трогать, прошу я, потрогай, я трогаю ее груди, глажу их, не так сильно, шепчет Майка, ну, не так сильно, раздвигаю их в стороны -- сначала мне показалось, что это медальон на золотой цепочке, но нет, это неправильной формы дупло, вход в пещеру, золотая цепочка уходит туда, внутрь, я ползу, ход раздваивается и цепочка тоже, куда дальше? -- бросаю монету, и выпадает джокер, значит, налево, ползу налево, обдирая колени и локти, а замужем хорошо, говорит Майка, потягиваясь, он же старый, удивляюсь я, хочешь, я его убью? -- неет, заачеем, не наааадоооооо... и открывается дверь, мы замираем и смотрим оба, а он смотрит на нас, с тонким звуком падает жемчуг, и тогда я, глядя ему в глаза, снова начинаю накачивать Майку, так хорошо? -- хорошо, шепчет она, хорошо, да, хорошо, отпускай -- я отпускаю, она всплывает в воздух, переворачивается спиной вниз и повисает, белая и пышная, как именинный торт, украшенный двумя сочными клюквинами, свечи продолжают гореть, и тоска, похожая на черную фасолину, застревает у меня под кадыком, и нечем теперь видеть себя изнутри, потому что именно там, под кадыком, сидит душа, а мечта у меня, говорю я громко, самая несбыточная -- я хочу опустить генерала Родина, что?-- не понимает палата, отпидарасить его, поясняю я, округлить -- и тут все начинают хохотать, сначала робко, потом все громче и громче -- и вот уже корчатся, больно, больно, кричит Витька и все равно хохочет, горы -- это все, говорит генерал и вдруг делает мне козу, и я заливаюсь счастливым смехом, так щекотно в животе, да перестань же, говорит мама, ты же мужчина, солдат -- я моряк, кричу я, я моряк, я моряк, тем более, моряк... мама?-- оглядываюсь я, но никого нет, пусто, поземка на плацу, белое на черном, генералы в черной форме и какие-то штатские, но в генеральских папахах, принимают парад, парад меня, я прохожу перед ними строевым парадным шагом, я один, нет даже оркестра, только барабанщик: боммм, боммм, боммм, -- и откуда-то скрипка: спит гаолян, ветер туман унес... я хожу по кругу, равнение направо, бесконечно хожу по кругу, это же цирк! -- доходит до меня, вот и конферансье: Фил Кропачек, делает, гад, вид, что не знаком: "Весь вечер на манеже коверные Владимир Ленин и Иосиф Сталин!"-- буря аплодисментов, Фил, зову я, он незаметно для других машет рукой: сейчас, сейчас, но нет: я падаю, все, говорит кто-то, и запах горящей кошмы наполняет меня, клубясь, как черная кровь в шприце, еще... берег, зеленый песок и оранжевая трава, и кровавые волны с черной пеной на гребнях, и ослепительно-черное солнце в бордовом небе, теперь пой, мать твою, сказал черный, и я запел хрипло: широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек, рек, рек... он дергался уже только от пуль, но я продолжал нажимать на спуск, пока не щелкнул боек... уберите это от меня, брезгливо задергалась биологиня, вы с ума сошли, уберите, кто позволил мучить бедных тварей?! -- какое же это мучение, удивился Кол, смотрите, им нравится, а меня снова швырнул на песок, зеленый песок, жар нарастал, и из моря на берег полезли скользкие студенистые черепахи с венчиками щупалец вокруг беззубых ртов, они ползли медленно, но удрать от них было безнадежно трудно, я выбился из сил, бродя между камнями, а камни, поросшие длинными нечистыми волосами, смотрели мне в спину, расслабься, сказала Таня, она провела ладонями по мне, нашла точку, пробила там отверстие и стала всовывать внутрь меня какие-то палочки, горелые спички, кусочки сургуча, а теперь, смотри: она взмахнула рукой, и из меня ударил тонкий хрустальный фонтанчик, она подставила руку под струю, ладонь наполнилась, и она плеснула этой холодно парящей жидкостью себе в лицо, и мгновенно распалась плоть и обнажился череп, потом весь скелет, череп улыбался: превосходно, дорогой мой, превосходно, фонтанчик иссяк, а вокруг того места, откуда он бил, тоже произошел распад плоти, и обнажилось хвостовое оперение мины от полкового миномета, скелет Тани протянул к нему тонкую ручку и стал оперение раскачивать, и с оперением раскачалась муть во мне, не могу больше, простонал я, вот что мешает тебе пройти на ту сторону, сказал скелет и потянул сильнее, и с чавканьем, как из жидкой грязи, из меня вылезла вся мина, за ней тянулись какие-то жилы и студенистые нити, а теперь -- давай; Таня, вновь покрывшаяся молодой, нежной, беззащитной плотью, накрыла рукой перламутровый шарик и поднесла его ко рту, и зажала зубами, он светился, и зубы Тани просвечивали жемчужно, а губы -- как красное вино, свечение нарастало и тянуло, как высота, и я не удержался на кренящейся палубе и прыгнул ногами вперед, я летел, а шарик увеличивался, увеличивался, становясь сначала диском, потом чашей, потом края его сомкнулись за мной, и я оказался внутри... внутри чего-то, не имеющего аналогов, не имеющего слов для описания, иди, подтолкнула