,
наконец, тент был натянут как полагается. Потом мы расчистили
палубу и занялись ужином. Мы поставили чайник, на носу лодки, а
сами ушли на корму, делая вид, что не обращаем на него внимания, а
готовим к ужину прочее.
     На реке это единственный способ заставить чайник вскипеть.
Если он только заметит, что вы этого ждёте и нервничаете, он даже не
зашумит. Нужно уйти и приступить к трапезе, как будто чай вы не
собираетесь пить вообще. При этом на чайник ни в коем случае не
следует даже оглядываться. Тогда вы скоро услышите, Как он фыркает
и плюётся, теряя рассудок от стремления превратиться в чай.
     Также, когда вам очень некогда, хорошо помогает, если вы будете
очень громко переговариваться между собой о том, что чаю вам вовсе
не хочется, и вы не собираетесь его пить. Вы располагаетесь невдалеке
от чайника, так, чтобы он мог вас подслушать, и кричите: "Я не хочу
чаю, а ты, Джордж?", на что Джордж в ответ дерёт глотку: "Да ну его,
этот чай, я его ненавижу; мы будем пить лимонад; чай совсем не
усваивается". После такого чайник немедленно начинает кипеть
ключом и заливает спиртовку.
     Мы приняли на вооружение эту невинную хитрость, и в
результате, когда всё остальное было готово, чай нас только и ждал. И
тогда мы зажгли фонарь, и сели ужинать.
     Этот ужин был нам крайне необходим.
     В течение тридцати пяти минут, на всём протяжении этой лодки,
как вдоль, так и поперёк, не раздавалось ни звука -- за исключением
лязга посуды и столовых приборов, а также непрерывного хруста
четырёх комплектов коренных зубов. Через тридцать пять минут
Гаррис сказал "Уф!" -- и, вынув из-под себя левую ногу, заменил её
правой.
     Еще через пять минут Джордж тоже сказал: "Уф!" -- и швырнул
свою миску на берег. Три минуты спустя Монморанси, впервые после
нашего отъезда, обнаружил признаки примирения с
действительностью, свалился на бок и вытянул лапы. Затем сказал
"Уф!" и я, и откинулся назад, и треснулся головой, об одну из этих
дурацких дуг, и не обратил на это никакого внимания, и даже не
чертыхнулся.
     Как хорошо себя чувствуешь на полный желудок, как бываешь
доволен собой и всем миром! Чистая совесть, как говорят мне такие,
кто проверял на себе, даёт ощущение счастья и удовлетворённости;
полный желудок делает то же самое ничуть не хуже, причём дешевле,
и не так хлопотно. Чувствуешь в себе столько всепрощения, столько
добросердечия, после основательной и удобоваримой трапезы --
столько духовного благородства, столько великодушия!
     Странно, до какой степени органы пищеварения властвуют над
нашим рассудком. Нельзя ни работать, ни думать, если наш желудок
того не желает. Он диктует, что чувствовать, что переживать. После
яичницы с беконом он велит: "Работай!". После бифштекса с портером
он говорит: "Спи!". После чашки чая (по две ложки на чашку,
заваривать не более трёх минут), он командует мозгу: "А ну-ка
воспрянь, и покажи, на что ты способен. Будь красноречив, и глубок, и
тонок; загляни ясным взором в тайны Природы и жизни; простри
белоснежные крылья трепещущей мысли, и воспари, богоравный дух,
над юдолью сует, направляя свой путь сквозь сиянье бескрайних
россыпей звёзд к вратам Вечности!".
     После горячих сдобных пончиков он говорит: "Будь тупым и
бездушным, как скотина на пастбище, -- безмозглым животным с
равнодушным взглядом, в котором нет ни искры надежды и мысли,
страха, любви, или жизни". А после должной порции бренди он
приказывает: "Теперь, придурок, скаль зубы и падай с ног, чтобы твои
дружки могли над тобой поразвлечься; пускай слюни и вытворяй
всякую чушь, неси околесицу, и покажи, каким беспомощным идиотом
может стать человек, когда ум и воля его утоплены, как котята, в
рюмке спиртного".
     Мы всего лишь жалчайшие рабы своего желудка. Друг мой, не
домогайся морали и добродетели! Следи неусыпно за своим желудком,
питай его с разумением и осторожностью. И тогда к тебе явится
добродетель, и явится благодать, и воцарятся они в душе твоей (безо
всяких усилий). И станешь ты порядочным гражданином, и верным
супругом, и нежным отцом -- достойным, благочестивым мужем.
     До ужина мы с Джорджем и Гаррисом были сварливы, брюзгливы
и раздражительны; после ужина мы сидели и блаженно улыбались друг
другу, и нашей собаке тоже. Мы любили друг друга, мы любили весь
мир. Гаррис, передвигаясь по лодке, нечаянно наступил на мозоль
Джорджу. Случись такое до ужина, Джордж бы выразил такие надежды
и пожелания насчёт участи Гарриса как на этом, так и на том свете, что
вдумчивый человек бы содрогнулся.
     Теперь он сказал всего-навсего:
     -- Ну-ну, старина! Полегче.
     А Гаррис, вместо того чтобы своим, самым гадким, тоном сделать
замечание в том духе, что нормальному человеку просто невозможно
не наступить на какую-либо часть ноги Джорджа, передвигаясь в
радиусе десяти ярдов от того места, где он находится; вместо того,
чтобы посоветовать Джорджу никогда не садиться в лодки обычных
размеров, имея ноги подобной длины; вместо того чтобы предложить
Джорджу развесить их по обоим бортам (перед ужином он так бы и
поступил), -- вместо этого он просто ответил:
     -- Ох, прости, старина! Надеюсь, тебе не больно?
     И Джордж отвечал:
     -- Пустяки! -- и добавил, что сам виноват, а Гаррис сказал, что
нет, виноват всё-таки он.
     Слушать их было одно удовольствие.
     Мы закурили трубки, и сидели, любуясь тихой ночью, и
разговаривали.
     Джордж высказал мысль: почему бы нам вообще так не сделать --
не остаться вдали от мира, с его грехом и соблазном, ведя
воздержанную, тихую жизнь; творя добро. Я сказал, что как раз о чём-
то в подобном роде часто мечтал и сам, и мы принялись обсуждать,
нельзя ли нам, всем четверым, удалиться на какой-нибудь удобно
расположенный и хорошо оборудованный необитаемый остров, и жить
там среди лесов.
     Гаррис заметил, что, как он слышал, проблемой необитаемых
островов является сырость; но Джордж возразил, что это не так, если
остров как следует осушить, чтобы не бояться промочить ноги.
     Затем мы заговорили о том, что лучше промочить горло, чем
ноги, и в связи с этим Джордж вспомнил забавную штуку, которая как-
то случилась с его папашей. Его отец путешествовал с приятелем по
Уэльсу, и однажды они остановились на ночь в небольшой гостинице,
где проживали еще несколько молодых людей, и они (отец Джорджа и
его приятель) присоединились к этим молодым людям, и провели вечер
в их обществе.
     Вечер получился крайне весёлый, засиделись они допоздна, и
когда пришло время отправляться спать, то оказалось, что оба (отец
Джорджа тогда был ещё зелёным юнцом) тоже несколько навеселе.
Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной
комнате, на разных кроватях. Они взяли свечу и поднялись к себе.
Когда они оказались в комнате, свеча зацепилась за стенку, погасла, и
им пришлось раздеваться и ложиться в постель во тьме наощупь. Они
разделись, забрались в постель, причём, сами того не подозревая, в
одну и ту же -- хотя им казалось, что ложатся они в разные. Один
устроился головой на подушке, другой заполз на кровать с другой
стороны, положив на подушку ноги.
     С минуту царило молчание. Затем отец Джорджа сказал:
     -- Джо!
     -- В чём дело, Том? -- ответил голос Джо с другого конца кровати.
     -- Слушай, у меня тут уже кто-то лежит, -- сказал отец Джорджа. -
- Его ноги у меня на подушке.
     -- Странная вещь, Том, -- отозвался Джо, -- но, чёрт меня побери,
у меня тоже кто-то лежит!
     -- И что ты собираешься делать? -- спросил отец Джорджа.
     -- Я? Я его скину на пол, -- отвечал Джо.
     -- Я тоже, -- храбро заявил отец Джорджа.
     Последовала короткая схватка, которая закончилась двумя
полновесными ударами в пол. Затем жалобный голос позвал:
     -- Том, а Том?
     -- Да...
     -- Ты как там?
     -- Сказать по правде, мой меня скинул!
     -- А мой меня! Ты знаешь, мне эта гостиница что-то не нравится.
А тебе?
     -- А как называлась гостиница? -- спросил Гаррис.
     -- "Свинья со свистулькой", -- сказал Джордж. -- А что?
     -- Да нет, значит не та.
     -- В смысле?
     -- Любопытная штука, -- пробормотал Гаррис. -- Точно такая же
штука случилась и с моим папашей, в одной деревенской гостинице.
Он часто про это рассказывал. Я вот подумал, может быть, в той же
самой?
     Мы отправились на боковую в десять, и я думал, что, устав за
день, сразу усну. Но не тут-то было. Обычно я раздеваюсь, кладу
голову на подушку, и потом кто-нибудь долбит в дверь, и кричит, что
уже полдевятого. Но сегодня, казалось, всё было против меня. Новизна
обстановки, жёсткая лодка, скрюченная спина (ноги у меня лежали под
одной скамейкой, голова -- на другой), плеск воды вокруг лодки,
шуршание ветра в листьях -- всё это отвлекало меня и не давало
уснуть.
     Всё-таки я заснул и несколько часов проспал. Потом какая-то
часть лодки, которая выросла только на ночь (её однозначно не было,
когда мы отправлялись в дорогу, и она исчезла к утру), стала буравить
мне спину. Я, тем не менее, какое-то время таким образом ещё спал, и
мне снилось, будто бы я проглотил соверен, и они, чтобы его достать,
коловоротом сверлят у меня в спине дырку. Я считал, что с их стороны
подобное уже слишком, просил поверить мне в долг, и обещал
расплатиться в конце месяца. Но они не хотели меня и слушать; они
сказали, что деньги лучше достать немедленно, потому что в
противном случае нарастут большие проценты. В общем, в конце
концов я с ними повздорил, и высказал всё, что о них думал. И тогда
они крутнули бурав с таким изощрённым садизмом, что я проснулся.
     В лодке было душно; голова у меня болела, и я решил выйти
подышать свежим ночным воздухом. Я натянул на себя, что нашарил
(кое-что было мое, а кое-что -- Джорджа и Гарриса) и выбрался из-под
тента на берег.
     Ночь была просто чудесная. Луна уже зашла, оставив притихшую
землю наедине со звездами. Казалось, что, в тишине и молчании, пока
мы, её дети, спали, звезды вели с ней, их сестрой, беседу, и поверяли
великие тайны -- голосами слишком вселенскими и бездонными, чтобы
младенческий слух человека мог уловить эти звуки.
     Они внушают нам трепет, эти необыкновенные звёзды, такие
яркие, такие холодные. Мы -- словно дети, которых крохотные их
ножки завели случайно в полуосвещённый храм божества, кому их
поклоняться учили, но кого они не познали; и они стоят теперь под
гулким сводом, простёршимся над панорамой призрачного огня,
смотрят вверх, наполовину надеясь, наполовину боясь узреть в небесах
нечто, что приведёт их в трепет.
     И в то же время ночь исполнена мощи и умиротворенности. Перед
ее величием тускнеют и стыдливо прячутся наши маленькие печали.
День был полон суеты и волнений, наши души были полны зла и
горечи, а мир казался нам таким жестоким и несправедливым. И Ночь,
как мать, великая, любящая, ласково кладет ладонь на наш пылающий
лоб, и оборачивает к себе заплаканные наши лица, и улыбается нам; и,
пусть не говорит нам ни слова, мы знаем всё, что она могла бы сказать,
и прижимаемся горящей щекой к груди её, и боль наша уходит.
     Порой наше горе поистине неподдельно и глубоко, и мы
безмолвно стоим перед лицом Ночи, ибо у нашего горя нет слов, а есть
только стон. И Ночь полна сострадания к нам. Она не может облегчить
нам боль, но берет нашу руку в свою, и маленький мир уходит в
какую-то даль и теряется у нас под ногами; а мы несёмся на Её темных
крыльях, чтобы предстать на мгновение перед ликом ещё большей
Силы, чем даже она сама, и в дивном сиянии этой великой Силы вся
жизнь человека лежит перед нами как книга, и мы понимаем, что Боль
и Страданье -- лишь ангелы Божьи.
     Только те, что несли в этой жизни мученический венец, только те
могут узреть это неземное сияние; но они, возвратясь на землю, не
смеют говорить о нём, не могут поведать тайны, которую знают.
     Случилось давным-давно, что несколько прекрасных рыцарей
ехали по незнакомой стране, и путь их лежал по дремучему лесу,
заросшему густо колючим терновником, который раздирал в клочья их
тело. И листья деревьев в этом лесу были такие тёмные, плотные, что
ни один солнечный луч не проникал сквозь ветви, чтобы смягчить мрак
и уныние.
     И вот, когда они ехали по этому мрачному лесу, один из рыцарей
отдалился от своих товарищей, и уже не вернулся к ним больше. И они,
в жестокой печали, продолжили путь без него, оплакивая, как
погибшего.
     И вот, наконец, когда рыцари достигли прекрасного замка,
который был целью их странствия, они пробыли там много дней в
празднестве. И как-то вечером, когда, бодрые и беззаботные, сидели
они в огромной зале, перед пылавшими в очаге брёвнами, и осушали
заздравные кубки, вдруг появился тот рыцарь, которого они потеряли,
и приветствовал их. Его платье было в лохмотьях, как платье нищего;
на его белом теле зияли глубокие раны, но лицо его сияло светом
великой радости.
     И спросили они, что за участь его постигла, и он рассказал им,
как заблудился в дремучем лесу, и блуждал много дней и ночей, пока
не упал, израненный, истекающий кровью, чтобы расстаться с жизнью.
     И вот, когда он был уже на пороге смерти, в глухом мраке
подошла к нему величавая дева, и взяла его за руку, и повела его
тайными тропами, которых не ведают люди. И вот над мраком леса
воссиял лучезарный свет, пред которым свет дня был как лампада пред
солнцем. И в этом дивном сиянии явилось измученному нашему
рыцарю, словно во сне, видение; и столь удивительным, столь
прекрасным было это видение, что рыцарь, забыв о своих тяжких
ранах, стоял, зачарованный, и радость его была глубокой как море,
глубин которого не измерил ещё никто.
     И видение растворилось, и рыцарь, склонив колени, воздал святой
благодарность -- той, которая привела его в этот печальный лес, чтобы
узрел он сокрытое в нём видение.
     И имя этому дремучему лесу -- Скорбь. Но о том, что явилось в
нём прекрасному рыцарю, мы не смеем рассказывать, мы не можем
поведать.




     О том, как Джордж однажды встал рано. -- Джордж, Гаррис и
Монморанси не выносят вида холодной воды. -- Героизм и
решительность, которые проявляет Джей. -- Джордж и его рубашка:
история с назиданием. -- Гаррис в роли повара. -- Взгляд в прошлое
(учебное пособие; для изучения в школе).

     Я проснулся в шесть и увидел, что Джордж тоже не спит. Мы
поворочались с боку на бок и попытались снова уснуть, но всё без
толку. Если бы нам было нужно, по какой-нибудь особой причине,
сейчас же встать и одеться, то мы, конечно же, уснули бы мёртвым
сном, едва поглядев на часы, и проспали бы до десяти. Но поскольку, в
течение по меньшей мере ещё двух часов, вставать не было ни
малейшей необходимости (и вообще, вставать сейчас, в такое время,
было полнейшей глупостью) мы, в соответствии с общим твердолобым
порядком вещей в природе, почувствовали, что пролежать ещё пять
минут для нас -- равносильно смерти.
     Джордж рассказал, что нечто подобное, только хуже, случилось с
ним полтора года назад, когда он жил сам, на квартире у некой миссис
Гиппингс. Однажды вечером у него сломались часы и остановились на
четверти девятого. Он этого не заметил, потому что забыл их перед
сном завести (случай для него необычный) и повесил у изголовья, даже
не посмотрев на них.
     А случилось это зимой, почти в самый короткий день, и в придачу
всю неделю стоял туман. Таким образом, тот факт, что, когда Джордж
утром проснулся, вокруг стояла кромешная тьма, не говорил ещё ни о
чём. Он приподнялся и снял часы. Они показывали четверть девятого.
     -- Святители милосердные, упасите нас! -- вскричал Джордж. -- В
девять я должен быть в Сити! Почему меня никто не разбудил? Что за
безобразие!
     И он швыряет часы, и вскакивает с постели, и принимает
холодную ванну, и умывается, и одевается, и бреется холодной водой
(потому что греть её некогда), и снова несётся к часам.
     Может быть от сотрясения, когда он швырял часы на постель,
может быть по другой причине, неясной самому Джорджу -- но часы,
застывшие на четверти девятого, пошли, и теперь показывали двадцать
минут девятого.
     Джордж схватил их и сбежал по лестнице. В гостиной было темно
и тихо; ни огонька в камине, ни завтрака на столе. Это было
невиданное безобразие со стороны миссис Г., и Джордж решил, что
вечером, когда вернётся, раскроет ей всё, что о ней думает. Затем он
напялил пальто, нахлобучил шляпу, схватил зонтик, и бросился к
выходу. Дверь была ещё на крюке! Джордж предал анафеме эту
ленивую перечницу миссис Г. и, удивляясь людям, которые
продолжают валяться в постели в такое неподобающее для приличных,
почтенных людей время, откинул крюк, отпер дверь и выскочил на
улицу.
     Четверть мили он мчался как угорелый, и к концу этой дистанции
начал соображать, как всё это странно и любопытно, что на улицах так
мало народу, а лавки все заперты. Конечно, утро было очень мрачное и
туманное, но прекращать по этой причине всю деловую жизнь -- дело
чрезвычайное. Ему-то нужно идти на работу! Почему другие валяются
на постели только из-за того, что на улице темнота и туман?
     Наконец, он добрался до Холборна. Ни омнибуса, ни одного
открытого ставня! В поле зрения Джорджа находилось три человека:
полицейский, зеленщик с полной капусты тележкой, возница ветхого
кэба. Джордж вытащил часы и воззрился на них: без пяти девять! Он
остановился и сосчитал пульс. Потом нагнулся и ущипнул себя за ногу.
Потом, с часами в руке, подошёл к полисмену и спросил, не знает ли
тот, который час.
     -- Который час? -- переспросил полисмен, окинув Джорджа
откровенно подозрительным взглядом. -- А вот послушайте, сколько
пробьет.
     Джордж прислушался, и башенные часы по соседству не
заставили себя ждать.
     -- Как, всего три? -- возмутился Джордж, когда удары затихли.
     -- Ну да. А вам сколько нужно?
     -- Девять, разумеется, -- заявил Джордж, предъявляя часы.
     -- А вы помните, где живете? -- строго вопросил блюститель
общественного порядка.
     Джордж подумал и сообщил свой адрес.
     -- Ах, вот оно что. Ну так послушайтесь моего совета. Спрячьте
подальше ваши часы и двигайте потихоньку домой. И чтобы я больше
этого тут не видел.
     И Джордж, погружённый в раздумья, вернулся домой.
     Оказавшись дома, он сначала решил было раздеться и
отправиться спать ещё раз; но как только представил, что придётся
опять одеваться, опять умываться, опять принимать ванну, предпочёл
устроиться и поспать в мягком кресле.
     Но уснуть он не мог: никогда в жизни он не чувствовал себя
таким бодрым. Он зажёг лампу, достал доску и стал играть сам с собой
в шахматы. Но даже это занятие не взбодрило его: оно было
томительным, почему-то, и он бросил шахматы, и попытался читать.
Убедившись, что читать ему также не хочется, он снова надел пальто,
и вышел прогуляться.
     На улице была ужасная пустота и мрак; все встречные полисмены
глядели на Джорджа с нескрываемым подозрением, провожали лучами
фонариков, шли по пятам. От этого Джорджу стало казаться, что он и
вправду что-то наделал; тогда он стал прятаться в переулках, и
скрываться в тёмных подворотнях, как только издали доносилось
мерное "топ-топ" служителей закона.
     Разумеется, в глазах Полиции подобный образ действия
скомпрометировал Джорджа как никогда больше; они обнаружили его
и спросили, что он здесь делает. Когда он ответил "ничего" и что он
просто вышел подышать воздухом (это было уже в четыре утра), они
почему-то ему не поверили; двое констеблей в штатском проводили его
до самого дома, чтобы выяснить, правда ли он живёт там, где говорит,
что живёт. Они посмотрели, как он открывает дверь своим ключом,
расположились напротив, и стали наблюдать за домом.
     Вернувшись домой, Джордж решил развести огонь и приготовить
себе завтрак, просто так, убить время. Но за что бы он ни брался -- за
ведёрко с углём или чайную ложку -- всё подряд валилось из рук, он то
и дело обо что-нибудь спотыкался; поднялся такой грохот, что он чуть
не умер со страху, представляя себе, как миссис Г. вскакивает с
постели, воображает, что это грабители, открывает окно и визжит
"Полиция!", после чего эти сыщики врываются в дом, надевают на него
наручники, и волокут в участок.
     К этому времени нервы у Джорджа были так взвинчены, что ему
уже мерещилось и судебное заседание, и как он пытается растолковать
присяжным обстоятельства дела, и как ему никто не верит, и как его
приговаривают на двадцать лет каторжных работ, и как его матушка
умирает от разрыва сердца. И тогда Джордж бросил готовить завтрак,
завернулся в пальто и просидел в кресле до тех пор, пока в половине
восьмого не появилась миссис Г..
     Джордж сказал, что с тех пор никогда раньше времени не
поднимался; эта история послужила ему хорошим уроком.
     Пока Джордж рассказывал мне свою правдивую повесть, мы оба
сидели, завернувшись в пледы. Как только он кончил, я взялся за дело:
начал будить веслом Гарриса. С третьего тычка Гаррис проснулся -- он
повернулся на другой бок и сообщил, что сию минуту спустится, пусть
только ему принесут штиблеты. Пришлось брать багор и напоминать
ему, где он находится; тогда он вскочил, а Монморанси, спавший у
него на груди сном праведника, полетел кувырком, и растянулся
поперек лодки.
     Потом мы задрали брезент, все четверо высунули носы, с правого
борта, поглядели на реку -- и затряслись мелкой дрожью. Накануне
вечером мы предвкушали, как проснёмся чуть свет, сбросим пледы и
одеяла, сдёрнем тент, бросимся с восторженным кликом в реку, и
предадимся купанию, долгому, упоительному. Сейчас, когда наступило
утро, перспектива показалась нам не такой соблазнительной. Вода
казалась слишком холодной и мокрой, а ветер -- зябким.
     -- Ну и кто первый? -- спросил, наконец, Гаррис.
     Давки не было. Что касается Джорджа, он решил дело тем, что
скрылся в лодке и стал натягивать носки. Монморанси завыл, сам того
не желая, как будто одна только мысль о подобном привела его в ужас.
Гаррис же пробурчал, что потом будет чертовски трудно забираться в
лодку, вернулся, и стал распутывать свои штаны.
     Идти на попятный мне не очень хотелось, но и купание меня не
прельщало. Ещё, чего доброго, напорешься на корягу, или увязнешь в
водорослях. Поэтому я решился на компромисс: спуститься к воде и
просто облиться водой. Я взял полотенце, выкарабкался на берег,
пополз по ветке, которая уходила в воду.
     Было зверски холодно. Ветер резал кинжалом. Я подумал, что
обливаться, пожалуй, не стоит -- лучше вернуться в лодку и поскорей
одеться. И я уже собирался это сделать, но пока я собирался, дурацкая
ветка треснула, мы с полотенцем со страшным всплеском шлёпнулись
в воду, и я, с галлоном Темзы в желудке, очутился на середине реки
раньше, чем сообразил, что, собственно, произошло.
     -- Ё-ё-ё! Старина Джей-таки это сделал! -- услышал я, всплыв на
поверхность. -- Вот уж не думал, что у него кишки хватит! А ты,
Джордж?
     -- Ну и как? -- крикнул Джордж.
     -- Прелестно, -- пробулькал я в ответ. -- Вы просто олухи, что не
хотите купаться. Я бы ни за что на свете не отказался. Ну, ну, давайте!
Нужно только немного решиться, и всё!
     Но убедить их мне не удалось.
     Во время одевания случилось презабавная штука. Когда я,
наконец, влез в лодку, у меня зуб на зуб не попадал, и я так спешил
натянуть рубашку, что выронил её в воду. Я пришёл в полное
бешенство, особенно когда Джордж стал гоготать. Лично я ничего
смешного в этом не находил; я так об этом Джорджу и заявил, но он
захохотал еще больше. Отродясь не видел, чтобы человек столько
смеялся. В конце концов я потерял терпение и сообщил ему, что он не
просто полоумный придурок, а выживший из ума маньяк, но он ржал
все громче и громче. И вот, выудив эту рубашку, я вдруг обнаружил,
что рубашка совсем не моя, а Джорджа, и что я по ошибке схватил её
вместо своей. Здесь комизм положения дошёл, наконец, до меня, и я
начал смеяться сам. И чем дольше я переводил взгляд с мокрой
рубашки Джорджа на него самого, умирающего от смеха, тем больше я
веселился сам, и под конец стал хохотать так, что рубашка свалилась в
воду опять.
     -- Что же ты... что же ты... её не вытаскиваешь? -- спросил
Джордж, в перерывах между припадками.
     Меня разобрал такой смех, что сначала я не мог сказать ему даже
слова, но потом, в перерывах между моими припадками, мне удалось
выдавить:
     -- Это не моя рубашка... Это твоя!
     Я никогда в жизни не видел, чтобы веселье на человеческом лице
так внезапно сменялось свирепостью.
     -- Что?! -- заорал Джордж, вскакивая. -- Нет, что за растыка!
Поосторожней нельзя? Какого чёрта ты не идёшь одеваться на берег?
Тебе в лодке вообще нечего делать, нельзя! Давай багор, быстро!
     Я попытался обратить внимание Джорджа на смешную сторону
происшествия, но тщетно. Джордж порой бывает непроходимо туп, и
юмора не улавливает.
     Гаррис предложил сделать на завтрак яичницу-болтунью. Он
сказал, что приготовит яичницу сам. По его словам выходило, что в
яичницах-болтуньях он большой мастер. Он часто готовил её на
пикниках, и во время прогулок на яхтах. Этой яичницей он просто был
знаменит. Люди, которые хоть раз попробовали его яичницу-болтунью,
какой мы сделали вывод, больше никогда не хотели ничего другого,
чахли, и умирали, когда не могли получить её.
     От его описаний у нас потекли слюнки; мы приволокли ему
сковороду, и спиртовку, и все яйца, которые ещё не успели разбиться и
размазаться по корзине, и стали заклинать его приступить к делу.
     Чтобы разбить яйца, Гаррису пришлось потрудиться; потрудиться
не сколько разбить, но сколько, разбив, попасть ими в сковороду, а не
на брюки, и чтобы при этом они не стекли в рукава. Ему всё-таки
удалось зафиксировать на сковородке штук шесть, и, присев на
корточки у спиртовки, Гаррис домотал их вилкой.
     Насколько мы с Джорджем могли судить, работа была
изнурительная. Стоило Гаррису приблизиться к сковородке, как он
обжигался, ронял всё из рук, и танцевал вокруг спиртовки, щёлкая
пальцами и выражаясь. Каждый раз, когда мы с Джорджем на него
оглядывались, он выполнял эти действия постоянно. Сначала мы
думали, что это было необходимо как условие технологического
процесса.
     Мы не знали, что такое яичница-болтунья, и думали, что это,
должно быть, какое-то блюдо краснокожих индейцев, или туземцев с
Сандвичевых островов, приготовление которого требовало ритуальной
пляски и магических заклинаний. Монморанси как-то раз подошёл и
сунул туда нос; масло брызнуло, обожгло его, и он тоже начал плясать
и ругаться. В общем, это оказалось одним из самых интересных и
увлекательных предприятий, свидетелем которых я когда-либо был.
Нам с Джорджем было ужасно жалко, что всё так быстро закончилось.
     Ожидания Гарриса оправдались не полным образом. Такими
усилиями следует добиваться большего. На сковородку попало шесть
яиц; а всё, что из них получилось -- чайная ложка горелой, не
вызывающей никакого аппетита субстанции.
     Гаррис сказал, что беда в сковородке, и сообщил, что яичница-
болтунья получилась бы лучше, если бы у нас был котёл для ухи и
газовая плита. И мы решили больше не готовить этого блюда, пока не
обзаведёмся указанными хозяйственными принадлежностями.
     Когда мы кончили завтракать, солнце уже припекало, ветер стих;
более славного утра нельзя было и пожелать. Вокруг нас почти ничего
не напоминало о девятнадцатом веке. Глядя на реку, залитую
утренними лучами солнца, нам нетрудно было вообразить, что
столетия, отделившие нас от того достопамятного июньского утра
1215-го, отошли в сторону. И вот мы, молодые английские йомены, в
домотканой одежде, кинжалы за поясом, теперь ждём, чтобы своими
глазами увидеть, как будет начертана эта важнейшая страница
истории, значение которой откроется простому народу только спустя
четыре столетия -- благодаря некоему Оливеру Кромвелю, который
глубоко изучил её.
     Прекрасное летнее утро -- солнечное, тёплое, тихое. Но
возбуждение надвигающейся суматохи уже распространяется в
воздухе. Король Джон заночевал в Данкрофт-холле; весь день накануне
маленький городок Стэйнз оглашался лязгом доспехов, стуком копыт
по булыжникам мостовой, криками военачальников, грубыми шутками
и мерзкой божбой бородатых лучников, копейщиков, алебардщиков,
чудным говором иноземцев, вооруженных пиками.
     В городе появляются группы пёстро разряженных рыцарей и
оруженосцев, покрытых пылью и грязью дороги. Весь вечер
напуганные горожане должны без промедления распахивать двери,
чтобы впустить грубых солдат, для которых здесь должен быть
приготовлен стол и ночлег, и в самом наилучшем виде, иначе горе
дому и его обитателям; ибо в те горячие времена меч был судьёй и
судом, палачом и истцом, и за всё, что брал, расплачивался только тем,
что щадил, если было угодно, жизнь того, у кого это брал.
     Но вот вокруг бивачных костров на рыночной площади
собирается ещё больше людей из войска баронов; и они там едят, и
вовсю пьянствуют, и орут во всю глотку буйные хмельные песни,
играют в кости, и ссорятся, далеко за полночь. Пламя костра бросает
прихотливые тени на кучи сложенного оружия, на неуклюжие фигуры
воинов. Дети горожан подкрадываются к кострам и с интересом
глазеют; дюжие деревенские девки со смешками подходят ближе,
чтобы перекинуться трактирной шуткой с солдатами, которые так не
похожи на деревенских кавалеров -- те сразу получают отставку, стоят
в стороне и таращатся, с пустыми ухмылками на своих грубых рожах.
А вдали, на полях, окружающих город, мерцают неясные огоньки
других биваков -- там собраны войском отряды каких-нибудь знатных
лордов, и рыщут, как бездомные волки, французские наёмники
вероломного короля Джона.
     И так, пока на каждой тёмной улице стоит часовой, а на каждом
холме вокруг города мерцают огни сторожевых костров, ночь
проходит, и над прекрасной долиной старой Темзы занимается рассвет
великого дня, который окажется таким важным для судеб ещё не
родившихся поколений.
     Едва лишь начинает светать, как на одном из двух островков, чуть
повыше того места, где находимся мы, поднимается шум и грохот.
Множество рабочих воздвигают там большой шатер, привезённый
накануне вечером; плотники сколачивают рядами скамьи, а обойщики
из Лондона стоят наготове с сукнами, шелками, парчой, золотой и
серебряной.
     И вот -- наконец-то! -- по дороге, вьющейся берегом от города
Стэйнза, к нам приближаются, смеясь и перекликаясь зычным
гортанным басом, с десяток дюжих алебардщиков -- конечно, люди
баронов. Они становятся на том берегу, всего лишь в сотне ярдов от
нас и, опёршись на алебарды, ждут.
     Идёт час за часом, всё новые и новые отряды вооруженных людей
стекаются к берегу; длинные косые лучи утреннего солнца сверкают на
шлемах и панцирях, и вся дорога, насколько хватает глаз, полна
гарцующих скакунов и сияния стали. Скачут орущие всадники,
маленькие флажки лениво колышутся в тёплом ветре, то и дело
поднимается новая суматоха, когда шеренги расступаются по
сторонам, уступая дорогу кому-то из знатных баронов, который,
верхом на боевом коне, окружённый оруженосцами, спешит стать во
главе своих крепостных и вассалов.
     А на склонах горы Купер-Хилл, точно напротив, собрались
любопытные крестьяне и горожане, которые примчались из Стэйнза, и
никто толком не знает, что значит вся эта суматоха, но каждый толкует
по-своему великое то событие, на которое они пришли смотреть.
Некоторые говорят, что день этот принесёт великое благо всему
народу, но старики покачивают головами -- они слышали подобные
басни и раньше.
     И вся река до самого Стэйнза усеяна точками лодок, лодочек и
плетушек, обтянутых кожей -- сегодня такие уже не в почёте, и есть
только у бедняков. Дюжие их гребцы перетащили и переволокли их
через пороги -- там, где спустя годы вырастет нарядный Белл-
Уэйрский шлюз -- и теперь они приближаются, на сколько хватает
смелости ближе, к большим крытым баркам, которые стоят наготове и
ждут короля Джона, чтобы отвезти туда, где судьбоносная Хартия ждёт
его подписи.
     Подходит полдень. Мы ждём терпеливо уже который час, и
разносится слух, будто коварный Джон снова выскользнул из рук
лордов, бежал из Данкрофт-холла, наёмники у ноги, и вместо того,
чтобы подписывать для народа вольные хартии, заниматься будет
другими делами.
     Не тут-то было! На этот раз он попал в железную хватку, хитрил и
вертелся напрасно. Вдали на дороге клубится облачко пыли, оно
приближается и вырастает, и всё громче становится топот копыт, и
сквозь построенные отряды прокладывает свой путь блестящая
кавалькада пёстро разряженных лордов и рыцарей. И впереди, и сзади,
и по каждому флангу скачут их йомены, а посередине -- король Джон.
     Он скачет туда, где его ожидают барки, и знатные лорды
выступают к нему навстречу. Он приветствует их улыбкой и смехом,
медоточивой речью, словно прибыл на праздник, устроенный в его
честь. Но перед тем как спешиться, он бросает поспешный взгляд на
своих французских наёмников, построенных позади, и на угрюмые
ряды воинов знати, которые окружили его.
     Может быть, еще не поздно? Свирепый удар по стоящему рядом
всаднику -- он ничего не подозревает -- крик своим французским
войскам; отчаянно рвануться в атаку, застичь врасплох стоящие
впереди ряды -- и мятежные лорды проклянут тот день, когда они
дерзнули стать ему поперёк! Рука покрепче и сейчас сумела бы
изменить ход событий. Был бы здесь Ричард! Чаша свободы могла бы
вылететь из рук Англии, и ещё сотни лет вкус этой свободы ей был бы
неведом.
     Но сердце короля Джона замирает перед суровым ликом
английских воинов, и рука короля Джона бессильно падает на поводья,
и он сходит с коня, и занимает свою скамью на передней барке. И
бароны сопровождают его, не снимая стальных рукавиц с эфесов
мечей, и вот уже подан сигнал к отплытию.
     Медленно покидают тяжёлые, ярко украшенные барки берега
Раннимида; медленно, с трудом, они преодолевают стремительное
течение и, наконец, с глухим скрежетом врезаются в берег маленького
островка, который отныне будет зваться островом Великой Хартии
Вольностей. И король Джон выходит на берег, и мы, в бездыханном
молчании, ждём. И вот, наконец, великий клик сотрясает воздух, и
краеугольный камень храма английской свободы, теперь знаем мы,
заложен твёрдо и прочно.




