Как и люди, когда почуют приход последней старости, суетились они зряшной суетой, силясь напугать смерть. Шумел за окном мелкий, бесконечный дождь. Вдруг Васенка зашикала на поющих девок: -- Постойте... ребята идут! Ой, девушки, к нам идут! -- закричала она, обливаясь холодком радости. -- Ой, да с ружьями!.. -- К нам ли? -- лениво привстала Домна. Девки выискивающе приникли к оконцу, стараясь разобраться в лицах людей, шедших вдоль улицы. В потемках было не разобрать, двадцать их, или сорок. -- Далеко ль, товарищи, гуляете?.. -- закричала бойкая Васенка, рывком распахнув окно и выставляясь на дрянную сентябрьскую моросьбу. -- Заходите потанцовать. Мы по вам соскучились... И уже грянули-было девки самую развеселую из всех: "Девки, тише, тише, тише, к нам молодчики идут!", да несогласный был им ответ с хлюпающей улицы: -- Уж без нас танцуйте, красавицы! По делам идем... -- А чье вы?.. -- не унималась Васенка, перегибаясь, как кошка, в тугой своей пояснице. -- Мы заморские! -- насмешливо ответили с улицы. -- Барсуки куда-те пошли... -- сказала Васенка, с досадой захлопывая окно. Она достала из кармашка на переднике завалявшийся леденец и сгрызла его со злым, неумолимым хрустом. -- Гоняешься-гоняешься за ними... А и достанется пьянчужка какая-нибудь, винное подметало!.. -- Дьяволы! -- звучно сказала Домна и, зевнув, положила голову Васенке на колени искаться. Остальные, менее бойкие, грустно смотрели на этих двух, самых красивых. Пахло кислым. Дождь шумел. Уже не было у девок песен в тот вечер. Опять зашелестели меж них осоловелые, размякшие мухи. Эх, мухи, мухи деревенские! Злей вы, мухи осенние, самых злых вековух!.. VIII. Первое событие осенней ночи. Среди явившихся из ночи и в ночь же ушедших по хлюпким грязям был и Семен и Гурей, названный брат Жибанды, и еще двадцать шесть молодцов, понадвинувших картузы да шапки так, что торчали только глаза да усы. Шли без разговоров, мимо девичьей посиделки шли -- насупились. Прошли, -- и ночь за ними следы примела. Итти недолго было. Поровнявшись с новехонькой избицей, остановил весь отряд Семен: -- Здесь... Один из летучих постучал в раму окна прикладом. Ответа не было. Несколько барсуков взошли на крыльцо и сюда же втащили от дождя что-то небольшое и тяжелое. Кто-то ударил сапогом в тяжелую рубленую дверь. Бабий голос из-за двери тихо и не сразу опросил, зачем и кто. -- Гарасима буди! -- сказал в дверь Барыков. -- Это я, Митрий... -- Встает Гарасим, -- ответствовала баба. Вслед затем послышался грохот болтов и задвижек. Гарасим шорник жил, как в крепости, окруженный высоким тыном. Будучи человеком большой силы и крепкого сна, он смеялся над дневной бедой, ночной же беды, расплошной, побаивался. Войдя в сени, Васька Рублев зажег спичку. Стало видно: каждая тесина, каждое бревно здесь свидетельствовали наглядно о склонности Гарасима к вещам прочным и неколебимым. Поражал своими размерами ушат, перегородивший сени. По стенке удивляло не менее того обилие старой конской упряжи. Жирно пахло дегтем. Больше не дала разглядывать Гарасимова жена: -- Ну, что?.. -- спросила она, протирая рукой подбитый глаз и понемногу вытесняя чужих из сеней. -- Скажи Гарасиму-т, чтоб запрягал, -- сказал Семен и хотел еще что-то добавить, но дверь внезапно запахнулась и загромыхали разнозвучные засовы. Семен только головой покачал. Барсуки, рассевшись на ступеньках крыльца, ждали. Уже тлели по темноте угольные светлячки самокруток. Неизвестность ночи возбуждала людей, разговоров не заводили... И уже докурились самокрутки, а Гарасима все не было. Время было дорого, минута по цене равнялась часу. -- Разоспался, чорт... -- сказал Семен. -- Брыкин, а ну стукни еще, повразумительней!.. Брыкин не успел стукнуть и разу. Беззатейные, рубленые же Гарасимовы ворота распахнулись и, дребежжа железными шинами на выщебененной подворотне, выехал Гарасим. Он соскочил с подводы и одернул яркий свой, длиной до подколенок, дубленый кожан, на котором плоско чернел широкий клин бороды. -- Там еще двух возьмите. Ступай кто-нибудь!.. -- Мы уж думали, дядя Гарасим, с бабой завозился ты... -- льстиво подсмеялся Егор Брыкин. -- Помолчи, раздолбай... -- оборвал того Гарасим, оправляя что-то в подводе. На трех подводах они выезжали за околицу. Село уже спало. Только в избе, где млело в безмужнем одиночестве Воровское девье, светились окна тусклым желтым светом. Ни одна собака не пролаяла вослед уезжавшим, не встретился ни один живой. ...