меня в спину Таня, иди и не бойся ничего, и я шагнул в пустоту, Таня подставила ладонь, я ступил на ее ладонь и удержался, балансируя над чем-то, чему нет названия, дальше, сказала она, и я сделал еще шаг в подставленную ею другую ладонь, так я и шел до середины, подо мной с жирным рокотом проворачивалась гигантская воронка, вязкий водоворот, узнаешь, спросил доктор Морита, нет, сказал я, ну, так добавьте ему еще, боль вошла в затылок и стала грубо пробиваться в позвоночник, а я все равно не узнавал, хотя и знал каким-то образом, что это все мне знакомо и было раньше, хотя и под другим именем... но ты же все понимаешь, кричали птицы, они бились в стекла и разлетались кровавыми кляксами, ты же все знаешь, скорей! -- а я, хоть убей, ничего не понимал, понимание было рядом, но проникнуть в него было так же безнадежно, как нырнуть в озеро ртути, на дне, на дне, кричали птицы перед смертью, перед ударом, на дне же! -- только это могло их спасти, они гибли тысячами, а я все не мог нырнуть, и вдруг огромный чугунный сапог наступил на меня и вдавил в то недосягаемое дно, впечатал в него, и это было так неожиданно и так ужасно, что я закричал... но как-то так получилось, что я, крича, перетек из того, кто слабо ворочался под сапогом, в другого, кто в идиотическом блаженстве парил над зеленым клеенчатым столом, на котором в непостижимом порядке лежали яркие и разноцветные слова и фразы, и невидимые руки задумчиво перекладывали их то так, то этак, и голос доктора Мориты задумчиво произносил то, что было написано, но мое розовое блаженство не позволяло мне ни прочесть, ни услышать, ни понять, что же происходит, ты хоть запомни, сказала Таня, ты запомни, а поймешь ты все потом... и я успел запомнить, прежде чем те же невидимые руки схватили меня, скомкали в снежок и швырнули за окно... я разлетелся в пыль, а мир вокруг меня стал знаком и неимоверно четок: знакомая дорога по дамбе между двух озер, темная, маслянистая вода в озерах -- без ряби и без блеска, но под водой что-то движется, мощно и гибко, и я даже знаю, что... и если пройти по дороге, а потом подняться в гору и чуть спуститься по противоположному склону, свернуть вправо и пробраться через плотный колючий кустарник, то можно выйти к этому старому каменному дому с зарешеченными окнами, с забитой дверью, но по скобам в стене можно добраться до карниза второго этажа, а потом по карнизу дойти до того места, где был балкон, и толкнуть дверь, и войти -- пола нет, есть только балки, но они широки, и по балкам можно добраться до внутренней лестницы, спуститься на первый этаж, подойти к задвинутой тяжелым засовом подвальной двери, встать напротив и смотреть, как медленно, осыпая ржавчину, отодвигается засов, медленно открывается дверь, открывается, открывается... настежь, и тебя начинает втягивать в нее, мягко, но неодолимо, и это блаженство, блаженство -- когда ты подчиняешься и заранее знаешь, что никакого сопротивления быть не может, нет, -- блаженство до экстаза, до тяжести в животе, и ты стекаешь вниз по лестнице, марш за маршем, вниз, вниз, дух захватывает от падения, и влетаешь в теплую темную комнату, в скользкую толпу голых людей, тысячи прикосновений рук, губ,грудей, ягодиц, и через минуту перестаешь понимать, где ты сам, а где остальные, а сзади напирают, напирают, а впереди под потолком окошко, и ты выскальзываешь, выныриваешь около него, хватаешься за край и втягиваешься внутрь, там длинный ход, по которому можно только молча ползти, и кто-то ползет впереди, и кто-то подталкивает сзади, дорога у всех одна, и ползешь, выбиваясь из сил, и вываливаешься наружу, не сразу понимая, что произошло, а это -- это тот самый перламутровый шар, но до него еще надо доплыть, и плывешь, потому что иначе смерть, и сколько их, которые тонут рядом с тобой, плывут и тонут, тонут, тонут один за другим, но вот -- дотрагиваешься рукой до светящейся, ледяной на ощупь поверхности -- и намертво примерзаешь к ней, и видишь, как становится ледяной твоя рука -- по локоть, по плечо, выше, выше -- доходит до сердца, и сердце останавливается на полуударе, и перед глазами вспыхивает что-то черное, с миллионом золотых полосок, а потом сменяется черным же небом, ледяным черным небом с вмерзшими в него звездами, но это только полнеба, понимаешь ты, а еще полнеба скрыты землей под ногами, никогда не увидишь всего, никогда, а может быть там, где ты ничего не видишь, и происходит главное, главное и страшное, но вот меняется что-то, исчезает, небо становится старым и дряблым, морщится, опадает, обнажаются пружины и зубчатые колеса, еще немного -- и они тоже распадаются в прах, и ржавая поземка летит над призрачной землей, и я, маленький и голый, замерзший, синий, дрожащий, делаю свой первый шаг, потом еще один, потом еще, еще -- и иду куда-то, потому что всегда, когда тебе