     Генрих VIII и Анна Болейн. -- О неудобствах проживания в доме с
влюблённой парой. -- Трудные времена в истории английского народа.
-- Поиски красот природы в ночное время. -- Бездомные и
бесприютные. -- Гаррис готовится к смерти. -- Ангел нисходит с небес.
-- Действие непредвиденной благодати на Гарриса. -- Лёгкий ужин. --
Завтрак. -- Полцарства за горчицу. -- Страшная битва. -- Мэйденхед. --
Под парусом. -- Три рыболова. -- Нас предают проклятию.

     Я сидел на берегу, воскрешая в воображении эту картину, когда
Джордж обратился ко мне и заметил, что если я уже достаточно
отдохнул, то не соблаговолю ли принять участие в мытье посуды. И,
покинув, таким образом, дни героического прошлого, я перенесся в
прозаическое настоящее, со всем его ничтожеством и пороком, сполз в
лодку, вычистил сковородку щепкой и пучком травы, придав ей
окончательный блеск мокрой рубашкой Джорджа.
     Мы отправились на остров Великой Хартии Вольностей и
осмотрели камень, который хранится в домике, и на котором, как
говорят, Великая Хартия была подписана. Хотя была ли она подписана
здесь на самом деле, или, как утверждают некоторые, на другом
берегу, в Раннимиде, я установить не возьмусь. Лично я, например,
склоняюсь к тому, что общепринятая островная теория более
авторитетна. Будь я одним из тогдашних баронов, я, без сомнения,
решительно указал бы на то, что такого ненадёжного типа, как король
Джон, целесообразно переправить именно на остров, где возможностей
для сюрпризов и фокусов меньше.
     На землях Энкервикского замка, который стоит недалеко от Мыса
Пикников, находятся развалины старого монастыря; как раз в садах
этого монастыря, как говорят, Генрих VIII назначал свидания Анне
Болейн. Также он встречался с ней у Хеверского дворца в Кенте и ещё
где-то поблизости от Сент-Олбенса. В те времена народу Англии было,
вероятно, трудно подыскать уголок, где эти юные сумасброды бы не
миловались.
     Вам не случалось жить в доме, где есть влюбленная пара? Это
совсем нелегко. Вам хочется посидеть в гостиной, и вы отправляетесь в
гостиную. Вы открываете дверь; до ваших ушей долетает некое
восклицание, словно некто вдруг вспомнил нечто важное; когда вы
входите, Эмили стоит у окна; ей крайне интересно, что происходит на
противоположной стороне улицы; ваш друг Джон Эдуард находится в
другом конце комнаты; он не в состоянии оторваться от фотографий
чьих-то бабушек.
     -- Ах! -- говорите вы, застывая в дверях. -- Я и не знал, что тут
кто-нибудь есть.
     -- Вот как? -- холодно отвечает Эмили, тоном, который
обозначает то, что она вам не верит.
     Послонявшись некоторое время по комнате, вы произносите:
     -- Темно-то как! Почему вы не зажигаете газ?
     Джон Эдуард говорит "О!", что он даже и не заметил; Эмили
говорит, что папа не любит, когда газ зажигают днём.
     Вы сообщаете им одну-другую новость, излагаете свою точку
зрения на ирландский вопрос, но их, как видно, это не интересует.
Замечания по любому предмету с их стороны сводятся только к
следующему: "О!", "Неужели?", "Правда?", "Да?" и "Не может быть!".
После десятиминутной беседы в таком стиле вы пробираетесь к двери,
выскальзываете; в следующий миг дверь, странным образом, хлопнув у
вас за спиной, закрывается; причём вы не трогаете её и пальцем.
     Спустя полчаса вы считаете, что можно рискнуть, и пойти
выкурить трубку в оранжерею. Единственный стул в оранжерее занят
Эмили; Джон Эдуард, если можно полагаться на язык одежды, явным
образом сидел на полу. Они не произносят ни слова, но их взгляд
выражает всё, что можно употребить в цивилизованном обществе; вы
быстренько отступаете, и запираете дверь.
     После этого вам просто страшно соваться в этом доме ещё куда-
нибудь; и, прогулявшись вверх-вниз по лестнице, вы отправляетесь к
себе в спальню и сидите там. Вскоре, однако, это интерес теряет; вы
надеваете шляпу, и тащитесь в сад. Проходя по дорожке, вы
заглядываете в беседку; там находятся эти же двое молодых идиотов,
которые забились в угол; они замечают вас, и начинают явным образом
подозревать, что вы, с какой-то нечестивой целью, их преследуете.
     -- Завели б, что ли, специальную комнату, для такой ерунды? И
сунули бы их туда, -- бормочете вы, кидаетесь в холл, хватаете зонтик
и убегаете вон.
     Нечто совершенно подобное, должно быть, и происходило, когда
ветреный мальчишка Генрих Восьмой ухаживал за своей крошкой
Анной. Народ в Бэкингемшире то и дело натыкался на них, когда они
слонялись по Виндзору или Рейсбери, всякий раз восклицая: "Ах, это
вы!", на что Генрих, покраснев, ответит: "Ну да, мне тут кое-кого
нужно было увидеть", а Анна заметит: "Как я рада вас видеть!
Подумать только, встречаю я тут на дорожке мистера Генриха
Восьмого, и нам, оказывается, по пути!".
     Народ пойдёт прочь, думая: "Пойдём-ка мы лучше отсюда, пусть
они тут целуются и воркуют. Пойдём-ка мы в Кент."
     Они идут в Кент; и в Кенте первым же делом наблюдают Генри и
Анну, которые болтаются вокруг замка Хевер.
     -- Что за дьявол! -- говорят бэкингемширцы. -- Куда бы нам
убраться? Просто смотреть тошно уже. Вот, пойдём-ка мы в Сент-
Олбенс. Сент-Олбенс -- местечко просто прелестное.
     Оказавшись в Сент-Олбенс, они заставали всю ту же жуткую
парочку, целующуюся у стен аббатства. И тогда они уходили, и
поступали в пираты, и занимались морским разбоем, и так
продолжалось, пока свадьбу, наконец, не сыграли.
     Участок реки между мысом Пикников и Олд-Виндзорским
шлюзом очарователен. Тенистая дорога, вдоль которой разбросаны
чистые уютные домики, бежит по берегу к гостинице "Узлийские
колокола", живописной, как большинство гостиниц на Темзе.
(Вдобавок там, по словам Гарриса, можно тяпнуть кружку
превосходного эля, а в таких вопросах словом Гарриса можно
ручаться.) Олд-Виндзор -- по-своему знаменитое место. Здесь у
Эдуарда Исповедника был дворец, и здесь же могущественный граф
Годвин был, по законам своего времени, осуждён и признан виновным
в убийстве королевского брата. Граф Годвин отломил кусок хлеба и
взял его в руку.
     -- Подавиться мне этим куском, -- сказал граф, -- если я виноват!
     Он положил хлеб в рот, проглотил его, подавился, и умер.
     Дальше, за Олд-Виндзором, река какая-то неинтересная, и
становится похожа сама на себя только у Бовени. Мы с Джорджем
тащили лодку на бечеве мимо Хоумского парка, который тянется по
правому берегу от Моста Альберта до Моста Виктории, и когда мы
проходили Дэтчет, Джордж спросил, помню ли я нашу первую речную
вылазку, когда мы сошли у Дэтчета и пытались устроиться на ночлег.
     Я ответил, что ещё как, и забуду нескоро.
     Это произошло в субботу, накануне августовских каникул. Мы,
всё та же троица, устали и проголодались; добравшись до Дэтчета, мы
вытащили из лодки корзину, два саквояжа, пледы, пальто, всё такое --
и отправились на поиски логова. Мы нашли чудесную маленькую
гостиницу, увитую ломоносом, но там не было жимолости, а мне по
какой-то причине втемяшилась в голову именно жимолость, и я сказал:
     -- Нет, давайте не будем сюда заходить. Давайте пройдём чуть
дальше и посмотрим, может быть, там где-нибудь есть гостиница с
жимолостью.
     И мы двинулись дальше, и вышли к другой гостинице. Эта
гостиница была тоже просто чудесная, и к тому же за углом сбоку на
ней была жимолость. Но здесь уже Гаррису не понравился вид
человека, который стоял, прислонившись к входной двери. Гаррис
сказал, что этот человек не производит впечатления порядочного, и на
нём некрасивые туфли. Поэтому мы пошли дальше. Мы прошли
порядочное расстояние, но гостиниц нам больше не попадалось; мы
увидели человека и попросили его подсказать нам пару-другую.
     Он сказал:
     -- Да, но вы же идете в другую сторону! Поворачивайте и дуйте
обратно. Придёте прямо к "Оленю"!
     Мы сказали:
     -- Знаете, мы там уже были, и нам не понравилось. Совсем нет
жимолости.
     -- Что ж, -- сказал он. -- Есть еще "Мэнор-хаус", как раз напротив.
Вы там не были?
     Гаррис ответил, что туда нам тоже не захотелось; нам не
понравился тип, который стоял у дверей. Гаррису не понравилось,
какого цвета у него волосы, и не понравились туфли.
     -- Ну я не знаю тогда, что вам делать, не знаю! -- воскликнул наш
информант. -- У нас других гостиниц нет.
     -- Ни одной? -- воскликнул Гаррис.
     -- Ни одной.
     -- И что нам теперь, к чёрту, делать?! -- возопил Гаррис.
     Тогда взял слово Джордж. Он сказал, что мы с Гаррисом, если
нам будет угодно, можем отстроить гостиницу себе на заказ, и
отмуштровать постояльцев себе по вкусу. Что касается его самого, он
возвращается к "Оленю".
     Величайшим гениям человечества не удавалось воплотить своих
идеалов никогда и ни в чём; так и мы с Гаррисом, повздыхав о
бренности земных желаний, поплелись вслед за Джорджем.
     Мы приволокли свои пожитки в "Олень" и сложили всё в холле.
     Хозяин вышел и поздоровался:
     -- Добрый вечер, джентльмены.
     -- Добрый вечер, -- поздоровался Джордж. -- Три места,
пожалуйста.
     -- Весьма сожалею, сэр, -- отозвался хозяин. -- Боюсь, не
получится.
     -- Ну, не беда! -- сказал Джордж. -- Два тоже сойдёт. Двое из нас
поспят на одном... Поспят? -- продолжил он, обернувшись к Гаррису и
ко мне.
     -- Разумеется, -- сказал Гаррис, считая, что нам с Джорджем
одной кровати хватит за глаза.
     -- Весьма сожалею, сэр, -- повторил хозяин, -- но у нас вообще нет
ни одного места. Если хотите знать, у нас на каждой кровати и так уже
спят по двое, а то и по трое джентльменов.
     Сначала это нас несколько обескуражило. Гаррис, однако, как
путешественник стреляный, оказался на высоте положения и, весело
засмеявшись, сказал:
     -- Ну ладно, что ж делать. Не треснем. Пристройте нас в
биллиардной, как-нибудь.
     -- Весьма сожалею, сэр. Три джентльмена уже спят на бильярде, и
двое -- в столовой. Так что сегодня я вас, наверно, вряд ли смогу
пристроить.
     Мы забрали вещи и направились в "Мэнор-хаус". Там было очень
уютно. Я сказал, что эта гостиница мне нравится даже больше, чем та;
Гаррис сказал, что "Не то слово!", что и хрен бы с ним, на это рыжего
можно вообще не смотреть, к тому же, бедняга не виноват, что рыжий.
     Гаррис был настроен вполне разумно и кротко.
     В "Мэнор-хаусе" нам просто не дали раскрыть рта. Хозяйка
встретила нас на пороге с приветствием, что мы уже четырнадцатая
компания, которую она спроваживает за последние полтора часа. Наши
робкие намёки на конюшни, бильярдную и угольный подвал она
встретила презрительным смехом: все эти уютные уголки были
расхватаны давным-давно.
     Не знает ли она, в этих местах, где можно найти приют на ночь?
     Ну-у-у, если мы готовы примириться с некоторыми
неудобствами... Имейте в виду, она этого вовсе не рекомендует... Но в
полумиле отсюда, по дороге на Итон, есть небольшой трактирчик...
     Не дослушав, мы подхватили корзину, саквояжи, пальто, пледы,
свёртки и побежали. Указанная полумиля смахивала больше на милю,
но мы, всё-таки, добрались куда нужно, и запыхавшись ворвались в
буфет.
     В трактире с нами обошлись грубо. Они просто подняли нас на
смех. Во всём доме было только три кровати, и на них уже спали
семеро холостых джентльменов и две супружеские четы. Какой-то
добросердечный лодочник, который оказался в пивной, посоветовал
попытать счастья у бакалейщика по соседству с "Оленем", и мы
вернулись назад.
     У бакалейщика всё было переполнено. Некая старушенция,
которую мы встретили в лавке, сжалилась, и взялась проводить нас к
своей знакомой, которая жила в четверти мили от бакалейщика и
иногда сдавала комнаты джентльменам.
     Старушка едва переставляла ноги, и мы тащились туда двадцать
минут. В пути старуха развлекала нас описанием того, как, где и когда
у неё ломит в спине.
     У подружки комнаты оказались сданы. Оттуда нас направили в No
27. No 27 был битком и отправил нас в No 32. No 32 был набит также.
     Тогда мы вернулись на большую дорогу, и Гаррис уселся на
корзину и объявил, что дальше никуда не пойдёт. Он сказал, что здесь
вроде спокойно, и он хочет здесь умереть. Он попросил нас с
Джорджем передать его матушке прощальный поцелуй, и сообщить
всем его родственникам, что он их простил, и умер счастливым.
     В этот момент нам явился ангел, в образе маленького мальчишки
(не могу представить себе более полноценного образа для
преображения ангелов); в одной руке он держал кувшин пива, в другой
-- какую-то штуку, привязанную к верёвочке. Эту штуку он опускал на
каждый камень, который попадался ему по дороге, и дёргал кверху;
при этом возникал необыкновенно тошнотворный звук, наводящий на
мысль о мучениях.

     Мы спросили этого посланца небес (каковым он впоследствии
оказался) -- не ведом ли ему какой-либо уединённый кров, обитатели
которого немногочисленны и убоги (желательно престарелые леди и
парализованные джентльмены), которых нетрудно было бы запугать,
чтобы они уступили свою постель, на одну ночь, трём доведённым до
отчаяния джентльменам; или, если не ведом, не порекомендует ли он
нам какой-нибудь пустой свинарник, или заброшенную печь для
обжига извести, или ещё что-нибудь в этом роде? Ничего такого
мальчику ведомо не было -- во всяком случае, ничего под рукой -- но
он сказал, что если мы пойдём с ним, то у его матушки есть свободная
комната, и она может пустить нас переночевать.
     Мы бросились ему на шею, и благословили его, и луна кротко
озаряла нас, и это было бы прекраснейшим зрелищем, но мальчик,
перегруженный нашими чувствами, повалился под их тяжестью на
дорогу, а мы рухнули на него. Гаррис так преисполнился благодати,
что едва не потерял сознание, и ему пришлось схватить кувшин с
пивом и наполовину осушить его, чтобы очнуться. После этого он
пустился бежать, предоставив нам с Джорджем тащить весь багаж.
     Мальчик жил в маленьком четырёхкомнатном домике, и его
матушка -- добрейшее сердце! -- подала нам на ужин поджаренный
бекон, и мы съели его без остатка (пять фунтов), и ещё пирог с
вареньем, и два чайника чаю, и потом отправились спать. В комнате
было две кровати; раскладушка шириной два фута шесть дюймов, на
которой, привязавшись простынкой друг к другу, улеглись мы с
Джорджем, и собственно кровать нашего мальчика, которая поступила
в распоряжение Гарриса полностью (утром мы обнаружили, как из неё
торчат два фута гаррисовых голых ног, и, пока умывались, вешали на
них полотенца).
     Когда мы в следующий раз попали в Дэтчет, мы так уже не
выделывались.
     Но вернёмся к нашему настоящему путешествию. Ничего
увлекательного не происходило, и мы спокойно дотащили лодку почти
до Острова Обезьянок, где вытащили лодку на берег сели завтракать.
Мы навалились на холодную говядину, и вдруг обнаружилось, что мы
забыли горчицу. Никогда в жизни, ни до этого, ни после этого, мне не
хотелось горчицы так страшно. Вообще-то горчицу я не люблю, и
почти никогда не ем. Но в тот день я бы отдал за неё целый мир.
     Я не представляю, сколько во Вселенной насчитывается миров, но
если в этот критический момент кто-нибудь предложил бы мне ложку
горчицы, -- он получил бы их все. Когда я не могу раздобыть того, что
мне хочется, я готов даже на подобное безрассудство.
     Гаррис сообщил, что также отдал бы за горчицу весь мир. Если
бы кто-нибудь забрёл в эту минуту к нам с банкой горчицы в руках, он
неплохо бы нагрел руки и обеспечил себя мирами на всю оставшуюся
жизнь.
     Впрочем, нет. Боюсь, что, получив горчицу, мы попытались бы
расторгнуть сделку. Бывает, что сгоряча человек несколько начудит, но
потом, немного поразмыслив, разумеется, соображает, насколько его
чудачества не соответствуют реальной ценности необходимого. Я
слышал, как однажды в Швейцарии один человек, отправившись в
горы, тоже наобещал миров за стакан пива. Когда же он добрался до
какой-то хижины, где ему дали пива, он устроил просто ужасный
скандал из-за того, что с него спросили пять франков за бутылку
"Басса". Он кричал, что это бесстыдное вымогательство, и даже
написал письмо в "Таймс".
     Отсутствие горчицы повергло нашу лодку в тоску. Мы молча
жевали говядину. Жизнь казалась нам пустой и безрадостной. Вздыхая,
мы предавались воспоминаниям о днях счастливого детства. Перейдя к
яблочному пирогу, мы несколько воспрянули духом, а когда Джордж
выудил со дна корзины банку консервированных ананасов, и водрузил
её в центре лодки, мы почувствовали, что жить, в общем-то, стоит.
     Мы, все трое, страшно любим ананасы. Мы рассматривали
картинку на этикетке. Мы представляли вкус ананасного сока. Мы
улыбались друг другу, а Гаррис уже приготовил ложку.
     Мы принялись искать консервный нож, чтобы открыть банку. Мы
вытряхнули всё из корзины. Мы вывернули наизнанку сумки. Мы
сняли доски со дна лодки. Мы вытащили всё барахло на берег и
перерыли его. Консервного ножа не было.
     Тогда Гаррис попытался открыть банку складным ножиком,
сломал ножик и сильно порезался. Потом Джордж попытался открыть
ее ножницами, ножницы разлетелись, и чуть не выкололи Джорджу
глаз. Пока они перевязывали раны, я сделал попытку проткнуть эту
штуку багром. Багор соскользнул, швырнул меня за борт, в
двухфутовый слой жидкой грязи. Банка, целая и невредимая, укатилась
и разбила чайную чашку.
     Тогда мы все взбесились. Мы перетащили банку на берег, и
Гаррис отправился в поле и разыскал здоровенный острый булыжник, а
я вернулся в лодку и вытащил из нее мачту, а Джордж схватил банку, а
Гаррис острым концом наставил на банку камень, а я взял мачту,
воздел её над головой, собрал все свои силы, и трахнул.
     В тот день Гаррису спасла жизнь соломенная шляпа. Он хранит её
до сих пор (вернее, то, что от неё осталось), и в зимние вечера, когда
дымят трубки, и мальчишки плетут небылицы о страшных опасностях,
сквозь которые им пришлось пройти, Джордж приносит её, и пускает
по кругу, и волнующая история повествуется снова, всякий раз по-
новому гиперболизируясь.
     Гаррис отделался поверхностными ранениями.
     После этого я схватил банку и молотил по ней мачтой, пока не
выбился из сил и не пришел в отчаяние, после чего за неё взялся
Гаррис.
     Мы расплющили эту банку в лепёшку; потом мы сплющили её
обратно в куб; мы наштамповали из неё всех известных на сегодня
геометрических форм, но не смогли её даже проткнуть. Тогда на неё
набросился Джордж. Он сколотил из неё нечто настолько дикое,
настолько фантасмагорическое, настолько сверхъестественное в своём
кошмаре -- что испугался и бросил мачту. Тогда мы уселись вокруг на
траве, и уставились на неё.
     Поперёк её верхнёго донышка образовалась здоровенная вмятина,
точно какая-то глумливая рожа; это привело нас в такую ярость, что
Гаррис вскочил, схватил гадину и зашвырнул на самую середину реки;
и когда она утонула, мы прохрипели ей вдогонку проклятия, бросились
в лодку, схватились за вёсла, покинули это место, и без остановки
гребли до самого Мэйденхеда.
     Мэйденхед слишком много из себя строит, и поэтому место
малоприятное. Это притон для курортных щёголей и их
расфуфыренных спутниц. Это город безвкусных отелей, которым
благоволят в основном хлыщи и девицы из кордебалета. Это та
дьявольская кухня, откуда расползаются злые духи реки -- паровые
баркасы. У всякого герцога из "Лондонского Журнала" обязательно
найдётся в Мэйденхеде "местечко"; сюда же обычно являются героини
трёхтомных романов, чтобы покутить с чужими мужьями.
     Мы быстро прошли Мэйденхед, потом притормозили, и не спеша
двинулись по роскошному плёсу между Боултерским и Кукэмским
шлюзами. Кливлендский лес по-прежнему нёс свой изысканный
весенний убор и склонялся к реке сплошным рядом всевозможных
оттенков сказочно-зелёного цвета. В такой своей нетронутой прелести,
это, пожалуй, самый замечательный уголок на всей Темзе; неохотно и
медленно мы уводили своё судёнышко из волшебного царства покоя.
     В заводи, чуть ниже Кукэма, мы устроились на привал и сели пить
чай. Когда мы прошли Кукэмский шлюз, уже наступил вечер. Поднялся
довольно свежий ветер -- как ни странно, попутный. Обычно ветер на
реке остервенело дует вам навстречу, в какую сторону вы бы не шли.
Он дует вам навстречу утром, когда вы отчаливаете на целый день, и
вы долго гребёте, представляя, как будет здорово возвращаться назад
под парусом. Затем, после обеда, ветер меняет курс, и вам приходится
лезть ему наперекор вон из кожи всю дорогу.

     Но если вы вообще забываете взять с собой парус, ветер будет
попутным в оба конца. Что поделаешь! Наш мир -- всего лишь
испытательный полигон, в котором люди появляются для того, чтобы
нести мучения, так же как искры -- чтобы возноситься ввысь.
     Однако на этот раз они, похоже, что-то напутали, и пустили ветер
нам в спину, вместо того чтобы пустить в лицо. Мы, тише воды ниже
травы, поставили парус раньше, чем они обнаружили свою ошибку,
развалились в задумчивых позах -- парус расправился, натянулся,
поворчал на мачту -- и мы понеслись.
     На руле сидел я.
     По-моему, нет ничего более захватывающего, чем ходить под
парусом. Только под парусом человек пока что может летать (и ещё во
сне). Крылья быстрого ветра уносят вас прочь, в неизвестную даль. Вы
больше не жалкая, неуклюжая, бессильная тварь, слепленная из глины,
которая ползает извиваясь по грязи -- вы теперь Часть Природы! Ваши
сердца теперь бьются вместе! Своими прекрасными руками она
обвивает вас и прижимает к сердцу! Вы духовно сливаетесь с нею;
ваше тело становится лёгким, как пух! Эфир звучит для вас
воздушными голосами. Земля кажется далёкой и маленькой; облака,
которые едва не касаются головы, -- ваши братья, и вы простираете к
ним свои руки.
     Мы были совсем одни на реке; лишь где-то вдали чуть виднелась
стоящая на якоре плоскодонка, в которой сидели три рыболова. И мы
неслись над водой, и лесистые берега мчались навстречу, и мы хранили
молчание.
     Я по-прежнему сидел на руле.
     Приблизившись, мы увидели, что рыболовы были пожилые и
важные. Они сидели в плоскодонке на стульях и не отрываясь следили
за удочками. Багряный закат бросал на воду таинственный свет, и
озарял пламенем башни деревьев, и превращал всклокоченные облака в
сверкающий золотой венец. Это был час, исполненный глубокого
очарования, томления, страстной надежды. Наш маленький парус
вздымался к пурпурному небу; вокруг уже опускались сумерки,
окутывая мир тенями всех цветов радуги, а сзади уже кралась ночь.
     Нам казалось, что мы, как будто рыцари из какой-то старинной
легенды, плывём по волшебному озеру в неведомое царство сумерек, в
необъятный край заходящего солнца.
     Мы не попали в царство сумерек; мы вмазались со всего хода в ту
самую плоскодонку, в которой удили рыбу те самые старцы-
удильщики. Сначала мы даже не разобрались, что, собственно,
произошло, потому что из-за паруса ничего не было видно, но по
характеру выражений, огласивших вечерний воздух, мы пришли к
выводу, что оказались по соседству с человеческими существами, и эти
человеческие существа раздосадованы и недовольны.
     Гаррис спустил парус, и тогда мы увидели, что случилось. Мы
сшибли упомянутых джентльменов со стульев в одну общую кучу на
дно лодки, и теперь они медленно и мучительно пытались распутаться
и освободиться друг от друга и рыбы. В процессе работы они осыпали
нас бранью -- не обычной, невдумчивой, будничной поверхностной
бранью, но сложными, тщательно продуманными, всеобъемлющими
проклятиями, которые охватывали весь наш жизненный путь и
распростирались в далёкое будущее, включая при этом всех наших
родственников, все предметы, явления и процессы, которые могли бы
иметь к нам какое-то отношение -- добротными, существенными
проклятиями.
     Гаррис объяснил джентльменам, что им следует испытывать
благодарность за то маленькое развлечение, которое было им
предоставлено после того, как они просидели здесь со своими
удочками день напролёт. Он также добавил, что переживает великое
потрясение, и испытывает глубокую скорбь, при виде того, как
безрассудно предаются гневу джентльмены столько почтенного
возраста.
     Но это не помогло.
     Джордж сказал, что теперь у руля сядет он. Он сказал, что от
такого нечеловеческого ума, как мой, не следует ожидать способности
всецело отдаться управлению лодкой; заботу о лодке следует поручить
более заурядной личности, пока мы не пошли на дно ко всем чертям. И
он отобрал у меня руль и повёл лодку в Марло.
     А в Марло мы оставили ее у моста и заночевали в "Короне".




     Марло. -- Бишемское аббатство. -- Монахи из Медменхэма. --
Монморанси замышляет убийство старого Котищи. -- Но всё-таки
решает подарить ему жизнь. -- Скандальное поведение фокстерьера в
универсальном магазине. -- Мы отбываем из Марло. -- Внушительная
процессия. -- Паровой баркас; полезные советы, как привести его в
исступление и послужить помехой. -- Мы отказываемся пить реку. --
Безмятежный пёс. -- Странное исчезновение Гарриса и пудинга.