За околицей их тотчас же охватила непогода. Неистовы осенью ночные поля. Ветер нес скопища водяной пыли, и каждая капля, прежде чем повиснуть на обтрепанной былинке, долго плясала и вверх, и вниз, и в стороны. Люди в подводах затеснились друг к другу, все за исключением Гарасима, вообще мало склонного к какой бы то ни было общительности. Гарасим сидел на краешке, степенно и твердо. Ведя свою подводу переднею, он не махнул кнутом ни разу, не орал на лошадь, он только цокал еле слышно, по-своему, не то подражая цоканью копыт, не то незнаемому им цыганскому говору. Мало-по-малу обыкли глаза по темноте, но все еще чудился куст человеком и пугал. Когда въехали в лес, еще больше сгустилась тьма. Мокрые вихры нижних ветвей посыпали проезжающих крупным, холодным дождем. Только непутному променять на такое теплую, сухую печку. Чавкала и брызгалась глина в колеях, но не издала Гарасимова телега ни единого скрипа за весь путь. -- Гарасим даже и от сапога требовал долгой, беспорочной службы. Под стать пудовому Гарасимову сапогу была и телега, которую, хоть с горы роняй, не брала никакая случайность. Под стать телеге был и конь. Коня Гарасим понимал, работы ждал втрое, но был с конем ласков по-своему. Может быть, от этой тяжкой ласки и зачахли две его прежних жены? Под стать коню -- был и сам Гарасим. Сколотила его жизнь таким, что пронес тройную тяготу мужиковского существования, не сутулясь. Гарасим жил и не старел. Нестареющий, он напоминал собою дуб. Стоят такие, отбившись от всего лесного стада, на опушках и в одиночку сносят и беду, и борьбу, и солнечную радость. Сидя рядом с ним, вспомнил Семен, как двенадцать лет назад, по той же дороге увозил его Егор Иваныч в жизнь. В том лишь разница, что тогда с перекрестия Отпетовской дороги свернули они влево, а теперь едут прямо. Со сжатыми губами Семен следил за скользящим мимо, сощурив глаза. Ветла в стороне мнилась ему бабой, стоящей в задумчивости, кустки -- затаившимся, безымянным, но живым, еле приметно перебегающим поле. Все повторимо: тот же Егор Брыкин трется о его спину костлявой своей спиной. И уже не ропщет он на тесноту, на неуважительность лаптя к лакированному сапожку. Семен снял шапку, и вот уже щекочущая свежесть капельками сбирается по стриженной голове, бежит за ворот его мужицкой полусермяги вишневого сукна. И вот Семену неудобна стала Брыкинская спина: -- Убери спину, Егор... -- говорит он тихо и с намеренным упорством, -- всю спину ты мне протрешь! -- Да ведь некуда, Семен Савельич, -- Брыкин угождающе суетится всем телом. Но опять едут и опять налегает Егорова спина. -- Подогнать бы кубаря твоего, -- говорит Семен Гарасиму. Но тот глядит прямо и молчит, как неживой. -- Онемел, что ли?.. -- вспыхивает Семен и машет на мерина длинным рукавом полусермяги. -- Не серчай, Семен Савельич... -- пугливо вскидывается задремавший-было Брыкин. -- Приснул маленько... Мерин пускается вскачь, а Гарасим отводит Семенову руку в сторону: -- Я тебя вот энтаким за уши трепал, -- внятно шепчет Гарасим, не отводя глаз от лошадиной спины. И Семен не знает, укор ли это за дерзость, обещанье ли вспомнить давно прошедшие времена. Постепенно и Семеном овладевает дремота. "... и сила есть, а ответить нет силы, эх! -- в сонливом безволье думает Семен. Он теряет вожжи от мыслей, и те бегут как придется. Барсуки, зверье... ума нет. Дерево рубят, а корень оставляют на аршин торчать. На корень -- воли не хватает. Город, мужики. У себя там картинки вешают, любуются по шестнадцать часов... Мужика забыли. Забыли?.. Школы нужны, книги нужны! А книги... из города?.." -- так напрасно барахтается в тине полусонных мыслей своих Семен. Бессилье родит злобу. Был бессилен Семен выпутаться из собственной тины. "...собрать милльон, да с косами, с кольем... Мы, мол, есть! Может думаете, что нет нас? А мы есть! Мы даем хлеб, кровь, опору. Забыли? Евграф на досуге подсчитывал по календарю: нас если по десять тысяч в сутки крошить, да и приплод всякий воспретить кстати, так поболе тридцати годов понадобится, чтобы всех извести. Забыли?.. Так бей его, неистового Калафата, и дубьем, и бесхлебьем, и заразой. Милльоном скрипучих сох запашем городское место. Пусть хлебушко там колосится и девки глупые свои песни поют. Как муравьи, растащим камни от башни по сторонам. Нас нельзя забыть, нас много. Мы -- все. Мы -- самая земля. Ведите и нас Калафатовым путем... Коли согласно нам петь, может и не плохая песня выйдет!.." -- разволновавшееся сознанье снова умиряет дремота. "...а город не спит, тысячи глаз на длинных нитках, видят. Вот и рядом -- глаз. Не любит пота нашего, не знает, не понимает души нашей, чужая..." -- уже про Настю, сидящую рядом, думает Семен. Точно ощутив течение Семеновых мыслей, зашевелилась Настя. -- Семен!.. -- почему-то с виноватостью спрашивает она. -- Там, на взгорьи, не Гусаки ли?.. -- Ну... а что тебе? -- Да нет, я только так спросила... -- шепчет она и отворачивается. Теперь ехали уже Голиковой пустошью, -- высокое место и ветреное, на правом Мочиловском берегу. Дорога поднималась. В белесости левого края неба еле-еле выявились очертанья изб и приземистого храма. Все это искусно пряталось в круглых купах деревьев, в темной пене непогодного неба. То и были Гусаки, крохотная