все равно, идти или стоять на месте, то лучше уж идти... Без времени. Глатц. Была странная, состоящая из кирпичиков темнота, и просачиваться сквозь нее можно было только между кирпичиками, вдоль, поперяк, вверх, вниз -- но зато это было легко, тепло, приятно, и приходилось даже слегка сдерживать себя, как хозяин добродушно сдерживает разыгравшегося в снегу молодого пса, сдерживать, чтобы не течь сразу во все стороны. Я подносил руки к лицу, и они радостно выплескивались из просветов между кирпичами, я наклонялся вперед -- и лицо мое, дробясь на блики, проносилось по извилистым лабиринтам, иногда встречая и выручая свои заблудившиеся части; я вставал на носки и кружился в этом тихом пространстве, чуствуя себя стаей рыб, проскакивающих в ячейки слишком крупной сети; изредка я со ржавым скрежетом цеплялся чем-то за что-то, и тогда казалось, что цепкая ручка скручивает жгутом мои кишки, но стоило сдать чуть назад, и зацеп исчезал, и можно было опять кружиться, кружиться, кружиться -- до одурения, до судорог, до бесконечности... 15.06.1991. 22 час. Где-то в Подмосковье. Я лежал в бурьяне на краю бывшего футбольного поля. Головная боль прошла, но мышцы продолжали ныть, ныть, будто меня измолотили резиновыми палками. Страшно было подумать, что вот еще немного, и опять придется вставать, куда-то идти, бежать, скрываться, стрелять... Надо мной в немыслимой вышине парили первые звезды. Чуть ниже, золотые на синем, шли, развертывая за собой инверсионные следы, два истребителя. Наверное, "Блитцверферы". Каждый из них по своей боевой эффективности превосходил крейсер времен первой мировой. В то же время их появление в небе было лишено всякого практического смысла... Истребители... соколы, сокол... форма "сокол"... Истребители... пилоты... ангелы... план "Ангел"... Я еще не вполне освоился с собственными прочищенными мозгами, я все еще поминутно ожидал болезненного удара мысли о барьер и потому думал робко, коротко, мелкими шажками. Да еще и чисто физиологический отходняк, который требует постоянного внимания, постоянного присмотра, потому что впадать в депрессию сейчас -- роскошь неописуемая. Итак, форма "сокол", легендарная, а потому прикрытая всяческими эвфемизмами. Согласно этой форме, наши актеры могут не стесняться в выборе средств для достижения цели -- уничтожения террористов. Однако при этом они знают, что в случае возникновения сколько-нибудь реальной опасности их идентификации, а тем более захвата -- они будут уничтожены спецгруппой "В", которая постоянно маячит где-то в пределах досягаемости. А чтобы эта вполне реальная перспектива не слишком тяготила актеров, все они получают перед выходом на задание медикаментозно-гипнотическую "сбруйку". До сих пор с моими группами команду "В" не посылали -- по той причине, что каждый раз требовалось кого-нибудь или что-нибудь доставить на базу. Это была моя личная специализация -- "контрабанда". Но сейчас... Впрочем, кой-какие детали не укладывались в версию о действиях ликвидаторов. Маятно было Саше, маятно было Панину -- похоже, что "сбруйки" на них не было. Не было и реальной опасности захвата группы. Наконец, почерк нападавших был не наш. И совсем уж наконец -- меня бы они не упустили. И Кучеренко... С другой стороны -- наши почему-то собрались вместе, как в центр мишени... но это уже о другом. И план "Ангел"... папка с таким названием лежала -- случайно? намеренно? -- на столе Тарантула в день последнего инструктажа, и из нее он достал несколько третьестепенных бумажек, вроде бы необходимых для нас... что там было, кстати? А, вспомнил: электрофото чеков, выданных кабульским отделением банка "Стахат", самого грязного из легальных банков, некоему Гурамишвили... План "Ангел" -- и мы, судя по всему, действовали в русле этого плана. Эх, Тарантул... неужели это все -- твоя работа? Иначе почему я вспомнил о нем только после снятия запрета, после разрушения введенных программ? ...я не аналитик, сказала Таня, я не понимаю в этом ничего, не хочу понимать, может, ты хоть что-то запомнила? -- нет, не запомнила ничего, ничего, ничего! -- это так страшно? -- это омерзительно -- то, что ты позволил с собой сделать!.. Омерзительно... Возник какой-то звук, напоминающий журчание, и исходил он с неба. Тут же, легко ступая, появился Терс, махнул рукой: пошли! Над полем скользнула тень, исчезла, через минуту вернулась. На фоне неба ни черта было не разобрать. Звук шел как бы со всех сторон сразу, даже мне с моим умением стрелять на шорох приходилось вертеть головой, выискивая источник. Тень вернулась в третий раз, оустилась низко, и только когда она коснулась земли, раздался конкретный звук: шорох колес и скрип тормозов. Терс заговорил с кем-то, я присмотрелся и с трудом увидел пилота. Пилот был под стать своему аппарату: почти невидим. Темный комбинезон, темный матовый шлем. Ну, а аппарат... ужасное зрелище: два сиденья размером с детские стульчики, укрепленные на тонкой жердочке; прозрачное, звезды просвечивают, крыло; две прозрачные бочки над крылом, и в них медленное мерцание... -- И как такое может летать?