е платье и маленький, смятый, словно мертвая черная бабочка, лифчик, были брошены на другое кресло, вместе с моими пиджаком, жилетом и рубашкой, черный галстук траурной лентой свисал к полу. - Что же мы будем делать, - спросил я почти беззвучно, склонившись к самому ее уху, - я перегорю, и ничего не выйдет, ты же видишь, что со мною творится... Она положила руку, прижала, погладила, как бы успокаивая, но, конечно же, под ее рукой еще сильнее напряглось, рванулось, растягивая, разрывая ткань, стремясь к ней, в нее, и она снова прижалась щекой, а я все бунтовал, все рвался на волю, и она подняла счастливое и горестное, улыбающееся отчаянно и почти удовлетворенно лицо и, глядя мне в глаза уплывающими, обморочными, янтарного цвета глазами, что-то сказала одними губами, голоса не было. - Что, что ты говоришь, любимая, моя любимая? - Давай... Давай же. Это был самый обыкновенный казенный стол, только очень большой, на тяжелых тумбах. Столешница в двух местах, посередине длинных сторон, была немного поцарапана. Стол был пуст, лишь в центре стояло нечто вроде пепельницы или плоской вазы из какого-то черного материала, тяжелой пластмассы или камня, полированное и блестящее снаружи, с внутренней же вогнутой поверхностью пористой, в микроскопических, одно вплотную к другому, отверстиях. Я попытался приподнять этот предмет, но не смог оторвать его - то ли он был вделан в стол, то ли был так тяжел. С той стороны, которая была обращена к одному из узких краев стола, верхний срез вазы имел полукруглую, отполированную выемку, будто для гигантской сигары. На полу у этого же края стола лежал небольшой квадратный коврик из грубой черной ткани, вроде войлока. По периметру коврик был обшит черной же лентой из блестящего шелка, и то ли поэтому, то ли потому, что в центре он был прикреплен к полу большим гвоздем или болтом, шляпка которого ярко блестела на черном, края коврика немного загнулись кверху, как у листа бумаги, свернутого в трубку, а потом разглаженного. - И все-таки это странно, так странно... - мы стояли у стола, обнявшись, мне пришлось наклониться, она обнимала меня за шею, мы образовали как бы зеро, ноль, но, может, это была бесконечность. Она все повторяла, - ...странно, так странно... Все серьезно, даже ужасно, и вдруг почему-то именно таким способом, именно мы должны решить судьбу целой страны... Это просто плохой фантастический роман, да еще с этой... с порнографией, да?.. Но почему именно мы? И какой в этом смысл? Странно... - Знаешь, - я приподнял ее, как приподнимают детей, подмышки, и посадил на край стола, чтобы удобнее было разговаривать, - на самом деле во всем этом гораздо больше практических резонов, чем тебе кажется. Такой способ замыкания сети делает абсолютно бессмысленным, а потому и невозможным проникновение сюда здешних людей... - Но почему же?! - тихо воскликнула она. - Разве здесь теперь никто не любит, никто не желает другого человека, разве среди здешних страстных любовников не может найтись пара, способная на это пойти ради того же самого - чтобы люди прозрели? - Во-первых, страстных по-настоящему среди них действительно почти нет, но даже если бы они нашлись... - я взглянул ей в глаза, и вдруг понял, что она просто стесняется, что при всей своей чувственности и даже некотором опыте, она просто стеснительная девочка, совсем несведущая в том, куда может завести любовь, в какую даль и мрак, - ...если бы нашлись, все равно, они все генетически, понимаешь, генетически неспособны ни к чему, кроме того, что многие из них уже ненавидят, проклинают, но не представляют другого - только безопасный секс. Они не способны к другому, они изолированы... - Но ведь дети, у них полно детей! - она засмеялась, и глаза ее зажглись бешеным любопытством, как всегда, когда речь заходила о чем-нибудь, касающемся неведомого ей в любви. - Они же беременеют, я видела на улицах, их беременные мне так нравятся... Как и все... - Господи, до чего же ты, все же, ребенок! Да это просто специальная медицинская служба, социальный сервис - ты идешь на прием, немного платишь, выбираешь пол, цвет волос, будущие склонности, аппарат включается на пять минут, и все, рожай, когда придет время! - Она смотрела на меня с ужасом, я обнял ее, прижал к груди голову, гладил... - И никому из них в голову не приходит связывать это с любовью, понимаешь? - Но почему это?.. - она уже почти кричала, показывая на окружающие нас со всех сторон, мерцающие, светящиеся всеми красками экраны, на которых беззвучно танцевали, играли в лапту и городки, разгадывали викторины, открывали в пении рты, беседовали, смеялись добрые и веселые люди, разыгрывались исторические драмы времен Ивана Грозного и Сталина, Горбачева и Панаева, люди в диковинных костюмах нестрашно стреляли и легко умирали, красиво агонизируя, диктор читал новости, радостно улыбаясь, показывали сюжет о только что