точка новой власти среди необозримых Воровских равнин. -- Гусаки... -- вздохнул протяжно Васька Рублев и пошевелился. Ехали еще три минуты, умножались кусты. Вдруг круглый куст направо от дороги сказал "стой". Из-за куста вышел человек и подошел к остановившейся подводе. -- Юда?.. -- тихо спросил Семен, прищуриваясь в темень. -- Ну, как? -- Он самый и есь! -- деланно отвечал тот. -- Оружье у них сложено в подвале у старой попадьи... Они нарочно туда запрятали, чтоб и не подумать. Против исполкома живет... -- А Мишка?.. -- спросил Семен. -- Ты видался с ним? -- Он у Щербы ночует... -- Чего ж смеешься-то? -- Да смешно! Он утром на исполкоме листок наклеил, что придем! -- Зачем?.. -- нахмурился Семен. -- Да так... для смеху! -- Юда удивился, что Семену непонятен такой вид удальства. Люди вылезали с подвод и собирались вкруг Семена. Тот давал последние указания. -- Ты, Митрий, сядешь с пулеметом в концу улицы... -- Дай, я сяду... -- просительно сказал Гурей, брат Жибанды. -- Ладно... ты садись, -- мельком согласился Семен, но вдруг с неопределенным чувством взглянул на нее. Глаз ее не было видно. Он взял ее за руку и крепко сдавил, силясь выдавать крик. Рука хрустнула, но Настя промолчала. Оба были почти ненавистны друг другу в ту минуту. Семен отбросил ее руку. -- Сигнал, когда уходить, дам зажигалкой. Главное, помните, чтоб напугом взять! Стрелять только вверх... Ну, еще что?.. -- Он полез за зажигалкой и жестом выразил досаду. -- Чорт, -- выругался он, -- все карманы дырявые. Ладно, по свистку тогда. Расходись. Люди с лихорадочной поспешностью побежали в сторону села. Очевидно, имелся у них обдуманный план ночного нападения. Только один кто-то, неосторожный, щелкнул затвором винтовки. Скоро около лошадей, привязанных к растяпой ивке, не осталось никого. Лошади грызли подброшенное сено, быстро увлажняемое тонкой изморосью. Вдруг они вздыбили уши и перестали жевать. В мокрое посвистыванье ветра влился, подобный острому буравчику, настойчивый и тихий свист. Он повторился еще раз, более коротко и глухо. IX. Второе событие осенней ночи. В непогоду крепче спится. Только двое в Гусаках и слышали свист посреди ночи: пегий щенок Тимофеевского дома и сам старый Василий Щерба. Первый был непонятлив, молод и глуп, знал одно: на чужой звук -- лаять, на хозяйский -- подлизаться, подвильнуть хвостом. Огорчившись своим незнанием, пегий подвыл. Щерба же быстро, не по-старчески, свесил ноги с печки и протянул руку в угол, где, под кульком, стояла винтовка. Рука нашарила пустое место. Не теряя духа, Щерба пошарил по печке. Ничего там не было, кроме пары старых его, мокрых сапог. Это он сделал во-время. Нищий, ночевавший на лавке, пошевелился, и вот мрак тесной избы раздался по сторонам. Чиркнула спичка, и свет ее замерцал желтым слепящим кружком. Василий не знал еще о нападеньи, хотя смутные шорохи наполнили ночь. Василий еще не знал, что нищий и есть Жибанда. За кружком света видел Василий одно: вместо нищего сидел на лавке коренастый молодой мужик, и кривой его глаз искал чего-то по стенам не хуже любого зрячего. Винтовка Васильева сына, Гусаковского председателя, ночевавшего в исполкоме ту ночь, лежала возле нищего на лавке. Все, что происходило потом, происходило решительно и смело. Василий пригнулся и метнул сапог в мерцающий желтый круг. Тот мгновенно померк. Сапог, видимо, попал в цель: нищий охнул, но вслед затем чихнул. Одновременно на улице прозвучал первый выстрел, не гулкий, словно доской хлопнули по воде. Щерба, замахнувшийся вторым сапогом, ждал шорохов с закрытыми глазами: все равно ничего нельзя было видеть в кромешном мраке избы. Больше доверяясь слуху, надеялся Щерба по шорохам угадать действия нищего, но ничего не было. Тут кто-то тихим шарящим движеньем коснулся босой Васильевой ноги. Щерба вскрикнул и ударил сапогом по темноте. И опять удар не пропал, еще раз охнул Жибанда. Но тем крепче и яростней дернул Жибанда Василья за ногу. Щерба отчаянно брыкнулся... Но Щерба был стар, а Жибанда только притворялся немощным. -- Ну-ка, старый... давай сюда сапоги! Всею харю обил... Еще убьешь невзначай! -- говорил Жибанда, стаскивая с койки, подминая под себя Василья и тут же скручивая ему руки назад. -- Не больно крути, -- кряхтел Щерба. -- Все руки ты мне выломаешь, дьявол! -- А ты не ворчи, папаша, не буянь, не кричи. Твое дело старое, молчаливое. А то и кляп вставлю, -- уговаривал Мишка, оставляя связанного на полу и забирая с лавки винтовку. -- ... приехали-те зачем? -- Щерба напрасно двигал плечами, неодолимы были крепкие Жибандины узлы. -- Барсуки, что ли? -- Барсуки, папаша, барсуки... и волки. Исполком поверять приехали, -- утвердительно отвечал Жибанда, щупая подбитый нос. -- Кстати уж, и пушки ваши заберем... Ишь, нос-то распух как! Чорт тебя угораздил... -- Сказав так, Жибанда зажег спичку, отворил дверь и