-- вырвалось у меня. -- Летает,-- сказал летчик. Голос у него был глухой -- не голос, а громкий шепот.-- Еще как летает. -- Где мы сядем?-- спросил я. -- Я уже об'яснял,-- летчик кивнул на Терса,-- сесть можно только на полях фильтрации. Но там можно напороться. Трудно скрываться. Открытая местность. -- Это в Люблино?-- уточнил я. -- Да. -- А где-нибудь на севере, на северо-востоке? Летчик покачал головой. Я прикинул маршрут до станции Яуза: там, в переулке Марии Шеммель, на третьем этаже конторского здания, находится наша запасная площадка: московское отделение рекламного агентства "Паритет". Там можно будет не только отсидеться... Но иаршрут получается тяжелый... -- Ладно,-- сказал я.-- В Люблино так в Люблино. -- Деньги,-- напомнил пилот. -- Ах, да,-- вспомнил я. Достал четыре пачки, подал ему. Не проверяя и не пересчитывая, он сунул их в карман. Плата Харону, подумал я. Таня сказала: раньше у тебя не было шансов. Теперь появились. Но ты должен их ипользовать. Угадать, что это именно твой шанс, и вцепиться в него, и не отпускать. Как?-- спросил я. Как угадать? Не знаю...-- она зябко поежилась. Но если во мне сгорели чужие программы, то какого черта я лезу в пекло, вместо того, чтобы лечь на дно... хотя бы в том же глатце? Не знаю... Ладно. Жребий брошен, Рубикон перейден. Взявший меч, от меча и... Кто не со мной, тот про... Спит гаолян... Летчик опустил на лицо щиток ноктоскопа. Теперь он видел все, а я нет. Я видел только его, да справа невдалеке белело лицо Терса и его поднятая в прощальном приветствии ладонь. Это напомнило мне что-то давнее, но что, я так и не вспомнил, потому что летчик скомандовал мне: садись, -- сел сам, аппарат закачался под нами, пристегнись, я пристегнулся, что-то мигнуло, мотор заработал сильнее, но это чувствовалось не ушами, а только спиной, винты над головой, шелестя, погнали воздух, наконец, летчик отпустил тормоза, подуло в лицо, аппарат запрыгал по кочкам, все дольше зависая в воздухе, и, наконец, полностью оторвался от земли. Меня прижало к сиденью, мы взмыли над трибунами старого стадиона, и тут же передо мной раскинулось море огней. Костры, тысячи костров, группами, россыпью, по одиночке -- вправо, влево, вперед до горизонта. Потом все накренилось, развернулось, осталось сзади. Под нами и перед нами лежала темная равнина, и тьма ее не нарушалась почти ничем, а на горизонте, доходя до высоких легких облаков, стояло оранжевое электрическое зарево. Туда и лежал наш путь. 16.06.1991. 02 час. 30 мин. Люблино, ул. Паулюса, 7/11, кв.7 Пятясь, пятясь, пятясь, скребя ребрами по стене, я добрался до угла. Ослепленный и высвеченный, я был как на ладони, но они почему-то не стреляли. И только когда я, загремев водосточной трубой, рванул за угол, ударил одиночный выстрел. Трассирующая пуля огромным бенгальским огнем размазалась по асфальту и врезалась в стену дома напротив. И тут же забухали сапоги. У меня было полсекунды форы и легкая обувь, им нужно было пробежать на полсотни метров меньше. Спасло меня то, что впереди замелькали фонарики, и те, которые гнались за мной, не стали стрелять, чтобы не попасть в своих. То есть пальнуть-то они пальнули, но в воздух, я даже полета пуль не слышал. Подворотня справа... проходной двор... еще подворотня... через забор... подво... Все. Ворота закрыты. Пришли. Спрятаться в под'езде? Заперто. Свет в окне на третьем этаже. Пять этажей, пятнадцать кнопок на щитке, окно левее лестницы -- скорее всего, седьмая квартира. Я вдавил кнопку. "Сашка?"-- тут же спросил низкий голос. "За мной гонятся солдаты,-- сказал я.-- Впустите, пожалуйста". Замок щелкнул. Я толкнул дверь и мгновенно оказался в под'езде, и захлопнул ее за собой, и привалился к двери изнутри. Сапоги... сапоги... сапоги... не заметили... не заметили... не заметили... Дверь подергали, потолкали -- без особого, впрочем, рвения. "Открыто, господин сержант!"-- закричал кто-то вдалеке. Кричали по-немецки, но с сильным акцентом. Сержант... Французы? Вроде бы не было французских частей... впрочем, все смешалось в семье народов... На крик побежали. "Брать живым!"-- начальственный голос. Живым так живым, кто бы возражал... На третий этаж я поднимался, наверное, полчаса. Было абсолютно темно. Как в пещере. Как в фотолаборатории. Как у негра в жопе. -- Вы ранены? Впустивший меня человек стоял в дверях своей квартиры, я видел его силуэт на серо-синем. -- Нет, я цел,-- сказал я.