закончившемся концерте, и мы видели площадь и толпу, в которой были три часа назад... - Почему это зависит именно от любви?! Почему, зачем так придумано? И почему именно мы выбраны? Кто так решил? Ты знаешь? Ты должен знать... - Я могу только догадываться... В любом, самом прочном, непоколебимом устройстве всегда есть слабое место. Почему его оставляют, даже как бы специально создают те, кто задумывает и строит что бы то ни было, от какой-нибудь машины до общественной системы? Ведь они-то заинтересованы в неразрушимости воздвигнутого... Бог знает. Понимаешь? Я сказал именно то, что сказал, буквально. Господь знает, почему и зачем он не дает ни единому человеческому замыслу осуществиться до конца, ни хорошему, ни, к счастью, дурному, почему все сделанное человеком рано или поздно рушится, идет прахом. Поэтому, наверное, в их жизни, где есть все, кроме настоящей страсти, кроме настоящей любви между настоящими мужчиной и женщиной, в этом их тоскливом Раю есть этот стол, это место для Ада любви, открывающего истинный Ад истинной жизни... А почему именно мы? Что ж сказать... Я надеюсь, что мы это заслужили. Я даже уверен в этом. Ведь выбрали нас. - Давай... - сказала она. - Давай же. Она села на самый край стола и, медленно, держась за меня легла на спину. Ее голова попала точно в вазу, и тонкая шея немного выгнулась, уместившись в выемку блестящего черного края. Волосы, прошептала она, и глаза ее стали совсем круглыми от страха, мои волосы тянет назад, я уже не смогу встать, волосы прилипли. Кожа на ее лбу и висках натянулась, будто она сделала балетную прическу. Я понял, для чего поры на внутренней поверхности вазы - теперь она была прикована к месту своими волосами, втянутыми какой-то силой в эти поры. Как Гулливер. Не бойся, сказал я, тебя наверняка отпустят, когда все кончится. Я встал на коврик перед нею, и коврик скрутился еще сильнее, обхватил мои щиколотки, сдвинуться с места было невозможно. Теперь у нас нет выхода, сказал я, мы прикованы друг к другу. Это ужасно - любить насильно, сказала она. А разве мы вообще любим по своей воле, сказал я, разве любовь - это свобода, не делай вид, что ты меня свободно выбрала, нас что-то взяло и притянуло друг к другу, так же, как и сейчас. Я люблю тебя, сказал я, проникая, вдвигаясь, вжимаясь и видя рядом со своим лицом ее маленькие ступни, люблю. Она застонала от боли и резко повернула голову в сторону, и я понял, что черное изголовье дает ей ту свободу, которая необходима для любви. Ее ноги тянулись вверх, как побеги любви, как ветви от ствола моего тела. Коврик держал меня плотно, но мягко, не мешая двигаться, раскачиваться на одном месте взад и вперед, взад и вперед, взад и вперед. Она стонала уже непрерывно, перекатывая голову в черном ложе из стороны в сторону, улыбка боли и счастья не сходила с ее лица, глаза смотрели на меня, будто не узнавая, совсем пьяные и прекрасные. Мои пальцы были на ее сосках, и ее - на моих, пальцы двигались, обводя маленькие круги, и внутри этих кругов умещался весь мир - кроме того, который вместился в меня, и со мною вошел в нее, и сейчас пылал и тонул одновременно, заливаемый водами, из которых все вышло и в которых все кончится. Я склонился к ней, поймал ее рот своим ртом, и еще один мир возник в этой общей влаге, двигались, сталкиваясь, языки, это была внятная нам речь, и она объясняла все. Я выпрямился, откинулся, колени ее легли в мои ладони, я ощутил мельчайшие пупырышки кожи и волоски. Впалый ее живот выгнулся кверху, она закричала. Все кончалось, кончалось и никак не могло кончиться, длилось, длилось и никак уже не могло продлиться, и кончалось бесконечно долго, кончалось мгновенно, длилось вечно, кончаясь всегда. Я понял смысл воздержания нашего во все дни и ночи прежде. И все смыслы понял, и смысл всего, всю бессмысленность всего, что не любовь, и весь ее смысл - все понял, наконец. Наконец я все понял. Но тут же забыл понятое, потому что все кончилось окончательно, и начался конец. Нужно было отделиться друг от друга, мы начали разделяться, оба стонали, и я заплакал. Потом я подал ей руку, и она встала со стола, и черная ваза отпустила ее, и мой коврик мягко лежал под моими ногами. Она вытерла мои слезы губами и языком, губами и языком вытер и я ее. Одень меня, попросила она, мне становится холодно. Я шагнул к креслу, на котором лежала наша смятая одежда... Экраны мерцали, светились всеми красками. Где-то должен включаться звук, сказала она хрипло, и у нее тут же сел голос. Я не знаю, где, сказал я, да это неважно, все ясно и так. Она дрожала теперь и от холода, и от того, что шло к нам со всех экранов, но оторваться от этого и одеться у нас не было сил - голые, вцепившись друг в друга, мы медленно поворачивались от стены к стене. Вот мы и замкнули цепь, и теперь все страна уже минуту смотрит это, сказал я. Я боюсь, все же это кощунство, сказала