     Марло, по-моему, одно из самых приятных мест на Темзе. Это
кипучий, живой городишко; в целом он, правда, не весьма живописен,
но в нём-таки можно найти немало причудливых уголков -- уцелевших
сводов разрушенного моста Времени, по которому наше воображение
переносится в те дни прошлого, когда замок Марло был владением
саксонца Эльгара, ещё до того, как Вильгельм захапал его и отдал
королеве Матильде, и ещё до того, как оно перешло сперва к графам
Уорвикам, а ещё потом -- искушённому в житейских делах Лорду
Пэджету, советнику четырёх монархов подряд.
     Места вокруг здесь тоже замечательные, если после прогулки
лодочной вы любите прогуляться по берегу, а сама река здесь лучше
всего. Ближе к Кукэму, за Карьерным лесом и за лугами раскинулся
чудный плёс. Милый старый Карьерный лес! Твои тропки крутые узкие
тропки, твои причудливые полянки, как пропахли они памятью о
летних солнечных днях! Сколько призраков-лиц смеётся в твоих
тенистых прогалинах! Как ласково льются голоса далёкого прошлого с
твоих шепчущих листьев!
     От Марло до Соннинга местность ещё красивее. Величественное
старинное Бишемское аббатство, каменные стены которого звенели
кликами тамплиеров, и в котором когда-то нашла свой приют Анна
Кливская, а ещё когда-то королева Елизавета -- высится по правому
берегу в полумиле выше Марлоуского моста. Бишемское аббатство
богато на мелодраматические истории. В нём есть увешенная
гобеленами спальня и потайная клетушка, глубоко запрятанная в
толстых стенах. Призрак леди Холи, которая заколотила своего
маленького сына до смерти, всё ещё бродит здесь по ночам, пытаясь
смыть кровь со своих призрачных рук в призрачной чаше.
     Здесь покоится Уорвик, "делатель королей", которого теперь не
беспокоят такие суетные вещи, как земные короли и царства;
Солсбери, послуживший как следует в битве при Пуатье. Перед самым
Аббатством, правее по берегу, стоит Бишемская церковь, и если
существуют на свете могилы, заслуживающие внимания, -- это могилы
и надгробия Бишемской церкви. Как раз здесь, катаясь на лодке под
бишемскими буками, Шелли, который жил в Марло (его дом на Уэст-
стрит можно посмотреть и сейчас) сочинил "Восстание Ислама".
     А чуть выше, у Харлейской плотины, я часто думал, что мог бы
жить, наверное, целый месяц, и так бы досыта не испил всей прелести
этого места. Городок Харли, в пяти минутах ходьбы от шлюза, -- одно
из древнейших поселений на Темзе, и существует, цитируя затейливый
слог тех туманных времён, "со времён короля Сэберта и короля
Оффы". Сразу же за плотиной (вверх по течению) начинается Датское
поле, где однажды во время похода на Глостершир разбили свой лагерь
наступающие датчане; а ещё дальше, в прелестной излучине,
приютилось то, что осталось от Медменхэмского аббатства.
     Знаменитые медменхэмские монахи, или "Орден Геенны
Огненной", как их обычно звали, и членом которого был пресловутый
Уилкс, составляли братство, имеющее своим девизом "Делай что
хочешь!". Эта приманка до сих пор красуется над разрушенными
воротами. За много лет до того, как это липовое аббатство -- храм
неблагочестивых шутов -- было основано, здесь стоял монастырь более
строгого класса, монахи которого в некоторой степени отличались от
бражников, пришедших на смену пятьсот лет спустя.
     Монахи-цистерцианцы, аббатство которых стояло на этом месте в
тринадцатом веке, вместо обычной одежды носили грубую рясу с
клобуком, не ели ни мяса, ни рыбы, ни яиц, спали на соломе, и
служили ночную мессу. Дни свои они проводили в труде, чтении и
молитвах; на их жизни лежало безмолвие смерти, ибо они давали обет
молчания.
     Мрачную жизнь вело это мрачное братство в благостном уголке,
который Бог создал таким ярким и радостным! Как странно, что голоса
Природы, звучавшие повсюду вокруг -- в нежном пении вод, в шелесте
прибрежных трав, в музыке шуршащего ветра -- не научил их смыслу
жизни более истинному. Они слушали здесь, долгими днями, в
молчании, не раздастся ли голос небес; каждый день и каждую ночь
этот голос взывал к ним на тысячу разных ладов -- но они ничего не
слышали.
     От Медменхэма до живописного Хэмблдонского шлюза река
полна тихой прелести, но, пройдя Гринлэндс, она становится
скучноватой и голой, и так до самого Хенли. Гринлэндс -- совершенно
неинтересное место, куда ездит на лето владелец киоска, где я покупаю
газеты. (Там можно частенько увидеть, как этот тихий,
непритязательный джентльмен бодро работает вёслами, или сердечно
беседует с каким-нибудь престарелым смотрителем шлюза.)
     В понедельник утром, в Марло, мы встали более-менее рано, и
перед завтраком пошли искупаться; на обратном пути Монморанси
повёл себя как форменный осёл. Единственный предмет, по поводу
которого наши с Монморанси мнения серьёзно расходятся, -- это
кошки. Я кошек люблю; Монморанси не любит.
     Когда кошка встречается мне, я говорю "Бедная киска!",
нагибаюсь, и щекочу её за ушами; кошка задирает хвост чугунной
трубой, выгибает спину, начинает вытирать нос мне об брючины, и
кругом царит мир и благоволение. Когда кошка встречается
Монморанси, об этом узнаёт вся улица; при этом на каждые десять
секунд расходуется такое количество бранных выражений, которых
обыкновенному порядочному человеку хватило бы на всю жизнь (если,
конечно, пользоваться осмотрительно).
     Я не осуждаю его (как правило, я довольствуюсь простой
затрещиной или швыряю камень), так как считаю, что порок этот --
природный. У фокстерьеров этого наследственного греха
приблизительно в четыре раза больше, чем у остальных собак; и нам,
христианам, со своей стороны требуются годы и годы терпеливых
усилий, чтобы добиться сколько-нибудь ощутимого исправления в
безобразии фокстерьерской природы.
     Помню, как-то раз я стоял в вестибюле Хэймаркетского
универсального магазина, в полном окружении собак, которые
дожидались своих хозяев, ушедших за покупками. Там были мастифф,
один-два колли, сенбернар, несколько легавых и ньюфаундлендов,
гончая, французский пудель (поношенный в середине, но голова
кудлатая), бульдог, несколько существ в формате Лоутер-Аркейд,
величиной с крысу, две йоркширские дворняжки.
     Они сидели терпеливые, благонравные и задумчивые. В
вестибюле царила торжественная тишина, создающая атмосферу покоя,
смирения -- и мягкой грусти.
     Но вот вошла прелестная молодая леди с кротким маленьким
фокстерьером; она оставила его на цепочке между бульдогом и
пуделем. Он уселся и с минуту осматривался. Затем он воздел глаза к
потолку и, судя по их выражению, задумался о своей матушке. Затем
он зевнул. Затем он оглядел других собак, молчаливых, важных,
полных достоинства.
     Он посмотрел на бульдога, безмятежно дремавшего справа. Он
посмотрел на пуделя, надменно застывшего слева. Затем, безо всяких
прелиминариев, без намёка на какой-нибудь повод, он цапнул пуделя
за ближайшую переднюю ногу, и вопль страдания огласил тихий
полумрак вестибюля.
     Найдя результат первого эксперимента весьма
удовлетворительным, он принял решение продолжать и задать жару
всем остальным. Он перескочил через пуделя и мощно атаковал колли;
колли проснулся и немедленно вступил в свирепую шумную схватку с
пуделем. Тогда фоксик вернулся на место, схватил бульдога за ухо, и
попытался его оторвать; а бульдог, животное на редкость
беспристрастное, обрушился на всех, до кого только смог добраться
(включая швейцара), предоставив нашему славному фокстерьерчику
возможность беспрепятственно насладиться дуэлью с йоркширской
дворняжкой, исполненной равного энтузиазма.
     Людям, которые разбираются в собачьей натуре, нет нужды
объяснять, что к этому времени все остальные собаки в этом вестибюле
бились с таким исступлением, словно от исхода сражения зависело
спасение их жизни и имущества. Большие собаки дрались между собой
сплошной кучей; маленькие тоже дрались друг с другом, а в перерывах
кусали больших за ноги.
     Вестибюль превратился в пандемониум. Шум стоял адский.
Вокруг здания собралась толпа, и все спрашивали, не происходит ли
здесь заседание приходского управления или церковного совета; если
нет, то кого, в таком случае, убивают, и по какой причине? Чтобы
растащить собак, принесли колы и верёвки; позвали полицию.
     В самый разгар бесчинства вернулась прелестная молодая леди и
схватила своего прелестного пёсика на руки (к этому времени он
уложил дворнягу на месяц и имел теперь вид новорождённого агнца);
она целовала его, и спрашивала, жив ли он, и что эти огромные,
огромные, грубые животные-псы с ним сделали; и он уютно устроился
у неё на груди, и смотрел ей в лицо, и взгляд его словно бы говорил:
"Ах, как я рад, что ты пришла и избавила меня от такого позора!".
     А леди сказала, что хозяева магазина не имеют никакого права
оставлять в магазине подобных дикарей и варваров вместе с собаками
порядочных людей -- и что она кое на кого будет подавать в суд.
     Такова суть фокстерьеров; поэтому я не осуждаю Монморанси за
его привычку скандалить с кошками. Впрочем, в то утро он и сам
пожалел, что дал волю своей природе.
     Мы, как я уже говорил, возвращались с купания, и на полпути,
когда мы шли по Хай-стрит, из подворотни впереди нас выскочил
некий кот и потрусил через улицу. Монморанси издал торжествующий
вопль -- вопль жестокого воина, который видит, что враг у него в руках
-- вопль, какой, вероятно, издал Кромвель, когда шотландцы начали
спускаться с холма -- и помчался за своей добычей.
     Жертвой его был старый чёрный Котище. Я в жизни не встречал
кота такой устрашающей величины. Это был не кот, а какой-то
головорез. У него не хватало половины хвоста, одного уха и изрядного
куска носа. Это был громадный и явно убийственный зверь. Он был
исполнен мира, довольства и успокоения.
     Монморанси помчался за бедным животным со скоростью
двадцати миль в час, но Котище не торопился. По-видимому, он
вообще не догадывался, что жизнь его повисла на волоске. Он
безмятежно трусил по дороге, пока его предстоящий убийца не
оказался на расстоянии ярда. Тогда он развернулся, уселся в самой
середине дороги, и оглядел Монморанси с ласковым любопытством,
как бы спрашивая: "Да! Могу ли я Вам чем-то помочь?".
     Монморанси не робкого десятка. Но в Котище было нечто такое,
нечто этакое, от чего заледенело бы сердце и не такого пса.
Монморанси остановился как вкопанный и посмотрел на Котищу.
     Оба молчали. Но было совершенно ясно, что между ними
происходит следующий диалог.

     Котище. Могу ли я быть чем-нибудь Вам полезен?
     Монморанси. Нет, нет, ничем, покорно благодарю!
     Котище. Если Вам, тем не менее, что-нибудь необходимо, не
стесняйтесь, прошу Вас!
     Монморанси (отступая по Хай-стрит). Ах нет, что Вы, что Вы!..
Вовсе нет... Прошу Вас, не беспокойтесь. Я... Я кажется, ошибся. Мне
показалось, что мы знакомы. Покорно прошу простить, что я
потревожил Вас.
     Котище. Пустяки, рад служить. Вам действительно ничего не
нужно?
     Монморанси (по-прежнему отступая). Нет, нет, благодарю Вас...
Вовсе нет... Вы очень любезны! Всего доброго.
     Котище. Всего доброго.

     После этого Котище поднялся и продолжил свой путь, а
Монморанси, тщательно спрятав то, что он называет хвостом, вернулся
обратно к нам и занял малозаметную позицию в арьергарде.
     До сих пор, стоит только сказать Монморанси: "Кошки!" -- он
съеживается и умоляюще смотрит, словно бы говоря:
     -- Не надо! Пожалуйста.
     После завтрака мы отправились на рынок и запаслись провиантом
ещё на три дня. Джордж объявил, что нам нужно взять овощей -- не
есть овощи вредно для здоровья. Он добавил, что овощи легко
готовить, и что об этом он позаботится сам; мы купили десять фунтов
картофеля, бушель гороха и несколько кочанов капусты. В гостинице
мы нашли мясной пудинг, два пирога с крыжовником и баранью ногу;
а фрукты, и кексы, и хлеб, и масло, варенье, бекон, яйца и всё
остальное мы добывали в разных концах города.
     Наше отбытие из Марло я считаю одним из наших величайших
триумфов. Не будучи демонстративным, оно, в то же время, было
исполнено величия и достоинства. В каждой лавке мы требовали,
чтобы покупки не задерживались, но отправлялись с нами немедленно.
Никаких этих ваших "Да, сэр, отправлю всё сию же минуту; мальчик
будет там раньше чем вы, сэр!". Сиди потом дурак дураком на
пристани, возвращайся в каждую лавку по два раза и скандаль там с
лавочниками. Нет уж, мы дожидались, пока корзину упакуют, и
забирали мальчиков вместе с собой.
     Мы обошли великое множество лавок, проводя в жизнь этот
принцип в каждой; в результате чего к концу нашей экспедиции мы
стали обладателями такой внушительной коллекции мальчиков с
корзинами, которая только может ублажить душу; и наше
заключительное шествие к реке, по самой середине Хай-Стрит,
превратилось в такое впечатляющее зрелище, которого, надо думать,
Марло не видел давно.
     Порядок процессии был таков:

     1) Монморанси, с тростью в зубах.
     2) Две дворняги подозрительного вида, приятели Монморанси.
     3) Джордж, с трубкой в зубах, под грузом пальто и пледов.
     4) Гаррис, пытающийся придать своей походке непринужденное
изящество, имея в одной руке пузатый саквояж, в другой -- бутылку
лимонного сока.
     5) Мальчик от зеленщика и мальчик от булочника, с корзинами.
     6) Рассыльный из гостиницы, с пакетом.
     7) Мальчик от кондитера, с корзиной.
     8) Мальчик от бакалейщика, с корзиной.
     9) Лохматый пес.
     10) Мальчик из сырной, с корзиной.
     11) Какой-то старик с мешком.
     12) Приятель старика с руками в карманах и глиняной трубкой в
зубах.
     13) Мальчик от фруктовщика, с корзиной.
     14) Я сам, с тремя шляпами, парой ботинок в руках и таким
видом, будто это ко мне относится.
     15) Шесть мальчиков и четыре бродячие собаки.

     Когда мы спустились к пристани, лодочник спросил:
     -- Разрешите узнать, сэр, вы что арендовали: паровой баркас или
понтон?
     Услыхав, что всего лишь четырехвесельный ялик, он был
несколько удивлён.
     Уйму хлопот доставили нам в это утро паровые баркасы. Дело
было как раз за неделю до Хенли, и они тащились вверх в великих
количествах. Некоторые шли в одиночку, некоторые вели на буксире
понтонные домики. Паровые баркасы я просто ненавижу. Я думаю, их
ненавидит всякий, кому приходилось грести. Стоит мне только увидеть
паровой баркас, как мною овладевает желание заманить его в какой-
нибудь укромный речной уголок и там, в тишине и спокойствии,
удавить.
     Развязному самодовольству паровых баркасов удаётся разбудить
в моей душе всякий дурной инстинкт, и тогда я жажду старых добрых
времён, когда довести до сведения людей своё о них мнение можно
было с помощью топора, лука и стрел. Уже само выражение лица того
субъекта, который, засунув руки в карманы, стоит на корме и курит
сигару, может послужить достаточным оправданием нарушения
общественного порядка. А барски-высокомерный гудок, означающий
"Прочь с дороги!", я уверен, гарантирует то, что любой суд
присяжных, набранный из речных жителей, вынесет вердикт
"Убийство без превышения пределов необходимой обороны".
     Чтобы заставить нас убраться с дороги, посвистеть им пришлось.
Если бы я мог, не опасаясь прослыть хвастуном, сказать, что только
одна наша лодчонка, за эту неделю, доставила им больше хлопот,
проволочек и беспокойства, чем все остальные речные суда, вместе
взятые -- я бы, наверно, так и сказал.
     -- Паровой баркас! -- кричит кто-нибудь из нас, едва только враг
покажется вдалеке; и в мгновение ока всё уже подготовлено к встрече.
Я хватаю рулевые шнуры, Гаррис и Джордж садятся рядом; все мы
поворачиваемся спиной к баркасу, и лодка тихонько дрейфует прямо
на середину реки.
     Баркас, свистя, надвигается; мы дрейфуем себе и дрейфуем. Ярдах
в ста баркас начинает свистеть как сумасшедший; народ
перевешивается через борт и орёт во всё горло, но мы их, конечно, не
слышим. Гаррис рассказывает нам очередную историю про свою
матушку, а мы с Джорджем ни за что на свете не упустили бы слова.
     Наконец паровой баркас испускает последний вопль, от которого
у него чуть не лопается котёл, и даёт задний ход, и спускает пары, идёт
в разворот и садится на мель. Вся палуба целиком бросается на нос и
начинает на нас орать; публика на берегу визжит; все проходящие
лодки останавливаются и принимают участие в происходящем; и так до
тех пор, пока вся река, на несколько миль вверх и вниз, не приходит в
бешеное возбуждение. Тогда Гаррис обрывает рассказ на самом
интересном месте, оглядывается, с лёгким удивлением, и обращается к
Джорджу:
     -- Господи боже, Джордж! Уж не паровой ли это баркас?
     А Джордж отвечает:
     -- Эге! То-то я вроде как слышал какой-то шум!
     После этого мы начинаем нервничать, теряемся, и не можем
сообразить, как отвести лодку в сторону; народ на баркасе сбивается
толпой и начинает нас поучать:
     -- Правой, правой греби! Тебе говорят, идиот! Табань левой! Да
не ты, а тот, что рядом! Оставь руль в покое, слышишь? Теперь оба
разом! Да не так! Нет, что за...
     Затем они спускают шлюпку и идут к нам на помощь, и после
пятнадцатиминутной возни всё-таки расчищают себе от нас дорогу, так
что баркас теперь может пройти; мы горячо благодарим их и просим
взять нас на буксир. Но они никогда не соглашаются.
     Ещё один хороший способ, который мы обнаружили, чтобы
довести этих аристократов до белого каления, заключается в
следующем. Мы делаем вид, что принимаем их за участников
ежегодной корпоративной попойки и спрашиваем, кто их хозяева --
"Кьюбиты", или же они из общества трезвости "Бермондси", и ещё не
могли бы они одолжить нам кастрюлю.
     Престарелых леди, непривычных к катанию в лодке, паровые
баркасы приводят в чрезвычайно нервное состояние. Помню, как-то
раз шли мы от Стэйнза в Виндзор -- участок реки прямо-таки кишащий
этими механическими чудовищами -- в компании с тремя леди
упомянутого образца. Это было очень волнующе. Едва только завидев
какой бы то ни было паровой баркас, они начинали требовать, чтобы
мы пристали, высадились на берег и ждали, пока он не скроется с виду.
Они твердили, что им очень жаль, но долг перед ближними не
допускает ненужного риска.
     Возле Хэмблдонского шлюза мы обнаружили, что у нас кончается
питьевая вода. Мы взяли кувшин и поднялись к домику сторожа, чтобы
немного выпросить.
     Нашим делегатом был Джордж. Он изобразил обворожительную
улыбку и сказал:
     -- Не будете ли вы так добры дать нам немного воды?
     -- Да ради бога, -- ответил старик. -- Берите сколько влезет, и ещё
останется.
     -- Бесконечно признателен, -- пробормотал Джордж, озираясь
вокруг. -- Только... Только где она тут у вас?
     -- Всегда в одном и том же месте, приятель, -- был бесстрастный
ответ. -- Как раз у тебя за спиной.
     -- Не вижу, -- сказал Джордж, оборачиваясь.
     -- Где у тебя глаза, чёрт возьми, -- заметил старик, поворачивая
Джорджа и широким жестом указывая на реку. -- Вон сколько воды-то,
не видит!
     -- О! -- воскликнул Джордж, начиная что-то соображать. -- Но не
можем же мы пить из реки?
     -- Но немножко-то можно. Всё и не выпьете. Я уже пятнадцать
лет пью.
     Джордж возразил сторожу, что его внешность, даже после курса
такой терапии, вряд ли послужит хорошей рекламой брэнду, и что он,
Джордж, предпочитает колодезную.
     Мы достали немного воды в коттедже, чуть выше. Скорее всего,
если бы мы стали допытываться, эта вода тоже оказалась бы из реки.
Но мы не стали допытываться, и всё было в порядке. Глаза не видят --
желудок не страдает.
     Несколько позже, тем же летом, мы попробовали-таки речную
воду. Опыт не удался. Мы шли вниз по течению, и налегали на вёсла,
собираясь устроить чаепитие в заводи около Виндзора. В кувшине у
нас ничего не было, и нам предстояло либо остаться без чаю, либо
набирать воду из реки. Гаррис предложил рискнуть. Он сказал, что
если мы вскипятим воду, всё будет хорошо. Он сказал, что все те
ядовитые микробы, которые присутствуют в речной воде, кипячением
будут убиты. И мы наполнили котелок водой Темзы и вскипятили её;
тщательно проследив за тем, чтобы она действительно прокипела.
     Мы приготовили чай и уже уютно устраивались, чтобы за него
взяться, когда Джордж, который уже поднёс было чашку к губам,
сделал паузу и воскликнул:
     -- Что это?
     -- Что это? -- переспросили мы с Гаррисом.
     -- А вот это! -- повторил Джордж, глядя на запад.
     Мы посмотрели за ним и увидели, как прямо на нас неторопливым
течением несёт пса. Это был самый беззлобнейший и мирнейший пёс
из всех, которых я когда-либо видел. Я никогда не встречал собаки
настолько ублаготворённой, которая была бы так покойна душой. Она
мечтательно плыла на спине, задрав к небесам все четыре лапы. Это
была, что называется, упитанная собака, с хорошо развитой грудной
клеткой; она приближалась к нам, безмятежная, полная достоинства и
умиротворения, и поравнялась с лодкой, и здесь, среди камышей,
задержалась, и уютно устроилась, чтобы провести вечер.
     Джордж сказал, что ему не хочется чаю, и выплеснул содержимое
своей чашки в воду. Гаррис также больше не чувствовал жажды и
сделал то же самое. Я уже выпил полчашки и теперь раскаивался.
     Я спросил Джорджа, как он думает -- не заболею ли я тифом?
     Он сказал:
     -- О нет!
     По его мнению, у меня были хорошие шансы выжить. Во всяком
случае, через две недели станет ясно, заболел я или нет.
     Мы прошли к Уоргрейву по каналу, который отходит от правого
берега полумилей выше Маршского шлюза. Это прелестный, тенистый
кусочек реки, которым стоит ходить; к тому же, он сокращает путь
почти на полмили.
     Вход в канал, разумеется, утыкан столбами, закован цепями и
взят в кольцо надписями, которые грозят застенком, пытками и
смертью всякому, кто осмелится сунуть весло в эти воды. Остаётся
лишь удивляться, как эти прибрежные наглецы не заявляют прав на
речной воздух и не шантажируют всякого, кому придёт в голову им
подышать, штрафом в сорок шиллингов. Обладая, однако, известным
опытом и сноровкой, столбы и цепи можно легко обойти; а что
касается этих плакатов, то если у вас имеется пять минут свободного
времени, а поблизости никого нет -- вы можете сорвать две-три штуки
и пошвырять их в реку.
     Пройдя половину канала, мы высадились и устроили второй
завтрак. За этим вторым завтраком мы с Джорджем испытали тяжёлое
потрясение.
     Гаррис тоже испытал потрясение, но я не думаю, что потрясение,
испытанное Гаррисом, могло оказаться таким же тяжёлым, как то,
которые испытали мы с Джорджем в связи с происшедшим событием.
     Случилось это следующим образом. Мы расположились на
лужайке, приблизительно в десяти ярдах от кромки воды, и вот-вот
собрались принимать пищу. Гаррис разрезал на куски мясной пудинг,
который держал на коленях, а мы с Джорджем в нетерпении держали
наготове тарелки.
     -- Ну и где ложка? -- обратился к нам Гаррис. -- Мне нужна
ложка, для соуса!
     Корзина была как раз у нас за спиной; мы с Джорджем
одновременно повернулись и полезли за ложкой. Это не заняло и пяти
секунд. Когда мы обернулись обратно, Гарриса с пудингом не было.
     Мы находились на открытой, непересечённой местности. На
несколько сот ярдов вокруг не было ни кустика, ни деревца. Свалиться
в реку Гаррис не мог, так как между ним и рекой находились
собственно мы, и для того, чтобы свалиться в реку, Гаррису пришлось
бы перелезать через нас.
     Мы с Джорджем огляделись по сторонам. Потом уставились друг
на друга.
     -- Может быть, его забрали на небеса? -- предположил я.
     -- Что, прямо с пудингом? -- возразил Джордж.
     Возражение показалось веским, и божественная теория была
отвергнута.
     -- По-моему, дело, на самом деле, вот в чём, -- предположил
Джордж, нисходя к трюизму банальной практики. -- Произошло
землетрясение.
     И он добавил, с ноткой печали в голосе:
     -- Вот жалко, что он как раз делил пудинг.
     Со вздохом мы обратили взоры к тому месту, где Гарриса с
пудингом видели на этой земле в последний раз. И вдруг в жилах у нас
застыла кровь, а волосы на голове стали дыбом. Мы увидели голову
Гарриса -- и всё, больше ничего, одну только голову -- она торчала
торчком среди высокой травы, и багровая физиономия на ней имела
выражение страшного возмущения!
     Первым опомнился Джордж.
     -- Говори! -- заорал он. -- Жив ты, умер, и где всё остальное?
     -- Нет, он ещё дурака валяет! -- сказала голова Гарриса. -- Надо
же, как всё подстроили!
     -- Подстроили что? -- воскликнули мы с Джорджем.
     -- Что "что"! Чтобы я сюда сел, на это вот место! Тупая,
ублюдская шутка! Хватайте свой пудинг.
     И тут, прямо из-под земли -- так, во всяком случае, нам
показалось -- возник изуродованный, перепачканный пудинг -- а вслед
за ним выкарабкался и сам Гаррис, всклокоченный, грязный и мокрый.
     Оказалось, что он, сам о том не догадываясь, сидел на самом краю
канавы, которая пряталась в густой траве; чуть подавшись назад, он
грохнулся в эту канаву, а с ним грохнулся пудинг.
     Он сказал, что никогда в жизни не был так ошарашен, когда вдруг
понял, что падает, непонятно вообще куда и как. Сначала он даже
решил, что пришёл конец света.
     Гаррис по сей день уверен, что мы с Джорджем запланировали всё
это заблаговременно. Вот так несправедливые подозрения преследуют
даже наиболее непорочных. Ибо, как сказал поэт: "Кто избегнет
клеветы?"
     И правда -- кто?




     Уоргрейв. -- Кабинет восковых фигур. -- Соннинг. -- Ирландское
рагу. -- Монморанси в сарказме. -- Битва между Монморанси и
чайником. -- Занятия Джорджа игрой на банджо. -- Которые не
встречают поддержки. -- Препоны на пути музыканта-любителя. --
Обучение игре на волынке. -- После ужина; Гаррис впадает в уныние. -
- Мы с Джорджем отправляемся на прогулку. -- Возвращаемся
голодные и промокшие. -- С Гаррисом творится странное. -- Гаррис и
лебеди; история, заслуживающая внимания. -- Гаррис проводит
тревожную ночь.