тотчас наткнулся на бабу. Разбуженная шумом и напуганная, она подслушивала у дверей. -- Эге! -- спокойно усмехнулся Мишка и тыкнул пальцем в полуголую. -- Эге, штука штуке весть подает! -- и повторил непристойность. То была невестка Щербы, -- она визгнула и, натыкаясь на стены, заметалась по сенцам. Жибанда уже вышел на крыльцо. Теперь ночь наполнилась криками и руготней. Кто-то проскакал вдоль улицы, таща за собой на коротких обротях четырех, но, может быть, и больше лошадей. Лошади теснились и фыркали, задирая шеи. В немногих окнах горел свет. Окна исполкома были темны. Все смешалось. Кто-то вдалеке редко и одиночно стрелял. Нельзя было понять, кто нападал. Хлестала изморось по черноте. Мимо пробежала ватага людей, кажется, пятеро. Чавкала под ними грязная растоптанная трава. Они бежали молча, но один из них упирался, -- его тащили под руки, и задний тузил упиравшегося в спину. -- ...кто? -- окликнули они Жибанду, задерживаясь на минуту. -- Тащите кого? -- вместо ответа опросил Жибанда, узнав по голосам своих. -- Пленного взяли... В заложники! -- взбудораженно объяснил голос Андрея Подпрятова. -- Председатель ихний. Прямо с койки взяли, тепленький! -- Туда, к подводам... -- приказал Жибанда, перестав улыбаться и рывком опуская руку. -- Слушаю-с! -- и Барыков подпихнул коленом пленного. Все четверо побежали молча вниз, и нельзя было подумать, что средний не по своей воле так прытко бежит. Вдруг кто-то налетел на Мишку из темноты: -- ... Щерба тута? -- полоумно спросил этот. -- А зачем тебе Щерба?.. -- неуверенный в том, что узнал Брыкина, Жибанда приблизил лицо, но тот уже исчез. Тотчас же забыв про это, все еще потирая подбитый нос, Мишка шел вверх по селу. У дома попадьи стояла уже подвода, и вкруг нее копошились барсуки. -- Семен?.. -- спросил Жибанда. -- Там Семен... -- отвечал кто-то. -- В подвале, а мы грузим вот... В выломанные окна поповского дома подавали винтовки, а трое укладывали их в подводу, рядом с патронными ящиками, уже погруженными. Жибанда пришел к самому концу погрузки. Скоро он увидел Семена, всего в поту, вытиравшего пот прямо рукавом рубахи. Сермяга его валялась теперь поверх подводы. -- Взмок... -- сказал Семен. -- Вот спешка была! Тридцать две винтовки зато. Теперь ехать надо... -- Сейчас встретил, председателя протащили... пленный! -- засмеялся Жибанда, но вдруг насторожился. С верхнего, правого, края села слышался топот многих бегущих. -- Мужики бегут. Это с Выселок прослышали! -- вслух догадался Семен и вскочил в подводу, где уже сидели остальные. -- Дело гниль, -- сообразил Жибанда, уже на ходу взбираясь в подводу. -- Проехать-то успеем мимо них? Семен не ответил. Лошадь рвала, и телега бултыхалась на неровностях сельской поляны. Семен свистел, давая знак отступленья. -- Они уже проскочили значительную часть села, но бег мужиков становился громче. Тут стала видна боковая улица, широкий ее рукав. Мужики бежали молча, пыхтя и сопя, полуодетые. Передний бежал с банкой горящей смолы, подвязанной на палку. Смоляной огонь слепил. Мужики приближались быстро. Можно стало различить их. Они вооружились тем, что первым попалось на глаза в минуту тревоги. Бежавший сбоку держал высоко над головой поблескивавшую косу. А какой-то шустрый старичонок с большой бородой и в рваных подштаниках, несся почти впереди всех, прискакивая на буграх, и махал кнутом, свистом разрезая темноту. Именно к нему приковался взгляд Семена, -- к старикову кнуту, которым надеялся отбиться от барсуковских цепких лап. Жалость к старику, несущему смерть на ребячьем кнутике, охватила Семена. И именно в эту минуту по мужикам прострокотал пулемет. Это было недолго: как если бы палку вставить в спицы развертевшегося колеса. Семен, уже соскакивая с подводы, видел, как, взмахнув в последний раз кнутом, осел прямо в грязь старичонок, -- как кувыркнулся со всего разбега тот, который нес на палке слепительный вихор огня. Горящая смола огненными струпьями растекалась по грязи, грязь сопротивлялась им с шипеньем, огонь стал страшней. Точно боясь перескочить через огневую лужу, мужики остановились. И тогда вторично застучал пулемет, уже не останавливаясь, как в первый раз, уже смертоносно. -- ... Настька, сволочь! -- надрывно и хрипло кричал Семен и бежал к пулемету, размахивая Половинкинским наганом, который держал за ствол. -- Не стреляй... Зарежу, Настька!! Не было иного ответа, кроме как отстукиванье пулемета. Подвода с оружием унеслась вниз, а Семен все бежал, задыхаясь криком и сквернословьем, спотыкаясь в грязи, ошалелый от убийства. Распаленные глаза его одного искали: ненавистного Настина лица, по которому ударить. Вдруг пулемет замолчал. Несколько мгновений, съежившаяся, насторожившаяся, стояла тишина над поверженными во прах Гусаками. И уже приближался Семен к Насте, чтоб свершить свое правосудие, когда настиг его негаданный удар. -- Щерба, освобожденный невесткой, с колом в руках тоже бежал к Насте. Когда он услышал бегущего в темени барсука, он поднял кол и ждал. Щерба метил в голову, но мокрый кол свернулся в руке и удар пришелся в плечо Семена. Плечо хрустнуло, а рука с наганом странно опустилась вниз. Семену показалось, что плоскость, по которой он бежал, встала дыбом, отвесной стеной. Удержаться он не мог, -- он попробовал схватиться за воздух обессилевшей рукой, но ущемила жестокая боль, и он упал. Последнее, что видел Семен уже из черноты обморока, была красная лужа смоляного огня. Огонь наклонялся ветром в сторону, терзая угасающее Семеново сознанье. X. Третье событие той же ночи. ...