-- Спасибо. Вы меня спасли. -- Похоже, вы удирали от них по канализации,-- сказал он, потянув носом. -- Хуже. Я прятался в отстойнике. -- Вода есть, хоть и не очень горячая. Вот сюда, направо. И не зажигайте свет -- окно выходит во двор. Отмываясь, я извел большой кусок табачного мыла. Все равно казалось, что от меня разит, как от козла. Одежду я замочил в содовой пасте. Сумку просто обмыл, внутрь говно не попало. Хозяин дал мне пижаму. -- Перекусить?-- предложил он. -- Если можно. -- Можно. Кухня было освещена своеобразно: шкалой включенного приемника. Света было достаточно, чтобы видеть, как хозяин ставит на стол сыр, хлеб, коробку с картофельной соломкой, бутылку вина. -- Мяса я не ем,-- сказал он.-- Поэтому не держу. Так что не обессудьте... -- О, господи,-- только и смог сказать я. Сколько-то минут мы молча ели. Я вдруг почувствовал, что пьянею -- не столько от легкого, кислого вина, сколько от покоя и еды. Потом он спросил: -- Значит, вы были у отстойников? -- Да,-- сказал я, помедлив. -- И вы... видели? -- Да. Я видел. Из двух армейских крытых грузовиков в отстойник сбрасывали трупы. И я это видел. Но засекли меня не там. Засекли меня просто на улице: то ли ноктоскопом, то ли по запаху. -- Значит, все это правда... Он налил вино в стаканы. -- До часу ночи еще было что-то слышно,-- он кивнул на приемник. Приемник был старый, но очень хороший: "Полюс".-- Еще что-то пробивалось. А с часу... Армейские глушилки. Вы их видели, наверное. Такие фургоны, похожие на цистерны... Тут он был не прав, армейские глушилки на цистерны не походили, это были обычные крытые прицепы с телескопической мачтой, наподобие тех, с которых ремонтируют уличные фонари и прочее. Но возражать я не стал. Собственно, вся моя надежда и была -- на эти фургоны... -- Пейте,-- сказал он.-- И я с вами. У меня сын ушел. Позавчера еще. Когда стреляли на улицах. А сегодня передали: партия берет власть непосредственно... -- Партия...-- пробормотал я и в два глотка опустошил стакан.-- Партия... Ах, суки... -- Жена на курорте,-- сказал он.-- Вчера звонила. Сутки дозванивалась. Я ей не сказал. Сказал, что все нормально. -- Суки позорные. -- Я бы пошел -- вместо него. Но я не знаю, куда надо идти. -- Никуда не ходите. Это все провокация. Очень подлая провокация. -- Я понимаю. Только я все равно бы пошел. Может, еще пойду. -- Не надо. Скорее всего, обойдется. Он покачал головой. -- Они разливали бензин по бутылкам,-- сказал он.-- В гараже еще целый ящик. Они бы пришли за ним... -- Можно?-- я кивнул на приемник. -- Да, конечно... На всех диапазонах был дикий вой. Только на коротких, на четырнадцаи метрах, пробивалась то ли морзянка, то ли цифровые группы, да на длинных царила тишина. Не было даже Вагнера. -- Эти тоже молчат,-- вздохнул хозяин.-- Наверное, нечего сказать... И как бы в ответ в приемнике зашуршало, защелкало, потом непрофессиональный, недикторский, но довольно сильный голос произнес: "Внимание. Господа, всем внимание. Через несколько минут будет передано важное сообщение. Ахтунг, ахтунг. Нах ейнигер цайт..." -- Вас как зовут?-- спросил хозяин.-- А то неловко как-то... -- Игорь. -- Хорошее имя,-- похвалил он.-- В нынешних условиях особенно хорошее. А меня Герберт. В честь Уэллса. Родители увлекались. Сашке отчество досталось -- все думают, что он дейч. Говорил ему: смени... -- Не хочет? -- Не хочет, мерзавец. -- Ну и правильно. -- Это сейчас правильно... "Не отходите от приемников. Через одну-две минуты будет передано важное сообщение..." -- Коррумпированное правительство низложено, власть переходит в руки партии, всем сохранять полное спокойствие...-- предположил я. -- Скорее всего,-- согласился Герберт.-- Ничего смешнее уже не выдумать. Хотя нет, почему же... Если бы я смотрел на окно, то, наверное, ослеп бы, как ослепли в свое время Рыбаков и двое его ребят, их каким-то чудом, через Красный крест, выцарапали у короля Бехруза, я помню их лица: бронзовый загар с розовыми рубцами там, где сошла кожа, и неподвижные, обесцвеченные, вареные глаза... но я смотрел на приемник, а Герберт смотрел в стакан, он наливал вино, и в этот момент все вдруг превратилось в негатив: черное окно стало ослепительным, белый холодильник -- черным, рука Герберта -- тоже черной, а бутылка -- прозрачной... В следующий миг я прижимал Герберта к полу, зажмурив изо всех сил глаза и ожидая испепеляющего жара, и в то же время автоматически вел счет секундам: семь... восемь... девять... десять... одинна... И тут врезало. Впрочем, я ожидал большего. Я ждал -- кувалдой по голове, и долгий звон в опустевшем черепе... оказалось: тугой толчок, металлический протяжный удар и сходящий на нет далекий вой... впрочем, в ушах все равно была вата, и что говорил Герберт, я не слышал. Он что-то говорил, кричал. Сиди, крикнул я, сейчас! Я встал на ноги и повернулся к окну. В половине окна стекло уцелело, и там отражался холодильник, а на нем приемник со светящейся шкалой, но я никак не мог понять, что это шкала, и смотрел на нее, как