     После завтрака мы поймали ветер, который мягко пронёс нас
мимо Уоргрейва и Шиплейка. Растаявший в сонном полуденном
летнем солнце, уютно устроившийся в излучине, Уоргрейв напоминает,
когда глядишь с лодки, прелестную старинную картину, которая
надолго запечатлевается на сетчатой оболочке памяти.
     Уоргрейвский "Георгий и Дракон" кичится своей вывеской, одну
сторону которой расписал член Королевской Академии Лесли, другую
-- тоже какой-то Ходжсон. Лесли изобразил битву, Ходжсон дорисовал
сцену "После битвы" -- Георгий, закончив работу, отдыхает за пинтой
пива.
     В Уоргрейве жил Дэй, автор "Сэнфорда и Мертона", и -- ещё к
большей чести этого городка -- был здесь убит.
     В уоргрейвской церкви находится мемориальная доска в честь
миссис Сары Хилл. Она завещала капитал, из которого надлежало
ежегодно на Пасху делить один фунт стерлингов между двумя
мальчиками и двумя девочками, которые "никогда не выходили из
повиновения родителям; никогда, насколько это было известно, не
бранились, не говорили неправды, не брали ничего без спросу и не
разбивали стёкол". Только представьте -- отказаться от всего этого за
пять шиллингов в год?! Щас.
     В городе говорят, что некогда, много лет назад, действительно
появился мальчик, который действительно не делал ничего подобного
(во всяком случае, его ни в чём ни разу не уличили, а это и всё, что от
него ждали, и вообще было нужно), и таким образом обрёл венец
славы. Его посадили под стеклянный колпак и в течение трёх недель
показывали в городской ратуше.
     Дальнейшая судьба денег никому не известна. Говорят, что
каждый год их передают в ближайший музей восковых фигур.
     Шиплейк -- очаровательный городок, но он стоит на холме, и с
реки его не увидишь. В шиплейкской церкви венчался Теннисон.
     Дальше, до самого Соннинга, река вьётся сквозь великое
множество островков. Здесь она спокойна, тиха и безлюдна. Только в
сумерках по берегам гуляют две-три парочки деревенских
влюблённых. "'Арри и Фитцнудл" остались позади в Хенли, а до
унылого, грязного Рэдинга ещё далеко. Эта часть реки предназначена
для мечтания об ушедших днях, исчезнувших лицах и образах; о
вещах, которые могли бы случиться, но не случились, будь они
прокляты.
     В Соннинге мы вышли на берег и отправились на прогулку. Это
самый волшебный уголок на всей Темзе. Он больше похож на
декорацию, чем на настоящий город, выстроенный из кирпича и
извести. Каждый дом здесь утопает в розах, которые теперь, в начале
июня, расцветали в облаках элегантного великолепия. Если вы
попадёте в Соннинг, останавливайтесь в "Быке", за церковью. Это
настоящая старинная деревенская гостиница -- зелёный квадратный
дворик перед фасадом (где, на скамеечках под деревьями, собираются
в вечерний час старики, хлебнуть эля и обсудить местные
политические события), низкие чудные комнатки, решётчатые окошки,
неуклюжие лесенки, петляющие коридорчики.
     Побродив с часок по милому Соннингу, мы решили вернуться на
какой-нибудь островок из Шиплейкских, и устроиться там на ночлег --
торопиться к Рэдингу уже было поздно. Когда мы устроились, было всё
ещё рано, и Джордж сказал, что, так как времени было ещё полно, нам
предоставляется превосходный случай приготовить шикарнейший
ужин. Он сказал, что продемонстрирует нам высший класс речной
кулинарии, и предложил состряпать из овощей, остатков холодной
говядины и всяких прочих объедков -- рагу по-ирландски.
     Мысль показалась пленительной. Джордж набрал хворосту и
развёл костёр, а мы с Гаррисом уселись чистить картошку. Никогда бы
не подумал, что чистка картошки -- такое сложное предприятие. Это
оказалось самой в своём роде серьёзной работой, в которой мне когда-
либо доводилось принимать участие. Мы взялись за дело бодро, можно
даже сказать, игриво; но пока мы покончили с первой картофелиной,
от нашей беспечности не осталось и следа. Чем больше мы её чистили,
тем больше шелухи на ней оставалось; когда мы срезали всю шелуху и
вырезали все глазки, собственно картофелины не осталось -- во всяком
случае, ничего, достойного упоминания. Джордж подошёл и посмотрел
на неё -- она была величиной с орешек. Он сказал:
     -- Это никуда не годится. Вы только всё гробите. Её нужно
скоблить.
     Мы начали скоблить, но оказалось, что скоблить ещё труднее, чем
чистить. У этих картошек такие необычайные формы, сплошные
шишки, бородавки и дупла. Мы усердно трудились двадцать пять
минут, и отскоблили четыре штуки. Затем мы объявили забастовку. Мы
сказали, что остаток вечера у нас уйдёт на то, чтобы отскоблить самих
себя.
     Для того чтобы превратить человека в помойку, лучшего способа,
чем отскабливание картошки, я не видел. Было трудно поверить, что
шелуха, в которой мы с Гаррисом едва не задохлись, происходит от
четырёх картофелин. Это показывает, как много значат экономия и
аккуратность.
     Джордж сказал, что класть в ирландское рагу всего четыре
картофелины просто глупо, поэтому мы вымыли еще с полдюжины и
сунули их в кастрюлю не чистя. Ещё мы положили кочан капусты и
фунтов десять гороха. Джордж все это перемешал и сказал, что
остается еще пропасть места. Тогда мы тщательно осмотрели обе
корзины, выковыряли все остатки, объедки, огрызки, и высыпали весь
хлам в рагу. У нас были ещё полпирога со свининой и кусок холодной
варёной грудинки; их мы сунули тоже. Потом Джордж нашел полбанки
консервированной лососины и опорожнил её в котелок.
     Он сказал, что в этом заключается преимущество ирландского
рагу: можно избавиться от целой кучи ненужных вещей. Я выудил из
корзины два треснувших яйца, и они тоже пошли в дело. Джордж
сказал, что от яиц становится гуще соус.
     Я уже забыл остальные ингредиенты; знаю только, что ничего не
пропало даром. Ещё я помню, как, уже ближе к концу, Монморанси,
который проявлял к происходящему, во всех аспектах, большой
интерес, куда-то ушёл, с серьёзным и задумчивым видом, и вернулся,
спустя пару минут, имея в зубах дохлую водяную крысу. Явным
образом, он также хотел внести в трапезу и собственный вклад; но с
искренним ли стремлением, или намереваясь поиздеваться, сказать не
могу.
     Мы провели обсуждение вопроса о том, класть крысу в рагу, или
не класть. Гаррис сказал, что с крысой всё будет нормально, если она
перемешается со всем остальным, и что сгодится каждая мелочь;
однако Джордж упёрся в отсутствие прецедента. Он говорил, что не
слышал о том, чтобы в ирландское рагу клали водяных крыс, и что он,
для большей верности, от экспериментов бы воздержался.
     Гаррис сказал:
     -- Если ты не будешь пробовать ничего нового, как ты узнаешь,
что это такое? Вот такие как ты и тормозят мировой прогресс.
Подумай, ведь кто-то однажды попробовал немецкую сосиску!
     Ирландское рагу имело ошеломляющий успех. Кажется, никогда в
жизни я так не наслаждался едой. В этом рагу было что-то такое
свежее, такое пикантное. Наши вкусовые рецепторы устают от старых,
избитых вещей -- а здесь было блюдо с новой изюминкой, с таким
вкусом, равного которому на Земле не было.
     К тому же оно было питательно. Как сказал Джордж, здесь было
что пожевать. Горох и картошка могли быть и помягче, но зубы у нас у
всех хорошие, так что это было не страшно. Что же касается соуса,
соус был целой поэмой -- для слабых желудков, может быть, несколько
тяжеловатой, но содержательной.
     В заключение мы пили чай с вишнёвым пирогом. Тем временем
Монморанси открыл военные действия против чайника и был разбит
наголову.
     В течение всего путешествия он проявлял к чайнику
существенный интерес. Он часто садился и наблюдал, с озадаченным
видом, как тот кипит и булькает, и, подстрекая, то и дело рычал на
него. Когда тот начинал шипеть и плеваться, он считал, что это
картель, и был готов к драке; но только, в этот самый момент, кто-
нибудь подбегал и уносил добычу раньше, чем он успевал её сцапать.
     Сегодня он принял меры заблаговременно. Едва чайник начал
шуметь, как Монморанси взрычал, вскочил и двинулся на него с
угрожающим видом. Чайник был маленький, но это был чайник,
исполненный мужества; он взял и плюнул в него.
     -- Ах, так! -- взрычал Монморанси, оскалив зубы. -- Я т-те
покажу, как дерзить почтенным трудолюбивым псам! Жалкий,
длинноносый ты грязный засранец. Выходи!
     И он бросился на бедный маленький чайник, и цапнул его за
носик.
     Вслед за этим вечернюю тишину нарушил душераздирающий
вопль. Монморанси выскочил из лодки и предпринял оздоровительный
моцион, в программу которого вошли три круга по острову, на
скорости тридцати пяти миль в час, с регулярными остановками для
зарывания носа в холодную грязь.
     С этого дня Монморанси стал относиться к чайнику со смесью
благоговейного трепета, подозрения, и ненависти. Всякий раз, только
увидев чайник, он поджимал хвост и, рыча, пятился прочь; а когда
чайник ставили на спиртовку, он быстро вылезал из лодки, и
отсиживался на берегу, пока чай не заканчивался.
     После ужина Джордж вытащил своё банджо и собрался было
попрактиковаться, но Гаррис запротестовал. Он сказал, что у него
разболелась голова, и что этого он просто не переживёт. Джордж
полагал, что музыка, напротив, может пойти ему только на пользу -- он
сказал, что музыка часто успокаивает нервы и излечивает головную
боль; и для примера брякнул несколько нот.
     Гаррис сказал, что пусть уж лучше у него болит голова.
     Джордж так до сих пор и не научился играть на банджо. Он
встретил слишком мало поддержки у окружающих. Два или три раза,
по вечерам, пока мы шли по реке, он пытался поупражняться, но
успеха не имел. Гаррис комментировал его игру в выражениях,
которые могли лишить мужества кого угодно; вдобавок к этому
Монморанси всякий раз садился рядом и выл не переставая, пока
Джордж играл. Шансов у человека в таком случае мало.
     -- Какого хрена он так воет, когда я играю? -- бесился Джордж,
прицеливаясь в него башмаком.
     -- А какого хрена ты так играешь, когда он воет? -- возражал
Гаррис, подхватывая башмак. -- Оставь его в покое! Как же ему не
выть? У него музыкальный слух, вот он и воет, когда ты играешь.
     Тогда Джордж решил отложить изучение банджо до возвращения
домой. Но и тут шансов у него оказалось немного. Миссис Поппетс
являлась к нему и говорила, что ей очень жаль -- потому что лично она
слушать Джорджа любит -- но леди, которая живёт наверху, в
интересном положении, и доктор боится, как бы это не повредило
ребёнку.
     Тогда Джордж попытался уносить банджо по ночам из дому, и
практиковаться по ночам в соседнем квартале. Но жители
пожаловались в полицию, однажды ночью за Джорджем установили
слежку, и он был схвачен. Улики не вызывали никакого сомнения, и
его приговорили к соблюдению тишины в течение шести месяцев.
     После этого у Джорджа, похоже, совсем опустились руки. Когда
эти шесть месяцев истекли, несколько слабых попыток возобновить
занятия он всё-таки сделал, но встретил всё то же -- всю ту же
холодность и отсутствие сочувствия со стороны света, с которой ему
нужно было сражаться. В конце концов он отчаялся совершенно, подал
объявление о продаже инструмента, почти за копейки, "ввиду
ненадобности" -- и обратился к изучению карточных фокусов.
     Какое, должно быть, беспросветное это занятие -- учиться играть
на музыкальном инструменте! Казалось бы, Обществу, для его же
собственного блага, следует изо всех сил помогать человеку в
обретении искусства игры на музыкальном инструменте. Так нет же!
     Я знавал молодого человека, который учился играть на волынке.
Просто удивительно, какое сопротивление ему приходилось
преодолевать. Даже его собственная семья не оказала ему, если можно
так выразиться, активной поддержки. Его отец с самого начала был
решительно против, и не проявил решительно никакого сочувствия.
     Обычно мой приятель вставал спозаранку и занимался; но от
такого графика ему пришлось отказаться из-за сестры. Она была слегка
набожна, и считала, что начинать утро подобным образом -- большой
грех.
     Тогда он стал играть по ночам, когда семейство ложилось спать,
но из этого тоже ничего не вышло, так как дом приобрёл очень плохую
репутацию. Запоздалые прохожие останавливались под окнами,
слушали, а наутро распространялись по всему городу, что прошлой
ночью у мистера Джефферсона было совершено зверское убийство.
Они описывали вопли жертвы, грубые ругательства и проклятья
убийцы, мольбы о пощаде и последний, предсмертный хрип трупа.
     Тогда моему знакомому разрешили упражняться днём, на кухне,
при плотно закрытых дверях. Однако, несмотря на такие
предосторожности, наиболее удачные пассажи всё-таки проникали в
гостиную, и доводили его матушку едва не до слёз.
     Она говорила, что при этом вспоминает своего несчастного
батюшку (бедняга был проглочен акулой во время купания у берегов
Новой Гвинеи; что общего между акулой и волынкой, она объяснить не
могла).
     Наконец, ему сколотили небольшую хибарку в самом конце сада,
за четверть мили от дома, и заставили таскать туда своё оборудование
всякий раз, когда он собирался его задействовать. Но случалось, что в
доме появлялся гость, который ничего об этом не знал, и которого
забывали предостеречь. Гость отправлялся прогуляться по саду, и
вдруг попадал в радиус слышимости волынки, не будучи к этому
подготовлен, и не зная, что это может такое быть. Если это был
человек сильный духом, он просто падал в обморок. Люди с обычным,
среднестатистическим интеллектом обычно сходили с ума.
     Следует признать, что первые шаги любителя игры на волынке
крайне нерадостны. Я понял это сам, когда услышал игру моего юного
друга. По-видимому, волынка -- инструмент очень тяжёлый. Прежде
чем начать, нужно запастись воздухом на всю мелодию (во всяком
случае, наблюдая за Джефферсоном, я пришёл к такому выводу).
     Начинал он блистательно -- страстной, глубокой, воинственной
нотой, которая просто воодушевляла вас. Но потом он всё больше и
больше катился в пиано, и последний куплет обычно погибал в
середине, агонизируя в бульканье и шипении.
     Надо обладать завидным здоровьем, чтобы играть на волынке.
     Юный Джефферсон сумел выучить на этой волынке только одну
песенку; но я никогда не слышал каких-нибудь жалоб на бедность его
репертуара -- ни одной. Это была, по его словам, мелодия: "То
Кэмпбеллы идут, ура, ypa!" -- хотя отец уверял, что это "Колокольчики
Шотландии". Что же это было такое, никто не знал, но все
соглашались, что нечто шотландское в мелодии есть.
     Гостям разрешалось отгадывать трижды, и большинство каждый
раз угадывало всё по-разному.
     После ужина Гаррис стал невыносим; видимо, рагу повредило ему
-- он не привык жить на широкую ногу. Поэтому мы с Джорджем
оставили его в лодке пошли послоняться по Хенли. Гаррис сказал, что
выпьет стакан виски, выкурит трубку и приготовит все для ночлега.
Мы условились, что покричим, когда вернемся, а он подгребёт с
острова, и заберёт нас.
     -- Только смотри не усни, старина, -- сказали мы на прощанье.
     -- Можете не волноваться, пока это рагу действует, я не усну, --
проворчал он, отгребая назад к острову.
     В Хенли готовились к гребным гонкам, и там царило оживление.
Мы встретили кучу знакомых, и в их приятном обществе время
пронеслось быстро; так что было уже почти одиннадцать, когда мы
собрались в обратный четырёхмильный путь "домой" (как мы к этому
времени стали называть наше маленькое судёнышко).
     Стояла унылая холодная ночь, моросил дождь, и пока мы
тащились по тёмным, молчаливым полям, тихонько переговариваясь и
совещаясь, не заблудились ли, нам представлялась уютная лодка,
струйки яркого света сквозь плотно натянутую парусину, и Гаррис, и
Монморанси, и виски, и нам ужасно хотелось побыстрее в ней
оказаться.
     Нам представлялось, как мы влезаем внутрь, усталые и голодные,
и как наша старая дорогая лодка, такая уютная, такая тёплая, такая
радостная, сверкает подобно огромному светляку, на мрачной реке,
под расплывчатой сенью листвы. Нам виделось, как мы сидим за
ужином, жуём холодное мясо и передаём друг другу ломти хлеба; нам
слышалось бодрое звяканье ножей и весёлые голоса, которые, заполнив
наше жилище, вырываются в ночную тьму. И мы торопились, чтобы
воплотить эти образы в действительность.
     Наконец мы выбрались на бечевник и были ужасно рады, потому
что до сих пор не знали наверняка, куда идём -- к реке, или наоборот; а
когда вы устали, и хотите в постель, такая неопределённость -- просто
мучение. Когда мы прошли Шиплейк, пробило без четверти полночь, и
тут Джордж задумчиво произнёс:
     -- Кстати, ты случайно не помнишь, что это был за остров?
     -- Нет, -- ответил я, также впадая в задумчивость. -- Не помню. А
сколько их было вообще?
     -- Только четыре. Всё будет в порядке... Если только он не уснул.
     -- А если уснул? -- предположил я, но такой ход мыслей мы
остановили.
     Поравнявшись с первым островом, мы закричали, но ответа не
последовало; тогда мы пошли ко второму, повторили попытку, и
получили точно такой же результат.
     -- А, вспомнил! -- воскликнул Джордж. -- Это был третий.
     В надежде мы бросились к третьему острову и заорали.
     Никакого ответа!
     Дело принимало серьезный оборот. Было уже за полночь.
Гостиницы в Шиплейке и Хенли были битком. Не могли же мы
шататься среди ночи по округе и ломиться в дома и коттеджи с
вопросом, не сдадут ли нам комнату. Джордж предложил вернуться в
Хенли, напасть на полисмена и заручиться, таким образом, ночёвкой в
участке. Но тут возникло сомнение: "А если он не захочет нас забрать
и просто даст сдачи?".
     Не могли же мы всю ночь драться с полицией. Кроме того, мы
побоялись пересолить и загудеть на шесть месяцев.
     В отчаянии мы побрели туда, где, как нам казалось во мраке,
находился четвертый остров. Но результат был не лучше. Дождь полил
сильнее и, видимо, собирался лить дальше. Мы вымокли до костей,
продрогли и пали духом. Мы начали переживать, а четыре ли там
вообще было острова, или больше? А находимся ли мы вообще рядом с
ними, или хотя бы в радиусе одной мили от нужного места? Или
вообще в другой части реки? В темноте ведь всё такое странное и
незнакомое. Мы начали понимать, как жутко детям в лесу, когда они
потеряются.
     И вот, когда мы уже потеряли всякую надежду... Да, да, я знаю,
как раз в этот момент в романах и повестях всё и случается; но я
ничего не могу поделать. Приступая к этой книге, я твёрдо решил
строго придерживаться истины во всём; я этому не изменю, даже если
придётся привлекать для этого затасканные обороты.
     В общем, это случилось, когда мы уже потеряли всякую надежду;
я так и обязан это сказать. Как раз, когда мы уже потеряли всякую
надежду, я вдруг заметил, чуть ниже, некое странное, таинственное
мерцание, среди деревьев, на противоположном берегу. Сначала я
подумал, что это были духи (свет был такой призрачный и
таинственный). В следующий миг меня осенило, что это была наша
лодка, и я огласил воды таким пронзительным воплем, что сама Ночь,
вероятно, вздрогнула на своём ложе.
     С минуту мы подождали, затаив дыхание, и вот -- о! божественная
музыка ночи! -- до нас донёсся ответный лай Монморанси. Мы
подняли дикий рёв, от которого пробудились бы Семеро Спящих
(кстати, никогда не мог понять, почему для того, чтобы разбудить
семерых, требуется больше шума, чем для одного) -- и через, как нам
оно показалось, час (на самом деле, я думаю, минут через пять) мы
увидели залитую светом лодку, едва ползущую к нам сквозь мрак ночи,
и услышали сонный голос Гарриса, который спрашивал где мы.
     С Гаррисом творилось нечто необъяснимо странное. Это было
совсем не похоже на просто усталость. Он подвёл лодку к берегу в
таком месте, где нам было положительно невозможно в неё забраться, -
- и тут же уснул. Потребовалась чудовищная порция проклятий и
воплей, чтобы снова его разбудить, и немного прочистить мозги. В
конце концов нам это удалось, и мы благополучно попали на борт.
     Вид у Гарриса был плачевный; мы заметили это, едва очутившись
в лодке. Так должен выглядеть человек, переживший тяжёлое
потрясение. Мы спросили у него, что случилось. Он сказал:
     -- Лебеди.
     Похоже, мы зашвартовались неподалёку от гнезда лебедей, и,
вскоре после того, как мы с Джорджем ушли, вернулась лебедиха и
подняла дебош. Гаррис прогнал её; она удалилась и привела своего
благоверного. Гаррис сказал, что ему пришлось выдержать с этой
четой настоящую битву; но в конце концов талант и отвага одержали
победу, и он обратил их в бегство.
     Через полчаса они вернулись, и привели с собой ещё
восемнадцать лебедей. Насколько можно было понять из рассказа
Гарриса, это была страшная битва. Лебеди попытались вытащить
Гарриса и Монморанси из лодки и утопить. Он сражался, как
настоящий герой, целых четыре часа, и убил великое множество; и все
они куда-то отправились умирать.
     -- Сколько, ты говоришь, было лебедей? -- спросил Джордж.
     -- Тридцать два, -- отвечал Гаррис сонно.
     -- Ты ведь только что сказал -- восемнадцать?
     -- Ничего подобного, -- пробормотал Гаррис. -- Я сказал
двенадцать. Я что, по-твоему, считать не умею?
     Подлинных фактов про тех лебедей мы так никогда не узнали.
Утром мы расспросили Гарриса на этот счёт, и он сказал:
     -- Какие лебеди?!
     И видимо решил, что нам с Джорджем что-то приснилось.
     О, как восхитительно было снова очутиться в нашей надёжной
лодке после всех испытаний и страхов! Мы сытно поужинали --
Джордж и я -- и глотнули бы пуншу, если бы нашли виски. Но виски
мы не нашли. Мы допросили Гарриса насчёт того, что он с ним сделал;
но он, похоже, не понимал, что значит "виски", и о чём мы вообще
ведём речь. Монморанси сидел с таким видом, будто ему кое-что
известно, но ничего не сказал.
     Я хорошо спал в эту ночь, и мог бы спать ещё лучше, если бы не
Гаррис. Смутно припоминаю, что ночью он будил меня как минимум
раз двенадцать, путешествуя по лодке с фонариком в поисках свей
одежды. По-видимому, в тревоге за её сохранность он провёл всю
ночь.
     Дважды он стаскивал нас с Джорджем с постели, чтобы выяснить,
не лежим ли мы на его брюках. Во второй раз Джордж совершенно
взбесился.
     -- Какого чёрта тебе нужны брюки посреди ночи?! -- спросил он
свирепо. -- Какого чёрта ты не спишь?!
     Проснувшись в следующий раз, я обнаружил, что Гаррис снова в
беде -- он не мог разыскать носки. Последнее, что я смутно помню, это
как меня ворочают с боку на бок, и как Гаррис бормочет -- самое
странное дело, но куда только мог подеваться зонтик.




     Хлопоты по хозяйству. -- Любовь к работе. -- Ветеран весла; как
он работает руками и как языком. -- Скептицизм молодого поколения. -
- Воспоминания о первых шагах в гребном спорте. -- Катание на
плотах. -- Джордж демонстрирует образец стиля. -- Старый лодочник;
его метод. -- Так спокойно, так умиротворённо. -- Новичок. -- Плаванье
на плоскодонках с шестом. -- Печальный случай. -- Отрады дружбы. --
Плавание под парусом; мой первый опыт. -- Возможная причина того,
что мы не утонули.

     На следующее утро мы проснулись поздно и по настоятельному
требованию Гарриса позавтракали скромно, "без изысков". После этого
мы устроили уборку, привели всё в порядок (нескончаемое занятие,
которое стало потихоньку вносить некую ясность в нередко
занимавший меня вопрос -- а именно, каким образом женщина,
имеющая на руках всего лишь одну квартиру, ухитряется убивать
время), и часам к десяти выступили в поход, решив сегодня
потрудиться как следует.
     Для разнообразия, мы решили не тянуть сегодня лодку бечевой, а
пойти на вёслах. При этом Гаррис считал, что наилучшее
распределение сил получится, если мы с Джорджем будем грести, а он
будет рулить. Такая точка зрения не соответствовала моей совершенно.
Я сказал, что, как я считаю, Гаррис обнаружил бы гораздо больше
соображения, взявшись за работу с Джорджем, а мне дав немного
передохнуть. Мне казалось, что в этой поездке я работаю гораздо
больше, чем мне полагается по справедливости, и уже начинало
казаться, что всё это уже слишком.
     Мне всегда кажется, что я работаю больше, чем следует. Это не
значит, что я противлюсь работе, прошу отметить; я люблю работу, она
увлекает меня. Я способен сидеть и смотреть на нее часами. Я люблю,
когда у меня есть работа; мысль о том, чтобы от неё избавиться, почти
разбивает мне сердце.
     Перегрузить меня работой нельзя: набирать ее стало моей
страстью. Мои кабинет так ею набит, что для новой почти не осталось
ни дюйма свободного места. Мне скоро придется пристраивать новый
флигель.
     К тому же я обращаюсь со своей работой очень бережно. Ещё бы,
часть работы, которая у меня сейчас есть, находится в моём
распоряжении уже долгие годы, а на ней нет даже пятнышка от пальца!
Я очень горжусь своей работой; временами я достаю её с полки и
вытираю от пыли. Нет человека, у которого работа была бы в лучшей
сохранности, чем у меня.
     Но, хотя я и жажду работы, я всё-таки предпочту справедливость.
Я не прошу больше, чем не полагается.
     Но мне достаётся больше, пусть я этого не прошу -- во всяком
случае, так мне кажется -- и это меня беспокоит.
     Джордж говорит, что, по его мнению, мне не нужно беспокоиться
на этот счёт. Он считает, что только чрезмерная деликатность моей
натуры заставляет меня бояться получить больше положенного; тогда
как, на самом деле, я не получаю и половины того, что следует. Но я
опасаюсь, он говорит так только чтобы утешить меня.
     В лодке, я всегда замечал, любой член команды одержим
навязчивой идеей, что он делает всё за всех. Точка зрения Гарриса,
например, заключалась в том, что во всей лодке работает только он, а
мы с Джорджем оба просто упали ему на хвост. Джордж, со своей
стороны, считал смехотворным любое предположение, что Гаррис
сделал в лодке что-нибудь кроме того, как спал и принимал пищу, и
имел железное убеждение, что весь стоящий упоминания труд
выполнил именно он, сам Джордж.
     Он заявил, что никогда ещё не связывался с такими отъявленными
бездельниками, как Гаррис и я.
     Гарриса это позабавило.
     -- Подумать только. Старина Джордж что-то тут говорит о работе!
-- рассмеялся он. -- Да ведь полчаса работы его доконают. Ты хоть раз
видел, чтобы Джордж работал? -- обратился Гаррис ко мне.
     Я подтвердил, что ни разу -- с той минуты, как сели в лодку уж
точно.
     -- Не понимаю, откуда ты знаешь, так или так, -- парировал
Джордж. -- Чтобы мне сдохнуть, но ведь ты проспал полдороги! Ты
когда-нибудь видел, чтобы Гаррис просыпался до конца? Когда он ест,
не считается, -- спросил Джордж, обращаясь ко мне.
     Любовь к истине заставила меня поддержать Джорджа. В смысле
помощи, в лодке от Гарриса было очень мало толку, с самого начала.
     -- Сдохнуть мне на этом месте, -- огрызнулся Гаррис, -- но я
сделал уж больше, чем старик Джей.
     -- Ну да, ведь сделать меньше было просто нереально, --
присовокупил Джордж.
     -- По ходу, Джей считает себя пассажиром, -- продолжил Гаррис.
     И это была благодарность за то, что я тащил их самих, и это их
несчастное старое корыто, от самого Кингстона, и за всем
присматривал, и всё устраивал, и заботился о них, и надрывался для
них, и разбивался для них в лепёшку. Так устроен мир.
     В данном случае мы вышли из затруднения договорившись, что
Джордж с Гаррисом будут грести до Рэдинга, а оттуда я потащу лодку
на бечеве. Вести тяжёлую лодку против течения меня сейчас уже не
так привлекает. Было время, уже давно, когда я рвался к тяжёлой
работе; теперь я предпочитаю предоставить шансы молодняку.
     Я заметил, что большинство просоленных речных волков сходят с
дистанции таким же образом, едва лишь возникает необходимость
приналечь на вёсла. Вы всегда узнаете старого речного волка по тому,
как он располагается на подушках и ободряет гребцов рассказами о
блестящих подвигах, которые совершил прошлым летом.
     -- И вот это, по-вашему, труд? -- жантильно вытягивает речной
волк, выпуская блаженные колечки дыма и обращаясь к двум
взмокшим новичкам, которые уже полтора часа выкладываются против
течения. -- Вот мы-ы-ы с Джеком и Джимом Биффлзом, прошлым
летом, прошли от Марло до самого Горинга, и ни разу не
остановились. Помнишь, Джек?
     Джек, который устроил себе на носу постель из всех пледов и
пиджаков, какие сумел насобирать, и который спит уже два часа, при
этом обращении частично пробуждается, припоминает всё, что
относится к делу, и также ещё вспоминает, что всю дорогу было просто
ужас какое течение и такой же просто ужас какой сильный ветер
навстречу.
     -- По-моему, мы прошли тогда добрых тридцать четыре мили, --
продолжает рассказчик, подкладывая себе под голову ещё одну
подушку.
     -- Ну, ну, Том, не преувеличивай, -- укоризненно бормочет Джек.
-- От силы тридцать три.
     Затем Джек и Том, выдохшись от усилий, которых потребовал
разговор, полностью, снова погружаются в сон. А два простодушных
молокососа на вёслах, страшно гордые тем, что им позволено везти
таких дивных мастеров гребли, как Джек и Том, надрываются пуще
прежнего.
     Когда я был молод, я часто слушал такие истории от своих
старших, и разжёвывал их, и проглатывал, и переваривал каждое слово,
а потом ещё шёл за добавкой. Новая смена, похоже, не обладает
бесхитростной верой былых времён. Мы -- Джордж, Гаррис и я -- как-
то раз, прошлым летом, брали с собой какого-то желторотика, и всю
дорогу питали его стандартными враками о чудесах, которые
сотворили в пути.
     Мы преподнесли ему всё положенное -- освящённые временем
басни, которые долгие годы служили верой и правдой всем мастерам
лодки -- и в дополнение сочинили семь целиком оригинальный
историй, одна из которых была совершенно правдоподобна и основана,
до определённой степени, на подлинном происшествии, случившемся,
хотя и в смягчённом виде, с нашими приятелями несколько лет назад --
история, в которую простой ребёнок поверил бы без вреда для
здоровья, почти.
     А наш новичок только над всем этим глумился и требовал, чтобы
мы тут же повторили все подвиги, и ставил десять против одного, что у
нас ничего не получится.
     Сегодня утром мы завели беседу о собственной гребной практике,
и пустились в воспоминания о первых шагах в искусстве весла. Мои
наиболее ранние воспоминания -- это как мы, впятером, собрали по три
пенса с каждого и, на посудине необыкновенной конструкции, вышли
на озеро в Риджентс-Парке, после чего обсыхали в сторожке
смотрителя.
     После этого, приобретя вкус к воде, я немало походил на плотах
по пригородным прудам (занятие, гораздо более интересное и
увлекательное, чем можно представить, особенно когда вы находитесь
на середине пруда, а владелец материала, из которого сооружён ваш
плот, неожиданно появляется на берегу, с большой палкой в руке).
     При виде этого джентльмена у вас прежде всего появляется
чувство, что вы, так или иначе, не очень готовы к его обществу, и к
переговорам, и что -- если можно будет так сделать, не показавшись
невежливым -- всё-таки предпочли бы избежать встречи. Таким
образом, вы ставите перед собой цель высадиться на берегу,
противоположном тому, где находится он, и тихо и быстренько
отправиться восвояси, притворяясь, что вы его не заметили. Он же,
наоборот, испытывает стремление схватить вас за руку, и поговорить.
     Выясняется, что он знает вашего батюшку, и близко знаком лично
с вами, но вас не привлекает к нему даже такое. Он говорит, что
покажет вам, как таскать у него доски и сколачивать из них плоты. Но
ввиду того, что вам это уже достаточно хорошо известно, предложение
(сделанное, без сомнения, от всего сердца) кажется вам с его стороны
излишним, и вам не хочется обременять хозяина беспокойствами,
приняв его.
     Однако стремление данного джентльмена встретиться с вами не
пасует перед вашей незаинтересованностью, и энергичная
расторопность, с которой он носится туда-сюда по всему пруду, чтобы
поспеть к месту вашей высадки и приветствовать вас, кажется вам
действительно лестной.
     Если он грузен и страдает одышкой, вам будет нетрудно избежать
его авансов; если он нестарый и длинноногий -- свидание неизбежно.
Беседа, однако, заканчивается крайне быстро, причём разговор ведёт
главным образом он, а ваши реплики носят большей частью
восклицательный и моносиллабический характер; и как только вам
представляется возможность удрать, вы ею пользуетесь.
     Плаванию на плотах я посвятил около трёх месяцев, и, овладев
таким профессионализмом, который в данном искусстве был только
необходим, решил перейти к настоящей гребле, и вступил в один из
лодочных клубов на реке Ли.
     Катание по реке Ли, особенно в субботу после обеда, быстро
научает вас стильному владению лодкой и сноровке, которая
необходима для того, чтобы вас не перевернула волна, и чтобы не
утопила баржа. Также перед вами открывается масса возможностей
овладеть изящным скоростным методом распластывания на дне лодки,
чтобы чья-нибудь бечева не швырнула вас в реку.
     Но стиля вам так не выработать. Стиль я приобрёл только на
Темзе. Мой стиль гребли вызывает теперь всеобщее восхищение.
Говорят, стиль у меня просто невиданный.
     Джордж до шестнадцати лет близко не подходил к воде. Но вот
однажды он и ещё восьмеро джентльменов, приблизительно такого же
возраста, явились всей толпой в Кью, намереваясь нанять лодку и
пройти на вёслах до Ричмонда и обратно (один из них, патлатый юнец
по фамилии Джоскинз, пару раз катался на лодке по Серпентайну и
уверял, что кататься на лодке ужасно весело).
     Когда они добрались до лодочной станции, оказалось, что течение
довольно быстрое, и дует сильный боковой ветер, но это нисколько их
не смутило, и они приступили к выбору лодки.
     На пирсе находилась гоночная восьмёрка, которая и пленила их
воображение. "Вот эту, пожалуйста", сказали они. Лодочник
отсутствовал, и за старшего был только его сынишка. Мальчик
попытался охладить их страсть к аутригеру, и показал им пару-тройку
премилых лодок очень уютного семейного типа, но это было совсем не
то. Они считали, что наилучшим образом будут выглядеть именно в
гоночной восьмёрке.
     Тогда мальчик спустил её на воду, а они сняли пиджаки и
приготовились занимать места. Мальчик порекомендовал, чтобы
Джордж, который уже тогда был ведущим тяжеловесом в любой
компании, сел под четвёртым номером. Джордж сказал, что будет
счастлив сесть под четвёртым номером, и быстренько уселся на
носовую скамью, спиной к корме. В конце концов его усадили как
следует, и тогда расселись остальные.
     Какого-то особенно слабонервного юнца назначили рулевым, и
Джоскинз преподал ему принципы управления. Сам Джоскинз сел
загребным. Остальным он сказал, что всё это очень просто -- им нужно
только повторять всё за ним.
     Они объявили, что готовы, и тогда мальчик на пристани взял
багор, и оттолкнул лодку.
     Что последовало за этим, Джордж описать детально не в
состоянии. У него сохранилось неотчетливое воспоминание, что едва
они отошли от пристани, как он получил страшный удар в поясницу,
рукояткой весла номера пятого; в тот же миг скамья под ним, словно
по волшебству, исчезает, и он оказывается на досках. Он так же
отметил, как любопытное обстоятельство, что номер второй в этот
момент лежит на спине, задрав к небу обе ноги, предположительно в
судороге.
     Кьюзский мост они прошли, бортом, на скорости восьми миль в
час; на вёслах остался только собственно Джоскинз. Джордж,
восстановившись на месте, попытался прийти на помощь, но не успел
опустить весло в воду, как оно, к его глубокому удивлению, исчезло
под лодкой, едва не утащив за собой.
     Тем временем "рулевой" бросил оба рулевых шнура, и
расплакался.
     Каким образом им удалось вернуться, Джордж так и не выяснил;
только на это потребовалось сорок минут. Зрелищем самозабвенно
любовалась большая толпа с моста; все выкрикивали самые
противоречивые указания. Три раза лодку удавалось вывести из-под
арки, и три раза её затягивало обратно; всякий раз когда "рулевой"
смотрел вверх и видел над головой мост, он разражался рыданиями с
новой силой.
     По словам Джорджа, он почти не думал в тот день, что полюбит
лодочный спорт вообще.
     Гаррис больше привык работать веслом на море, чем на реке; он
говорит, что в качестве моциона предпочитает море. Я -- нет. Помню,
как прошлым летом в Истборне я взял маленькую лодчонку; когда-то я
немало упражнялся в гребле на море, и полагал, что всё будет хорошо.
Но оказалось, что я растерял мастерство полностью. Стоило одному
веслу глубоко погрузиться в воду, как другое начинало дико метаться в
воздухе. Чтобы зацепиться за воду обоими вёслами одновременно, мне
пришлось грести стоя. Вокруг собралось светское общество,
титулованное и нетитулованное, и мне пришлось дефилировать перед
ними в этой дурацкой позе. На полдороги я пристал к берегу и
заручился услугами старого лодочника, который доставил меня
обратно.
     Люблю смотреть, как гребёт старый лодочник (особенно нанятый
по часам). Его работа отличается таким превосходным спокойствием,
такой невозмутимостью! Насколько далёк он от этой лихорадочной
спешки, от этих бешеных искусов, которые с каждым днём становятся
всё большим и большим проклятием девятнадцатого века. Он никогда
не рвётся за тем, чтобы обогнать другие лодки. Если его обгоняет
другая лодка, он не сходит с ума (собственно говоря, они все его
обгоняют, которые плывут в ту же сторону). Некоторых такое
раздосадует и пробесит; возвышенное самообладание наёмного
лодочника перед лицом испытаний может послужить нам
превосходным уроком в борьбе с гордыней и высокомерием.
     Научиться обычной, утилитарной гребле, когда нужно просто
грести и грести без затей, не так уж трудно. Но вот чтобы чувствовать
себя в своей тарелке, когда гребёшь мимо девушек, требуется огромная
практика. Новичков сбивает с толку "такт". "Это просто смешно! --
жалуется новичок, в двадцатый раз на протяжении пяти минут
выпутывая свои вёсла из ваших. -- У меня ведь всё получается, когда я
один!"
     Наблюдать двух новичков, пытающихся попасть друг другу в
такт, весьма развлекательно. Баковый считает, что попасть в такт
загребному просто невозможно, потому что загребной гребёт каким-то
просто феноменальным способом. Загребной этим возмущён до
чрезвычайности и объясняет, что последние десять минут только и
пытается приспособить свой метод к ограниченным способностям
гребца на баке. Баковый, в свою очередь, оскорбляется и советует
загребному не утруждаться заботой о нём (баковом), но сосредоточить
свои умственные усилия на том, чтобы грести вменяемо.
     -- Или, может быть, сесть загребным мне? -- добавляет он, явным
образом намекая на то, что это сразу исправит дело.
     Следующую сотню ярдов они продолжают барахтаться с тем же
скромным успехом, после чего секрет всей напасти в порыве наития
снисходит на загребного.
     -- Я понял, в чём дело! -- восклицает он, оборачиваясь. -- У тебя
мои вёсла! Давай их сюда!
     -- Ну да, ну да! А я тут себе уже все мозги вывихнул, какого чёрта
у меня тут ничего не получается с этими! -- отвечает баковый, просто
просияв и с энтузиазмом приступая к обмену. -- Вот теперь у нас всё
получится!
     Но оно не получается -- даже теперь. Загребному, чтобы теперь
достать до вёсел, приходится так вытягивать руки, что они почти
выскакивают из суставов; в то же время баковый при каждом взмахе
получает смертельный удар в грудь. Тогда они снова меняются
вёслами и заключают, что лодочник всучил им вообще какие-то не
такие вёсла. Объединив, таким образом, свои проклятия по его адресу,
они достигают любви и согласия.
     Джордж сообщил, что ему часто очень хотелось поплавать на
плоскодонке, для разнообразия. Плавать на плоскодонке с шестом не
так легко, как кажется. Как и в гребном спорте, вы скоро научаетесь
двигаться и контролировать судно, но для того, чтобы научиться
делать это с достоинством, и не зачёрпывая рукавами воду, требуется
большая практика.
     С одним молодым человеком, моим знакомым, произошёл крайне
прискорбный случай, во время первого же катания. С самого начала
дело у него пошло так здорово, что он вообще оборзел и стал
расхаживать по плоскодонке, взад и вперёд, с непринуждённой
грацией, любо-дорого посмотреть. Он маршировал на нос, втыкал в
воду шест, а потом бежал на корму, как заправский плоскодонщик. О!
Как это было роскошно.
     Так же роскошно всё было бы дальше, если бы он, к несчастью,
оглядываясь чтобы насладиться пейзажем, не сделал одного шага
больше, чем требовалось, и не перемахнул через борт. Шест прочно
засел в иле, и он остался на нём висеть, в то время как лодка
продолжила дрейф. Его поза была полностью лишена достоинства.
Невоспитанный мальчишка на берегу немедленно закричал своему
отставшему товарищу:
     -- Быстрее сюда! Тут на палке настоящая обезьяна!
     Прийти на выручку я не мог, потому что мы, как назло, не
позаботились захватить с собой запасной шест. Мне оставалось только
сидеть и смотреть на беднягу. Никогда не забуду его лица, когда шест,
вместе с ним, плавно опускался в воду -- оно было исполнено
глубокого созерцания.
     Я следил, как он медленно погружается в воду, и видел, как он,
грустный и мокрый, карабкается на берег. Он представлял собой такую
уморительную фигуру, что я не мог удержаться от смеха. Какое-то
время я продолжал хихикать, а потом мне вдруг пришло в голову, что
смеяться на самом деле, если подумать, не над чем. Вот он я, один в
плоскодонке, без шеста, беспомощно несусь по течению -- может быть,
на плотину.
     Я страшно разозлился на своего приятеля, за то, что он махнул в
воду и сбежал таким образом. Шест, во всяком случае, мог бы
оставить.
     С четверть мили меня несло течением, а потом я увидел рыбачий
ялик, на якоре посередине реки, и в нём двух пожилых рыбаков. Они
заметили, что я двигаю прямо на них, и стали орать, чтобы я убирался
с дороги.
     -- Не могу! -- закричал я в ответ.
     -- Да ты хоть бы пальцем пошевелил!
     Я разъяснил им положение дел, когда оказался ближе; они
поймали меня и одолжили шест. До плотины оставалось с полсотни
ярдов. Я рад, что они там оказались.
     Первый раз плавать на плоскодонке я отправился в компании с
тремя приятелями; они собирались показать мне, как это делается. Мы
не смогли выйти вместе, поэтому я сказал, что приду первым, найду
плоскодонку и поболтаюсь у берега, немного попрактикуюсь до их
прихода.
     Плоскодонки я в тот день не достал, всё уже было разобрано; мне
оставалось только сидеть на берегу, глазеть на реку, и ждать друзей.
     Вскоре моё внимание привлёк человек в плоскодонке, на котором,
как я заметил с некоторым удивлением, была точно такая же куртка и
шапочка, как у меня. В плоскодонках он явно был новичком, и его
выступление было весьма увлекательным. Нельзя было угадать, что
случится, когда он воткнёт шест; очевидно, он не знал этого сам. Он
толкал лодку то по течению, то против; порой он просто начинал
крутиться волчком на месте, объезжая вокруг шеста. И, независимо от
результата, всякий раз одинаково сердился и удивлялся.
     Народ на реке этим зрелищем вскоре не на шутку увлёкся;
зрители стали биться об заклад, каков будет исход следующего толчка.
     В конце концов на противоположном берегу появились мои
друзья; они остановились и также стали за ним наблюдать. Он стоял к
ним спиной, и им было видно только куртку и шапочку. Тем самым
они немедленно сделали скоропалительный вывод, что это я, их
возлюбленный друг, устроил здесь показательное выступление, и
радость их не имела пределов. Они стали безжалостно глумиться над
ним.
     Сначала я не осознал их ошибки и подумал: "Как неучтиво с их
стороны вести себя подобным образом, да ещё по отношению к
совершенно постороннему человеку!". Я уже собирался окликнуть их,
и выбранить, но сообразил в чём дело и удалился за дерево.
     Ах, как они веселились, как дразнили бедного юношу! Добрых
пять минут они торчали там, выкрикивая непристойности, издеваясь
над ним, глумясь над ним, понося его. Они усыпали его затхлыми
шуточками; они придумали даже несколько новых и запустили в него.
Они выложили ему весь запас неофициальных семейных приколов,
принятых в нашем кругу, и ему, разумеется, полностью непонятных.
Наконец, не в силах более выносить жестокие издевательства, юноша
обернулся, и они увидели его лицо!
     Я был счастлив отметить, что у моих приятелей ещё сохранились
остатки приличия, чтобы почувствовать себя круглыми дураками. Они
объяснили ему, что думали, что его знают. Они сказали, что они
надеются, что он не считает, что они способны нанести подобные
оскорбления кому бы то ни было, кроме ближайших друзей.
     Конечно, раз они приняли его за своего друга, их можно
оправдать. Помню, Гаррис как-то рассказывал мне один случай,
который произошёл с ним в Булони, во время купания. Он плавал
недалеко от берега, как вдруг кто-то схватил его за шею, и потащил
под воду. Гаррис начал неистово отбиваться, но тот, кто овладел
Гаррисом, был, видимо, подлинным Геркулесом; все попытки
вырваться оказались бесплодны. Гаррис уже перестал брыкаться и
попытался было обратить мысли к серьёзным вещам, когда злодей
отпустил его.
     Гаррис снова стал на ноги и огляделся в поисках своего
потенциального убийцы. Душегуб стоял рядом и от души хохотал, но,
увидев лицо Гарриса, всплывшее из-под воды, отшатнулся и ужасно
сконфузился.
     -- Прошу прощения, честное слово... -- пробормотал он
растерянно. -- Я принял вас за своего друга!
     Как считал Гаррис, ему повезло, что его не приняли за родного.
Тогда бы его утопили на месте.
     Плавание под парусом также требует знания и тренировки, хотя,
когда я был мальчишкой, я так не думал. Я был уверен, что сноровка
придёт сама собой, как в лапте или в пятнашках. У меня был товарищ,
который придерживался таких же взглядов, и вот однажды, в один
ветреный день, мы решили попробовать это дело. Мы гостили тогда в
Ярмуте, и решили выйти в рейс по реке Яр. На лодочной станции возле
моста мы наняли парусный шлюп -- и вышли.
     -- Денёк-то свежий, -- напутствовал нас лодочник. -- Лучше
возьмите риф, а пройдёте излучину, двигайте в крутой бейдевинд.
     Мы ответили, что а как же он ещё думал, и на прощание бодро
пожелали ему "счастливо оставаться", недоумевая про себя, что значит
"двигать в крутой бейдевинд", откуда нам брать этот "риф", и что с
ним делать, когда мы его возьмём.
     Пока город не скрылся, мы шли на вёслах, и затем, выбравшись
на простор, над которым носился уже не ветер, а целый ураган, мы
решили, что пора начинать операцию.
     Гектор -- кажется, его звали так -- продолжал грести, а я начал
раскатывать парус. Хотя задача оказалась нелёгкой, я в конце концов с
ней справился, и тут появился вопрос -- где у паруса верх?
     Руководствуясь неким природным инстинктом, мы, понятное
дело, решили, что верхом был низ, и начали крепить парус наоборот,
вверх ногами. Чтобы его поставить (хотя бы и так), всё равно ушла
прорва времени. По-видимому, у паруса создалось впечатление, что мы
играемся в похороны, причём я -- труп, а он -- погребальный саван.
     Обнаружив, что это не так, он треснул меня по голове гиком и
решил больше ничего не делать.
     -- Намочи его, -- сказал Гектор. -- Сунь в воду и намочи.
     Он объяснил, что люди на кораблях всегда мочат паруса, прежде
чем их поставить. Я намочил парус, но стало ещё хуже. Когда парус
липнет к вашим ногам и обворачивается вокруг головы, даже сухой,
это неприятно; когда парус мокрый -- это просто непереносимо.
     Всё-таки, вдвоём, мы его поставили. Мы натянули его, не совсем
вверх ногами, а больше наперекосяк, и привязали к мачте куском
фалиня, который для этого пришлось отрезать.
     То, что лодка не опрокинулась, я просто сообщаю как факт.
Почему она не опрокинулась, объяснить я не в состоянии.
Впоследствии я часто задумывался над этим, но так и не сумел прийти
к сколько-нибудь удовлетворительному объяснению данного
феномена.
     Возможно, в этом сказался тот естественный обскурантизм,
который вообще присущ всем явлениям в этом мире. Возможно, лодка,
на основании поверхностных наблюдений за нашими действиями,
пришла к заключению, что мы вышли на реку с целью утреннего
самоубийства, и решила, таким образом, расстроить наш план. Это
единственное объяснение, которое я могу предложить.
     Вцепившись в планшир мёртвой хваткой, мы кое-как удержались
в пределах лодки, и это был настоящий подвиг. Гектор сказал, что
пираты, и прочие мореплаватели, во время тяжёлых шквалов,
привязывают куда-нибудь руль и выбирают кливер; и считал, что нам
также следует попытаться сделать что-нибудь в этом роде. Но я был за
то, что пусть уж лучше лодка идёт по ветру сама, как ей идётся.
     Так как моему совету последовать было легче всего, мы на нём и
остановились. Ухитряясь не выпускать планшира, мы предоставили
лодке право самоопределения.
     Порядка мили лодка неслась вверх по течению с такой скоростью,
с которой я больше никогда под парусом не ходил, и больше не хочу.
Затем, на повороте, она пошла в крен, пока полпаруса не оказались в
воде. Потом она выпрямилась, каким-то чудом, и понеслась на банку
из вязкого ила.
     Эта илистая отмель нас и спасла. Лодка пропахала её до середины
и там встала. Убедившись, что мы снова в состоянии передвигаться по
собственной воле, и что нас больше не трясёт и швыряет как горошины
в баночке, мы подползли и отрезали парус.
     Мы уже довольно походили под парусом. Мы не хотели
переборщить и пресытиться. Мы прошли под парусом -- под
превосходным, полновесным, интересным, увлекательным парусом -- и
теперь решили, для разнообразия, пройтись на вёслах.
     Взявшись за вёсла, мы попытались снять лодку с отмели, и тем
самым сломали весло. Мы повторили попытку, с большой
осторожностью, но вёсла были вообще никуда не годные, и второе
сломалось ещё быстрее, чем первое, оставив нас беспомощными.
     Перед нами ярдов на сто шла отмель, сзади была вода. Оставалось
только сидеть и ждать, пока кто-нибудь пройдёт мимо.
     Денёк был не тот, чтобы народ валил на реку, прошло целых три
часа, прежде чем на горизонте появилось человеческое существо. Это
был старый рыбак, который, с колоссальным трудом, нас-таки
освободил, и с позором отбуксировал обратно к пристани.
     За доставку домой, за поломанные вёсла, за четыре с половиной
часа пользования лодкой -- за такое плавание нам пришлось выложить
все карманные деньги, которых хватило бы на немало недель. Но зато
мы приобрели опыт, а за опыт, говорят, сколько ни плати -- не
переплатишь.