Вторым соскочил с подводы Жибанда. Он вспомнил про Настю и теперь бежал назад, на зарево смоляной лужи. Где сидела Настя, он не знал и бежал вслепую. Ветер приносил издалека возбужденный говор, но искажал и смысл, и силу приносимых слов. Мишка почти споткнулся о Настю. Она сидела на корточках у пулемета, свесив и голову, и руки вниз. Казалось, она замерла, но в руках ее, как разглядел Мишка, была новая пулеметная лента. Мишка тронул ее за плечо. -- Вставай. Бежим скорее... Она как будто не слышала. Ее зубы мелко стучали, а губы шептали маловнятное. -- Да вставай же, -- настойчивей приказал Жибанда, взваливая пулемет на плечо. В следующую минуту он бежал вниз села, таща полуживую Настю под руку, с пулеметом на плече. Настя не сопротивлялась, утеряв всякое соображение и волю. Но бежала так легко, словно утеряла вместе с волей и вес. Они пробежали сажен тридцать, когда Настя упала руками и лицом в грязь перед собою. -- Сеня... -- молитвенно и горько зашептала она. -- Душа горит!.. -- голос ее был низок до неузнаваемости. Казалось, что кто-то другой говорит из Насти, не женщина. -- Сеня! -- она как будто видела его перед собою. Только тут вспомнил Мишка про Семена. Он не встретил его, когда бежал вверх, -- а может быть, Семена постигла неудача?.. С сомкнутыми зубами, как бы в припадке неумолимой, скрежещущей воли, оставив Настю в грязи, Мишка вбежал в село. И опять цеплялась к ногам черная грязь, опять человеческим голосом стонала непогода. На чем-то круглом Мишка поскользнулся и упал, -- то был кол, которым ударил Щерба. Поднявшись, Мишка бежал дальше. Из-под сапог брызгалось. "Здесь!" -- сказал он сам себе, весь потный. Он медленно прошел по растоптанной лужайке взад и вперед. Ничего не было, только радужные круги переутомленья обильно заплавали в глазах. Он нагнулся и пощупал что-то, на что наступил ногой. То была старая пулеметная лента, которую он сам выбросил из пулемета, когда бежал вниз... Время шло. Он стиснул зубы и остановился в нерешительности. И снова Мишкино ухо уловило недружный, множественный топот. Можно было различить, что мчались и на лошадях. Мишка побежал вниз. По дороге он схватил Настю за руку и бешено повлек ее за собой. -- Часто останавливаясь, потому что шла без огня, погоня дала возможность этим двум выбежать из села и добраться до кустов, где, Мишка знал, должны были стоять Гарасимовы подводы. Подвод на месте не было. Настя как бы сломалась, указать места подвод она не могла. "Вероятно, там, за поворотом..." -- сообразил Мишка и ринулся по прямой, сквозь мокрые кусты, с утроенной силой стиснув Настину руку. Кустам, казалось, не было конца. -- Гара-аси-им!.. -- закричал Мишка и свистнул, вложив пальцы в рот. Кто-то выстрелил наугад, на Мишкин голос, но промахнулся. Непогода откликнулась воем и грохотом. Шум погони приблизился. Отчетливо различимы стали фырканья лошадей и заливчатый лай собачонки. "Вон там..." -- соображал Мишка, протискиваясь в кустах, обсыпавших их обоих целыми пригоршнями воды. Он раздвинул последнюю купу кустов и выскочил на круглую полянку, сажень в длину. Назад бежать было уже нельзя, -- впереди, в двух шагах, чернел речной обрыв. Ветер подвывал в нем как щенок. -- Уехали, черти! -- полным голосом сказал Мишка, подтаскивая Настю на край обрыва. -- Собаки... -- прошептала Настя голосом холодным, не своим. Совсем рядом, -- а одна даже высунув морду из кустов, -- заливались лаем собаки. Выхода не стало. -- Прыгай, Настя... прыгай, ничего!.. -- нежно и властно шепнул Мишка, прижимая Настю к себе. -- Там вода, ничего. Это не страшно. -- Боюсь... -- прошелестели, может быть, Настины волосы, развеваемые ветром. -- Прыгай! -- крикнул Мишка, взмахнув рукой. Голос его прозвучал, как дикое ругательство. Уже шуршали раздвигаемые и ломаемые лошадьми кусты... Настя, судорожно вздохнув, прыгнула. Протяжно и больно свистнул воздух в ее ушах. Дыханье замкнулось, а тело оцепенело, на мгновенье повиснув в воздухе. Следом за ней прыгнул и Мишка. Мочиловка, даже разбухшая и шумливая в осенние дожди, как нынче, все же мелка для таких прыжков. Зато изобиловали подобрывные места ямами, крутоярами и баклушами, -- в них