она, то, что мы делали, и этот ужас, они несовместимы, и мы понесем наказание, мы будем наказаны, даже если мы действительно исполнили миссию, мы будем наказаны. Ты глупая, сказал я, никакое это не кощунство, это любовь, и недаром она рифмуется только с кровью, а наказание, ты права, наверное, последует, за любовью оно следует всегда... Мы шептались почему-то, одни в пустой комнате, голые, любящие и несчастные человеческие существа, такие же, живые и страшащиеся смерти, как те, кто теперь мучился и мучил, умирал и убивал, исчезал и выживал на окружающих нас экранах, на окружающей нашу прозревшую страну земле... - Пора, - сказал юноша, входя в оказавшуюся уже незапертой дверь, - вам пора и мне тоже. Гриша и Гарик стояли позади него в коридоре. - Тоже мне называется охрана, - Гриша презрительно сплюнул. - Лохи это, а не охрана, им стало интересно знать, что таки случилось, и они себе пошли смотреть телевизор, как последние поцы, и входи, кто хочешь, вы такое видели? - Двенадцатый раздел части седьмой памятки "О спецнарушениях спецрежима на спецобъектах работниками охраны в связи с халатностью, пьянством и другими причинами", - уточнил Гарик и добавил, - тоже люди, нет? Мы долго спускались по лестницам, все пятеро - лифты уже перестали ходить. Она шла за мною, в узких черных брюках, тонком свитерочке - почти незнакомая мне женщина. Я осторожно ступал стертыми и скользкими подошвами своих старых замшевых башмаков, в кармане вельветовых штанов я нащупал ключи и пытался сообразить, как эта связка там оказалась - ведь я вышел из дому, оставив их там и захлопнув дверь. Первым спускался местный юноша, за ним шел Гарик со своим вновь возникшим "ТТ" в вяло опущенной руке, последним, непрерывно что-то бормоча и, в то же время, рыская стволом "штайра" по сторонам, двигался Гриша. "Все же таки аид такого не сделал бы, - бубнил Гриша, - аид бы не бросил за просто так своя работа, если он работает по лифтам, чтобы люди так мучились на лестнице..." "Гриша, это шовинизм, - сказал Гарик. - Великодержавный, а?" На площади снова была толпа, но уже совсем другая, чем накануне вечером. Я увидел эту толпу в сером свете раннего утра и испугался, и пожалел о свершившемся - как всегда мы жалеем. 12 Шли, шли, шли танки. Боевые машины пехоты, бронетранспортеры, разведывательные машины десанта, миасские грузовики, симбирские джипы, штабные фургоны, передвижные центры связи, заправщики с соляркой и бензином, амфибии всех боевых назначений и понтоновозы, обычные "волги-супер", только с цветами флага и орлом на дверцах, с камуфляжно крашеными капотами, крышами и багажниками, установки "Мрак", качающиеся на платформах, установки "Мор", установки "Саранча-1", самоходная артиллерия и тягачи с орудиями, безоткатные пушки в открытых вездеходах. Снова танки, танки, танки. Горели, переворачивались, стояли, покосившись, без гусениц, обуглившиеся, свесив к земле ствол орудия. Отдельно лежали башни. Пылали дополнительные наружные баки, танк несся по пустому шоссе, но пламя не сбивалось. Взрыв. Сталкивались, перегораживали дорогу, съезжали в канаву, взбивали гусеницами и колесами грязь, погружаясь в нее все глубже, уходили под проломившийся лед, рушились в воду вместе с обломками взлетевшего на воздух моста, сползали с разъехавшихся понтонов. На полном ходу слепо утыкались в стены, застревали в лесных завалах, валились назад с крутых подъемов. Шли, ехали, бежали, стояли солдаты. Сидели, лежали на земле, на полу в пустой комнате с выбитыми окнами, на асфальте за углом дома, на покатой крыше, на клумбе посреди городской площади, за пустым постаментом. С автоматами, ручными пулеметами, гранатометами и огнеметами. В касках, шлемах и уродливых зимних шапках. В камуфляже, в обычном хаки и в черных комбинезонах. В масках, в боевой раскраске и просто в потеках грязи на лицах. Валялись трупы. Сожженные до черноты, уменьшившиеся вдвое. С оторванными руками, ногами и головами, разодранные пополам. Босые, с голыми животами под задравшейся тельняшкой, с подвернутыми ногами. Укрытые куртками или брезентом, в пластиковых мешках. Голова, кисть, нога почти целиком, просто красное мясо. Палкою, по-волчьи, опустив хвост трусила через площадь собака. Горели дома, деревья на бульваре, бегущий человек в азиатском халате, плоский черный цилиндр нефтехранилища, трамвай на повороте, ларек на углу. Четверо солдат вели мужчину в тряпье. Возраст его определить было невозможно, с разбитого лица слепо и косо смотрели очки. Двое солдат тащили его под руки, один чуть приотставал и, разбежавшись, в прыжке, бил каблуком человека в поясницу, человек прогибался и обвисал, четвертый солдат, шедший впереди, оборачивался и все четверо хохотали, даже останавливались ненадолго, чтобы отсмеяться. Ноги женщины были связаны, веревка переброшена через ветку дерева. Двое потянули, женщина повисла, руки ее доставали, хватали