баран, ничего не понимая... потом все-таи понял и смог перевести взгляд наружу, в темноту. Сквозь лиловые пятна проступила красная точка, я сощурился: действительно, красная точка, похожая на огонек тлеющей сигареты -- в небе, невысоко, неподвижно. Потом от нее полетели искры, вверх и вбок, погасли, полетели снова -- сноп искр... Это Измайловская игла, сказал рядом Герберт. Это взорвали Измайловскую иглу... Я покрутил настройку приемника. Не было слышно даже несущей волны. На коротких... на коротких по-прежнему вой и скрежет. Взорвали, сказал Герберт, надо же... Он тяжело, боком опустился на стул и вдруг затрясся. Глаза у него были закрыты, рот свело, руки вцепились в край столешницы -- мертво, как якоря. Кажется, он что-то говорил, но на волю прорывались лишь искореженные лающие звуки. Я сунулся в холодильник: там стояла еще одна бутылка вина. Нашел чайную чашку, налил до краев, поднес ему ко рту. С трудом, расплескав половину, он выпил вино. Чуть обмяк. Ничего, сказал я, все это ничего... пойдемте, я вас положу. Он дал увести себя в комнату, показал на диван: здесь. Он был слабый, как столетний старик. Разберетесь тут, что и как, сказал он, вон -- комната сына, там и ложитесь... Я прибрался на кухне и даже помыл уцелевшую посуду. Выстирал и развесил свою одежду. Просто постоял у окна. Игла полыхала, как свечка. Взрывом ей, похоже, срубило вершину, и образовалась труба, набитая всякой горючей и полугорючей дрянью. Потушить такой пожар невозможно. Надо просто ждать, когда все выгорит. Да, а взрыв-то был, по всей видимости, мини-ядерный: скажем, рентгениевая бомбочка двадцатитонного эквивалента... Ровно в пять часов раздался звонок в дверь, и голос в динамике сказал: -- Папка, открой, это я. 16.06.1991. 11 час. Ул. Паулюса, 7/11, кв. 7. Сквозь сон я видел: Герберт стоит в дверях и смотрит на этот табор, смотрит долго-долго, и глаза у него при этом... Умереть можно за такие глаза. В комнате сильно пахло гарью, пылью, бензином, табаком, потом -- не было у них ни сил, ни времени отмываться... они повалились на брошенные на пол одеяла, как срезанные одной очередью. Семь человек: пять мальчиков и две девочки, лет по пятнадцать-семнадцать, не больше. Команда... Щенячья бригада. Потом откуда-то снизу тяжело и душно, как смрад, всплыло ночное: кузов грузовика наклоняется, и через борт в жидкую грязь начинают падать кукольно-мягкие белые тела... Я рывком сел. Было очень светло. Я тихонько, стараясь никого не разбудить, пошел в ванную. Герберт лежал на своем диванчике лицом вниз. Возможно спал. Одежда моя просохла. Не до конца, но надевать было можно. Я снял с себя полосатые пижамные брюки, сел на край ванны -- и вдруг весь застыл. Полное оцепенение, телесное и умственное... я сидел, держа в руках свои чуть влажные штаны, и изо всех сил о чем-то думал. Когда это кончилось, лицо и ладони мои были мокрыми от пота. Вот так, переведя дыхание, сказал я в пространство и не знаю кому. Пространство улыбнулось в ответ -- то ли рассеянно, то ли как-то еще. Надо, надо умываться... Я залез под душ и пустил холодную воду. Великое, господа, изобретение -- холодный душ... гениальное изобретение. Куда гениальнее, чем миниатюрные бомбочки большой разрушительной силы... Впрочем, им тоже не стоит злоупотреблять. Я растерся полотенцем, оделся, попрыгал на месте: не гремит ли что. Тут же сообразил, что греметь нечему, оглянулся: какой гад разыграл? На стене ванной показывала толстый язык нарисованная смешная рожа. Ага. Один-ноль. Один? Я внезапно возмутился собственным лицемерием. Я проиграл уже все, что только мог, вон они лежат, мои проигрыши: Командор, девочки, ребята, журналист Валерий, Анжелика Папст, грузинские мальчики, княжна, все -- лежат... А игра идет, ставки до небес, и все, что я могу поставить -- это я сам. Ну, что же... так тому и быть. Вдруг стало страшно. Давно забытое, подавленное чувство вернулось, и почему-то от этого страха мне стало легче. Как будто ощутил опору под ногами... После долгого отсутствия в меня возвращался я сам. Да, сказал я себе тому, который возвращался, да, именно так. Не пугайся, тут малость неприбрано и навалено по углам, но мы разберемся. Мы понемногу разберемся -- и сам показал язык развеселой морде на стене. 16.06.1991. 12 час. Люблино, ул. Паулюса 7/11, кв. 7 Мальчишки знали и видели очень мало, пожалуй, немногим больше, чем я. Ну, что... три дня назад началась стрельба, поднялся вой в эфире, прорезались неизвестные радиостанции. Призывали к вооруженному сопротивлению. В названных местах действительно были какие-то люди, они давали указания: идти туда-то и туда-то, строить баррикады, готовиться... пригнали грузовик с карабинами и всем раздали карабины, но без патронов. Кричали, что нельзя стрелять ни в каких солдат, кроме рейхсгренадер, а тех, как назло, не было. Потом на трех панцервагенах под'ехали зулусы и открыли огонь -- сначала поверх голов, а потом уж... но все равно многие успели убежать. Сбились в кучку, человек тридцать, стали добывать оружие. На тридцать бойцов пришлось два карабина, девять пистолетов и граната. Стали делать зажигательные бомбы. Назвались взводом имени Савинкова, выбрали командира -- самого горластого. Решили идти в Останкино -- там, по слухам, окопались чешские полки. Везде стреляли, кое-где -- даже из пушек. Казалось, что только у них какое-то затишье. Ночью в темноте напоролись на патруль, многих потеряли и, как бы это правильно сказать... рассеялись. Остались вот они и еще двое, но эти потом куда-то ушли: сказали, что за едой, и не вернулись. По радио кричали о боях, о баррикадах, о сожженных танах. На другой день добыли автомат: в подворотне спал пьяный унтер. На улице хватали всех подряд, им чудом удалось отсидеться в старом товарном дворе: там такой кавардак, что можно дивизию спрятать, и никто не найдет. Ночью опять начались перестрелки, непонятно, между кем и кем. Забросали бензиновыми бомбами армейский грузовик. А в полночь по официальному радио об'явили: восстание подавлено, обанкротившееся правительство арестовано, партия берет власть непосредственно. Ну, а потом... видели, да? Кто-то до них, гадов, добрался. И что интересно: за все время не попалось ни одного убитого солдата и ни одного сгоревшего танка. Убитых штатских -- да, видели. А вот солдат... Ни черта не понятно, говорили мальчишки, похоже, что из нас сделали клоунов. Выходит, мы воевали за партию? Я слушал и кивал. Герберт в полном отчаянии метался по комнате. Потом остановился и ткнул пальцем за окно. А это? Обломленная на уровне смотровой палубы, Игла все еще дымилась. Это кто мог сделать? Ну, сказал я, не все ведь в восторге от такого поворота событий. Вот я, например... и другие. А кто вы, Игорь?-- спросил Герберт совсем другим голосом. Я поручик егерских войск Сибирской армии, сказал я. Мальчишки уставились на меня круглыми глазами, у девочек одинаково приоткрылись рты. Что-то такое я в вас чуял, сказал Герберт. И какое же отношение ко всему этому?.. Почти никакого, сказал я. Мы должны были обеспечивать безопасность глав государств, но теперь, очевидно, встреча не состоится... мою же группу провалили, я скрываюсь... От гепо? Возможно, что и от гепо тоже. Это надо запить, пробормотал Герберт и пошел на кухню. Слушайте, Игорь, сказал Сашка, сын Герберта, похожий на него неимоверно, а что вы думаете по поводу всего происходящего? Я помолчал. Они ждали. Я маловато знаю, чтобы делать серьезные выводы, сказал я. Все равно, гнул свое Сашка, маловато -- но больше, чем мы. Да?-- я почесал затылок. Скажите хоть, на чьей вы стороне! Нет, не так: на чьей стороне Сибирь? Ну, ребята, сказал я, Сибирь большая... Наткнулся на его взгляд и махнул рукой: ладно. Герберт с девочками расставили бокалы, откупорили бутылки. Похоже было на то, что погреба здесь бездонны. Я пригубил вино и вдруг выглотал все до дна: такая приключилась жажда. Мне тут же налили еще. Чтоб егерские офицеры -- и не пили вино, как воду? Ха! -- Давайте попробуем,-- сказал я.-- Попробуем разобраться. Ну, начнем с того известного факта, что в Москве сплелись интересы по крайней мере десятка... м-м... носителей этих интересов. Носителей... да. Хорошее определение. Перечисляю: правительства Японии и Союза Наций, правительство Рейха, правительство России, правительство Сибири, национал-социалистическая партия России, армии Рейха и Сибири, спецслужбы, плюс к тому всякого рода патриотические и национальные движения, плюс союзы предпринимателей... И вот все это сошлось в одной точке и в одно время. Вы же помните: правительство Тихонова побило национал-социалистов и пришло к власти, пообещав добиться воссоединения России с Сибирью. На том же держится правительство Толстого. Японцам безумно выгодно ослабление Рейха, они спят и видят, как Россия поворачивается задом к бывшей метрополии. Если это произойдет, они тут же начинают копать под Иран, не говоря уже об Индии, которая просто упадет им в ладошки. Они уже вложили много миллиардов марок в ухудшение отношений между Рейхом и Россией. Союз Наций, в свою очередь, хочет выгодно сбыть с рук Британию, ему хотелось бы иметь дело с сильным и стабильным правительством. НСПР при воссоединении имеет шанс остаться легальной партией только в том случае, если на Сибирь будет распространено государственное устройство нынешней России. Может быть, вы не знаете: в Сибири запрещены и преследуются партии, провозглашающие национальное или социальное неравенство. Ни армии, ни предприниматели от воссоединения на любых условиях не выгадывают ничего: слишком много сил и средств уйдет на конвергенцию экономик, унификацию вооружений и тому подобное. Похоже, что Толстой на несостоявшейся встрече готовился