     Рэдинг. -- Нас тянет паровой баркас. -- Раздражающее поведение
маленьких лодок. -- Как они путаются под ногами у паровых баркасов.
-- Джордж и Гаррис снова увиливают от работы. -- Весьма банальная
история. -- Стритли и Горинг.

     Часам к одиннадцати появился Рэдинг. Река здесь грязна и уныла.
По соседству с Рэдингом обычно никто не задерживается. Сам город --
место старинное и знаменитое, он стоит здесь ещё со смутных времён
короля Этельреда, когда датчане поставили свои корабли в бухте
Кеннет, и отправились из Рэдинга грабить Уэссекс. Именно здесь
Этельред и брат его Альфред дали датчанам бой и разбили их;
Этельред при этом молился, а Альфред сражался.
     В позднейшие годы Рэдинг, по-видимому, считался удобным
местечком, куда можно было улизнуть, когда в Лондоне становилось
скверно. В Рэдинг, как правило, сматывался Парламент, как только в
Вестминстере появлялась чума; в 1625 туда же устремился Закон, и все
процессы велись тоже в Рэдинге. Пожалуй, иногда в Лондоне можно
было и потерпеть какую-то там чуму, чтобы избавиться разом от
законников и от Парламента.
     Во время борьбы парламента с королем Рэдинг был осажден
графом Эссексом, а четверть века спустя принц Оранский разбил там
войско короля Джеймса.
     В Рэдинге покоится Генрих Первый, в бенедиктинском аббатстве,
которое он же и основал; развалины аббатства сохранились до наших
дней. В том же аббатстве достославный Джон Гонт сочетался браком с
леди Бланш.
     У Рэдингского шлюза мы догнали паровой баркас,
принадлежащий моим друзьям; они взяли нас на буксир и дотащили
почти до самого Стритли. Идти на буксире у парового баркаса -- сущее
удовольствие. По-моему, гораздо приятнее, чем грести самому. И было
бы ещё приятнее, если бы не толпа проклятых лодчонок, которые
постоянно путались под ногами у нашего баркаса -- чтобы их не
передавить, нам постоянно приходилось травить пар и стопорить ход.
Это просто какое-то безобразие, как они путаются под ногами у
баркасов, эти гребные шлюпки, необходимо принимать какие-то меры.
     И они к тому же ещё такие ужасно нахальные! Вы гудите так, что
у вас чуть не лопается котёл, а они и в ус не подуют. Будь моя воля, я
регулярно топил бы лодку-другую, просто чтобы их поучить.
     Чуть выше Рэдинга река снова очаровательна. Около Тайлхёрста
её здорово портит железная дорога, но от Мэйплдэрхема до самого
Стритли она великолепна. Чуть выше шлюза стоит Хардвик-Хаус, где
Карл Первый играл в шары. Окрестности Пенгборна, где находится
курьёзная крошечная гостиница "Лебедь", должно быть, так же здорово
примелькались habitues Картинных Выставок, как и обитателям самого
Пенгборна.
     Перед самой пещерой паровой баркас моих друзей бросил нас на
произвол судьбы, и тут Гаррис вознамерился повернуть дело так, что
грести теперь была моя очередь. Это показалось мне совершенно
необоснованным. С утра мы условились, что я дотащу лодку до трёх
миль выше Рэдинга. Так вот, мы уже на целых десять миль выше
Рэдинга! Понятное дело, что теперь снова их очередь.
     Однако мне не удалось склонить ни Джорджа, ни Гарриса к
надлежащему взгляду на этот предмет, и я, чтобы не спорить без толку,
взялся за вёсла. Не прошло минуты, как Джордж заметил что-то
чёрное, плывущее по воде, и мы направили лодку туда. Когда мы
приблизились, Джордж перегнулся через борт, схватил этот предмет и
тут же отпрянул, с криком, и бледный как полотно.
     Это был труп женщины. Она легко покоилась на воде; лицо её
было спокойно и нежно. Его нельзя было назвать прекрасным; оно
слишком рано состарилось, было слишком худым, измождённым. Но,
несмотря на печать нужды и страданий, оно всё-таки было кротким,
милым; на нём застыло то выражение расслабленного покоя, которое,
случается, снисходит на лица больных, когда, наконец, боль покидает
их.
     К счастью для нас -- у нас не было никакого желания застрять
здесь и околачиваться по следственным кабинетам -- какие-то люди на
берегу тоже заметили тело и избавили нас от заботы о нём.
     Впоследствии мы узнали историю этой женщины. Разумеется, это
была старая как мир, банальная трагедия. Женщина любила и была
обманута -- или обманулась сама. Так или иначе, она согрешила -- с
нами это по временам случается; семья и друзья, как и следовало
ожидать, возмущённые и негодующие, захлопнули перед ней свои
двери.
     Брошенная бороться с судьбой одна, с ярмом позора на шее, она
опускалась всё ниже и ниже. Какое-то время она, вместе с ребёнком,
жила на двенадцать шиллингов в неделю, которые получала работая по
двенадцать часов в день; шесть шиллингов она платила за содержание
ребёнка, и пыталась удержать душу в теле на остальное.
     Шесть шиллингов в неделю связывают душу с телом не очень
крепко. Соединённые только такими непрочными узами, они всё время
норовят избавиться друг от друга. И вот в один день, наверное, боль и
угрюмая беспросветность предстали перед ней как никогда ярко и
ясно; и этот глумливый призрак испугал её. Она обратилась к друзьям
с последним призывом, но за холодной стеной благоприличия голос
заблудшей парии не был услышан. Тогда она отправилась повидать
ребёнка; она взяла его на руки и поцеловала, безжизненно и
безотрадно, не выдавая никакого чувства, а потом, вложив в ручонку
коробку грошовых конфет, купила, на последние деньги, билет, и
уехала в Горинг.
     Может быть, самые горькие воспоминания её жизни были связаны
с лесистыми берегами и ярко-зелёными лугами у Горинга; но женщины
странным образом всегда прижимают к сердцу нож, который нанёс им
рану. А может быть, к горечи примешались солнечные воспоминания о
самых сладких часах, проведённых здесь в тени зарослей, где деревья
склоняют ветви к земле так низко.
     Весь день она бродила по прибрежным лесам, а когда наступил
вечер, и серые сумерки раскинули над водой свою печальную мантию,
она простёрла руки к молчаливой реке, которая знала её печали и
радости. И река приняла её в нежные свои объятия, и приютила её
истомлённую голову у себя на груди, и утолила боль.
     Так согрешила она во всём -- в жизни, и в смерти. Боже, помилуй
её! И всех других грешников, будь таковые ещё.
     В Горинге на левом берегу, или в Стритли на правом, или в обоих
сразу, очень мило провести несколько дней. Водный простор здесь, до
самого Пенгборна, так и манит пуститься в солнечный день под
парусом, или пройтись под луной на вёслах; места повсюду вокруг
здесь полны очарования. В этот день мы собирались добраться до
Уоллингфорда, но прелестный улыбчивый лик реки соблазнил нас,
чтобы немного здесь задержаться. И мы, оставив лодку у моста,
отправились в Стритли и позавтракали у "Быка", чем Монморанси
оказался весьма удовлетворён.
     Говорят, что холмы с обеих сторон реки здесь некогда
соединялись и преграждали дорогу тому, что сегодня является Темзой,
и что река тогда заканчивалась у Горинга, образуя огромное озеро. Я
не в состоянии ни опровергнуть, ни подтвердить эту версию. Я её
просто сообщаю.
     Стритли -- старинный город, возникший, как большинство
прибрежных городов и деревень, ещё в саксонские и бриттские
времена. Если вы можете выбирать, где остановиться, то Горинг
совсем не такое славное место, как Стритли; но по-своему он тоже
сойдёт, и он ближе к железной дороге (на случай, если вы собираетесь
улизнуть из гостиницы не заплатив по счёту).




     Стирка. -- Рыба и рыболовы. -- Об искусстве ловить рыбу на
удочку. -- Честный удильщик на муху. -- Рыболовная история.

     Мы задержались в Стритли на два дня и отдали платье в стирку.
Сначала мы попробовали постирать его сами, в реке, под управлением
Джорджа, но потерпели провал. Провал -- это ещё мягко сказано,
потому что после стирки проблема только усугубилась. До стирки
наше платье было очень, очень грязным, что правда, то правда. Однако
его ещё можно было носить. А вот после стирки... В общем, река
между Хенли и Рэдингом стала намного чище после того, как мы
постирали в ней платье. Всю грязь, которая содержалась в реке между
Хенли и Рэдингом, во время Стирки нам удалось собрать и уместить в
одежду.
     Как сказала нам прачка в Стритли, она чувствует себя просто
обязанной просить тройную цену за такую работу. Она сказала, что это
была уже не стирка, а какие-то земляные работы.
     Мы безропотно оплатили счет.
     Окрестности Стритли и Горинга -- крупный центр рыболовства.
Рыбная ловля здесь просто на славу. Река здесь просто кишит щукой,
плотвой, ельцом, пескарём и угрём; здесь можно сидеть и удить с утра
до вечера.
     Кое-кто так и делает. Только никогда ничего не ловит. Я не знаю
ни одного человека, который смог бы в Темзе что-то поймать, кроме
головастиков и дохлых кошек, но в этом случае рыбная ловля уже не
при чём. Местный "спутник рыболова" даже не заикается о
возможности здесь что-то поймать. "Ареал благоприятен для рыбной
ловли" -- всё, что там сказано; и я, судя по тому, что здесь видел, готов
это заявление поддержать.
     В мире больше нет такого места, где можно было бы столько
удить. Есть рыболовы, которые приезжают сюда на весь день; есть
такие, кто остаётся здесь на весь месяц. Если хотите, можете тут
поселиться, и удить целый год -- будет всё то же самое.
     "Руководство по рыбной ловле на Темзе" гласит, что "в этих
местах ловятся также молодые щуки и окуни", но в этом Руководство
по рыбной ловле неправо. Щуки и окуни в этих местах водятся, я знаю
это наверняка. Вы можете наблюдать, как они носятся косяками; когда
вы гуляете на берегу, они наполовину высовываются из воды, и
разевают рты, в надежде получить печенье. А если вы идёте купаться,
они толкутся вокруг, путаются под ногами, и выводят вас из терпения.
Но чтобы они "ловились", будь то на червяка или еще как-нибудь
подобным образом, -- щас.
     Сам я рыболов неважный. В своё время я уделил немало внимания
данной проблеме, и как мне казалось, добился определённых успехов.
Но бывалые люди сказали, что настоящего рыболова из меня не
получится, и посоветовали мне это дело бросить. Они сказали, что у
меня в высшей степени точный бросок и я, как видно, обладаю нужной
смекалкой и ленью, в той степени, которая требуется. Но они были
убеждены, что никакого рыбака из меня не получится, никогда. Для
этого у меня не хватает воображения.
     Они говорили, что для поэта, или сочинителя бульварных
романов, репортёра, или ещё чего-нибудь в этом роде, я мог бы сойти.
Но для того, чтобы занять какое-либо положение среди рыболовов на
Темзе, требуется куда больше фантазии, смелости и
изобретательности, чем есть у меня.
     У некоторых сложилось такое впечатление, что будто для того,
чтобы стать хорошим рыбаком, необходима только способность бегло
врать, не краснея. Это заблуждение. Простая голая фальсификация
здесь бесполезна; она под силу даже самому желторотому.
Малосущественные детали, рельефные вероятностные приёмы, общая
атмосфера доскональной скрупулёзности, почти педантичной
ортодоксальности -- вот качества, по которым узнаётся подлинный
рыболов.
     Каждый может войти и сказать: "Вчера вечером я поймал
пятнадцать дюжин окуней", или "В прошлый понедельник я вытащил
пескаря весом в восемнадцать фунтов и длиной в три фута".
     Здесь нет ни мастерства, ни искусства, которые для такого дела
требуются. Это свидетельствует о мужестве, и не более.
     Нет. Квалифицированный рыболов гнушается лжи, вот такой лжи.
Его метод -- сам по себе область науки.
     Он преспокойно входит, не снимая шляпы, выбирает самое
удобное кресло, набивает трубку и, не произнося ни слова, начинает
курить. Он даёт молодёжи вволю похвастаться и, дождавшись
мимолётной паузы, вынимает трубку изо рта, выколачивает золу о
решётку камина, и замечает:
     -- Ладно. О том, что я поймал во вторник вечером, лучше никому
вообще не рассказывать.
     -- А что? -- спрашивают его.
     -- Потому что мне всё равно никто не поверит, -- спокойно
отвечает он, без малейшего оттенка горечи в голосе. Затем он снова
набивает трубку, и заказывает на три шиллинга шотландского виски со
льдом.
     После этого наступает молчание; никто не уверен в себе до такой
степени, чтобы вступать со старым джентльменом в полемику, и тот
вынужден продолжать, не дожидаясь поддержки.
     -- Нет, -- задумчиво продолжает он. -- Я бы и сам не поверил,
расскажи мне такое. И всё-таки это факт! Я просидел там весь день и
не поймал вообще ничего. Полсотни плотвишек и два десятка
щучёнышей в счёт, разумеется, не идут. Я уж было решил, что клёв
никуда не годится, и хотел было бросить, как вдруг чувствую, кто-то
здорово тяпнул лесу. Ну, думаю, опять какая-то мелочь, и подсекаю.
Пусть меня повесят, но удилище как завязло! Только через полчаса --
полчаса, сэр! -- я смог вытащить эту рыбу, и каждую секунду я так и
ждал, что оно треснет! Наконец, я его вытащил, и как вы думаете, что
это было? Осётр! Сорокафунтовый осётр, на удочку, сэр! Да, да,
понимаю ваше удивление, понимаю... Хозяин, ещё шотландского!
     Потом он рассказывает, как все были поражены, и что сказала его
жена, когда он добрался домой, и что подумал об этом Джо Багглз.
     Я спросил хозяина одного трактира на берегу, не осточертело ли
ему выслушивать все эти рыбацкие басни. Он ответил:
     -- О нет, сэр; теперь уже нет. Сначала, конечно, глаза на лоб у
меня лезли, бывало. Но теперь ничего, нам ведь с хозяйкой приходится
слушать их с утра до вечера. Ко всему привыкаешь, знаете ли. Ко
всему привыкаешь.
     Знал я одного юношу. Это был честнейший паренёк;
пристрастившись к ловле на муху, он взял за правило никогда не
преувеличивать свой улов больше чем на двадцать пять процентов.
     -- Когда я поймаю сорок штук, -- говорил он, -- то всем буду
рассказывать, что поймал пятьдесят, и так далее. Но больше я лгать не
стану, потому что лгать грешно.
     Однако двадцатипятипроцентный план не заработал вообще. Им
просто не удалось воспользоваться. Самый большой улов его
выражался цифрой три, а добавить к трём двадцать пять процентов
нельзя, во всяком случае, в рыбах.
     Ему пришлось повысить процент до тридцати трёх с третью; но
опять же, это было совсем неудобно в тех случаях, когда он ловил одну
или две. Таким образом, в целях рационализации, он решил количество
просто удваивать.
     В течение двух месяцев он честно следовал этой системе, но
потом разочаровался и в ней. Никто не верил, что он преувеличивает
улов только в два раза, и он, таким образом, не заработал себе никакой
репутации, причём такая умеренность только ставила его в невыгодное
положение среди других рыбаков. Поймав три маленькие рыбёшки, и
уверяя всех, что поймал шесть, он только испытывал зависть к тому,
который заведомо выловил всего одну, а рассказывал, что выудил пару
дюжин.
     В итоге он заключил с собой окончательное соглашение, которое
свято с той поры соблюдал; оно состояло в том, что каждая пойманная
рыбёшка считалась за десять, а ещё десять добавлялось для старта.
Например, если не ловил вообще ничего, он говорил, что поймал
десяток (по этой системе вам никогда не удастся поймать меньше
десятка, на этом она базируется). А дальше, если ему и на самом деле
случалось поймать одну рыбку, такая считалась за двадцать, в то время
как две -- за тридцать, три -- за сорок, и т.д..
     Эта система элементарна и проста в применении; позже говорили
о том, что её следует принять к использованию среди рыболовов
вообще. Действительно, около двух лет назад Комитет Ассоциации
рыбной ловли на Темзе рекомендовал внедрение этой системы, но
некоторые из старейших членов Ассоциации выдвинули протест. Они
заявили, что готовы рассмотреть этот план, если коэффициент будет
удвоен, так, чтобы каждая рыба считалась за двадцать.
     Если у вас найдётся как-нибудь на реке свободный вечер, я
посоветовал бы заглянуть в какой-нибудь прибрежный трактирчик, и
занять место в распивочной. Там почти наверняка вам встретится пара-
тройка старых удильщиков, которые, потягивая пунш, заставят вас
проглотить такую порцию рыболовных историй, что диспепсия вам
гарантирована на целый месяц.
     Мы с Джорджем -- не знаю, куда подевался Гаррис, но среди бела
дня он вышел побриться, потом вернулся, потом целых сорок минут
наводил глянец на башмаки, и с тех пор мы его не видели -- так вот, мы
с Джорджем и собакой, предоставленные в собственное распоряжение,
на второй вечер отправились прогуляться в Уоллингфорд, а на
обратном пути забрели в маленький прибрежный трактир, чтобы
отдохнуть, перекусить, ну и так далее.
     Мы вошли в зал и уселись. Там был какой-то старик, куривший
длинную глиняную трубку, и мы, конечно, разговорились.
     Он сообщил, что сегодня был славный денёк, а мы сообщили, что
и вчера был славный денёк, а потом мы все сообщили друг другу, что и
завтра, наверно, тоже будет славный денёк. Джордж сказал, что
урожай, кажется, будет отличный.
     После этого каким-то образом выяснилось, что мы здесь
проездом, и завтра утром двигаем дальше.
     Затем в беседе произошла пауза, во время которой наши глаза
блуждали по комнате. В конце концов они остановились на пыльном
старом стеклянном шкафчике, высоко над каминной полкой. В нём
содержалась форель. Эта форель просто загипнотизировала меня; рыба
была просто чудовищной величины. На первый взгляд я даже принял
её за треску.
     -- А! -- сказал джентльмен, проследив направление моего взгляда.
-- Славная штука, да?
     -- Просто необыкновенная, -- пробормотал я, а Джордж спросил
старика, сколько она, по его мнению, весит.
     -- Восемнадцать фунтов и шесть унций, -- ответил наш друг,
поднимаясь и снимая с вешалки плащ. -- Да, -- продолжал он, --
третьего числа будущего месяца стукнет шестнадцать лет с того дня,
как я её вытащил. Я поймал её на малька, чуть ниже моста. Люди мне
рассказали, что она завелась в реке, а я говорю -- поймаю! -- и поймал.
Сейчас такой рыбы в наших местах, наверно, уже немного. Спокойной
ночи, джентльмены, спокойной ночи.
     И он вышел, и мы остались одни.
     После этого мы не могли оторвать от рыбины глаз. Это была
действительно замечательная форель. Мы всё ещё смотрели на неё,
когда у трактира остановилась повозка, в дверях возник местный
извозчик с кружкой пива в руке, и тоже воззрился на рыбу.
     -- Здоровенная форель, а? -- сказал Джордж, оборачиваясь.
     -- Что говорить, немаленькая, -- ответил возчик; потом, отхлебнув
пива, добавил: -- Вас тут наверно не было, когда её поймали?
     -- Нет. Мы тут проездом.
     -- А! -- сказал возчик. -- Тогда конечно, не было. Уже лет пять,
как я её поймал.
     -- О! Значит, это вы её поймали? -- сказал я.
     -- Да, сэр, -- ответил наш приветливый собеседник. -- Как раз под
шлюзом, тогда там ещё шлюз был, как-то в пятницу, после обеда. И
поймал-то на муху, обалдеть просто. И пошёл-то щук половить, ей-
богу, какая форель, и не думал даже, а как увидел на леске это чудище,
чуть не упал, ей-богу. Ещё бы, в ней как-никак двадцать шесть фунтов.
Спокойной ночи, джентльмены, спокойной ночи.
     Спустя пять минут пришёл третий, и описал, как он поймал эту
форель одним ранним утром на уклейку. Потом он ушёл, а на смену
ему явился флегматичный джентльмен средних лет, который с важным
видом уселся у окна.
     Сперва все молчали. Потом, наконец, Джордж повернулся к вновь
прибывшему и сказал:
     -- Прошу прощения и надеюсь, вы простите нам нашу смелость --
мы тут у вас совершенно чужие -- но мы с моим другом были бы
весьма признательны, если бы вы рассказали нам, как вам удалось
поймать вот эту форель.
     -- А кто вам сказал, что эту форель поймал я?! -- последовал
удивлённый ответ.
     Мы ответили, что никто, но мы как-то инстинктивно чувствуем,
что это сделал именно он.
     -- Вот уж поразительный случай, совершенно поразительный! --
рассмеялся флегматичный незнакомец. -- Ведь да, ведь да, вы правы!
Её поймал я. Надо же, как вы так угадали? Нет, нет, это совершенно
поразительно, поразительно!
     И он рассказал нам, как потратил полчаса, чтобы её вытащить, и
как у него сломалось при этом удилище. Он сообщил, что когда
пришёл домой, тщательно её взвесил, и она потянула тридцать четыре
фунта.
     Потом ушёл он, в свою очередь, а к нам заглянул хозяин. Мы
рассказали всё, что услышали про форель, он пришёл в страшный
восторг, и мы от души хохотали.
     -- Выходит, Джим Бейтс, и Джо Маггл, и мистер Джонс, и старина
Билли Мандерс -- все рассказывали, что её поймали они? Ха-ха-ха! Да-
а-а, здорово! -- восклицал честный старик, от души веселясь. -- Ну да,
сами поймали, и повесили тут у меня в гостиной, да? Ха-ха-ха!
     И тогда он рассказал на подлинную историю этой форели.
Оказывается, он поймал её сам, много лет назад, когда был совсем
мальчишкой. Для этого не потребовалось никакого мастерства или
искусства, ему просто повезло, как всегда везёт мальчугану, который
удирает с урока, чтобы в солнечный день поудить на верёвочку,
привязанную к пруту.
     Он сказал, что когда притащил домой этакую форелину, его даже
не стали пороть, и даже сам учитель признал, что она стоит тройного
правила, со всеми упражнениями, вместе взятыми.
     Тут его позвали из комнаты, а мы с Джорджем снова уставились
на рыбищу.
     Это была воистину изумительная форель. Чем больше мы на неё
смотрели, тем больше восхищались.
     Она привел Джорджа в такой трепет, что он взобрался на спинку
кресла, откуда её было лучше видно.
     Кресло шатнулось, Джордж, чтобы удержаться, в смятении
схватился за шкафчик, шкафчик с грохотом полетел вниз, за ним
слетел вместе со стулом и Джордж.
     -- Рыбу не угробил? -- вскричал я в страхе, бросаясь к нему.
     -- Надеюсь, -- ответил Джордж, осторожно поднимаясь на ноги и
осматриваясь.
     Но он ошибся. Форель разлетелась вдребезги на тысячу кусков. (Я
сказал тысячу, но их, может быть, было только девятьсот. Я не считал.)
     Нам показалось странным и непонятным, как это чучело форели
могло рассыпаться на такие маленькие кусочки.
     Это действительно было бы странно и непонятно, если бы это
было чучело. Но это было не чучело.
     Форель была гипсовая.