землю, одежда съехала вниз, закрыв голову и обнажив нелепо белое тело. Двое, натягивая веревку, отступили в сторону, двое других подняли автоматы, стволы задергались, тело женщины раскачивалось. Танк ездил взад и вперед, но рука все еще торчала из раскатанной грязи. Парень в форме, с непокрытой светло-русой головой, с очень красивым, серьезным лицом стоял перед привязанным к уличному фонарному столбу стариком. Старик закрыл глаза, покачал головой, седая круглая бахрома бороды дергалась. Парень отступил на шаг, осторожно, как молодой отец, вынул из стоящей на тротуаре коляски аккуратно завернутого в одеяло младенца, взял его за ноги, размахнулся, как дубинкой, и головой ребенка ударил старика по лицу. Где это, хрипела она, кто эти люди? Симферополь, Йошкар-Ола, Уфа, отвечал я, Петрозаводск, Элиста, Брянск, Курск, Псков, Калуга, может быть, это и на Луне, отвечал я, и это граждане великой, богатой и мирной страны, это солдаты ее несуществующей армии, это отдельные эпизоды из жизни и смерти ее несуществующих врагов, отвечал я. Кажется, я ничего не отвечал, да и она ничего не спрашивала. Возможно, нас просто не было там, среди этих экранов. Он встал перед нами на пустой, сверкающей под луною дороге - давний знакомец, и оба мои ангела, белый и черный, оставили меня и встали рядом с ним. - Вот, собственно, и все, - сказал он, - вы сделали свое дело. Счастливые люди узнали правду и стали несчастными, как и подобает людям. Увы, они не ограничились знанием и не смирились с несчастьем, как и следовало ожидать от вашего рода... - Что сейчас происходит в городе, - спросил я, - видимо, там... - Да, вы правы, - перебил он, - там начались беспорядки, и весьма серьезные. Примерно через час после того, как на экранах всех их телевизоров появились картины настоящей жизни, они начали выходить на улицы. Кстати, меньше всего среди вышедших было тех, кто прежде ходил на демонстрации - вроде ваших знакомых, с которыми, помните, вы беседовали в старом бомбоубежище на Котельнической... Многие из этих вольнодумцев даже обратились к власти с просьбой прекратить уличные выступления силой. Между тем, в городе уже громят государственные учреждения, кое-где начались пожары, полиция и градоначальство пока бездействуют, но военная колонна, выведенная из боев в Заволжье, уже на подходе... - Что ж, вы довольны, - я посмотрел ему в лицо, но не увидел глаз, - вы довольны, что грех неведения теперь уступит греху ненависти? Мы, она и я, выполнили то, что вы задумали, новая кровь, которая прольется теперь, ляжет на нас. Для чего это? Разве неизвестно вам или тому, кто и над вами, что борьба со злом есть зло? Это знают даже дети... - А разве неизвестно вам, - ответил он с удивившим меня раздражением, - что и примирение со злом есть зло? Или дети, вроде вас, этого не знают? Дивизия, лившая кровь на Средней Волге, перестала убивать там и, возможно, начнет убивать в Москве. Войны по периметру прекратятся, но, возможно, начнется война внутри этой съеживающейся страны. Что лучше? Зло непобедимо, но я и они, - он положил руки на головы своих помощников, - посланы, чтобы с ним бороться. И благодарите, - он поднял свое темное, невидимое лицо к синему небу в частых остриях звезд, - что вы были хорошим орудием в этой борьбе. - Давайте чужой паспорт и возвращайтесь, - сказал он. Я протянул ему измятую книжечку, Гарик щелкнул зажигалкой, поднес огонь - и лохмотья бумажного пепла упали, смешались с прахом дороги. Трое повернулись и пошли прочь. Никто из них не оглянулся, правда, Гриша, не оглядываясь, приподнял в прощании шляпу над головой, а Гарик помахал, тоже не оборачиваясь, рукой со сложенными в кольцо большим и указательным пальцами - О.К. Они скрылись за поворотом дороги, за деревьями становящегося различимым к рассвету леса. - Я возвращаюсь, - сказала она, - пора, все уже дома, а мне еще надо купить что-нибудь. Может, курицу... Хлеба... Пока. Я позвоню тебе. - Я буду ждать, - сказал я, - позвони, если сможешь.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЛЮБИМЫЙ, ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ *  1 Але. Это я. Ты можешь сейчас говорить? Почему же ты не позвонила? Простите, я, видимо, ошибся. Але... Вас не слышно, перезвоните... Вас не слышно, перезвоните... Говорите... говорите же... Але. Это я. Ну, наконец. Теперь ты можешь говорить? Ты одна? Слава Богу. Девочка. Я тебя люблю. Я соскучился ужасно. Все это время думал о тебе, о том, что с нами было. Ты знаешь, чем больше времени проходит, тем ясней я понимаю: это наше безумное путешествие было придумано тем же самым идиотом, помнишь, я рассказывал тебе о нем, он считает себя моим автором, однажды он достал меня настолько, что я написал ему письмо, почему-то стилизованное, с архаическими оборотами, и, представляешь, он ответил, с такой хамской издевкой, мол, я тебя выдумал, что хочу, то и