предложить некий компромиссный план: восстановление национального единства при сохранении государственной самостоятельности... создание некой конфедерации или, может быть, об'единение России и одновременное вступление ее в состав Рейха... не знаю, трудно сказать. Понятно, что все это не устраивало ни в малейшей мере ни патриотов, ни новых националитов, ни партию. Это здесь. В Сибири свои сложности. Там, например, очень сильны прояпонские настроения. "Мы -- азиаты..." -- ну, и так далее. Есть и проамериканские, так сказать, в благодарность за прошлое -- а следовательно, антигерманские. Толстой держится на об'единительной идее, его германофильство как бы входит в условия игры -- но, сами понимаете, в такой ситуации ему необходим чистый выигрыш. Даже потеря темпа для него сейчас -- почти поражение. И вот в этой заморочной ситуации к власти в России приходит партия, которая, с одной стороны, желает отделения от Рейха, а с другой -- не воссоединения с Сибирью, а присоединения Сибири... Я не успел договорить. Раздался страшный треск, грохот, в воздухе мелькнуло что-то красно-черное, полосатое -- я понял, что, и успел зажмуриться, но даже сквозь веки пробился свирепый розовый свет, опалило лицо, забило уши, и несколько минут я ничего не слышал... Это была шоковая граната. Нас взяли тепленькими. Я таращил глаза, делая вид, что ослеплен начисто, и видел, как солдаты в черной полевой форме собирают с пола скорчившихся детей, вяжут им руки и выталкивают за дверь. Мне тоже связали руки -- за спиной, подхватили под локти и повели, направляя, к двери, к лестнице -- я думал, столкнут, нет -- дали нащупать ступеньки и спуститься нормально. Во дворе машины не было, солдаты брали детей за шкирки, как котят, и вели к подворотне -- той, через которую я не смог пройти ночью. Мне вдруг показалось, что это: здоровенный солдат, и в каждой руке у него по мальчишке -- уже было, недавно... но потом сообразил, что это вспомнился детдом. Решетчатые ворота были открыты, в них просовывалась задница армейского крытого грузовика. Унтер-офицер, худой, как жердь, негр, обшаривал всех с головы до ног, а два солдата, подхватывая мальчишек под коленки, перебрасывали их через борт. Девочек унтер обшарил так же равнодушно, как и ребят. Потом принялся за меня. Закончив, он вдруг двинул меня кулаком в живот -- я непроизвольно напрягся, и удар получился как по доске. Зольдат?-- спросил негр. Спортсмен, сказал я. Он ухмыльнулся и что-то крикнул наверх, в машину, невидимым мне охранникам. Потом тем же манером меня перебросили через борт. Через минуту за мной последовал Герберт. Сидеть можно было только на дне кузова. Кроме нас, взятых только что, в машине было еще человек десять. Три автоматчика и офицер надзирали за порядком. Через борт заглянул еще один офицер, что-то сказал -- кажется, по-португальски. Махнул рукой и исчез. Машина тронулась и свернула направо. -- Он сказал, что на стадион заезжать не будем,-- сказал Герберт. Я кивнул. -- Вы поняли, что это значит?-- с ужасом спросил он. -- Молчатье!-- приказал офицер. -- Прорвемся,-- сказал я. Освободить руки от веревочных пут было не так трудно -- это вам не наручники. С наручниками приходилось возиться по часу. Я посидел немного, держа руки за спиной, чтобы как следует восстановилось кровообращение. -- Куда нас везут, как по-вашему?-- шепотом спросил я у Герберта. -- В котлован,-- сразу же ответил он.-- Говорят, там вчера уже расстреливали. -- Какая туда дорога и сколько ехать? -- Дорога по полям... грунтовка... ехать минут десять... вот мы на нее сворачиваем. Грузовик замедлил ход, свернул налево, кренясь, преодолел ухаб и покатился дальше, трясясь на мелких неровностях. -- Хорошо,- сказал я.-- Герберт, сосчитайте медленно до двухсот, а потом постарайтесь привлечь внимание этого хмыря... 16.06.1991. 17 час. Турбаза "Тушино-Центр". -- Сигарету...-- прошептал я, валясь на песок. Кто-то из мальчишек бросился к одежной куче. В глазах у меня плыло, вместо легких было по мотку колючей проволоки. -- Ну?-- нетерпеливо выдохнул Сашка. -- Нашел,- сказал я.-- Открыл. Пусто. -- Пусто?-- не поверил он.-- Как -- пусто? -- Абсолютно,-- сказал я. Алик, бегавший за сигаретами, вернулся, раскурил одну, сунул мне в зубы. -- Спасибо,-- кивнул я. -- Там пусто,-- сказал Сашка. Алик с невыразимой обидой уставился на меня. -- Как же так? Вы же говорили -- никто не откроет... -- Если не знает ключа -- то да. Значит... значит... Парни, это значит только одно -- еще один из наших жив и действует. И, видимо, не в одиночку -- иначе он не стал бы выгребать все. Так что... -- Это хорошо,-- сказал Сашка.-- Но нам-то что теперь делать? -- Подумаем,-- сказал я. Я сел. Стряхнул песок со щеки. Я был в песке по самые уши. На меня налип весь пляж. -- Но как же?-- не мог успокоиться Сашка. Алик хлопнул его по плечу. --