     Шлюзы. -- Мы с Джорджем фотографируемся. -- Уоллингфорд. --
Дорчестер. -- Эбингдон. -- Хорошее место, где можно утонуть. --
Трудный участок реки. -- Развращающее влияние речного воздуха.

     Рано утром мы покинули Стритли, прошли на вёслах до Калэма,
стали в затоне и, натянув тент, легли спать.
     Река между Стритли и Уоллингфордом не представляет
выдающегося интереса. За Кливом у вас участок в шесть с половиной
миль, где нет ни одного шлюза. Это, пожалуй, самый длинный
свободный участок реки выше Теддингтона, и этим пользуется
Оксфордский гребной клуб для своих отборочных соревнований среди
восьмёрок.
     Но, как бы ни радовало такое отсутствие шлюзов человека с
веслом, любителю развлечений остаётся об этом только жалеть.
     Мне, например, шлюзы нравятся. Они приятно разнообразят
скучищу гребли. Мне нравится сидеть в лодке и медленно возноситься
из прохладных глубин к новым горизонтам и новым пейзажам; или
погрузиться в бездну, как бы покинув мир, а потом ждать, когда
заскрипят мрачные створы, и полоска дневного света начнёт
расширяться. И вот перед вами простирается во всю гладь
улыбающаяся река, и вы освобождаете свою лодчонку из недолгого
плена, и вновь выбираетесь на приветливый простор Темзы.
     Они такие живописные, эти шлюзы! Бравый старик-сторож,
весёлая жена и ясноглазая дочка -- как приятно перекинуться с ними
парой слов! Здесь встречаешься с другими лодками и обмениваешься
речными сплетнями. Без этих обсаженных цветами шлюзов Темза
перестанет казаться страной чудес.
     Разговоры о шлюзах напоминают мне о катастрофе, в которую
чуть не попали мы с Джорджем, однажды летом, около Хэмптон-Корта.
     День был чудесный, шлюз был забит, и, как водится на реке, пока
мы стояли, а вода поднималась, некий фотограф-экспериментатор нас
фотографировал.
     Я не сразу сообразил в чём дело, и поэтому был весьма удивлён,
когда заметил, как Джордж лихорадочно поправляет брюки, ерошит
волосы, залихватски сдвигает шапочку на самый затылок, и затем,
изобразив печально-благодушевную томность, принимает грациозную
позу, и пытается куда-нибудь спрятать ноги.
     Сначала я подумал, что он заметил какую-нибудь знакомую
девушку; я стал оглядываться, чтобы выяснить, кого именно. Тут я
увидел, что все вокруг одеревенели. Все застыли в таких затейливых и
прихотливых позах, какие я видел только на японском веере. Девушки
улыбались. О, как они были милы! А молодые люди хмурились, и лица
их выражали величие и суровость.
     Тут, наконец, истина постигла меня, и я испугался, что не успею.
Наша лодка была впереди всех, и я рассудил, что с моей стороны будет
просто невежливо испортить фотографу снимок.
     Итак, я быстро повернулся лицом, и занял позицию на носу,
опершись на багор с небрежным изяществом, в таком аттитюде,
который бы намекнул на то, какой я сильный и ловкий. Я поправил
причёску, выпустил на лоб прядь, и придал лицу выражение ласковой
грусти, с лёгким оттенком цинизма, что, как говорят, мне идёт.
     Пока мы стояли так, в ожидании решительного момента, сзади
раздался голос:
     -- Эй! Посмотрите на нос!
     Я не мог оглянуться и выяснить, что там случилось, и чей это был
нос, на который было нужно смотреть. Я бросил украдкой взгляд на
нос Джорджа. Нос как нос (во всяком случае, исправлять там было
нечего). Тогда я покосился на свой, но и там всё было вроде как надо.
     -- Посмотрите на нос, осёл вы этакий! -- крикнул тот же голос,
уже громче.
     Затем другой подхватил:
     -- Вытаскивайте скорее свой нос, алё! Вы, вы, двое с собакой!
     Ни Джордж, ни я не решались оглянуться. Фотограф уже взялся за
крышечку, и снимок мог быть сделан в любую секунду. Это нам так
орут? Ну и что там такое у нас с носами? Почему их нужно
вытаскивать?
     Но тут завопил уже весь шлюз, и зычный глас откуда-то сзади
воззвал:
     -- Да гляньте же на свою лодку, сэр! Эй вы, в чёрно-красных
шапках! Быстрей, а то на снимке получатся ваши трупы!
     Тогда мы оглянулись и увидели, что нос нашей лодки застрял
между брусьями стенки, а вода прибывает, и лодка кренится. Ещё
секунда, и мы опрокинемся. С быстротой молнии мы схватились за
вёсла; мощный удар в боковину освободил лодку, а мы полетели вверх
тормашками.
     На этой фотографии мы с Джорджем получились плохо. Как и
следовало ожидать (наверно это была судьба) фотограф пустил в ход
свою чёртову машину как раз в тот момент, когда мы лежали на
спинах, болтая ногами как сумасшедшие, а на наших физиономиях
было написано "Где мы?" и "Что случилось?".
     Главным композиционным элементом на фотографии оказались
наши четыре ноги, без сомнения. Потому что больше почти ничего не
было видно. Они заняли передний план целиком. За ними можно было
разглядеть очертания других лодок, и фрагменты окружающего
пейзажа; но всё остальное имело такой совершенно несущественный и
жалкий вид, в сравнении с нашими ногами, что пассажиры других
лодок просто устыдились собственного ничтожества, и карточки
заказывать не стали.
     Владелец одного парового баркаса, который заказал шесть штук,
отменил заказ, как только увидел негатив. Он сказал, что возьмёт
карточки, если ему покажут, где его паровой баркас. Но никто показать
не смог, потому что баркас находился где-то за правой ногой Джорджа.
     С этой фотографией вышло вообще много неприятностей.
Фотограф считал, что мы должны взять по дюжине штук каждый,
поскольку заняли девять десятых площади снимка. Но мы отказались.
Мы сказали, что не прочь фотографироваться во весь рост, но
предпочитаем делать это в корректной ориентации.
     Уоллингфорд, который на шесть миль выше Стритли, городок
очень древний; он являлся активным центром по сотворению
английской истории. Во времена бриттов это был примитивный,
вылепленный из грязи посёлок; бритты жили здесь до тех пор, пока
римские легионы не прогнали их, и не заменили глинобитные стены
мощными укреплениями, следы которых Время не смогло уничтожить
и до сих пор -- так здорово умели строить каменщики тех древних
времён.
     Но Время, пусть и споткнулось о римские стены, вскоре обратило
в прах самих римлян, и после них дикари-саксы дрались здесь с
мамонтами-датчанами, пока не пришли норманны.
     Город, укрепленный и обнесенный стенами, простоял до самой
Парламентской войны, когда Фэйрфакс подверг его долгой и жестокой
осаде. Но он всё-таки пал, и стены его были разрушены до основания.
     От Уоллингфорда к Дорчестеру окрестность реки становится
гористее, разнообразнее и живописнее. Дорчестер стоит в полумиле от
берега. Если у вас небольшая лодка, к городку можно подобраться на
вёслах по Тему, но лучше всё-таки пристать у Дэйского шлюза, и
пройтись пешком по лугам. Дорчестер -- обворожительно мирный
старинный городок, уютно дремлющий в безмятежности и покое.
     Дорчестер, как и Уоллингфорд, был городом уже в древности; он
назывался тогда Кайр Дорен, "город на воде". Позднее римляне
поставили здесь огромный лагерь; окружающие укрепления видно и до
сих пор, как невысокие сглаженные холмы. В саксонские дни
Дорчестер был столицей Уэссекса. Город этот очень древний, и когда-
то был велик и мощен. А теперь он стоит себе в стороне от шумного
света, тихонько дремлет, и видит сны.
     Вокруг Клифтон-Хэмпдена -- деревушка просто прелестная,
старомодная, покойная, вся в изящном цвету -- речной пейзаж
роскошен и великолепен. Если вам придётся заночевать в Клифтоне,
лучше всего остановиться в "Ячменной скирде". Это, бесспорно, на
реке самая чудная, самая старинная гостиница. Она стоит справа от
моста, довольно далеко от деревни. Маленькие фронтончики,
соломенная крыша и решётчатые окна придают ей совершенно
сказочный вид, а внутри там и вовсе как "в некотором царстве, в
некотором государстве".
     Для героини современного романа эта гостиница место не совсем
подходящее. Героиня современного романа, как правило, "царственно
высока" и постоянно "выпрямляется в полный рост". В "Ячменной
скирде" она бы каждый раз билась головой в полоток.
     Для пьяного эта гостиница место тоже никуда не годное.
Слишком уж здесь много сюрпризов в виде всяких нежданных
ступенечек -- то вниз из одной комнаты, то вверх в другую; что
подняться в спальню, что, поднявшись, отыскать постель -- никакое из
таких предприятий ему не осуществить никогда.
     Наутро мы встали рано, потому что хотели попасть в Оксфорд к
полудню. Просто удивительно, как рано встаёшь, когда ночуешь на
открытом воздухе. Как-то не особо хочется полежать "ну ещё пять
минут", когда лежишь, завернувшись в плед, на дне лодки, с саквояжем
вместо подушки, как обычно хочется на перине. Мы покончили с
завтраком и прошли Клифтонский шлюз уже к половине девятого.
     От Клифтона до Калэма берега тянутся плоские, нудные и
неинтересные, но после Калэмского шлюза -- это самый холодный и
глубокий шлюз на реке -- пейзаж оживляется.
     В Эбингдоне река подходит прямо к улицам. Эбингдон --
типичный провинциальный городок, спокойный, чрезвычайно
респектабельный, чистенький, и отчаянно скучный. Он гордится своей
древностью, но ему вряд ли сравниться с Уоллингфордом и
Дорчестером. Когда-то здесь стояло знаменитое аббатство, и теперь в
том, что осталось от священных стен, варят горькое.
     В Эбингдонской церкви Св. Николая стоит памятник Джону
Блэкуоллу и его жене Джейн, которые после долгой и счастливой
супружеской жизни скончались в один и тот же день, 21 августа 1625
года. А в церкви Св. Елены есть запись о мистере У. Ли, умершем в
1637 году, который "имел в жизни своей от чресл своих потомства
двести без трёх". Если попробовать посчитать, то получится, что
семейство мистера Ли насчитывало сто девяносто семь человек.
Мистер У. Ли (пять раз избиравшийся мэром Эбингдона) был, без
сомнения, благодетелем своего поколения; но я надеюсь, что в наш
перенаселённый девятнадцатый век таких осталось уже немного.
     Между Эбингдоном и Ньюнэм-Кортни Темза очаровательна. В
Ньюнэм-Парк побывать весьма стоит. Он открыт по вторникам и
четвергам. Во дворце собрана богатая коллекция картин и редкостей, а
сам парк очень красив.
     Бьеф под Сэнфордской перемычкой, сразу под шлюзом, очень
подходящее место для того, чтобы утопиться. Подводное течение здесь
просто страшное; стоит вам только туда попасть, и дело в шляпе. Тут
установлен обелиск, отмечающий место, где уже утонули двое
купальщиков. Ступеньки этого обелиска обычно служат трамплином
для молодых людей, которые стремятся проверить, как здесь на самом
деле опасно.
     Иффлийский шлюз с "Мельницей", в миле от Оксфорда, --
излюбленный сюжет среди братьев по кисти, обожающих речную
сцену. Реальный объект, однако, вызывает значительное
разочарование, после картин. Вообще, я заметил, в этом мире мало что
как-то соответствует своему изображению на картинке.
     Иффлийский шлюз мы прошли около половины первого, и затем,
приведя лодку в порядок, и приготовив всё к высадке, двинулись на
приступ последней мили. Чтобы разобраться в этом участке реки, на
нём нужно родиться. Я бывал здесь порядочно, но освоиться так и не
смог. Человек, способный пройти прямым курсом от Иффли до
Оксфорда, вероятно, сумеет ужиться под одной крышей с женой,
тёщей, старшей сестрой, и со старой семейной служанкой его
младенческих лет.
     Сначала течение тащит вас к правому берегу, потом к левому,
потом выносит на середину, разворачивает три раза, снова уносит
вверх и заканчивает, как правило, попыткой расплющить вас о
дебаркадер со студентами.
     Всё это, разумеется, послужило причиной того, что на
протяжении данной мили мы то и дело становились поперёк дороги
другим лодкам, а они нам; а это, разумеется, послужило причиной
того, что было пущено в ход внушительное количество ненормативной
лексики.
     Не знаю, почему оно так, но на реке все становятся просто до
крайности раздражительны. Пустяковые казусы, которые на суше
проходят почти незаметно, доводят вас практически до исступления,
если случаются на воде. Когда Джордж с Гаррисом разыгрывают из
себя ослов на суше, я снисходительно улыбаюсь. Когда они
идиотничают на реке, я употребляю ругательства, от которых кровь
стынет в жилах. Если наперерез моей лодке лезет другая, мне хочется
схватить весло, и поубивать там всех.
     Тишайшие, кротчайшие на суше люди, попав в лодку, становятся
буйными и кровожадными. Однажды я совершал плавание с молодой
леди. Это была самая ласковая и славная девушка, сама по себе, но
слушать, как она выражается на реке, было просто страшно.
     -- Алё! Чтобы ты сдох! -- вопила она, когда какой-нибудь
незадачливый гребец попадался ей на пути. -- Надо пасти, куда
прёшься, кретин!
     А если парус не становился как следует, она хватала его, дёргала
вообще уже страшно, и с возмущением объявляла:
     -- Нет, вот ведь гадёныш!
     И, тем не менее, как я уже говорил, на берегу она была мила и
добросердечна.
     Речной воздух оказывает развращающее влияние на характер; и
это, я думаю, та причина, по которой даже грузчики с барж, иной раз,
нагрубят друг другу, допустив выражения, о которых, не сомневаюсь, в
спокойную минуту жалеют.




     Оксфорд. -- Рай в представлении Монморанси. -- Лодка, которая
берётся напрокат в верховьях Темзы, её привлекательность и
преимущества. -- "Гордость Темзы". -- Погода меняется. -- Река в
разных аспектах. -- Не радостный вечер. -- Тоска по недостижимому. --
Ободрительная беседа. -- Джордж играет на банджо. -- Траурная
мелодия. -- Ещё один мокрый день. -- Бегство. -- Скромный ужин и
тост.

     В Оксфорде мы провели два очень приятных дня. В Оксфорде
навалом собак. В первый день Монморанси дрался одиннадцать раз, во
второй -- четырнадцать, и определенно считал, что попал в рай.
     Среди людей по характеру слишком слабых или слишком ленивых
(кому как), чтобы наслаждаться греблей против течения,
распространён обычай нанимать в Оксфорде лодку и спускаться оттуда
вниз. Для энергичных, однако, путешествие вверх по течению
однозначно предпочтительней. Всё время плыть по течению не
полезно. Гораздо больше удовлетворения бороться с ним, распрямив
спину, и прокладывать себе дорогу вперёд, ему наперекор. Во всяком
случае, мне так кажется, когда Гаррис с Джорджем гребут, а я сижу на
руле.
     Тем же, кто всё-таки предполагает стартовать в Оксфорде, я
рекомендую запастись собственной лодкой (если, конечно, не
получится запастись чужой без риска попасться). Лодки, которые дают
напрокат за Марло, в общем, очень хорошие лодки. Они почти не
текут, и если с ними обращаться бережно, разваливаются на куски или
тонут нечасто. В них есть на что сесть, и есть всё необходимое -- или
почти всё необходимое -- чтобы грести и править.
     Но они не эффектны. Лодка, которая берётся напрокат за Марло,
не такая лодка, в которой можно рисоваться и пускать в глаза пыль.
Лодка, которая берётся напрокат в верховьях Темзы, очень скоро
кладёт конец всяким подобного рода глупостям со стороны своих
пассажиров. Это её главное -- и, пожалуй, единственное --
достоинство.
     Человек в лодке, которая берётся напрокат в верховьях Темзы,
склонен к скромности и уединению. Он любит держаться в тени, под
деревьями, и путешествует большей частью либо рано утром, либо
поздно вечером, когда людей на реке немного.
     Когда человек в лодке, которая берётся напрокат в верховьях
Темзы, видит знакомого, он вылезает на берег, и прячется за деревом.
     Однажды летом я был в компании, которая взяла напрокат лодку в
верховьях Темзы, на несколько дней. Никто из нас до тех пор не видел
лодки, которая берётся напрокат в верховьях Темзы; и когда мы её
увидели, то не поняли, что это такое.
     Мы заказали по почте четырёхвёсельный скиф. Когда, с
чемоданами, мы спустились на пристань и назвали себя, лодочник
воскликнул:
     -- Как же, как же! Это вы заказали четырёхвёсельный скиф. Всё в
порядке. Джим, тащи сюда "Гордость Темзы".
     Мальчик ушёл, и через пять минут возвратился, с трудом волоча
за собой фрагмент ископаемой древесины, по всей видимости,
откопанный совсем недавно, причём откопанный неосторожно, с
нанесением неоправданных повреждений в процессе раскопок.
     Лично я, при первом взгляде на данный предмет, решил, что это
какой-то реликт эпохи Древнего Рима. Реликт чего именно, я не знаю,
скорее всего, гроба.
     Верховья Темзы изобилуют римскими древностями, и моё
предположение показалось мне весьма вероятным. Однако один из нас,
серьёзный юноша, смысливший кое-что в геологии, мою
древнеримскую теорию осмеял. Он сказал, что даже наиболее
посредственному интеллекту (категория, к которой он, к его глубокому
сожалению, причислить меня не может) совершенно ясно, что предмет,
обнаруженный мальчиком, является окаменелым скелетом кита. И он
указал нам на ряд признаков, свидетельствовавших о том, что
ископаемое должно принадлежать к доледниковому периоду.
     Чтобы урегулировать конфликт, мы обратились к мальчику. Мы
сказали, чтобы он не боялся, и сообщил правду как есть. Была ли
окаменелость китом пре-библейских времён, или гробом эпохи раннего
Рима?
     Мальчик сказал, что это была "Гордость Темзы".
     Подобный ответ со стороны мальчика мы сначала нашли весьма
остроумным, и за такую находчивость кто-то даже выдал ему два
пенса. Но когда он упёрся, и шутка, как нам показалось, стала
переходить границы, мы разозлились.
     -- Ладно, ладно, юноша! -- оборвал его наш капитан. -- Хватит
нам тут болтать. Тащи это корыто обратно к мамаше, а сюда давай
лодку.
     Тогда к нам вышел сам шлюпочник, и заверил нас, своим словом
специалиста, что данный предмет на самом деле является лодкой;
больше того, это и есть тот самый "четырёхвёсельный скиф",
выбранный для нашего сплава по Темзе.
     Мы разворчались. Мы считали, что он бы мог, по крайней мере,
её побелить или просмолить бы. В общем, сделать хоть что-нибудь,
чтобы она отличалась от обломка кораблекрушения хоть как-нибудь.
Но он не находил в ней никаких изъянов.
     На наши замечания он даже обиделся. Он сказал, что выбрал для
нас лучшую лодку из всего своего фонда, и что мы ещё должны сказать
спасибо.
     Он сказал, что "Гордость Темзы", как она тут стоит (или, скорее,
кое-как держится), так и прослужила верой и правдой сорок лет только
на его памяти, и никто никогда на неё не жаловался, так что он вообще
не поймёт, зачем нам сейчас это нужно.
     Мы больше не спорили.
     Мы связали верёвочками части этой так называемой лодки,
раздобыли немного обоев, налепили их на самые изгаженные места,
помолились, и ступили на борт.
     За шестидневный прокат останца с нас содрали тридцать пять
шиллингов. На любом складе, где продаётся плавник, мы приобрели бы
такой предмет, целиком, за четыре шиллинга и шесть пенсов.
     На третий день погода испортилась (простите, теперь я уже
говорю о теперешнем путешествии), и мы вышли из Оксфорда в
обратный путь под самым дождём, мелким и нудным.
     Река -- когда солнце сверкает в танцующих волнах, красит
золотом серо-зелёные стволы буков, сверкает во тьме прохладных
лесных троп, прогоняет с мелководья тени, швыряется с мельничных
колёс алмазами, шлёт поцелуи кувшинкам, резвится в пенистых
запрудах, серебрит мшистые мосты и стены, ласкает всякий крохотный
городишко, озаряет каждую лужайку и тропку, прячется в тростниках,
смеётся и подглядывает из бухточек, сверкает радостно на парусах,
наполняет воздух нежностью и сиянием -- это волшебный золотой
поток.
     Но река -- холодная и безрадостная, когда нескончаемые капли
дождя падают на сонные тёмные воды, как будто где-то в мрачном
покое плачет женщина, а леса, угрюмые и молчаливые, стоят в своих
мглистых саванах по берегам как некие привидения, как безмолвные
духи, с укоризной взирающие на зло, как духи забытых друзей -- это
призрачные воды в стране пустых сожалений.
     Солнечный свет -- это горячая кровь Природы. Какими тусклыми,
какими безжизненными глазами взирает на нас мать Земля, когда
солнечный свет покидает её. Тогда нам тоскливо с нею; она как будто
не узнаёт нас, и не любит нас. Она подобна вдове, потерявшей
любимого мужа -- дети трогают её за руки, заглядывают в глаза, но она
даже не улыбнётся им.
     Целый день мы гребли под дождём -- тоска просто ужасная.
Сначала мы делали вид, что нам это нравится. Мы говорили, что вот
оно, разнообразие, и нам интересно познакомиться с Темзой во всех её
разнообразных аспектах. Нельзя же рассчитывать на то, что солнце
будет всё время; да нам и не хотелось такого. Мы уверяли друг друга,
что Природа прекрасна даже в слезах, и т.д..
     Мы с Гаррисом, первые несколько часов, были просто в восторге.
Мы затянули песню о цыганской жизни -- как она восхитительна,
открыта грозе, солнцу и каждому ветру! -- и как цыган дождю рад, и
сколько пользы дождь ему принёс; как он смеётся над всеми, кто
дождя не любит.
     Джордж веселился более воздержанно, и не расставался с
зонтиком.
     Перед завтраком мы натянули брезент и так плыли до самого
вечера, оставив лишь узкий просвет на носу, чтобы можно было
шлёпать веслом и нести вахту. Таким образом мы прошли девять миль,
и остановились на ночлег чуть ниже Дэйского шлюза.
     Если честно, я не скажу, что вечер мы провели славный. Дождь
лил с молчаливым упорством. В лодке всё отсырело и липло к рукам.
Ужин не удался. Холодный пирог с телятиной, когда есть не хочется,
тошнотворен. Мне хотелось отбивной и сардин. Гаррис пробормотал
что-то насчёт палтуса под белым соусом, и отдал остатки своего
пирога Монморанси, который от них отказался и, будучи явно
оскорблён таким предложением, отошёл и уселся в другом конце
лодки, один.
     Джордж потребовал прекратить разговоры о подобных вещах; во
всяком случае до тех пор, пока он не покончит с холодной отварной
говядиной, без горчицы.
     После ужина мы сыграли в "Наполеон". Мы играли часа полтора,
причём Джордж выиграл четыре пенса (Джорджу всегда везёт в
картах), а мы с Гаррисом проиграли ровно по два.
     Тогда мы решили прекратить азартные игры. Как сказал Гаррис,
они порождают нездоровые чувства, если переувлечься. Джордж
предложил продолжить, чтобы мы могли отыграться, но мы с Гаррисом
решили не вступать в поединок с Судьбой.
     После этого мы приготовили себе пунша, уселись, и завели
беседу. Джордж рассказал об одном знакомом, который два года назад
поднимался вверх по реке, ночевал в сырой лодке (точно в такую
погоду), и схватил ревматизм. Спасти его не удалось никак; через
десять суток он умер в страшных мучениях. Джордж сказал, что его
знакомый был совсем молод, и как раз собирался жениться. По словам
Джорджа, это был один из наиболее скорбных случаев, ему известных.
     Это навеяло Гаррису воспоминания о приятеле, который служил в
волонтёрах и, будучи в Олдершоте, однажды ночевал в палатке ("точно
в такую погоду", сказал Гаррис); утром он проснулся калекой на всю
жизнь. Гаррис сказал, что когда мы вернёмся в город, он познакомит
нас с этим приятелем; у нас обольются кровью сердца, когда мы
увидим его.
     Естественным образом завязалась увлекательная беседа о
радикулитах, лихорадках, простудах, бронхитах и пневмониях. Гаррис
заметил, что если кто-то из нас тут посреди ночи вдруг разболеется,
это будет просто ужасно, учитывая, как далеко мы от доктора.
     Нам не хотелось кончать беседу на такой грустной ноте, и я,
недолго думая, предложил Джорджу вытащить банджо и исполнить
нам, что ли, комические куплеты.
     Должен сказать, что Джордж не заставил себя упрашивать. Он не
стал лепетать вздор вроде того, что забыл ноты дома, и так далее. Он
немедленно выудил свой инструмент и заиграл "Волшебные чёрные
очи".
     До этого вечера я всегда считал, что "Волшебные чёрные очи" --
вещь довольно банальная. Но Джордж обнаружил в ней такие залежи
скорби, что я был попросту изумлён.
     По мере того, как траурная мелодия развивалась, нас с Гаррисом
одолевало желание броситься друг другу в объятия, и зарыдать.
Огромным усилием воли мы подавили подступающие к глазам слёзы и
внимали страстной, душераздирающей песне в молчании.
     Когда подошёл припев, мы даже сделали отчаянную попытку
развеселиться. Снова наполнив стаканы, мы затянули хором; Гаррис
запевал, дрожащим от волнения голосом, а мы с Джорджем за ним:

     Волшебные черные очи,
     Я вами сражен наповал!
     За что вы меня погубили,
     За что я так долго...

     Тут мы не выдержали. Непередаваемый пафос, с которым Джордж
проаккомпанировал словам "за что", в нашем теперешнем состоянии
мы вынести не смогли. Гаррис рыдал как ребёнок, а собака так выла,
что я испугался, как бы это не кончилось разрывом сердца или
голосовых связок.
     Джордж захотел продолжить, и исполнить ещё куплет. Он считал,
что когда лучше овладеет мелодией и сможет вложить в исполнение
больше "энергии", она будет звучать не так грустно. Большинство,
однако, было настроено против эксперимента.
     Делать было больше нечего, и мы пошли спать -- то есть
разделись и начали ворочаться на дне лодки. Часа через три-четыре
нам удалось забыться каким-то сном, а в пять утра мы уже поднялись и
позавтракали.
     Второй день как две капли воды был похож на первый. Дождь лил
не переставая, и мы, закутавшись с макинтоши, сидели под брезентом
и медленно дрейфовали.
     Кто-то из нас -- точно не помню, вроде как даже я -- предпринял,
по мере того, как продолжалось утро, несколько убогих попыток снова
понести вчерашнюю цыганскую чепуху (мы, мол, дети Природы, у
которой нет плохой погоды, и т.п.). Но это не встретило одобрения,
целиком и полностью. Строчка

     Льёт дождь -- ну что ж, и пусть!

     с такой мучительной очевидностью выражала наши чувства, что
петь её не стоило.
     В одном мы были единодушны -- будь что будет, но мы будем
стоять до последнего. Мы собирались наслаждаться плаванием по реке
полмесяца, и мы намерены наслаждаться плаванием на реке полмесяца.
Пусть мы при этом погибнем! Что ж, тем хуже для наших друзей и
родственников, но ничего не поделаешь. Мы чувствовали, что
отступить перед погодой в климате, подобном нашему, значит создать
губительный прецедент.
     -- Осталось только два дня, -- сказал Гаррис, -- а мы молоды и
сильны. В конце концов, мы, может быть, это переживём.
     Около четырёх мы приступили к обсуждению планов на вечер.
Мы как раз прошли Горинг, и решили догрести до Пенгборна, чтобы
стать там на ночь.
     -- Ещё вечерок на славу, -- пробурчал Джордж.
     Мы сидели и размышляли о том, что нас ждёт. В Пенгборне мы
будем часов в пять. С обедом можно управиться, скажем, к половине
седьмого. Потом мы будем бродить под проливным дождём по деревне,
пока не придёт время спать или, устроившись в полутёмном баре,
изучать календарь.
     -- В "Альгамбре" и то было бы веселее, -- сказал Гаррис,
отважившись на секунду высунуть голову и обозревая небо.
     -- А потом бы мы поужинали у *** , -- добавил я машинально.
     -- Да, я почти жалею, что мы решили не бросать лодку, -- ответил
Гаррис, после чего воцарилось молчание.
     -- Если бы мы не решили обречь себя на верную смерть в этом
гнусном старом гробу, -- заметил Джордж, окинув лодку взглядом,
исполненным глубокой ненависти, -- то стоит заметить, что в начале
шестого, насколько я помню, из Пенгборна отходит поезд. Мы успели
бы в Лондон как раз вовремя, чтобы перекусить, а потом отправиться в
заведение, о котором ты говоришь.
     Ему никто не ответил. Мы поглядели друг на друга, и казалось,
каждый прочёл на лице остальных свои собственные низкие и грешные
мысли. Не говоря ни слова, мы вытащили и проверили кожаный
саквояж. Мы посмотрели на реку, в одну сторону и в другую сторону.
Кругом ни души!
     Двадцать минут спустя можно было увидеть, как трое мужчин,
сопровождаемые сконфуженным псом, крадучись пробираются от
лодочной станции у гостиницы "Лебедь" в направлении станции
железнодорожной. Одежда их не отличалась ни элегантностью, ни
экстравагантностью: чёрные кожаные башмаки -- грязные; фланелевые
лодочные костюмы -- чрезвычайно грязные; коричневые фетровые
шляпы -- совершенно измятые; плащи -- насквозь промокшие; зонтики.
     Мы обманули лодочника в Пенгборне; у нас не хватило духу
сознаться, что мы бежим от дождя. Лодку, со всем, что в ней
содержалось, мы оставили на его попечение, и велели приготовить её
для нас к девяти утра. Если же, сказали мы, случится что-либо
непредвиденное, отчего мы не сможем вернуться, мы сообщим ему
почтой.
     Мы прибыли на Паддингтонский вокзал в семь часов и помчались
в тот ресторан, о котором я говорил. Там мы разделили лёгкую
трапезу, оставили Монморанси, вместе с указаниями насчёт ужина,
который следовало приготовить к половине одиннадцатого, и
продолжили путь в направлении Лестер-сквер.
     В "Альгамбре" мы стали центром внимания. Когда мы подошли к
кассе, нас невежливо перенаправили на Касл-стрит за угол, сообщив,
что мы опаздываем на полчаса.
     Мы всё-таки убедили кассира, с некоторым трудом, что мы вовсе
не "всемирно известные акробаты с Гималайских гор"; он принял
деньги и позволил войти.
     Внутри нас ждал ещё больший успех. Наши бронзовые
физиономии и живописный костюм привлекали восхищённые взоры
повсюду. Мы произвели сенсацию.
     Это был настоящий триумф.
     После первого балетного номера мы удалились и направились в
ресторан, где нас уже ожидал ужин.
     Должен признаться, ужин доставил мне удовольствие. Целых
десять дней мы пробавлялись в общем-то только холодным мясом,
кексами, и хлебом с вареньем. Диета простая и питательная, но не
особенно увлекательная. Поэтому аромат Бургундского, запах
французских соусов, длинные ломти хлеба и сияющие салфетки как
долгожданные гости возникли в дверях наших душ.
     Сперва мы уписывали в полном молчании, выпрямившись и
крепко ухватив ножи с вилками; но вот наступила минута, когда мы
откинулись и задвигали челюстями медленно и лениво. Вытянув под
столом ноги и уронив на пол салфетки, мы окинули критическим
взглядом закопчённый потолок, которого до этого не замечали,
отставили подальше бокалы и преисполнились доброты,
глубокомыслия и всепрощения.
     Тогда Гаррис, который сидел рядом с окном, отдёрнул штору и
посмотрел на улицу.
     Мостовая мрачно мерцала в сырости, тусклые фонари мигали при
каждом порыве ветра, струи дождя хлестали по лужам и устремлялись
по желобам в канавы. Прохожие, немногочисленные и насквозь
промокшие, сгорбившись под зонтиками, с которых лила вода,
торопились прочь; женщины высоко подбирали юбки.
     -- Что ж, -- молвил Гаррис, протягивая руку к бокалу, --
путешествие вышло на славу, и я от души благодарен старушке Темзе.
Но я думаю, мы правильно сделали, что смотали удочки вовремя. Итак,
за Троих, благополучно выбравшихся из Лодки!
     И Монморанси, стоя на задних лапах перед окном и глядя во
тьму, тявкнул в знак решительной солидарности с тостом.