водилась щука и крутилась вода. Настя упала ногами как раз в такую баклушу. Черная вода сомкнулась, всякое стихло. Второго выстрела, сверху, Настя не слышала. Ее, выброшенную водой наверх, подхватил Мишка. На берегу, лишенная сознанья и страха опасности, она с немым удивлением глядела вокруг. На противоположном берегу чернел Гусаковский обрыв. А Мишка уже отфыркивался и был весел, отряхиваясь от воды; в темноте улыбались его зубы. -- Побежим теперь, чтоб согреться... А, ну! -- Ты тише, -- отвечала Настя, приходя в себя. -- Стрелять будут... -- А ну их... -- встряхнулся Мишка. -- Побежим! -- Куда?.. -- Да куда б ни было... пока ноги танцуют! Бежать в одежде, утяжеленной водой, было нелегко. Трудно повиновались застывшие от холода ноги. Вместе с тем Зинкин луг, по которому бежали, был ровен, как нитка, -- ни кочка на нем, ни выбоина. -- Не могу больше... -- вдруг сказала Настя, и Мишка, не видя, ощутил жалкую ее улыбку. -- Еще немножко беги... -- твердо сказал Мишка. Он решительно и быстро просунул руку к ней за ворот, к спине. Настино тело было влажно и холодно. -- До поту беги! Я уж, вон, ровно в бане запарился весь! -- Не могу больше... не бежится уж, -- задыхаясь, сказала Настя и бессильно осела на траву. -- Ты беги, я тут останусь... Версты три, по его предположениям, отделяло их теперь от Мочиловского обрыва, от погони. Все еще шел луг, -- казалось, что и конца ему нет. Все кругом было ровно и одинаково: полная темень. Силясь побороть ее, Мишка вглядывался по сторонам. -- Постой... Сено! То был зарод старого сена, -- огромная копна, обветшалая снаружи, а внутри обещавшая пыльные, сухие, душистые слои, куда не проникает непогода. Жибанда с колен принялся разгребать сено руками. Настя догадалась о Мишкиной затее и помогала. Огрубелые сенины кололи и жгли ей руки, -- не щадя рук, Настя разрывала слежавшееся сено. Очень медленно выходило в зароде подобие норы. -- Она влезла туда первой, а Жибанда уже извнутри заложил проход в нору сеном. Было здесь очень сухо, даже тепло, но мелкая сенная пыль разъедала глаза. -- Грейся, грейся... -- шептал Жибанда, взволнованный ее близостью. -- Ты грейся, грейся, вали... -- бормотал он, не смея шевельнуться и лежа, как пласт. -- Я... на, пощупай, вся мокрая! -- глухо пожаловалась Настя, и Мишка угадал, что Настя крупно и сильно вздрогнула. -- Что же делать-то?.. -- она чуть не плакала. -- Ты об меня грейся, ничего... -- повторил Жибанда. -- Вали об меня, у меня кровь горячая! До войны в пролуби купывался... Вот каб спички не замокли, можно б и костер бы там, на воле... -- Не надо спичек, -- чужим голосом сказала Настя. Он лежал по-прежнему неподвижно, уставясь глазами в черный пахучий свод. Пыль еще держалась и зудила глаза и нос. Снаружи забушевал ветер. В сенной норе было тихо и спокойно. Вдруг Мишка сильно втянул воздух и чихнул. -- Ты разденься! -- настойчиво и с раздражением сказала Настя. -- Я застыла вся, у меня пальцы на ногах совсем ничего не чувствуют... -- Дак ведь... я ведь не баба! -- грубо конфузился Мишка -- Неудобно ведь!.. -- Все равно... темно, мне не стыдно. -- Дак ведь... как же так? -- Мишка, мне холодно... -- она всхлипнула. -- Ничего, не умрешь, жива будешь! -- сам не зная чему, захохотал Мишка, зараженный Настиной лихорадкой. ...И уже передавало горячее Мишкино тело свой нестерпимый зной Насте, и уже бурно загорелись Настины щеки и вся вслед затем. Два сердца начинали биться все согласней. Настя жадно брала Мишкино тепло, все меньше становилось разницы в теплоте их тел. -- Вот вы в городу... все такие, -- сказал Мишка, горя необычностью минуты. -- А какие?.. -- Крови в вас нет, холодные. Вот и Дунька тоже была... -- А-а... -- протянула Настя и слегка отодвинулась. -- Чего ж ты?.. Грейся! -- Немку-то свою все... помнишь? -- Жалею Дуньку... -- просто и твердо сказал Мишка. -- А меня?.. -- Тебя жалеть нечего... Ты сама по себе. -- И вдруг прорвался: -- Хорошечка моя, ты мне, ну, вот... ровно бы холостая папороть. И цвету в тебе нет, а душу с первого взгляда повлекло. -- Я злая стала! -- вдруг с большой искренностью сказала Настя. -- Я всех злей, вот какая... -- и опять заплакала. -- Ты смотри, я себя жалеть не дам, я так скручу, что... -- А ты не пугай меня... -- говорил Мишка, гладя Настино лицо. Он прислушался. -- Дождь-то, слышишь? -- Он нащупал на щеке ее, в ровной горячей коже, крохотную выбоинку. -- Что это?.. -- мельком спросил он. -- Это от кори осталось... давно. Ты знаешь, я сегодня... не сегодня, а вчера уж... на рассвете журавлей видела. Улетают! -- Слезы ее стали спокойней. То были слезы переутомленья. Так они и проспали до рассвета, в обнимку, как муж и жена. Непогода пела им песни унывные, не венчальные. Сон их был крепок и насыщающ. XI. Гусаки повержены во прах. Так зарождаются неслышанные слухи, небылые были, затейная плесень бабьего ума. Клялась молодка Мавра и пречистую в поруки призывала, что собственными глазами видела нечистого и нечистую его жену. Когда подъехали к зароду, что оставался у них от прошлого года на Зинкином лугу, увидали: разметано сено, будто носом рылся кто: Мавра и скажи свекровке: -- Матушка, мол, а у нас воры были! -- Свекровка спорлива была: -- Не воры, девушка, а ветром накидало... ночь-то шумлива! -- Ой, баба, воры! -- не верила невестка. -- Ветер, я тебе сказываю! -- ладила свекровь. Но едва она успела произнести последнее слово, распахнулся весь зарод на четыре половинки, а из середки и выскочил сам нечистый, покрупней лесного, зеленого, зато без волос, вроде мужика. Тут же за ним и баба его... -- ...И не успела я, бабоньки, -- сказывала Мавра в кругу баб, обливаясь мурашками воспоминаний, -- ... не успела ахнуть, ка-ак он мене, бабоньки, за титьку щипане-ет! Так я и села, на чем стояла... В подтвержденье слов своих казала Мавра родимое пятно пониже правой груди, величиной в двугривенный. А о том, что носила то пятно с самого рожденья, забыла Мавра. Коротка бабья память и на хлеб-соль, и на родимое пятно, и на любовь, и на обещанное слово. -- Скажи-и... -- дивилась одна, брюхатая, заправляя волосы под повойник. -- Меня б щипанул, тут бы мне и разрешенье! Тут еще пуще захлебывалась Мавра, как в бреду, вырастая на голову во мненьи баб: -- ...ка-ак щипане-ет! Да в телегу! Свекровушку-т как саданет под ребро, где урчит, так она, бедная, и скатилась... задребежжала даже! -- Скажи, задребежжала! -- дивился бабий сонм. -- Пупковый?.. -- выступила вперед черноглазая, промышлявшая отчитываньем сенников и банников, домовых и леших, припечных и горшечных, полуденных и ночных, и всякого иного чина. -- Пупок-те был у него? -- А вот уж и не заметила... -- растерялась Мавра, поводя округлившимися глазами. -- Ведь он ка-ак выскочит, как за титьку... Уж где там в пупок ему смотреть! -- Сенник! Свечу поставь вверх ногой. Да еще хорошо, что не полуденник. В третьем годе защекотал такой-те Изот Иваныча до смерти. А у тебя сенник был! -- решительно сказала черноглазая и, поджав губы, пошла вон. И уже без нее досказывала Мавра: -- ...ка-ак щипане-ет! Я-то присела, а свекровушка мертвенькой прикинулась, чтоб не затронул. А руки назади крестом выставила... Так и угнали подводу! -- в этом месте Мавра начинала плакать. Бабы верили. Настояли даже, чтоб сводила свекровь Мавру к черноглазой отчитывать от сенного бесплодства, а заодно, по дороге, и к попу, зятю Ивана Магнитова, отслужить полмолебен о снятии пятна с неповинной молодки. Гусаковские мужики хмуро чесали бороды и в безмолвии дивились вредной длине бабьего языка. Дивились, впрочем, со злобой: больше заботило баб Маврино пятно, чем четверо убитых ночью, не считая пропавшего председателя и семерых раненых. Один только Василий Щерба, крепко скрывая в сердце боль по сыне, в сотый раз дивился вслух: -- Уползти он не мог. Как я его колом двинул, индо земля захрустела под ним. Вопрос: куда же ему сокрыться, сучьему сыну?.. -- Свои и унесли. Ведь темень, дядя Вася. Ты, как ударил, вперед побежал, -- они его тут и захватили... -- успокаивал Щербу бровастый племянник. -- Вот Федор-те, скажи, пропал! А там темень, по темени ты и не видал!.. -- Темень, темень... -- наступал Василий и пуще топал ногами на племянника. -- Что ж, глаза-те свои в бороде твоей посеял я, что ли?.. Темень! Только на минутку и убежал, ненадолечко, а его уж и нету. Уползти он не мог. Вопрос: где же он?.. Но никому из Гусаков не всходило на ум посмеяться над глупой Маврой, заспорить неудачливого Щербу. Слишком велики были ночные потери и в людях, и в лошадях, и в ином добре. -- На похороны приехал товарищ Брозин с двумя Гусаковцами, занимавшими в уезде большие места. Все трое чинно прокурили, сидя за церковной оградой, то время, пока отпевал убитых в сослуженьи тестя косматый поп. Когда зарыли, Брозин сказал речь. Говорил он очень складно, отрубая слова попеременно то правой, то левой рукой, все больше возбуждаясь воем и причитаньями вдов. Гусаки, как ни велика была их преданность новой власти и ненависть к барсукам, не одобрили Брозинской речи. Впрочем, сам Брозин остался доволен уж тем одним, что выслушали его Гусаки без возражений... Уехал он еще до вечера, увозя в кармане Гусаковскую резолюцию о смытии барсуковского пятна с обще-мужицкого дела. ...Потом потекли очередные дни. Мокрота да скука, скука да мокрота да бездельные потемки. Протерев локотком запотевшее окно, глядели ребятишки, как рябил ветер лужи, -- в каждой по клоку неба, похожего на грязную мыльную пену. Стали редки новости, как послеоктябрьское солнце. Приходило солнце порой, заходили и новости. Дошли слухи задним числом: фершал Чекмасовский пропал!.. Потом выкрал кто-то сапожника из Бедряги. Пропадали люди, как камешки, скинутые небрежной рукой в большую лужу, -- только булькали слухи по ним. Вдруг сразу пятеро печников пропало... Гусаки крепились в своих чувствах, терпеливо выжидая времени. Иной, во хмелю, подойдя к обрыву, долго и угрюмо глядел в сизую даль, за Зинкин луг, где скитальничают мутные предзимние облака. Длинные ночи пропитались страхом и тоской. Бородатые воспретили девкам петь. Спать ложились рано. Света не зажигали. ...А Мишка с Настей весь тот день проплутали на украденной подводе. Ездили через какие-то мосты, две версты тащились по фашиннику, -- наследие хлопотливого барина, строителя керамического завода. Под конец дня очутились в Попузине. Мишку, как и брата его, щедро накормили Попузинцы и оставили ночевать, но не прежде, чем сказались те за барсуков. Попузино кругом в лесах. Попузинцы печи топят жарко. Настя даже обрадовалась кислой, домовитой духоте избы. Тотчас же после ужина заснули они на полатях, но спали уже со сновиденьями, в которых нелепо сочетались явь бездомной предыдущей ночи с явной нескладицей. Насте снилось, что венчается с Семеном. Будто Семен самой жизнью дан ей в мужья, нельзя отказаться. Он прям и строг, не глядит в глаза невесте. Она еле побарывает свой страх перед ним. Когда целует он, холодны его губы, как черная вода прошлой ночи. Вдруг кто-то говорит со стороны: "Так ведь он убит!". Настины глаза красны от сна, она выглядывает с полатей. К хозяевам зашла соседка, рассказывает о ком-то, но не о Семене. Настя все еще не понимает и дрожит. -- Миша... Мишка! проснись, -- будит она Жибанду, сопящего на высоких нотах. Тот долго гудит сонливую неразбериху, прежде чем открыть глаза. -- А?.. А?.. Что? Приехали? -- и трет слипающиеся глаза. Но Настя уже не хочет говорить. -- Ты спишь?.. -- неловко спрашивает она. -- Да-а, сплю... -- потягивается Мишка. -- А что тебе? -- Да нет, ничего. Спи, спи... И так всю ночь. Светало поздно. На рассвете лишь отъезжала их подвода от двора гостеприимного Попузинца. Утро пало солнечное. Тучи раздвинулись, обнажая трепетную зеленцу осеннего неба, и стояли в полном безветрии. Это только по утрам баловалась осень солнышком. Из лесов попахивало прелостью, а черные птицы над полями кричали о зиме. Зато воздух -- густой, горький, и не без солонцы -- был терпок и приятен, как острый огуречный рассол. На стоянку барсуков приехали возле обеда, -- уже сменилась ветром солнечная пора. Тотчас обступили их расспросами, словно не видались полгода. Ночной поход, кончившийся, как будто, удачей, воодушевил барсуков. -- Надо к Семену пойти, -- сказал Мишка Насте. -- Сказали, в большой землянке лежит. -- Я не пойду... -- решительно и глухо заявила Настя. -- Я тебя тут подожду. -- Пойдем! Ты со мной пойдешь. Не бойся, я тебя заслоню! -- Один ступай... Мишка вместе с другими спустился в землянку. XII. Разговор с Семеном. Жир пылал в плошке, и пламя его стояло прямо, как часовой. В душном воздухе плавала обильная копоть... Когда вошли, пламя заколебалось в нерешительности, но дверь закрыли, и снова замерло, бросая по сторонам огромные тени людей. В правом углу, на поленьях, находилось соломенное ложе Семена. Из-под шинели торчали неподвижные ноги в сапогах, носками врозь как у мертвого. Возле, положив лицо на руки, дремал Чекмасовский фельдшер, Шебякин. Самым громким в землянке был фитиль в светильнике. Время от времени, как бы наскучив стоять, он яростно кидался трескучими брызгами огня. -- Здорово, Сеня... -- бодрым голосом окликнул Мишка, подойдя близко. -- Спит, -- остерегающе откликнулся Шебякин, поднимая лицо. Фельдшер был рябой, игра света делала его круглое лицо похожим на луну. -- Спит, -- повторил фельдшер, -- а всю ночь плохо было. Под утро о бабе спрашивал... -- Он, может, про меня спрашивал? -- настоятельно сказал Жибанда. -- Какая ж у него?.. Ведь нету! -- А тебя как? Вас ведь ровно собак, по кличкам... -- Шебякин посмеялся, но мигом перестал, едва взглянул в каменное лицо Жибанды. Жибанда назвал себя. -- Да-да, и тебя поминал, и Мишку... -- заторопился Шебякин. -- Так бы сразу и говорил, а то баба... -- резко произнес Жибанда и присел на атласный диванчик, уже грязный и прорванный не однажды. Остальные стояли, хотя и были места сесть: широкие струганые лавки шли по стене зимницы. -- Долго вы тут меня продержите?.. -- опять опуская лицо на руки, спросил Шебякин. Мишке не нравилось плутоватое, выщипанное лицо Шебякина, и он не ответил. -- А все-таки, неделю или две?.. -- снова зашевелился фельдшер, и неожиданно стал подтыкать выбившуюся из-под Семена солому. -- Про что это он?.. -- спросил кто-то из стоявших полукругом. -- К бабе хочет... блудовать! -- насмешливо отвечал другой. -- Год продержим, -- сказал третий. -- Да вы здесь и полгода не продержитесь! -- огрызнулся, быстро обернувшись, Шебякин. -- А ты потише, а то зашибу! -- с досадой сказал Петька Ад. Сгибаясь в спине, потому что неоднократно уже