придумываю в твоей судьбе, он эгоцентрик и мегаломан, мы, видимо, ровесники и одного круга, поэтому он хорошо представляет себе мои вкусы, довольно точно описывает некоторые эпизоды биографии, но многое просто списывает с себя, например, он холодный бабник и пытается сделать меня таким же, только ничего у него из этого не выходит, я люблю тебя, на этом его фантазии кончаются. А согласись, что-то есть в этой... его выдумке, правда?.. мне понравилось... страна такая... сытая, скучная... невозможно у нас, да?.. а он придумал... и еще способ... ну, этот... способ открыть им глаза... как мы замкнули цепь... мне понравилось... Ты эксгибиционистка, это просто примитивная, убогая метафора, вот и все, а тебе, видимо, вообще нравятся такие мужчины, как он, вешающие на других свои комплексы, влезающие в чужую жизнь, использующие тебя просто как блядь, прости, я не хочу тебя обижать, но ты же знаешь, что я ревную тебя ко всем, тем более к нему, мне кажется, он трахнул нас обоих, помнишь "Кабаре", вот так же, и еще я бешусь, потому что во многом он прав, во многом он понял меня, и тебя тоже, он очень хорошо почувствовал, например, мою тягу на дно, страх и одновременно желание опуститься, пропасть, когда я прохожу мимо бомжей, которые спят у меня на лестнице, у метро, в переходах, я чувствую, что меня тянет к ним, я очень ясно представляю себя таким же, грязным, вонючим, сумасшедшим, в рваных тряпках, не трезвеющим никогда, в желтой луже, я вижу это, а он вокруг этого моего страха и предчувствия все и закрутил, тебе кажется это просто литературной игрой, а мне бывает жутко, потому что я знаю, что так и будет, он своего добьется. Успокойся... успокойся, мой любимый... ну, что ты?.. просто ты совсем не спишь... и пьешь много... так нельзя... что-то надо делать с твоим сном... давай как-нибудь придумаем, встретимся, и ты поспишь, просто обнимемся, полежим рядом... как там, на даче, помнишь?.. так хорошо было... и не ревнуй к нему... пожалуйста... у тебя нет никаких оснований для ревности... ни к кому... все, что было раньше... как будто не было... я их не помню... никого... люблю тебя, скучаю... хочу лечь, вытянуться вдоль тебя... совсем родной... Ну, ладно, Танька, договорились, буду в твоем районе, забегу померять, потреплемся, ладно, пока. Але... привет... ты понял?.. Он вернулся от метро, забыл что-то... и смотрел мне прямо в лицо, когда я называла тебя Танькой... это ужасно, это все... иногда мне становится так страшно... я думаю... разве нельзя любить двоих?.. ведь жизни две... мы же были с тобой во второй жизни... а получается, что нельзя... жизни две, а я-то одна... Я стараюсь не думать... и там в той жизни, старалась не думать... но ничего не выходит... помнишь, я говорила, что все беды, и мои, и твои, и всех, это мне наказание?.. я и сейчас так думаю... Чепуха. Опять ты завела эту песню, я виновата, я виновата, это ерунда, из всех, кого я знаю, ты виновата меньше всех, не казни себя, я прошу, я знаю, что говорю, тебе не за что себя казнить, я же рассказывал тебе, ты довольно наслушалась обо всех моих женщинах, и я честно тебе говорю, ты самая лучшая, самая чистая, ни в какой я не в эйфории, неужели ты еще не поняла, что ни любовь, ни пьянство мое не лишают меня абсолютной трезвости, с которой я оцениваю и тебя, и себя, и вообще людей, любовь не мешает мне видеть все, как есть, я замечаю и дурное в тебе, как и в себе, но, уверяю тебя, этого дурного в тебе так мало, ты настолько лучше других людей, что постоянное твое самоистребление просто глупо, хотя я понимаю, конечно, что потому ты и мучаешь себя, что хорошая, что совесть есть, если б не терзалась, то я бы тебя и не любил, но все-таки, прошу тебя, не мучайся, успокойся, любимая моя, девочка, мое счастье. Але... я люблю тебя... Подожди. У нас не так много времени, он вернется, опять придется бросать трубку, лучше поговорим о важном, о том, что происходит на самом деле, а не в бедных наших душах, мы измучились жизнью врозь, от этого тяжелые разговоры, мысли о плохом, а все дело в том, что не спим рядом, не засыпаем, обнявшись, что не лежим spoon like, как ложки, тела скучают, а нам кажется, что дух томится, но, может быть, он и действительно томится оттого, что скучают тела, но, как бы то ни было, я хочу рассказать тебе о реальных вещах, которые происходят со мною после возвращения. Скучаю... родной... Я вернулся, знаешь, как будто пять минут прошло, кошка накормлена, все в том же виде, в котором оставил, и даже пыли не прибавилось, ну, удивляться нечего, фантастика есть фантастика, прошел к себе в комнату, разделся, лег на диван, кошка пришла, и, представляешь, задремал, со мною это, ты же знаешь, почти не бывает, я и ночью-то не сплю ни черта, а днем тем более, а тут заснул, кошка лежит на груди, голову сунула мне под подбородок, урчит, как трактор, я так и заснул на спине, в штанах, в рубашке, только пиджак снял, и вдруг меня прямо подбросило, знаешь, бывает так во сне, как будто упал, открыл глаза, ничего не понимаю, кошка убежала, слышу, что она в прихожей вякает так тревожно, она так провожает всегда меня и Женю, и тут дверь хлопнула, я вскочил, никого нет, квартира пустая, во все окна солнце шпарит, шторы раздернуты, я это ненавижу, и в свете пыль танцует, смотрю, рядом с диваном на полу бумажка, опять, думаю, мы в переписку с Женей вступаем, точно, записка от нее, вот, слушай: "Ты, видимо, очень где-то устал. Что ж, продолжай развлекаться. Я возвращаюсь в Питер, теперь уже надолго. По телефону меня не разыскивай, я не в гостинице, и звонить не надо. Пока тебя не было, приходил какой-то господин, спрашивал тебя, сказал, что это по поводу обмена квартиры. Быстро ты все решил. Рада, что тебя не мучает совесть". Такой вот бред, какой-то обмен, какой-то человек, ничего не могу понять, полез в буфет, выпить, конечно, нечего, стал собираться, чтобы выйти, купить чего-нибудь, разделся, пошел в душ, только воду открыл, телефон, вы объявление давали насчет обмена, вот у нас есть подходящий вариант, две комнаты в Бутове и пять тысяч доплаты за район, я сдуру даже спросил, пять тысяч чего, и только потом сообразил, какое объявление, какой обмен, чертовщина какая-то, тут понял, что имела в виду Женя, значит, и ей это предлагали, вы ошиблись, говорю, не было никакого объявления, а этот мужик даже возражать не стал, ну, значит, ошибка, извините, и трубку повесил, представляешь? Странно... а ты точно не давал объявления?.. может, Женя... но записка... странно, но могли ведь просто ошибиться, неправильно напечатать телефон... не нервничай, любимый, просто ты ужасно недосыпаешь... Да, а наше путешествие это тоже мой недосып, оно мне привиделось от переутомления, да, и Гриша, и Гарик, появившиеся еще летом, и записка, которую оставила моя бывшая жена, я тебе рассказывал, это все галлюцинации, что ли, я уже не говорю о моем предчувствии, я тоже тебе рассказывал, мои предчувствия всегда сбываются, я сам во всю эту чепуху не верю, меня тошнит от рассуждений об энергетике и биополе, ты же знаешь, но что я могу сделать, если сбывается все, совершенно все, и если я точно знаю, что меня выживут из моего дома, из жилья, из жизни, если мне суждено рано или поздно ночевать в подъезде, перегораживая грязным своим телом дорогу припозднившимся жильцам, я точно знаю, я вижу, как я сижу возле метро в старых своих стильных тряпках, рваных и пропахших мочой, и стоит передо мною, конечно, пластиковый стаканчик, я же не буду собирать в ладонь, я же знаю, как надо цивилизованно нищенствовать, и мятые бумажки в нем, и я на глаз оцениваю, что уже хватит на стакан и сосиску, но нет сил встать, и какая-то девушка, наклонившись на ходу, чтобы сунуть деньги, потом оглядывается и дергает своего спутника, смотри, я точно узнала, помнишь, он играл в "Изгое", и потом была его выставка, и вышла книга стихов, помнишь, и парень оборачивается, смотрит на меня вполне безразлично и пожимает плечами, спился мужик, вроде, действительно, рвань на нем фирменная, ну, дай ему еще штуку, а, может, мне все это кажется, потому что уже подступает, липкий пот течет по подбородку, и если я не выпью в ближайшие пять минут, я просто сдохну, повалюсь на бок, свернусь калачиком в углу грязного, в растоптанной снеговой жиже вестибюля метро, подойдут менты, один ткнет носком сапога в ребра, наклонится, присмотрится, а другой будет уныло стоять в стороне, положив руку, будто сломанную в косынку, на висящий под локтем автомат, и потом они вызовут перевозку. Хватит!.. ну, хватит же... что ты говоришь, подумай, что ты говоришь... успокойся... ну, выпей немного сейчас, если не можешь по-другому... все будет хорошо, если ты хоть немного отдохнешь... ну, не звони мне дня два, отвлекись... полежи, ящик посмотри, с книжкой... я бы хотела поспать с тобой, я бы прижалась, вдавилась бы, втерлась в тебя, и ты бы заснул... успокойся, любимый... Я уже успокоился, успокойся и ты, все, все, хватит, может, это действительно все мне чудится, психоз переутомления, и ты же знаешь, у меня сейчас работа не идет, прогорают галереи, негде выставиться, продать, и на кино нет денег ни у кого, кто меня снимал, а со стихами и вообще смешно, но я соберусь, вот подожди, вот сегодня вообще не буду пить, сейчас приберу здесь все, соберусь сам, пройдусь, знаешь, там мороз и солнце, как положено, я сейчас смотрю в окно, чудесный день, побреду потихоньку в театр, послоняюсь там, посуечусь, с ребятами потреплюсь, с Дедом поругаюсь, отвлекусь немного, глядишь, обойдется все, да, а потом мы с тобой перезвонимся, хорошо, и все решим, может, сегодня удастся увидеться, можно, я тебе позвоню, а то ты меня не поймаешь, или позвони мне в театр, ладно, меня найдут, только подождать придется, или сюда позвони, скажи на автоответчик, а я перезвоню, как вернусь, тогда и договоримся, может, ты будешь выезжать к вечеру, и увидимся, придумай что-нибудь, я очень хочу видеть тебя, девочка, любимая, пожалуйста, ну, пожалуйста. Я позвоню... что ты ноешь, ну, не ной... я позвоню... позвоню... Знаешь, когда я возвращаюсь домой и прослушиваю этот проклятый автоответчик, и он все время гудит и гудит, все звонят и ничего не говорят, кладут трубку, но у нас какая-то такая сеть, что эти панасоники не отключаются сразу, а записывают сигнал отбоя полную минуту, которая отведена для сообщения, я часами слушаю эти гудки, и только иногда прорвется одна запись, это почти всегда твой голос, любимый, говоришь ты, замечательный, я звоню-звоню, а тебя нет, а потом опять гудки, и без конца, и мне кажется, что автоответчик - это вся моя жизнь, пустые, безгласные звонки, меня нет, я автоответчик, я автоматически отвечаю, мне автоматически звонят, вся Москва теперь так живет, это телефон Михаила Шорникова, оставьте ваше сообщение после сигнала, please, leave your message after the bip, и я вам обязательно перезвоню, услышу ваш автоответчик, жизнь бессмысленна, ту-ту-ту, знаешь, девочка, когда я окончательно умру, поставь мне на могилу телефон с автоответчиком, извините, сейчас я не могу взять трубку, оставьте ваше сообщение после сигнала, и еще положи со мною мою книжечку, куда я записываю дела на день, впиши туда массу дел, которые я так и не успел сделать, и я там буду их густо зачеркивать, ты же видела, как выглядит прожитый день в моей книжке, все густо зачеркнуто, замазано, от дня не остается никакого следа, это старая, еще антигэбэшная привычка, вот и положи мне туда эту книжечку, и мне будет там хорошо, будет гудеть автоответчик, ту-ту-ту, и дни будут вычеркиваться, и я даже не замечу, что умер, ничего не изменится, только ты звони, ладно, я люблю тебя, люблю, звони мне, когда я умру. Ты дурак... Не плачь. Я не плачу... ты дурак... Не плачь. Я не плачу... я тебя люблю... И я тебя люблю. Ты хоть ел сегодня что-нибудь?.. ну, что это такое, ты не ешь, не спишь, пьешь, и еще удивляешься, что работать не можешь... вообще не понимаю, как ты еще живешь, сколько у тебя сил... у тебя еда-то дома есть?.. Женя оставила?.. сосиски, какая гадость... я бы хотела сварить тебе суп... ты ведь любишь гороховый суп, да, с грудинкой, да?.. я так хорошо варю суп, ты не представляешь... сварить тебе суп, налить себе рюмку... ладно, ладно, и тебе... и потом лечь вместе, завернуться... прижаться, влезть в тебя... ну, можно телек включить... и заснуть потом, так, обнявшись... и потом опять заснуть... и утром поваляться вместе... никуда не спешить, пожить так хоть немного, быть вместе и никуда не спешить... но потом ты должен будешь отпустить меня погулять одну... не сердись, не сердись, пожалуйста, я должна иногда быть одна, гулять... и я так люблю спать рядом с тобой, потому что я тогда и одна, во сне, и с тобою, рядом, прижавшись... наверное, это плохо, я зависимое существо... бывают женщины самостоятельные, сами делающие свою судьбу, карьеру... а мне никогда даже не хотелось... понимаешь... для меня это естественно, зависеть от мужчины и подчиняться ему... это несовременно, да?.. все эти феминистки... да я тоже ненавижу феминисток, чего ты кричишь... но, все-таки, так, как я, жить, наверное, тоже неправильно... но, мне кажется, есть одна вещь, в которой я тоже такая... как они, эти эмансипированные, деловые, независимые, да... что я имею в виду?.. извини... понимаешь... только не обижайся, в этом, по-моему, нет ничего для тебя обидного, даже наоборот... ну... дело в том, что мужчин выбираю я сама... и мне однажды сказали, что я их использую, но это неправда... я выбираю сама, действительно, я могу даже довольно откровенно проявить инициативу, дать понять... но потом я попадаю в зависимость и расплачиваюсь этим за свой выбор... ты понял?.. если можно сказать, что использую... может быть... немножко... только в постели, понимаешь, в траханьи... ну, как используют инструмент... ты не обиделся?.. ты мой инструмент, я тобой добываю счастье... люблю тебя очень... ох... не могу больше... люблю... Я хочу видеть тебя, эти телефонные разговоры, от них едет крыша, мы оба сумасшедшие, знаешь, это очень странно, и ты подумаешь, что я просто сейчас увлечен, и преувеличиваю по своему обыкновению, накручиваю себя, но это правда, уверяю, со мною действительно такое происходит впервые, мне шестой десяток, у меня было черт его знает сколько женщин, жены, долгие романы, одна ночь в купе, десять дней у моря, рабочий стол в старой моей мастерской, в худкомбинате, случайное пересечение гастролей и гостиничный номер, чужая супружеская кровать, спящий ребенок в соседней комнате, были любопытство, постоянно тлеющая похоть, была страсть, привычка, просто человеческая привязанность, близость, один или два раза случилось краткое, почти мгновенное ослепление, казалось, что нашел, но такого, как к тебе, не было никогда, наверное, так любят детей, но во мне, ты знаешь, отцовские чувства не бурные, наверное, так любят любимых жен, вот что, но у меня, оказывается, любимых раньше не было, понимаешь, здесь все вместе, когда я смотрел на тебя, я чувствовал гордость, вот какая красивая у меня девочка, можете все завидовать, и просто было приятно смотреть, мне просто очень нравится твоя внешность, все в тебе правильно, знаешь, почти обо всех думаешь, да, красивая баба, вот только нос, или рот, или еще что-нибудь, немного бы убрать, прибавить, и был бы вообще полный порядок, а в тебе мне ничего не хочется менять, ничего, да ведь ты же знаешь, не я же один считаю тебя красавицей, а страсть - это что-то еще, кроме всего, кроме нежности, кроме восхищения, в тебе так странно сочетается полная свобода с детской, даже какой-то деревенской стыдливостью, эти твои поцелуи только до пояса, и ты так смешно раздеваешься, втягивая живот, сгибаясь, пряча себя, сжимая и скрещивая ноги, и выкручиваешься, приседаешь, когда я хочу повернуть тебя, раскрыть, и твой характер, мне все подходит, помнишь, в самом начале ты смешно сказала, а если я вам не подойду, я даже не понял, как это не подойдете, вы мне очень нравитесь, а ты улыбнулась так, знаешь, скривила губы, у тебя есть такая улыбка, и пояснила, ну, не устрою, не понравлюсь в этом смысле, и смутилась, и ты же не притворялась, что стесняешься, и еще эта твоя покорность, и... але, какой Миасс, я не заказывал, что, меня вызывают, ну, давайте, извини, я тебе потом перезв... але, да, слушаю, да, Шорников, да, откуда вы взяли, что я меняюсь, где вы прочли объявление, нет, это ошибка, ошибка, говорю! Але, это я. Вас не слышно, перезвоните... 2 После возвращения начался уже абсолютный кошмар и все пошло очень быстро. День ото дня становилось яснее, что я не могу без нее жить, в самом буквальном смысле этого слова, но жить приходилось, она не могла и не хотела уходить из семьи, там были связи, корни, настоящая жизнь, именно семья - разные люди, ребенок, родители, какие-то старые мужчины и женщины, а не просто муж, там был покой, привычки, совершенно непредставимый для меня обычай ужинать всем вместе, тихая и достойная привязанность друг к другу. Еще более непостижимым для меня было то, что старомодный этот дом, который она так ценила, не мешал ни ее страсти ко мне, вполне необузданной, ни нежности и даже заботе, которые я чувствовал, ни такой близости между нами, какой я прежде действительно не испытывал ни с кем. Однажды я назвал ее двоемужней, она согласно усмехнулась. Но видеться мы из-за этого ее старосветского уклада почти не могли, да и перезваниваться было непросто. Муж мог вернуться из офиса в любой момент, мог заехать днем пообедать, мог привезти с собой весь свой совет директоров, мог позвонить, попросить ее быстро собраться и увезти с собой на какой-нибудь прием, в бизнес-клуб, просто в ресторан, в компанию своих партнеров, которые, к тому же, все были его старые друзья, университетские, комсомольские... Много ели, много пили, сидели допоздна. Были они все, в сущности, совсем неплохие молодые ребята, любили друг друга и своих близких, серьезно делали свое новое дело, помнили, что все они кандидаты, а то и доктора наук, и к нынешним своим президентствам и генеральным директорствам относились с некоторым юмором, не мешавшим, впрочем, делать деньги истово и фанатически. Стрельба, которая шла вокруг, их как бы не касалась, даже если стреляли в хороших знакомых - они продолжали строить жизнь, заводили новых детей, покупали землю, дома, устраивались надолго. А я бежал к телефону каждый час - не было сил терпеть. Трубку брали мать, дочь, тетка мужа, муж. Ему надоели частые ошибочные звонки, он сменил все аппараты, теперь они были с определителями, более того - каждый номер, с которого звонили, оставался в памяти. Я стал звонить из автоматов, дозванивался, наконец, до нее, мы договаривались, когда она сможет вырваться из дому и позвонить мне. Возможностей было две. Была галерея, которую он ей купил, чтобы она не совсем уж затосковала дома, ей это очень нравилось, я зашел однажды и, к своему изумлению, не испытал отвращения - что обычно бывало в любой из бесчисленных теперь галерей. Она и ее подруга, с которой вдвоем они вели все дело, ездили по всем барахолкам города, скупали - платя иногда вчетверо против того, что просил автор - работы спившихся клубных оформителей, любителей-пенсионеров, пытающихся сделать какую-нибудь пользу из старого увлечения, бесконечные копии, сделанные с конфетных оберток, огоньковских репродукций, копии с копий, "незнакомки", "мишки", "ржи", "вечные покои" и даже "помпеи". Все это тесно висело на беленых стенах хорошо отремонтированного бывшего жэковского партбюро на Солянке, а по зальчику были расставлены