     "Джордж, Уильям Сэмюэл Гаррис, я сам и Монморанси"

     -- И что же, Бутройд, всё это -- правда?
     -- Никогда, -- пожурил Бутройд, -- никогда не спрашивайте
юмориста, правда всё это, или нет.
     -- Нет, но всё-таки -- это было? -- стоял на своём Кингтон.
     -- Не всё именно так, -- признал Бутройд. -- Не всё именно тогда...
И не всё именно со мной.

     (Из беседы Бэзила Бутройда, редактора журнала "Панч", с
молодым собратом по перу Майлсом Кингтоном.)

     В кратком вступлении к "Трём в лодке" Джером указывает, что
"страницы этой книги представляют собой отчёт о событиях, которые
имели место в действительности", "работа автора свелась лишь к тому,
чтобы их оживить", и "что касается безнадёжной, неисцелимой
правдивости -- в этом ничего из на сегодня известного не сможет её
превзойти". "Не всё именно так", "не всё именно тогда", и "не всё
именно со мной", конечно, останется на совести автора, но сами
"Джордж, Гаррис и Монморанси" на самом деле были "отнюдь не
поэтические идеалы, но существа из плоти и крови". Джордж, Гаррис,
Монморанси и Джей "были" в действительности.
     Было три друга -- Джордж Уингрэйв (George Wingrave), Карл
Хеншель (Carl Hentschel) и собственно Джей -- Джером К. Джером.
Они на самом деле неоднократно ходили по Темзе, и впоследствии на
самом деле путешествовали по Европе на велосипеде. Даже
Монморанси, которого изначально не существовало ("Монморанси я
извлёк из глубин моего сознания", -- признавался Джером), даже
Монморанси позже материализовался. Пёс был, как говорят, подарен
Джерому через много лет после выхода книги, в России, в Санкт-
Петербурге.
     С Джорджем Уингрэйвом Джером познакомился, когда работал
клерком в адвокатской конторе поблизости от Тоттенхем-Корт-Роуд.
Джордж был мелким банковским служащим (который как раз "ходит
спать в банк, с десяти до четырёх каждый день, кроме субботы, когда
его будят и выставляют за дверь в два"). Джордж и Джером снимали
комнаты в одном доме, и хозяйка предложила им, для экономии,
поселиться в одной. Они поселились в одной комнате, прожили в ней
несколько лет, и сдружились так на всю жизнь. Джордж, который
оставался холостяком, в конце концов стал управляющим в банке
Барклай на Стрэнде; своих двух друзей он пережил и умер в возрасте
79 лет (в марте 1941-го).
     Карл Хеншель, он же Уильям Сэмюэл Гаррис, родился в Польше,
в городе Лодзь, в марте 1864-го; родители его переехали в Англию
когда ему было пять. Его отец изобрёл полутоновые клише, которые
произвели переворот в иллюстрации книг и журналов; в четырнадцать
лет Карл оставил школу с тем, чтобы присоединиться к
процветающему отцовскому делу. В 23 года он взял дело целиком на
себя и достиг в нём выдающегося успеха (которым даже заслужил
некролог в "Таймс"). Карл Хеншель умер в январе 1930-го, оставив
жену и трёх детей.
     Интересно, что дружбу Джерома, Уингрэйва, затем и Хеншеля
сначала скрепил театр (мы знаем, что Джером в ранние годы увлекался
театром и играл на сцене). Хеншель вообще входил в число
основателей "Клуба Театралов", и утверждал, что был на каждой
лондонской премьере с 1879-го, за несколькими исключениями.
     Таким образом, Джордж, Гаррис и Джей имеют совершенно
реальных, и совершенно неслучайных прототипов. Конечно, кое-что
Джером "оживил" и на самом деле. На протяжении всей книги, к
примеру, читатель не сомневается в том, что Гаррис изрядный
любитель выпить (вспомним эпизод с лебедями у Шиплейка, или
ссылку Джея на почти полное отсутствие кабачков, о которых бы
Гаррис не знал). Между тем Хеншель-Гаррис был единственным
трезвенником из трёх. Реальные прототипы имеются также у
некоторых историй, которые приводит Джером. История об
утопленнице из Горинга (глава XVI), например, основана на случае
самоубийства некоей Алисии Дуглас, имевшем место в июле 1887-го
(Джером, не мудрствуя лукаво, вычитал случай из местной газеты).
     Что касается Темзы, она была "просто обязана" появиться в
какой-либо из книг Джерома. Как место отдыха, Темза была "открыта"
в середине 70-х годов XIX века. Лондон разрастался не по дням а по
часам; средние и рабочие классы рано или поздно должны были
воспользоваться рекреационными возможностями большой реки, с её
городками, деревеньками, и всякими уютными уголками, до которых
можно было добраться по железной дороге, купив дешёвый билет.
Лодка на Темзе, к концу 1880-х, становится "пунктом помешательства"
вообще, и Джером писал о "самом последнем писке"; в 1888-м, когда
вышли "Трое", на реке было зарегистрировано 8 000 лодок; на
следующий год уже 12 000. Без сомнения, книга спровоцировала ещё
большую массу любителей катания на реке, и повлияла на число
зарегистрированных лодок. (Хотя трое друзей были в числе самых
первых, кто помешался на этом. "Сначала, -- вспоминал Джером, --
река оставалась в нашем распоряжении почти полностью, и мы иногда
устраивали себе речной поход на несколько дней, с ночёвками,
стоянками, всё как надо, 'по книжке'".)
     Словом, материала у Джерома было больше чем надо -- и
реального опыта на реке, и вечерних историй за уютным костром. К
этому времени Джером уже был журналистом; уже вышли его книги
"На сцене и за кулисами" ('On the Stage and Off', Field & Tuer, 1885) и
"Праздные мысли праздного человека" ('The Idle Thoughts of an Idle
Fellow', Field & Tuer, 1886); в ней он, что называется, "состоялся" как
автор юмористического очерка. Конечно, такой собиратель всячины,
как Джером, на реке без блокнота не появлялся.
     "Праздные мысли" первый раз вышли частями, в ежемесячнике
"Домашние куранты" (Home Chimes), и публиковать очередную работу
Джерома взялся тот же редактор "Курантов", Ф. У. Робинсон (F. W.
Robinson). Сначала Джером собирался назвать книгу "Повесть о Темзе"
('The Story of the Thames'). "Я даже не собирался, сначала, писать
смешной книги", -- признавался он в мемуарах. Книга должна была
сосредоточиться на Темзе и её "декорациях", ландшафтных и
исторических, и только с небольшими смешными историями "для
разрядки". "Но почему-то оно так не пошло. Оказалось так, что оно всё
стало 'смешным для разрядки'. С угрюмой решительностью я
продолжал... Написал с дюжину исторических кусков, и втиснул их, по
одной на главу". Робинсон тут же выкинул почти все такие куски и
заставил Джерома придумать другой заголовок. "Я написал половину,
когда мне пришло в голову это название -- 'Трое в лодке'. Лучше
ничего не было".
     Первая глава вышла в августовском выпуске 1888-го, последняя --
в июньском 1889-го. Джером тем временем добился взаимности в
Бристоле, у издателя Дж. У. Эрроусмита (J. W. Arrowsmith), который
купил и издал книгу поздним летом 1989-го. Через двадцать лет после
того, как книга впервые вышла в твёрдом переплёте, было продано
более 200 000 экземпляров в Британии, и более миллиона -- в Америке.
(С американских продаж Джерому не перепало ни цента, потому что
США в то время ещё не присоединились к Соглашению об авторском
праве.)
     К настоящему времени книга переведена почти на все языки мира,
включая японский, "фонографию" Питмана, иврит, африкаанс ('Drie
Swape op De Rivier'), ирландский ('Triur Fear I Mbad'), португальский
('Tres Inglises No Estrangeiro'). Наибольшей популярностью "Трое" при
жизни Джерома пользовались в Германии и России. На английском
языке книга была экранизирована три раза (в 1920, 1933, и 1956), по
ней был поставлен мюзикл, несколько раз адаптирована для
телевидения и сцены, много раз читалась по радио и записывалась на
кассету, и как минимум дважды ставилась "театром одного актёра".
Книга регулярно переиздаётся по сегодняшний день.
     В предисловии к изданию 1909 года Джером признавался в
собственном недоумении по поводу неуменьшающейся популярности
"Троих": "Мне думается, я писал книги и посмешнее". На этот вопрос
однозначно ответить трудно. Например, известное продолжение, "Трое
на четырёх колёсах", с "технической" точки зрения превосходят "Троих
в лодке", более чистым и чётким стилем, более последовательной
композицией. Можно сказать, что они более "мастерские". И всё-таки
такой "изюминки" в общем настроении, какая есть в "лодочниках", там
не достаёт (что, возможно, объясняет меньшую популярность
"велосипедистов").
     Главный инструмент Джерома -- чувство меры и места; Джером
знает всё, что нужно для верного "юмористического хронометража".
Он оперирует различными средствами привлекая их именно там, где
нужно и именно в такой степени, в которой нужно. Пусть некоторые
критики регулярно обвиняют его в "изломанности сюжета",
"искажённости композиции" и т.д., но Джером формирует такой образ,
который как раз "западает в душу", и никогда больше оттуда "не
выпадает".
     Возможно, критикам не нравилось также стремление Джерома
исцелиться от "викторианской болезни в литературе" -- перегружать
текст тем, что не имеет нужного отношения к контексту. Например,
первый параграф книги в самой первой, журнальной публикации имел
другой вид: "Был Джордж, Билл Гаррис, я (или нужно говорить "я
сам") и Монморанси. Вообще-то, нужно говорить "были": были
Джордж, Билл Гаррис, я сам и Монморанси. Странное дело, но
правильная грамматика кажется мне всегда деревянной и странной;
полагаю, причиной тому воспитание в нашей семье. В общем, были
мы, и мы сидели у меня в комнате, курили и беседовали о том, как
были плохи -- плохи с точки зрения медицины, я имею в виду,
конечно". (Об этом параграфе в наше время не знает почти никто.)
     Популярность книги для своего времени объясняется также её
новизной с точки зрения идеи и стиля. Очень популярные тогда Конан
Дойл, Райдер Хаггард, Радьярд Киплинг, Роберт Луис Стивенсон
предлагали читателю совершенно нереальных героев и таких же
нереальных злодеев. В повести Джерома читатель встречает самых
заурядных типов, которые находят себе развлечение, так сказать, "за
углом". В эпоху, когда в напыщенности и высокопарности литература
не испытывала недостатка, у Джерома можно было получить "глоток
свежего воздуха".
     При этом Джером первый стал пользоваться самой обычной,
"каждодневной" речью (как выразился один критик, "разговорно-
клерковским английским образца 1889-го"), и делал это очень смешно.
Англичанин викторианской эпохи с подобным (в литературе) просто
ещё не сталкивался. Серьёзные критики честили Джерома на все корки.
Они ненавидели этот "новый" юмор, "вульгарность" языка, "уличные"
словечки и выражения. Особенно критиков раздражали "все эти 'Арри
и 'Арриетты". (Этот термин, представляющий собой искажённые имена
Гарри и Гарриетта, был выдуман средними классами; посредством его
следовало презрительно отзываться о классах низших и вообще обо
всяком, кто в начале слова "глотал" придыхательный h, что с точки
зрения "правильного" языка считалось недопустимым.)
     Джерома даже как-то обозвали "'Арри К. 'Арри". "Можно было
подумать, -- вспоминал Джером, -- что Британская Империя
находилась в опасности... 'Стандард' отзывался обо мне как об угрозе
английскому алфавиту. 'Морнинг Пост' приводил меня как пример тех
грустных результатов, которых следовало ожидать от
'переобразованности' 'низших слоёв'... Думаю, могу претендовать на то,
что я, свои первые двадцать лет в литературе, был самым поносимым
автором в Англии".
     Для нас, русскоязычных читателей, эти забавные сведения
представляют только умозрительный интерес. Тем более замечательно,
что с точки зрения английской языковой культуры книга, даже вопреки
привязке к конкретной социально-лингвистической ситуации, почти не
устарела (чего не скажешь о большинстве её современников). Конечно,
никакой перевод не в состоянии передать настроение книги во всех
аспектах (тем более, такой специфичной, как "Трое"), и вообще, от
того же лондонца сегодня многие комические тонкости уже
ускользают. И всё равно, это настроение от времени не страдает, и
"Троих" всегда, во всём мире, будут читать и любить.






     Не успел я просмотреть до середины список "продромальных
симптомов"... -- Продромальные симптомы, предвестники заболевания.

     Я добросовестно прокорпел над всеми тридцатью тремя буквами
и смог заключить, что не страдаю лишь от единственного заболевания
-- у меня не было воспаления коленной чашечки. -- Воспаление
коленной чашечки (housemaid's knee); дословно переводится как
"колено горничной". Заболевание возникает в том случае, когда
постоянно и подолгу делаешь что-л. стоя на коленях (напр., моешь
полы или натираешь паркет; странно, конечно, отчего это у Джея нет
воспаления коленной чашечки).

     Спать там отправляются в восемь, "Рефери" там не достанешь ни
за какие деньги... -- "Рефери" (Referee), популярная спортивная газета в
Англии конца XIX века, основана в 1877 г.. Газета выходила по
воскресеньям и была посвящена главным образом спортивным
новостям (в частности скачкам). Видимо, с точки зрения Гарриса,
"Рефери" -- критерий цивилизованности; какое бы то ни было место,
где "Рефери" не продаётся, для Гарриса -- край света, богом забытый
угол.

     ...и расхаживаете по палубе с таким видом, точно вы и капитан
Кук, и сэр Фрэнсис Дрейк, и Христофор Колумб сразу. -- Кук (Cook)
Джеймс (1728--79), английский мореплаватель, трижды обогнувший
Землю; руководил тремя экспедициями, открыл в Тихом океане 11
архипелагов и 27 островов. Дрейк (Drake) Фрэнсис (1540--1596),
английский мореплаватель, вице-адмирал; руководил пиратскими
экспедициями в Вест-Индию; в 1577--80 совершил 2-е (после Ф.
Магеллана) кругосветное плавание.

     Обед в шесть (суп, рыба, entree, жаркое, дичь, салат, сладкое, сыр
и фрукты). -- entree, блюдо (закуска), подаваемое перед жарким.

     В продолжение следующих четырёх дней он вёл простую
безупречную жизнь, питаясь тощими галетками с содовой. -- У
Джерома здесь смешной фрагмент, основанный на свойствах
препозитивного определения, которому практически невозможно найти
соответствие в практике русского языка. Речь идёт о популярных сухих
печеньях (галетах), Thin Captain's Biscuits, которые выпускались
английской фирмой "Хантли и Палмер" (Huntley and Palmer) до 1939 г..
Брэнд следует перевести как "тонкие капитанские галеты" (ср.
устойчивое выражение ship's biscuit -- корабельное печенье,
собственно, "галета"). Джей, описывая страдания приятеля,
рассказывает, что тот "вёл простую безупречную жизнь" ...on thin
captain's biscuits, и добавляет "я имею в виду, что тощие были галеты, а
не капитан" (I mean that the biscuits were thin, not the captain). С точки
зрения английской грамматики, Thin Captain's Biscuits, в данном
случае, вполне можно понимать и как "тощие капитанские галеты", и
как "галеты тощего капитана". В 1907 г., например, фунтовая упаковка
'Captain's Thin' стоила 8 шиллингов и 9 пенсов, это недёшево, отсюда
понятна ирония Джея.

     Затем он принялся травить байки о том, как пересекал Пролив в
такую страшную качку... -- т.е., Ла-Манш.

     Гаррис, однако, добавил, что река "попадает в тютельку". Я не
знаю, что это такая за "тютелька", но, как понимаю, "в тютельку"
всегда что-нибудь да попадает (что этим тютелькам весьма делает
честь). -- У Джерома здесь смешной фрагмент, основанный на
идиоматическом выражении (to suit to a 'T.'), которое вышло из
обихода. Оно значит 1) совершенно подходить, устраивать, 2) с
совершенной точностью, до совершенства. Выражение происходит от
сокращения to a tittle (tittle -- название диакритического знака,
надстрочной точки, которое уже вышло из употребления). Во второй
части параграфа Джером обыгрывает омофонию некоторых
сокращений и отдельных слов, что практически невозможно
"восстановить" на русском. Именно: I don't know what a 'T.' is (except a
sixpenny one, which includes bread-and-butter and cake ad lib., and is
cheap at the price, if you haven't had any dinner) -- "Я не знаю, что это
такое за "ти" (разве то, за шесть пенсов; туда ещё входит хлеб с маслом
и сколько угодно пирожного, и это дёшево, если вы не обедали)". Джей
принимает 'T.' за 'tea' ("чай"), что звучит одинаково и, таким образом,
издевается над тем, что все используют какую-то фразу, но никто не
знает, что она значит. (Это относится и к сокращению его имени, J.
(Jerome); Джерома могут звать "Джей", не зная его "настоящего"
имени.)



     ...когда его будят и выставляют за дверь в два... -- в Англии
времён Джерома суббота называлась "полувыходным"; фабрики,
конторы и банки закрывались в 1 и 2 часа пополудни; магазины в
субботу, наоборот, работали (и работают в наше время) дольше
обычного времени.

     ...или перемазал "Вустером" отбивную. -- "Вустер" (Worcester,
разг. от Worcester sauce или, что более правильно, Worcestershire
sauce), пряный соус, который до сих пор производится фирмой "Ли и
Перринс" (Lea & Perrins).



     ...на то, чтобы слушать Эолову музыку ... -- Эол, в античной
мифологии, бог ветров на плавучем острове Эолия, родине туч и
туманов, родоначальник эолийцев. В огромной пещере Эол держал
закованные в цепи "междоусобные ветры и громоподобные бури".



     С одного конца у него "С-р", с другого "В-к"... -- У Джерома здесь
смешной фрагмент, основанный на совпадении маркировки барометра
и названии городка на юго-востоке Англии. На барометре указано 'Ely',
в то время как существует городок с таким же названием. Именно:
...and one end is 'Nly' and the other 'Ely' (what's Ely got to do with it?). --
"С одного конца у него "С-р", с другого "В-к" (только причём здесь В-
к?)".

     Они отправляются на розыски Стенли. -- Стэнли (Stanley), Генри-
Мортон, знаменитый путешественник, 1841--1904, газетный
корреспондент, в 1871 по поручению издателя нью-йоркской газеты
'New-York-Herald' отправился разыскивать в центральной Африке
английского исследователя и путешественника д-ра Ливингстона.



     ...как в поздние времена Елизавета... -- т.е. Елизавета Первая
(Elizabeth I, 1533--1603, королева Англии, Франции формально и
Ирландии с 1558г.); известна так же как Королева-Девственница (The
Virgin Queen, т.к. не была замужем), Добрая Бесс (Good Queen Bess).

     ...простоватый бедняга король Эдви! ...с милой своей Эльгивой. ...
Затем эти скоты -- Одо и Сен-Дустан... -- Джером имеет в виду
известный рассказ о том, как король Эдви Справедливый (Edwy All-
Fair, 941--959, король с 955) завязал "вендетту" с Дунстаном,
Архиепископом Кентерберийским (Dunstan, 909--988, архиепископ с
960; был впоследствии канонизирован, его день отмечается 19 мая,
стяжал славу главным образом тем, как хитро обманывал дьявола).
Согласно традиции, в день коронации король Эдви не явился на
встречу дворян; разыскав юного короля, Дунстан обнаружил его в
интимном обществе Этельгивы (Ethelgive), девушки знатного рода.
Когда Эдви отказался идти с Дунстаном на встречу, архиепископ
пришёл в бешенство, поволок короля силой и потребовал, чтобы тот
отказался от девушки (при этом обозвав её "шлюхой"). Затем,
сообразив, что рассердил короля не на шутку, Дунстан поспешил
укрыться в своём монастыре, но Эдви (подстрекаемый Этельгивой),
помчался за ним, ворвался в монастырь и разграбил его. Хотя Дунстану
удалось убежать, он не возвращался в Англию до самой смерти короля,
1 октября 959 г.. Вместе с Дунстаном фигурирует Одо (Одо или Ода
Суровый, Odo или Oda the Severe, ум. 959), 10-й Архиепископ
Кентерберийский, который собственно короновал короля Эдви в
начале 956 г..

     ...когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов... --
Хэмптон-Корт, королевская резиденция с 1505 (когда Джайлс Добени,
лорд-гофмейстер Генриха VII, арендовал здание как дворец приёмов)
по 1760 (когда, со времён правления Георга III, короли стали
благоволить пригородным дворцам, и с тех пор находились главным
образом в Лондоне).

     У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон. --
"Сэнфорд и Мертон" (Sandford and Merton), детская книга, которую
написал Томас Дэй (Thomas Day, 1748--1789); вышла в трёх томах с
1783 по 1789. Сэнфорд и Мертон -- имена главных героев;
испорченный богатый "плохиш" Мертон и правильный умница, сын
бедного фермера Сэнфорд. Книга считалась "одной из самых мятежно-
смешных книг восемнадцатого столетия". В наши дни книга в Англии
неизвестна.



     ...ну, может быть, только для негров из Маргейта... -- Маргейт
(Margate), морской курорт на южном побережье Англии, в графстве
Кент, в своё время очень популярное место среди путешественников.
Во времена Джерома многие белые певцы и музыканты любили
подражать заезжим чёрным труппам (и в большей степени
пародировать их), исполняя негритянские мелодии, песни, шутки и
т.д.. (Отсюда, кстати, популярность банджо в Англии того времени.)
Таких "подражателей" называли nigger minstrels ("черномазые
менестрели"); в наши дни, разумеется, за такие вещи можно только
попасть за решётку.

     Но Окно поминовения-то вы посмотрите?! -- во многих церквях в
Англии устроены особые витражи, на которых изображаются сцены
подвигов Христа и святых; иногда такие окна устраиваются в честь или
в память благотворителей прихода.



     Блестяще исполненное нервным аккомпаниатором вступление к
песенке судьи из "Суда присяжных". ...две строчки куплетов адмирала
из "Слюнявчика". -- Речь идёт об очень популярных во время Джерома
мюзиклах "Суд присяжных" ('Trial By Jury', 1875) и "Слюнявчик, на
Службе Её Величества" ('H.M.S. Pinafore', 1878); в частности о
"центральных" музыкальных номерах этих мюзиклов -- "Песенка
судьи" ('The Judge's Song') и "Когда я был мальчишкой" ('When I Was A
Lad'). Мюзиклы были написаны либреттистом Уильямом Гилбертом
(William Schwenck Gilbert, 1836--1911) и композитором Артуром
Салливаном (Arthur Seymour Sullivan, 1842--1900); в первом речь идёт
о теперь позабытой судебной практике, когда на человека могли подать
в суд, если он изымал брачное предложение; во втором -- о дочери
английского капитана, которая отвергает ухаживания Военно-морского
министра, потому что любит простого моряка. Оба номера --
комические арии, со сходным размером. (Можно представить, что
Джером здесь "прохаживается" не сколько по тупости Гарриса, сколько
по готовности публики ко всякого рода жвачке -- авторы, раз найдя
"верный" приём, эксплуатируют его дальше и дальше, выдавая публике
одно и тоже, а публика эту жвачку только и глотает.) Вот фрагменты
куплетов, которые перепутались в голове бедного Гарриса: строки
"Песенки судьи" из "Суда присяжных": 'When I, good friends, was called
to the Bar, // I'd an appetite fresh and hearty...' Гаррис путает со строками
"Песенки адмирала" из "Слюнявчика": 'When I was young I served a term
// As office-boy to an attorney's firm...' и, таким образом, исполняет нам
следующее: 'When I was young and called to the Bar...'.

     Мы исполняли morceaux старинных немецких мастеров. --
morceau (фр.), короткое музыкальное или литературное произведение,
или номер из него, отрывок. Употребив французское слово в сноске с
немецкими мастерами, Джером дополнительно издевается над
"гламурностью" описываемого общества.

     ...не тот Брэдшоу, который составил путеводитель, а тот судья,
который отправил на плаху короля Карла... -- Речь идёт о следующих
Брэдшоу: о Джордже Брэдшоу (George Bradshaw, 1801--1853),
английском картографе и издателе первых железнодорожных
расписаний в Англии; о Джоне Брэдшоу (John Bradshaw, 1602--1659),
активном участнике английской буржуазной революции XVII в.,
председателе Высокого суда Правосудия (High Court of Justice,
который в январе 1649 г.. приговорил английского короля Карла I к
смерти). Фамилия первого стала именем нарицательным для
железнодорожных расписаний, выпускаемых предприятием Брэдшоу.
(Первое расписание, 'Bradshaw's Railway Time-Tables', вышло в 1839, а
с 1841 расписания, 'Bradshaw's Monthly Railway Guide', стали
выпускаться ежемесячно. Расписания пользовались огромной
популярностью, и никакой уважающий себя лондонец без этих
расписаний не мыслил жизни.)

     В церкви Уолтона показывают железную "узду для сварливых
женщин". -- речь идёт об "узде для ведьмы" (scold's bridle), -- кляпе,
который использовался в качестве наказания за ругань. Представлял
собой некий намордник, изготовленный из железных скоб, так, чтобы
рот можно было заткнуть железной затычкой.

     ...произошло сражение между Цезарем и Кассивелауном. --
Кассивелаун (Cassivelaunus), один из вождей древних бриттов,
сражавшийся против Юлия Цезаря в 54 г.. до н.э.; владел страной к
северу от Темзы, постоянно вел войны с соседними народами; во время
нашествия римлян был выбран общим военачальником. Побежденный
Цезарем, Кассивелаун стал платить дань и доставил заложников.



     ...которые не воображают из себя "кроше"... -- кроше, вязаные
крючком изделия из кроше, крепких крученых ниток.

     ...чем, скажем, голос Орфея, или лютня Аполлона... -- Орфей, по
представлениям греков, величайший певец и музыкант, сын музы
Каллиопы и Аполлона (по другой версии, фракийского царя). Аполлон
дал Орфею лиру, с помощью которой тот мог приручать диких зверей и
двигать скалы и деревья, такой сладкой была его музыка. Орфей
путешествовал вместе с аргонавтами и своей музыкой помогал
путешественникам. Аполлон, один из важнейших греческих богов,
вечно юный и прекрасный бог Солнца, покровитель искусств, меткий
лучник. У Аполлона множество функций; он и пастух, и музыкант
(кифару он получил от Гермеса в обмен на коров), и защитник от зла и
болезней (считалось, что бог прекратил чуму во время Пелопоннесской
войны).

     В ней содержалась компания провинциальных Арри-и-Арриет... --
т.е. Гарри-и-Гарриет, "мальчиков и девочек" из восточного Лондона,
пресловутого своим диалектом кокни (один из самых известных типов
лондонского просторечия, на котором разговаривают рабочие слои
Лондона; в кокни начальный придыхательный 'h' как правило
опускается, что с точки зрения "пристойного образованного
англичанина" является вульгарным и недопустимым). Здесь забавна
сноска "провинциальных".

     И мы запели "Хор солдат" из "Фауста"... -- опера "Фауст" Шарля
Гуно (Шарль-Франсуа Гуно, 1818--1893), написана по одноименной
трагедии Гёте в 1859.



     ...столетия, отделившие нас от того достопамятного июньского
утра 1215-го... -- здесь и дальше речь идёт о Великой Хартии
Вольностей (Magna Carta Libertatum) и о событиях, связанных с её
подписанием 15 июня 1215 у г. Раннимид. К подписании Хартии
привели разногласия по поводу прав короля, между Папой
Иннокентием III (1161--1216, Папа с 1198), королём Джоном (Иоанн
Безземельный, John the Lackland, 1166--1216, король Англии с 1199) и
баронами короля. С 1205 по 1213 король и Папа напр. не могли
договориться о том, кто будет Архиепископом Кентерберийским; с
баронами король находился в ссоре с 1211 г., когда он подавил т.н.
Уэльсский мятеж, а чуть позже проиграл битву у Бувинэ (после чего
Англия была вынуждена заключить мир на очень неблагоприятных
условиях). Последнее восстановило баронов против короля
окончательно, и они вынудили Джона подписать Хартию, которая в
т.ч. дала бы возможность влиять на политику государства "в обход"
короля. Напр. Параграф 61 Хартии устанавливал комитет 25 баронов; в
любое время комитет мог отменить авторитет короля, силой захватив
его собственность (при этом король должен был принести клятву
верности комитету; это нормальная феодальная практика вассалов в
отношении к своему сюзерену, но в отношении собственно короля
прецедент был первым). Летом того же 1215 г., после отбытия баронов
из Лондона король Джон (с санкции Папы, своего сюзерена) объявил о
том, что считает Хартию недействительной, так как подписал её "под
принуждением". Это привело к гражданской войне (т.н. Первой войне с
баронами, 1215--1217) и спровоцировало французское вторжение под
предводительством принца Луи (Louis VIII le Lion, 1187--1226, король
Франции в 1223--1226; большинство баронов желало видеть его
королём вместо Джона). Хартия явилась первым документом в цепи
тех, которые в конечном итоге привели к современному
конституционному закону в англоязычном мире.



     ...Генрих VIII назначал свидания Анне Болейн... и далее ...когда
ветреный мальчишка Генрих Восьмой ухаживал за своей крошкой
Анной... -- Анна Болейн, Маркиза Пемброук (Anne Boleyn, Marchioness
of Pembroke, 1501--1536), вторая жена Генриха Восьмого (Henry VIII,
1491--1547, король Англии и Ирландии с 1509), который обезглавил её
19 мая 1536 г.. Анна Болейн успела родить Генриху принцессу
Елизавету, будущую королеву Елизавету Первую (Elizabeth I, 1533--
1603); вторая беременность окончилась преждевременно, и
раздосадованный король, которому был нужен легитимный наследник
мужского рода, обвинил супругу в прелюбодеянии, кровосмешении,
колдовстве и государственной измене, чтобы затем жениться на Джейн
Сеймур (Jane Seymour, 1508--1537), придворной даме из свиты Анны
Болейн. (Отметим, что Анна Болейн пострадала не напрасно; Джейн
Сеймур родила Генриху его единственного наследника, Эдуарда
Шестого (Edward VI, 1537--1553), который умер в возрасте в 16 лет, по
одной из версий, от сифилиса, полученного по наследству от Генриха.)

     ...излагаете свою точку зрения на ирландский вопрос... -- Т.н.
"ирландский вопрос" (The Irish Question), общеупотребительная в
Великобритании сноска на круг вопросов, связанных с ирландским
национализмом и стремлением ирландцев к независимости.
Ирландские националисты упорно сражались за независимость ещё со
времён Теобальда Вулф Тона (Theobald Wolfe Tone, 1763--1798,
"главный ирландский националист", считается "отцом" ирландских
республиканцев; как утверждают, перерезал себе горло после того, как
его приговорили к смерти за участие в Ирландском восстании 1798г.),
и термин "ирландский вопрос" восходит к началу девятнадцатого
столетия. Пик напряжения ирландского вопроса приходится на
Пасхальное Восстание 1916 г. и на Ирландскую Гражданскую Войну
1921 г.; последняя привела к образованию независимого государства,
вначале известного как Свободное Ирландское Государство (The Irish
Free State, 1922--1937, включало 26 из 32 графств на о. Ирландия, с 6
декабря 1921 г. пришло на смену двум "мятежным" государствам, де
юре Южной Ирландии, и де факто Северной Ирландии; сегодня
собственно Ирландия) от Северной Ирландии (Northern Ireland),
которая по-прежнему остаётся частью Соединённого Королевства.

     Здесь у Эдуарда Исповедника был дворец... -- Эдуард Третий
Исповедник (Edward III the Confessor, 1003--1066, король Англии с
1042 г.), предпоследний англосаксонский король Англии, последний
представитель династии Уэссексов. Правление было отмечено
ослаблением королевской власти в стране, всевластием лордов,
дезинтеграцией англосаксонского общества и ослаблением
обороноспособности государства.

     ...и здесь же могущественный граф Годвин был... -- Годвин, граф
Уэссекский (Godwin, Earl of Wessex, 1001--1053), граф Уэссекский с
1019 г.; наиболее могущественный англосаксонский аристократ XI в.,
отец последнего англосаксонского короля Гарольда II Годвинсона
(Harold Godwinson, Harold II of England, 1022--1066, король с 5 января
1066 г., тот самый, который погиб в битве при Гастингсе 14 октября
1066 г.). История, которую приводит Джером (возможно не в именно
таком виде) реально имела место в Уинчестере (Winchester) 15 апреля
1053 г.. Смерть Альфреда Этелинга (Alfred the Aetheling), брата короля
Эдуарда Исповедника, случилась в 1036 (1037) г..

     ...что с него спросили пять франков за бутылку "Басса". -- "Басс",
торговая марка английского светлого пива, выпускаемого компанией
"Басс и Ко" (The Bass & Co Brewery) с 1777 г.; одной из первых
пивоварен в г. Бёртон-эпон-Трент (Burton-upon-Trent). Ко времени
Джерома и раньше, "Басс и Ко" экспортировала свою продукцию
буквально по всему миру; в частности, растущая популярность марки
привела к тому, что уже в 1799 г. Майкл Басс (Michael Bass), сын
Вильяма Басса (William Bass), основателя компании, построил в г.
Бёртон-эпон-Трент второй завод. "Басс" варился на воде, которая
добывалась из местных скважин и которая, без сомнения, обеспечивала
особенные вкусовые качества; во времена Джерома на этой воде
готовили свою продукцию 30 пивоваренных заводов. В наши дни
"Басс" -- также одна из популярнейших марок пива; производится
компанией Six Continents PLC (в разные времена называлась также
Bass, Mitchells and Butlers; Bass Charrington; Bass PLC).

     У всякого герцога из "Лондонского Журнала" обязательно
найдётся в Мэйденхеде "местечко"... -- Лондонский Журнал;
еженедельные материалы по литературе, науке и искусству" (The
London Journal, and Weekly Record of Literature, Science and Art),
выходил с 1845 по 1906. Несмотря на впечатляющий заголовок,
представлял собой "солянку" из мелодраматической беллетристики,
кулинарных рецептов, советов по этикету и т.д.. Места, подобные
Мэйденхеду, часто присутствовали на страницах еженедельника
(интересно, что несмотря на издёвку, Джером сам в конце концов
приобрёл себе дом в Мэйденхеде).



     ...когда замок Марло был владением саксонца Эльгара, ещё до
того, как Вильгельм захапал его и отдал королеве Матильде... -- До
Норманнского завоевания 1066 г. манор Марло (Marlow Manor)
принадлежал англосаксонскому аристократу графу Эльгару (Earl
Algar); Вильгельм Завоеватель конфисковал его и пожаловал королеве
Матильде в 1086 г.. Вильгельм Завоеватель (Вильгельм Норманнский,
Вильгельм Ублюдок, Вильгельм Первый Английский; William the
Conqueror, William of Normandy, William the Bastard, William I King of
England, 1027--1087), герцог Нормандии с 1035 по 1087, король Англии
с 1066 по 1087; завоевал Англию, выиграв известную битву при
Гастингсе в 1066 г. и подавив последующие восстания
англосаксонских аристократов серией военно-дипломатических
мероприятий, впоследствии получивших название "Норманнское
завоевание (Англии)". Королева Матильда, именно графиня Мод,
вторая графиня Хантигдона (Maud, 2nd Countess of Huntingdon, 1074--
1130), последняя из англосаксонских аристократов, которые оставались
в силе после Норманнского завоевания 1066 г..

     ...как оно перешло сперва к графам Уорвикам... -- В 1439 г. манор
Марло перешёл к Изабелле, вдове Ричарда Бошо, графа Уорвикского
(Richard Beauchamp, Earl of Warwick); в этом же году Изабелла умерла,
и Марло перешёл к её сыну и наследнику Генри, графу и впоследствии
герцогу Уорвикскому. "Графы Уорвикские" вообще (the Earls of
Warwick), один из старейших английских титулов; средневековое
графское достоинство наследовалось по женской линии, т.о. этим
титулом могли обладать разные дома; существует четыре т.н.
достоинства Графов Уорвикских; 1-е с 1088 по 1499 г, (в которое
входил самый первый Граф Уорвикский, Генри де Бомон, 1-й граф
Уорвикский, Henry de Beaumont, 1st Earl of Warwick, 1048--1123); 2-е с
1547 по 1589; 3-е с 1618 по 1759; 4-е с 1759 по сегодняшний день (в
которое входит последний Граф Уорвикский, Гай Дэвид Гревилл (Guy
David Greville, 9th Earl of Warwick, род. 1957).

     ...искушённому в житейских делах Лорду Пэджету... -- В 1554 г.
манор Марло был пожалован Уильяму Пэджету. Сэр Уильям Пэджет
(Лорд Пэджет де Бодесер, 1-й Барон Пэджет де Бодесер; Sir William
Paget, Lord Paget de Beaudesert, 1st Baron Paget of Beaudesert, 1506--
1563), близкий советник Генриха Восьмого; привлекался Генрихом
Восьмым для важных дипломатических миссий; в 1539 назначен
секретарём Анны Кливской; в 1543 принят в Тайный совет и назначен
Государственным секретарём; в 1547 назначен Гофмейстером двора; в
июне 1553 в числе 26 пэров утвердил передачу короны в пользу Джейн
Грей, противницы будущей королевы Мэри; с последней впоследствии
поладил, был восстановлен как член Тайного совета и Кавалер Ордена
Подвязки; в 1556 назначен Лордом-хранителем печати; удалился на
покой в 1558 г.. Генрих Восьмой (Henry VIII, 1491--1547), король
Англии и Ирландии с 1509; известен тем, что был женат шесть раз.
Анна Кливская (Queen Anne of England, урождённая Anne of Cleves,
1515--1557), четвёртая жена короля Генриха Восьмого; после развода с
королём в 1540 г.. была вынуждена покинуть двор и жить в уединении
до восшествия на престол Марии Первой в 1553, когда снова была
приближена ко двору снова и остаток жизни провела занимая при
дворе почётное место. Леди Джейн Грей (Lady Jane Grey, 1537--1554),
правнучка Генриха Седьмого, известная как "девятидневная королева",
правила Англией без официального утверждения с 10 июля по 19 июля
1553 г. после смерти Эдуарда Шестого 6 июля 1553 г. (Edward VI,
1537--1553). Королева Мэри (Мария Первая Тюдор; Queen Mary I of
England, Mary Tudor, 1516--1558), королева Англии и королева
Ирландии с 1553 г.; в первую очередь известна жестокой политикой
обращения Англии от протестантизма к католицизму, за что получила
прозвище "Кровавая Мэри".

     ...и в котором когда-то нашла свой приют Анна Кливская, а ещё
когда-то королева Елизавета... -- Анне Кливской Бишемское аббатство
подарил Генрих Восьмой, в составе "откупных", где она должна была
поселиться после развода. В Бишемском аббатстве несколько лет
провела Елизавета Первая, в заточении, во время правления Кровавой
Мэри. Елизавета Первая (Elizabeth I, 1533--1603, королева Англии,
Франции формально и Ирландии с 1558 г.); известна так же как
Королева-Девственница (The Virgin Queen, т.к. не была замужем),
Добрая Бесс (Good Queen Bess). Сорокачетырёхлетнее правление было
отмечено увеличением власти и могущества Англии по всему миру (так
же как религиозными беспорядками по всей Англии) и называется
"елизаветинской эрой" или "золотой порой Елизаветы" (the Golden Age
of Elizabeth); ей удалось разобраться с проблемами огромного
национального долга, укротить испанскую агрессию, предотвратить
религиозную войну в Англии.

     Призрак леди Холи, которая заколотила своего маленького сына
до смерти... -- У Джерома именно "Холи", хотя речь идёт о леди Хоби,
представительнице семьи Хоби, которые владели Бишемским
аббатством с начала 16 в. (Элизабет Кук, Elizabeth Cooke, Lady Hoby,
1528--1609). Леди Хоби была личной подругой королевы Елизаветы
Первой; была гордой и амбициозной, считалась одной из
образованнейших дам своего времени. Она прилагала максимум
усилий к тому, чтобы её дети получили такое же строгое воспитание,
какое получила она сама и её муж, Томас; за образованием детей она
следила лично, некоторые предметы преподавала сама (напр.
греческий и латинский). Согласно традиции, однажды её сын Уильям
(который не отличался умом, был самым неуспевающим среди своих
родных братьев и сестёр, постоянно выводил мать из равновесия
невыученными заданиями и кляксами; ходили слухи, что мальчик
страдал опухолью мозга), привёл её в бешенство; она накинулась на
него с линейкой, избила, разбила голову в кровь, привязала к стулу и
заперла в комнате, пригрозив отпустить его только после того, как он
выучит задание. Затем она выбежала из дома, вскочила на коня и
помчалась в лес, чтобы успокоиться. В лесу её перехватил посыльный
от Елизаветы с посланием срочно явиться к королеве. Она уехала в
Виндзор, и так получилось, что вернулась обратно только через
несколько дней; она думала, что за Уильямом приходили и выпустили
его, а в доме считали, что он уехал с ней, и никто не думал его искать.
Остаток дней леди Хоби провела в раскаянии и несчастье; вскоре после
смерти её призрак стал часто появляться в аббатстве.

     Здесь покоится Уорвик, "делатель королей"... -- Ричард Невилл,
граф Уорвикский, Уорвик "Делатель Королей", (Richard Neville, the
Earl of Warwick, Warwick the Kingmaker, 1428--1471); сын 5-го графа
Солсбери (которого также звали Ричард Невилл); стал графом
Уорвикским женившись на леди Анне де Бошо в 1449; долгие годы
самый известный английский политический деятель после смерти
Генриха Пятого (Henry V of England, 1387--1422, король Англии с
1413). Титул графа Уорвикского принёс ему большие владения по всей
стране (он был самым богатым человеком в стране после членов
королевской фамилии), что помогло ему стать одним из самых
могущественных людей Англии; был ведущей фигурой в Войне Алой и
Белой Розы; благодаря его военным и политическим мероприятиям в
1461 г.. был свергнут Генрих Шестой (Henry VI, 1421--1471, король
Англии в 1422--1461 и 1470--1471; король Франции в 1422--1453),
ланкастерианец, и на престол взошёл Эдуард Четвёртый (Edward IV,
1422--1483, король Англии с 1461), йоркист, а в 1470 вернул себе трон
опять же Генрих Шестой. (Считалось, что пока короли сменяли друг
друга, реальным правителем государства был именно граф Уорвик.)

     ...Солсбери, послуживший как следует в битве при Пуатье. --
Уильям Монтакьют, 2-й Граф Солсбери (William Montacute, 2nd Earl of
Salisbury, 1328--1397), английский дворянин, командующий войсками
во время французских кампаний короля Эдуарда Третьего (Edward III,
1312--1377, один из самых успешных королей английского
средневековья); в битве при Пуатье (19 сентября 1356 г., вторая из трёх
главный побед, одержанных англичанами над французами в Столетней
войне, 1337--1453) командовал замыкающими частями английских
войск.

     ...Шелли, который жил в Марло ... сочинил "Восстание Ислама". -
- Перси Биши Шелли (Percy Bysshe Shelley, 1792--1822), один из
главных английских поэтов, представителей романтизма; считается
одним из лучших англоязычных лириков, хотя его главные работы
носят во многом утопический характер; напр. в "Восстании Ислама"
(1817, сначала называлась "Лаон и Ситна", Laon and Cythna), речь идёт
о "бескровном" восстании, поднятом двумя героями против султана
Оттоманской империи. Джером посмеивается над подобной
утопичностью Шелли, упоминая бишемские буки, под которыми тот
катался, сочиняя "Восстание".

     ..."со времён короля Сэберта и короля Оффы". -- Сэберт (Saebert,
ум. 616), король Эссекса в 604--616. Оффа (Offa, ум. 796), король
Мерсии в 757--796; как считается, до возвышения Уэссекса в 9 в.
самый могущественный и удачливый среди англосаксонских королей;
его влияние распространялось на всю южную Англию.

     ...где однажды во время похода на Глостершир разбили свой
лагерь наступающие датчане... -- селение Харли, о котором упоминает
Джером, находится в графстве Беркшир, одном из старейших графств
Великобритании (известно с 860 г.), история которого богата военными
событиями; в данном случае речь идёт о периоде анти-датской
кампании, предпринятой Альфредом Великим (Alfred the Great, 849--
899, король Уэссекса в 871--899); здесь датчанам не удалось дойти до
Глостершира, т.к. Альфред разбил их в Битве у Рэдинга, нынешней
столице Беркшира, 4 января 871 г.. (см. прим. к Главе XVI).

     ...Знаменитые медменхэмские монахи, или "Орден Геенны
Огненной", как их обычно звали и членом которого был пресловутый
Уилкс... -- "Орден Геенны Огненной" (Hellfire Club), известный
английский "клуб", проводивший нерегулярные собрания с 1746 по
1763 г.. Основателем ордена был Сэр Фрэнсис Дэшвуд (15-й барон
Деспенсер, Francis Dashwood, 15-th Baron le Despencer, 1708--1781,
канцлер Казначейства, т.е. министр финансов; "английский распутник
и политик", имел скандальную репутацию, в частности, считался
служителем дьявола). Существовало общее мнение, что в
Медменхэмском аббатстве Орден устраивал оргиастические и
сатанинские сборища (для чего в 1755 г.. Сэр Фрэнсис приобрёл руины
аббатства). Членами Ордена в своё время являлись такие знаменитости,
как Роберт Ванситтарт (Robert Vansittart, 1728--1789, известный
английский юрист), Уильям Хогарт (William Hogarth, 1697--1764, один
из главных английских художников), Джон Уилкс (John Wilkes, 1727--
1797, английский радикал, политик и журналист; известен оппозицией
королю Георгу III, который в это время стремился к абсолютной
власти), Джон Монтэгю 4-й граф Сэндвич (John Montagu, 4th Earl of
Sandwich, 1718--1792, член Тайного Совета, член Королевского
научного общества, Первый лорд адмиралтейства, т.е. военно-морской
министр, Государственный секретарь, Министр почт; будучи
Государственным секретарём, преследовал того же Джона Уилкса за
"гнусную клевету", связанную с членством в Ордене); даже Бенджамин
Франклин (Benjamin Franklin, 1706--1790, известнейший американский
научный, общественный, политический деятель), хотя не был
формально членом Ордена, охотно присутствовал на многих
мероприятиях Ордена.

     ...несколько существ в формате Лоутер-Аркейд... -- Лоутер-
Аркейд (Lowther Arcade), во время Джерома павильон игрушек,
сувениров, декоративной бижутерии и т.п. в Лондоне, на Стрэнде,
напротив ж.-д. ст. Чаринг-Кросс.

     ...издал Кромвель, когда шотландцы начали спускаться с холма...
-- Речь идёт о Битве у Данбара (Dunbar, 3 сентября 1650 г.), когда
английская армия Оливера Кромвеля (Oliver Cromwell; 1599--1658;
вождь Английской революции, военачальник и государственный
деятель, лорд-протектор Англии, Шотландии и Ирландии в 1653--1658
гг.), одержала победу над шотландской армией Дэвида Лесли (David
Leslie, 1600--1682, шотландский полководец, ковенантер, активный
участник гражданской войны в Шотландии 1644--1646 гг.), что дало
англичанам возможность завоевать Шотландию. Джером имеет в виду
момент битвы, когда зажатые между холмами и атакующими
англичанами шотландские кавалеристы были вынуждены отступать
прямо в гущу английской пехоты, что довершило разгром шотландской
армии (битва продолжалась чуть больше двух часов и окончилась
полной победой Кромвеля). Сражение при Данбаре считается самой
выдающейся победой Кромвеля за всю историю его многочисленных
военных кампаний.

     Дело было как раз за неделю до Хенли... -- Королевская Регата
Хенли (Henley Royal Regatta), ежегодная гоночная регата на Темзе у г.
Хенли-он-Темз (Henley-on-Thames); проводится с 1839 г.; длится пять
дней, со среды до воскресенья, первую неделю июля; длина дистанции
1 миля 550 ярдов (2112 м.); главный приз -- Grand Challenge Cup, для
гоночных восьмёрок у мужчин.

     ...кто их хозяева -- "Кьюбиты", или же они из общества трезвости
"Бермондси"... -- Бермондси (Bermondsey, район в восточном,
"рабочем" Лондоне; в конце XIX -- начале XX в. английское общество
было озабочено ростом алкоголизма, и во многих районах создавались
местные общества трезвости). "Кьюбиты" (Messrs. Cubits), какая-то
фирма или контора.



     ...одну сторону которой расписал член Королевской Академии
Лесли, другую -- тоже какой-то Ходжсон... -- Чарльз Роберт Лесли
(Charles Robert Leslie, 1794--1859), английский жанровый художник,
кандидат в члены Королевской Академии Художеств с 1821 г., член
Королевской Академии Художеств с 1826 г..

     ...В Уоргрейве жил Дэй, автор "Сэнфорда и Мертона"... -- см.
примечание к Главе VI.

     В шиплейкской церкви венчался Теннисон. -- Альфред Теннисон,
Первый барон Теннисон (Alfred Tennyson, 1st Baron Tennyson, 1809--
1892, один из самых известных и популярных английских поэтов, поэт-
лауреат (звание придворного поэта, утвержденного монархом и
традиционно обязанного откликаться памятными стихами на события в
жизни королевской семьи и государства; с 1850 г.).

     ..."'Арри и Фитцнудл" остались позади в Хенли... -- насмешливая
референция на аристократов, Fitznoodle состоит из старинной
аристократической приставки 'Fitz' и 'noodle' (балда, дурень, олух).

     ..."То Кэмпбеллы идут, ура, ура!" -- хотя отец уверял, что это
"Колокольчики Шотландии"... -- "То Кэмпбеллы идут, ура, ypa!" (The
Campbells are Coming, Hooray -- Hooray!), шотландская народная песня
времён 17 в., когда графы Аргайлы из клана Кэмпбеллов сражались с
англичанами; Кэмпбеллы -- один из самых больших и могущественных
кланов Шотландии, настолько древний, что проследить его
происхождение не удаётся. "Колокольчики Шотландии" (Bluebells of
Scotland), традиционная шотландская народная песня (известная миру
главным образом благодаря американскому тромбонисту Артуру
Прайору (Arthur Willard Pryor, 1870--1942), который аранжировал её
для тромбона в 1899 г., через 10 лет после публикации первого издания
"Троих в лодке").

     ...от которого пробудились бы Семеро Спящих... -- Джером
упоминает легенду о семи молодых христианах (предположительно из
г.. Эфес в Ионии), которые, скрываясь от преследований римского
императора Деция, около 250 г. спрятались в пещере, заснули и
проснулись через 200 лет. Император Деций сначала дал им какое-то
время для того, чтобы они отреклись от своей веры; они раздали своё
имущество бедным, удалились в горы для молитвы, спрятались в
пещере и уснули. Император, убедившись, что обратить семерых к
язычеству не удаётся, приказал замуровать пещеру. Некий
землевладелец времён Феодосия Первого размуровал пещеру, желая
использовать её как помещение для скота, и обнаружил там Семерых,
которые проснулись, думая, что проспали обычную ночь. Один из них
вернулся в Эфес, удивляясь крестам на зданиях, в то время как люди, с
которыми он общался, удивлялись старым монетам времён Деция;
тогда был позван священник, которому Семеро поведали свою
удивительную историю, и умерли. Католическая церковь отмечала
День Семерых Спящих, 27 июля, до 1969 г.. (день Максимиана, Малка,
Мартиниана, Дионисия, Иоанна, Серапиона и Константина;
Maximianus, Malchus, Martinianus, Dionysius, Joannes, Serapion and
Constantinus); в календаре Православной церкви этот день -- 22
октября. Деций, Гай Мессий Квинт Траян Деций, Gaius Messius Quintus
Traianus Decius, 201--151, известен как превосходный военный,
администратор, любезный и благожелательный человек, так же как
преследователь христиан; вообще считался одним из "лучших
классических императоров Рима". Феодосий Первый, Theodosius I, 347-
-395, император Рима с 379, известен тем, что возвёл христианство в
ранг официальной государственной религии и тем, что после его
правления Римская империя окончательно распалась на Западную и
Восточную.



     ...пару раз катался на лодке по Серпентайну и уверял... --
Серпентайн (Serpentine) искусственное декоративное озеро в Гайд-
Парке, известном парке Лондона.



     ...он стоит здесь ещё со смутных времён короля Этельреда ...
Этельред при этом молился, а Альфред сражался. -- Возможно, Джером
немного ошибается. Если речь идёт о битве у Рэдинга, 4 января 871 г.,
то англосаксы, Этельред (Ethelred, 837--871, король Кента и Уэссекса с
865; активно боролся с датскими захватчиками) и его младший брат
Альфред (Альфред Великий, Alfred the Great, 849--899, король
Уэссекса с 871, единственный из англосаксонских и английских
королей, удостоенный эпитета "Великий") битву датчанам проиграли,
потеряв очень много людей; войском командовал Этельред. Джером,
скорее всего, имеет в виду битву у Эшдауна, четыре дня спустя, Battle
of Ashdown, 8 января 871 г., которая, впрочем, тоже оказалась
"пирровой", т.к. англосаксы опять потеряли много людей, а датчанам
это поражение нисколько не помешало продолжить серию побед на
острове и в этом же году, 23 апреля, убить Этельреда в битве у
Мертона, Battle of Merton.

     Во время борьбы парламента с королем Рэдинг был осажден
графом Эссексом... -- Роберт Деверо, Третий граф Эссекский (Robert
Devereux, 3rd Earl of Essex, 1591--1646), участник парламентской
фракции, командир парламентских войск начала английских
гражданских войн 1642--1651 гг., как командир оказался никуда не
годным, провалил Вторую битву у Лоствителя (Second Battle of
Lostwithiel, 1644), разозлил Оливера Кромвеля и в конце концов ушёл в
отставку в 1646 г.. (после т.н. 'Self-denying Ordinance', указа 1645 г.,
запрещающего членам Парламента занимать руководящие военные
посты).

     ...а четверть века спустя принц Оранский разбил там войско
короля Джеймса. -- Не совсем четверть века спустя; Джером имеет в
виду самую долгую, десятидневную осаду 1643 г., а битва, о которой
он упоминает, произошла во время "Славной Революции" (Glorious
Revolution, принятое в британской историографии название
государственного переворота 1688 г. в Англии, в результате которого
король Иаков II Стюарт был смещен с престола, а королем стал
Вильгельм III Оранский). Битва закончилась решительной победой
сторонников принца Вильгельма Оранского, после чего король Иаков
Второй Стюарт (James II, 1633--1702, последний британский король-
католик, в результате "Славной революции" был свергнут) бежал во
Францию, а престол занял датский аристократ, принц-протестант,
ставший, таким образом, королём Вильгельмом Третьим (William III of
England, 1650--1702, король Англии, Ирландии и Шотландии с 1689).

     В Рэдинге покоится Генрих Первый... -- Генрих Первый Боклерк
(фр. "хорошо образованный", Henry I Beauclerc, 1068--1135), младший
сын Вильгельма Завоевателя, король Англии с 1100).

     В том же аббатстве достославный Джон Гонт сочетался браком с
леди Бланш. -- Джон Гонтский, Первый герцог Ланкастерский (John of
Gaunt, 1st Duke of Lancaster, 1340--1399), сын короля Эдуарда Третьего
(Edward III, 1312--1377, один из самых успешных королей английского
средневековья); был сказочно богат и тем самым оказывал огромное
влияние на корону, в частности на своего племянника Ричарда Второго
(Richard II, 1367--1400, последний английский король династии
Плантагенетов), будучи его регентом. Речь идёт о его женитьбе на
Бланш Ланкастерской (Blanche of Lancaster, 1345--1369), что
произошло в Рэдингском аббатстве 19 мая 1359 г..

     ...где Карл Первый играл в шары... -- Карл Первый Стюарт
(Charles I Stuart, 1600--1649, король Англии, Шотландии и Ирландии с
1625). Политикой абсолютизма и церковными реформами вызвал
восстания в Шотландии и Ирландии и Английскую революцию. В ходе
гражданских войн потерпел поражение, был предан суду парламента и
казнён 30 января 1649 г.. в Лондоне (см. прим. к Главе VIII).

     ...так же здорово примелькались habitues Картинных Выставок... -
- habitues, фр. завсегдатаям.



     ...около двух лет назад Комитет Ассоциации рыбной ловли на
Темзе рекомендовал внедрение этой системы... -- Джером имеет в виду
Объединённую ассоциацию рыбаков Лондона (The United London
Angling Association, сегодня The London Anglers Association),
известную с 1881 г.. В 1871 г. два рыболовных клуба, 'Good Intent A/S'
и 'Hoxton Bros' устроили масштабную ловлю плотвы на реке Ли; при
этом они договорились с железнодорожной компанией 'G.E.R. Railway
company' о дешёвых тарифах для своих участников. В продолжение
нескольких лет участники подобных мероприятий постоянно
пользовались скидками на железнодорожные билеты ("эксклюзивное
право обслуживания" рыбаков взяли на себя ещё две компании 'The
Midland' и 'L.B. & Southern Coast Railway'); льготные билеты позволили
рыбакам-горожанам значительно расширить "географию ловли", и эта
практика привела к созданию "объединённой" ассоциации (которая в
разные времена называлась по-разному), члены которой пользовались
льготами регулярно.



     ...и этим пользуется Оксфордский гребной клуб для своих
отборочных соревнований среди восьмёрок. -- т.е. гребной клуб
Оксфордского университета.

     Город, укрепленный и обнесенный стенами, простоял до самой
Парламентской войны, когда Фэрфакс подверг его долгой и жестокой
осаде. -- Город, а точнее собственно Уоллингфордский замок
(Wallingford Castle), был одним из последних трёх оплотов роялистов
во время гражданских войн 1642--1651 гг. английской буржуазной
революции 1640--1660 гг.; в результате этих войн был казнён Карл I
(см. прим. к главе VIII), отправлен в изгнание его сын Карл II, на
смену монархии пришло Английское Содружество 1649--1653, затем
Протекторат, 1653--1659, личное правление Оливера Кромвеля. Во
время Третьей гражданской, Парламентской войны 1649--1651 замок
был укреплён, были установлены две тяжёлые пушки; Томас
Фэйрфакс, Третий Лорд Фэйрфакс Камеронский (Thomas Fairfax, 3rd
Lord Fairfax of Cameron, 1612--1671) подвёрг его осаде, которая
длилась шестнадцать недель; замок сдался и в 1562 г. был полностью
разрушен по распоряжению Оливера Кромвеля.

     Иффлийский шлюз с "Мельницей", в миле от Оксфорда... --
Мельница у деревни Иффли была вообще очень популярным местом, и
особенно прославилась после пожара 1908 г., который её полностью
уничтожил.



     После ужина мы сыграли в "Наполеон". -- "Наполеон" (англ.
название penny nap), карточная игра; играют от двух до шести человек;
посреди стола ставится коробка, в которую кладутся штрафы и суммы
за сдачу карт и которая называется "клад Наполеона"; этот клад в
конце концов достаётся выигравшему. Правила игры просты и не
требуют особых интеллектуальных усилий.

     Он немедленно выудил свой инструмент и заиграл "Волшебные
чёрные очи". -- "Волшебные чёрные очи" (Two Lovely Black Eyes),
одна из "традиционных салонных" английских песен; автором
считается Чарльз Кобурн (Charles Coburn, 1852--1945).

     В "Альгамбре" и то было бы веселее... -- "Альгамбра" (The
Alhambra theatre), мюзик-холл в Лондоне, на Лестер-сквер, снесён в
1936 г.. Здание было построено в 1854 г. Томасом Хайтером Льюисом
(Thomas Hayter Lewis) для Королевского Паноптикума (The Royal
Panopticon), для проведения научных демонстраций, лекций и сеансов
общественного образования. Паноптикум оказался коммерческим
провалом, и с 1858 г. здание известно лондонцам как цирк, с 1864 как
собственно мюзик-холл. Вход для актёров находился на Касл-стрит
(Castle Street), "за углом".

     Послесловие

     ...потому что США в то время ещё не присоединились к
Соглашению об авторском праве... -- Речь идёт о Бернском
соглашением о защите литературных и художественных работ от 1886
г. (Berne Convention for the Protection of Literary and Artistic Works).
Перед тем, как было принято Бернское соглашение, многие страны
часто отказывались признавать авторские права заграничных авторов.
Так, например, опубликованная в Великобритании работа английского
автора могла свободно распространяться в США, без отчислений
автору, и наоборот. Американских издателей такое положение дел
очень устраивало, а американских авторов, которых также
"безвозмездно" печатали на континенте, наоборот, не устраивало
совершенно, и в 1889 г. США присоединились к Бернскому
соглашению. Однако присоединение было, опять же, формальным; в
США продолжал действовать американский закон, по которому любые
авторские права нужно было в любом случае регистрировать в США, а
регистрацию регулярно возобновлять; пока это не было сделано,
произведение могло распространяться кем угодно без ограничений.
(По Бернскому соглашению, в соответствии с пар. 5 (1), например,
британский закон об авторском праве должен распространяться на
произведения английских авторов, продаваемых и на территории США,
"автоматически"). Все требуемые изменения в свой закон об авторском
праве США внесли только к 1988 г. и, т.о. полностью подчинились
условиям Бернского соглашения. (По Соглашению, авторское право на
произведение регистрируется только один раз, а регистрация
продолжает действовать ещё 50 лет после смерти автора, на
территории всех стран-участниц.)

     ..."фонографию" Питмана... -- "Фонография Питмана", система
стенографического письма, разработанная в 1837 г. сэром Исааком
Питманом (1813--1897); фонетическая система, использующая
универсальные символы для отображения звуков речи. В своё время
являлась самой распространённой системой стенографического письма
среди используемых в англоязычном мире. В настоящее время в
Англии имеются 5 центральных и 95 местных стенографических
обществ и 174 стенографических школы, использующих систему
Питмана.

     первый параграф книги в самой первой, журнальной публикации
имел другой вид...-- 'There was George and Bill Harris and me -- I should
say I -- and Montmorency. It ought to be 'were': there were George and Bill
Harris and me -- I, and Montmorency. It is very odd, but good grammar
always sounds so stiff and strange to me. I suppose it is having been
brought up in our family that is the cause of this. Well, there we were,
sitting in my room, smoking, and talking, and talking about how bad we
were -- bad from a medical point of view, I mean, of course.'


Last-modified: Sun, 21 Jan 2007 20:31:59 GMT
Оцените этот текст: