ранным огнем, но гетера рядом, она не так молода, но рядом, и вот он с ней, вот он с ней, вот он с ней... Сердце Галатеи билось отчаянно. Солдаты все еще ревели вовсю песни, когда создатель повернулся к ним, щеки его раскраснелись, он зло прикрикнул; солдаты не поняли его, и он заорал громче, требуя прекратить ослиный рев. И тогда рассвирепевшие солдаты стали подниматься из-за стола... Примчавшись домой, она не успела привести себя в порядок, как услышала царапанье по двери. Скрипнуло, появилась светлая щель, расширилась. В дверях стоял, пошатываясь, темный силуэт, а сзади светила огромная луна, и волосы гостя выглядели серебряными. Силуэт качнулся, исчез, послышался глухой стук. Галатея вскочила, разожгла приготовленный светильник. С пола поднимался ее создатель. В крови и грязи, хитон разодран, волосы слиплись, под глазом расплывается огромный кровоподтек. Галатея подбежала. От создателя несло кислым, хитон испачкан, от него отвратительно пахло. Она ощутила тошноту, но, пересилив ее, помогла создателю дойти до ложа. Он тут же завалился на чистые простыни, на его умном лице блуждала идиотская улыбка. Он порывался петь, но слова с хрипом застревали в горле; он тяжело ворочался, мешая снимать грязную одежду, капризно дергал ногами... Утром он лежал бледный, тихо постанывал. Галатея попробовала поднять ему голову, но он взмолился: -- Не нужно! Весь мир переворачивается... -- Создатель, ты заболел? -- Еще как!.. Голова разламывается. Ох, за что я мучаюсь... -- Что мне нужно сделать для тебя, создатель! -- Ох, не знаю... Разве что снова превратиться в камень. Галатея не поняла: -- Зачем? -- Ох, не знаю... По голове как будто кто молотом бьет... -- Я хочу понять,-- сказала она медленно,-- что с тобой случилось? Я самая совершенная на свете женщина... Так ведь? Я самая совершенная на свете женщина, я твоя жена, а ты сегодня обнимал другую, старую и некрасивую, очень порочную. Ты умеешь мыслить и говорить логически, но дрался с пьяными крестьянами, пил безумящий виноградный сок... Зачем? Он неподвижно лежал лицом вверх, бледный, похудевший. С закрытыми глазами. -- Все-таки я сумел сделать тебя, а не бог,-- сказал он тихо.-- Был такой миг... -- Что с тобой, создатель? -- Это верно, создатель... Сумевший создать более чистое и светлое, чем я сам. Я слаб духом, грязен, похотлив, труслив и драчлив. И все-таки создал тебя... Странное я существо. Она ощутила тревогу, хотя он говорил тихо и бесцветным голосом. Ее руки уже привычным движением положили его голову себе на колени, провели ладонями по лбу Пигмалиона. -- Ты мне не ответил,-- сказала она. Он повернул к ней лицо, и она поразилась отчаянию в его глазах. -- Любимая,-- прошептал он,-- чистая моя, нежная, зачем ты пришла в этот мир? Ведь сделал тебя не я. Тебя создала моя исстрадавшаяся по красоте и чистоте душа, измучившаяся в этом мире грязи, обмана, скотства, грубости. Но я -- это не только душа, я -- больше... но это "больше" не все столь чисто и свято... Он попытался встать, но она прижала ему голову. -- Я еще не могу жить одной душой,-- сказал он яростно.-- Сволочь я, но не могу, не получается! И ни у кого в нашем городе не получится. Да, наверное, и на всем белом свете. Грязь во мне -- тоже я. У души есть свой голос, но он есть не только у нее. Он все же поднялся и теперь ходил по мастерской; его шатало, он хватался за подставки с комьями глины, та рушилась на пол, а он не замечал, его водила чужая сила; и Галатея поняла, что отчаяние дергает им как куклой, отчаяние смотрит из его глаз. -- Я сорвался в обычность,-- сказал он горько.-- Да, в обычность... Ты создана моим вдохновением, что выше меня! Это есть у нас, людей, есть... -- Но если ты знаешь,-- сказала она,-- знаешь, как жить правильно и красиво... Она поднялась с ложа, прошла к трону и села там, зябко укуталась. Он в трех шагах от нее жадно пил из посудины, в которой размачивал глину. Когда оторвался и поставил сосуд на место, то по подбородку и рубашке сбегала струйка грязной желтой воды. -- Знаю,-- сказал он, и в тишине скрипнули зубы.-- Наступить слабостям на горло! Жить, как надо, как положено, а не так, как хочется. Но... не радует меня такая жизнь, не радует! А почему, сам не знаю... Она в тревоге следила за ним, а он метался по мастерской все быстрее. Его движения стали лихорадочными, все валилось из рук, пальцы дрожали. -- Но если отсечь в себе худшее? -- Нет! Мы, эллины, никогда себя не принуждаем. Смирять себя, обуздывать, ограничивать? Сделаться твоим рабом? О, нет! Нет! Он уже кружил, как в припадке, и вдруг рухнул, упал лицом на ее босые ступни, прижался губами к розовым пальцам с розовыми ноготками. Галатея дотянулась до губки, смочила в уксусе. Его лоб был горяч и влажен, она бережно вытерла его лицо. -- Что с тобой? -- Ты солнце... Солнце, до которого не дотянуться. Я мог создать, но не могу владеть! Как мне жить, чтобы дорасти до собой же созданного?.. Ты родилась из моей лютой тоски... Родилась потому, что я живу в грязи, понимаю это, грежу о чистоте и святости! И чем глубже меня засасывает, тем отчаянней цепляюсь за мечту... Ты создана такой прекрасной лишь потому, что жизнь моя черная! -- Создатель, опомнись! Что ты говоришь! Я рядом с тобою... -- Я, слабоумный идиот, что я говорю? Я тебя никогда не отдам, спасу в любой беде, не пожалею за тебя жизни... -- Бедный мой,-- прошептала она.-- Да, ты не бог... -- Не бог! -- Ты выше, чем бог. Ты -- человек... Голос его, хриплый и исступленный, упал до шепота. Он все прижимался губами к этим нежным, таким дающим силу пальчикам. И вдруг ее пальцы начали твердеть. СИЗИФ Я катил его, упираясь плечом, руками, подталкивая спиной, содранная кожа повисла как лохмотья, руки в ссадинах, едкий пот выедает глаза. И вдруг я услышал голос: -- Сизиф! Наискось по склону поднималась молодая женщина. Кувшин на голове, красивая рука изогнута как лук, в другой руке маленькая корзинка. Женщина улыбалась мне губами, а еще зовущее -- глазами, ее смуглое тело просвечивало сквозь легкую тунику. Я остановился, упершись плечом в камень. От моей пурпурной царской мантии остались лохмотья, ноги дрожали от усталости. Сам я дик и грязен, как последний оборванец. Женщина подошла ближе, наши взгляды встретились. У меня стало сухо во рту, а сердце заколотилось чаще. -- Сизиф,-- сказала она певуче,-- нельзя же все время тащить и тащить этот ужасный камень! Что за блажь?.. Царям многое позволено, но ты уж слишком... Ушел, а у нас совсем не осталось красивых и сильных мужчин. Ну таких, как ты. В тебе есть нечто, кроме мускулов, сам знаешь... -- Знаю,-- ответил я внезапно охрипшим голосом,-- но мне так боги велели. Я затолкал ногой под камень обломок дерева, осторожно отстранился. В груди кольнуло, когда пошевелил занемевшими плечами. -- Присядь, отдохни,-- сказала женщина мягко. Раньше я охотно останавливал взгляд на женщинах с ясными глазами. Таких было мало, но и те оказывались в конце концов только женщинами и ничем больше. Эта же проще, немного проще, чуть выше кустика, но все же это женщина, которую я увидел впервые за долгое время, и я... сел с нею рядом. Из кувшина шел одуряющий запах вина, корзину распирали хлебные лепешки, сыр, жареное мясо. Ее родители, сказала она, несмотря на знатное происхождение, работают в поле, и она несет им обед. -- Спасибо,-- поблагодарил я.-- Ты достойная дочь, заботливая. С первых же глотков хмель ударил в голову, а мясо хоть и гасило его, но сделало мысли быстрыми, неглубокими. -- Зачем боги велели тебе тащить камень? -- спросила она. -- В наказание. За то, что так жил. -- А как ты жил? -- удивилась она.-- Разве плохо? -- Плохо. Необязательно быть человеком, чтобы так жить. -- Но как они это сказали тебе? -- Как?.. Как слышишь волю богов?.. Ночью вдруг просыпаешься от боли в сердце, от страшной тоски, от тревоги, что живешь не так, и слышишь страшный крик внутри, и слышишь громовый глас, повелевающий... -- Что? -- спросила она, не дождавшись.-- Что они велели? -- Глас богов загадочен. Они на своем языке... Мы лишь стремимся постичь сокровенное, ведомое им. Как повелели жителям страны Кемт возводить пирамиды? Гробницы тут ни при чем... Это их камень на вершине горы. А может, и не на вершине еще, но они выполнили волю богов, сделали человеческое, когда отказались от жизни червяков, когда обрекли себя тащить камень в гору... Она не понимала. Спросила: -- Но почему ты решил тащить именно камень? -- Не знаю. Нужно было что-то делать немедленно. Жизнь уходила, как песок между пальцами, и я страшился ее никчемности. Но волю богов я, видимо, угадал. Боль не терзает грудь, не просыпаюсь в страшной тоске и в крике... Понимаешь? -- Нет,-- ответила она.-- Обними меня. -- Эх, только женщина... Хмель стучал в мозг, а вымоченное в жгучих пряностях жареное мясо зажгло кровь и погнало ее, кипящую, огненную, заставило громко стучать сердце. Земля качалась под нами, и мы оказывались между звезд. Древняя могучая сила швыряла меня как щепку, и я не скоро отпустил бы женщину, но она в какой-то миг взглянула на край неба, где солнце опускалось за лес, охнула и поспешно выкарабкалась из моих рук. -- Сизиф,-- сказала она, вскочив на ноги,-- возвращайся в Коринф! Ты сильный, красивый, мужественный... У тебя будет все: друзья, богатство, уважение, ты выберешь лучшую девушку в жены и построишь лучший дворец... Она заспешила вниз, размахивая почти пустой корзинкой. Я оглянулся на камень. Действительно, лишаю себя простых человеческих радостей. Нельзя же в самом деле только и делать, что тащить камень! В город можно спуститься и под чужим именем, чтобы не указывали, не злорадствовали: ага, оступился, мы правы -- только так и надо жить, как живем мы... Меня любят не за царскую мантию, я и в лохмотьях -- потомок богов: в беге ли, в кулачных боях или в метании диска -- не знаю равных. А камень? Буду тащить по-прежнему. Но не мешает в городе погулять всласть, потешить свое молодое сильное тело. Когда я подходил к стенам города, позади пронесся далекий гул. Деревья на горе падали все ниже и ниже: тяжелое неслось к подножию, сокрушая лес, сминая кустарник. Только один вечер я провел в своем Коринфе. Веселья не получилось, хотя друзья старались изо всех сил. Упавший камень прокатился и по моему сердцу, ночью я почувствовал его тяжесть. Нельзя, нельзя идти по двум дорогам сразу, нельзя искать и радости людей, и радости богов!.. Камень лежал у самого подножия. Валун уплотнил землю так, что там, где я его вкатывал, стала как камень. Голый блеск, после дождя вода скатывается, так и не унеся ни крупинки, разве что поток протащит тяжелый ствол, сбитый валуном. Вверх карабкаться с камнем трудно, вниз катиться за камнем легко. Вроде бы простая истина, но чтобы ее понять, нужно в самом деле скатиться, чтобы ощутить и легкость, и постыдную сладость отказа от трудных истин и понять, что человеку жить легче, чем богам. Легче -- это лучше? Долго и я так думал, пока не услышал гневный голос неба. А может, и не карабкаться? Живут же люди внизу. Даже и не подозревают, что можно жить иначе. Люди, не слышавшие гласа богов. Живут просто, как все в мире. Просто живут, как живут бабочки, жучки, воробьи. А ведь я уверен, что не только я один из рода богов, а все люди потомки богов и могли бы тоже... Я зашел с другой стороны валуна, присел, уперся плечом в холодную гладкую поверхность. Ноги с усилием стали разгибаться, кровь ударила в лицо. Валун качнулся, я нажал, каменный бок ушел из-под плеча вверх, я перехватил внизу, пошел изо всех сил толкать руками и плечами, упираться спиной, кожа разогрелась на ладонях. Скоро пойдет волдырями, и соленый пот будет капать со лба на ссадины... Я катил его по склону вверх, и тут поблизости послышался лай. Между деревьями вертелась собачонка, сварливо лаяла, подбегала ближе, отскакивала. Я не прерывал работы, только дрыгнул ногой, когда она подбежала слишком близко, но поддеть не сумел. Собачонка на миг захлебнулась от ярости, затем, совсем ошалев, стала подскакивать ко мне с такой злостью, чуть уж не кусая за пятки, и я при удаче мог бы растоптать ее. -- Пшла! -- сказал я громко. Остановился на минуту, начал брыкаться, пытаясь ее поддеть, а собачонка совсем озверела: забегала как шальная, почти задыхаясь от злобы. Я стал отбрыкиваться потише -- пусть приблизится, тогда я садану как следует. Собачонка и в самом деле обнаглела, крутилась почти рядом, я уже начал потихоньку отводить ногу, но она все не попадалась на "ударную" позицию. Я начал злиться, почти остановился из-за такой мелочи! Наконец она оказалась совсем близко. Моя нога выстрелила как из катапульты, но проклятое животное в последний миг увернулось, я зацепил только по шерсти, и теперь тварь остервенело прыгала вокруг, однако дистанцию благоразумно сохраняла. -- Ну держись, дрянь! Я нагнулся, пошарил под ногами. Собачонка чуть отбежала, но за моими движениями следила внимательно и все верещала самым противным голосом, какой только может быть на свете. На земле попадались только крохотные сучки, веточки, трава, комочки глины. Сделав пару шагов в сторону, я увидел крупный булыжник. Собачонка металась вокруг, заливалась лаем, а я осторожно опустил руку, очень медленно нагнулся, пальцы нащупали и обхватили обломок... Я не сводил взгляда с собачонки. Она лаяла мне в лицо, а тем временем мои пальцы приподняли камень. Рука описала полукруг, камень со страшной силой вылетел из ладони. Визг оборвался, глухой удар, и собачонку унесло по воздуху на десяток шагов, там она задела край обрыва, и ее тело исчезло, только слышно было, как далеко внизу все сыпались и сыпались камни. Наступила блаженнейшая тишина. Я с облегчением выдохнул воздух, повернулся... и похолодел, как мертвец. Мой камень, медленно подминая траву и кусты, катился вниз все быстрее и быстрее. Я крикнул отчаянно, ринулся за ним, готовый броситься под него, чтобы остановить, но камень уже несся, подпрыгивал на выступах и, пролетев десяток шагов, бухался на склон, срывая целые пласты, и все мчался вниз, мчался, мчался. Наконец глухой гул и треск у подножия возвестили, что деревца на пути его не задержали. Я тяжело опустился на землю, обхватил голову. Еще один урок дуралею, который не хочет быть животным. Не бросай камни в лающих собак -- их еще на пути много,-- иначе свой камень на вершину не вкатить. Собаки полают да отстанут, а ты иди своей дорогой. Что тебе маленькая победа над мелкой псиной? Одну побил, другую побьешь, третью, да так и разменяешь огромную победу на эти мелкие. И будешь не Сизифом, а обыкновенным человечком, который живет себе, как хочется, а живется ему просто, как живут бобры, олени, волки, лошади, и за всю жизнь так и не проявит своей солнечной породы... -- Сизиф! Где ты, Сизиф? Я поднял голову. Снизу по склону спешил человек в доспехах. Шлем блестел, закрывая лицо, только в узкую прорезь смотрели глаза, и я удивился такому пристрастию к воинскому снаряжению: кроме нас двоих, тут никого не было. Он приблизился ко мне: невысокий, мускулистый, взмокший, хриплое дыхание с шумом вырывалось из груди. -- Я слушаю тебя,-- сказал я. Спина моя упиралась в камень, держа его на склоне. -- Сизиф! -- воскликнул воин. Он наконец поднял забрало, и я увидел счастливое юношеское, почти мальчишечье лицо.-- Мы пришли в Халдею, дальнюю страну, пришли войском. Странные там народы... Мы завоевали этих жалких дасиев, обратили в рабов. А чтоб не смешиваться с ними, ибо их как песку на берегу моря, мы установили у них варну неприкасаемых. Этих дасиев тьма, каждый из наших там царь... -- Мне этого мало,-- ответил я горько. Камень жег мне спину.-- Я хочу быть царем над самим собой. Он выпучил глаза. -- Но ты и так царь над собой! -- Если бы,-- сказал я со вздохом,-- если бы... Прошли еще годы. Однажды я услышал шум схватки. Снизу он медленно перемещался вверх, скоро я увидел между деревьями бегущих по склону людей в тяжелых доспехах, потных, с красными распаренными лицами. Навстречу засвистели стрелы; нападающие прикрылись щитами, кое-кто упал, остальные с тяжелым топотом достигли распадка, там появились другие люди, сверкнуло оружие. Они сражались яростно, озлобленно, падали с разрубленными головами. Зеленая трава окрасилась кровью. Один крепкий воин вломился в куст и завис, подогнув ветви и не достигнув земли, весь утыканный стрелами так, что стал похожим на ежа, другой -- сильный и красивый, пронзенный копьем так, что острие вышло между лопаток, жалобно вскрикнул: "Мама!" -- и покатился вниз, его слабеющие пальцы еще пытались ухватиться за траву... Сколько я ни смотрел, не мог понять, как они различают, кто свой, а кто чужой? Они настолько похожи, словно дети одной матери! Я отвернулся и снова покатил камень. Я тоже когда-то держал меч, владел им лучше всех в Коринфе и, может, потому раньше других узнал, что меч -- не доказательство. Мечом можно убить, но не переубедить. А ведь победа тогда, когда противник побежден твоими доводами... Я -- Сизиф, бывший царь могущественного Коринфа, я тот самый царь, который решил отыскать силу большую, чем сила, я тот царь, которому мало власти над людьми, который ищет власть над самой властью. Как-то во время тяжкого пути наверх я увидел в стороне огромный явор, который бросился в глаза прежде всего размерами, но посмотрел еще раз и разглядел, что в одном месте узор коры нарушен, из глубины дерева словно бы прорастает некий знак, и я узнал его! Сварга, знак бога Сварога, его несли на прапорах наши пращуры. Здесь проходил один из древних путей вторжения в чужие страны, здесь везли обратно несметные сокровища... Дерево росло, нарастали новые слои коры, но глубоко вырезанная сварга выступала пока еще ясно. Знак, которым метили закопанные сокровища, когда на обратном пути возвращались небольшими группами, подвергались внезапным нападениям местных племен. Я укрепил камень, подошел к явору. Мне не так уж и нужны сокровища, хотя и от них не откажусь. Любопытно больше, какие диковинки отыскали в чужих краях, из-за чего ходили походами, клали головы, разоряли и жгли города? По рассказам старших направление указывает только луч, что идет на север, на родину предков, шаги я тоже отсчитал, вычислив соотношение между лучами, вместо лопаты приспособил широкий сук, землю отбрасывал руками. Солнце дважды поднималось и падало за гору, а я остервенело рыхлил землю, швырял ее наверх. В воображении я уже вычерпывал огромные богатства, вознаградил себя за тяжелый труд, остальным наполнил казну и щедро одарил справедливость, честность, помогал слабым и бедным... Сук ударил в твердое, я поспешно разгреб землю. Толстая крышка огромной скрыни, выпуклые знаки непобедимого Солнца! Задыхаясь от волнения, я бросился грудью на крышку, разгреб землю, отыскивая край, и вдруг услышал гул. Я рванулся наверх, край ямы обрушился, засыпав землей сундук, а в десятке шагов катился, медленно набирая скорость, мой камень. Он унесся с грохотом, оставив за собой просеку поваленных деревьев, раздавленные норки, сброшенные с деревьев птичьи гнезда, и я уткнулся лицом в свежевскопанную землю, сердце мое взорвалось слезами. Опять я отвлекся на ничтожное! Я не считал дни, которые провел в тяжком единоборстве с камнем. Он так и норовил сорваться вниз, давил всей массой, становился все тяжелее, а на моих ладонях от кровавых мозолей кожа стала твердой, как копыта. Я не замечал солнца, не видел игривых зверьков, не слышал пения птиц, только изо всех сил катил этот проклятый камень и даже не почувствовал, как кто-то подошел и долго стоял, смотрел. -- Сизиф! -- сказал он, и мне показалось, что голос мне знаком.-- Сизиф, да оглянись же! Не хочешь оглядываться, так хоть скажи мне что-нибудь, мы ж вместе играли в детстве! Человек был немолод, и я не сразу узнал его. Когда я покинул Коринф, он был еще юношей, теперь же он смотрел из сгорбленного тела, что расплылось как тесто, обвисло. -- Привет,-- сказал я.-- Ты изменился. -- Ты тоже... А зачем? -- он смотрел с жалостью, голос звучал дружески.-- Не терзайся, живи, как все. Брось свой камень, наслаждайся жизнью, она коротка. Я это видел. Мое тело не расплылось, но и мои мышцы когда-то порвутся, и все, что у меня есть,-- это мой камень... который я не втащил еще и до середины горы. Да и где вершина? Чем выше втаскиваю, тем дальше кажется. Вижу лишь сверкающее сияние в немыслимой выси... -- Когда-то я брал все мелкие радости полной чашей. Я брал их столько, что расплескивались, но и упавших капель хватило бы другим на всю жизнь! Но это радости для смертных... Птицы так живут, олени, насекомые... А мы -- выше, мы -- потомки богов, потому и радости наши должны быть выше. Выше, а не просто больше! -- Какие радости? -- удивился он. Я смотрел в лицо старого друга. Друга моей прежней жизни. -- Мало жить простейшими радостями и заботами,-- ответил я честно,-- ведь я не воробей и не насекомое. -- А как ты хочешь жить? -- Не знаю,-- ответил я тяжело.-- Но не по-насекомьи! Я толкал камень вверх, я упирался грудью, а когда уставал, подставлял спину и катил камень спиной, всем моим телом, медленно поднимаясь вверх. Задыхаясь от усталости и обливаясь потом, я вдруг ощутил, что камень остановился. Я нажал еще, но он не поддался. И тут я увидел каменную стену, что поднималась на добрых два десятка шагов! Я замер, ошеломленный. Холод стиснул ноги, поднялся, заморозил желудок, оставив там пустоту, ледяным ножом ударил в сердце. Стена! Сколько усилий ухлопал, а все зря... Оставив камень, я в тот же вечер спустился в город. Тоска вроде бы подалась немного, когда залил в себя кувшин вина, затем помню какой-то спор с крестьянами, женщин, драку со сборщиками налогов, а потом я плясал на горящих углях... Утром, не раскрывая глаз, поспешил нащупать ногой кувшин вина, и так гулял и пил, глушил тоску. Не помню, сколько прошло времени, но неведомая сила, которой я подчинялся в свои лучшие дни, снова погнала меня к оставленному камню. Если камень попал в тупик, то нужно искать другой путь -- правее или левее, а при необходимости и вернуться немного назад, но главное -- карабкаться с камнем вверх, только вверх! Камень я обнаружил у подножия. Оставленный мною у стены, он недолго держался на прежней высоте... Путь наверх тяжек, но теперь, умудренный горьким опытом, я преодолевал все же быстрее: я знал ловушки, препятствия, рытвины, видел вспученные корни и, наконец, добрался до злополучной развилки, откуда неосторожно повернул чуть вправо, самую малость. Теперь я покатил камень прямо. Насколько же это труднее! Я забрался высоко, и отсюда мой Коринф казался крохотным. В минуты отдыха я часто рассматривал его, стараясь разгадать мучивший меня вопрос: как жить этим людям? Как жить правильно?.. Запри любого из них в темницу -- уйму ума и таланта проявит, чтобы выбраться, а в сонном спокойствии так и проживет до старости, до смерти, не узнав, на что способен... Если у кого случается несчастье, то и душа просыпается, но обычно в городе жизнь течет беззаботно, люди от рождения до смерти чем-то похожи на коз, которых пасут... Я толкал камень вверх, когда услышал голоса. Между деревьями появилось много человек. Малорослые, в козьих шкурах, они остановились в отдалении, робко глядя на меня. Один из них несмело крикнул: -- Сизиф! Мы принесли тебе еду. Можно нам подойти? Я ногой подсунул клин под камень, немного ослабил мышцы. -- Я рад гостям. Они подошли ближе. Маленькие, пугливые. -- Как ты вырос, Сизиф,-- сказал один почтительно.-- Теперь мы видим, что ты из племени богов. Это проступило в тебе. -- Я не помню вас,-- ответил я. -- Наши деды рассказывали о тебе,-- ответил один. -- Что же вы такие маленькие? Измельчала порода людей? -- Нет, мы все такие же. Ты тоже был таким... А теперь в тебе много солнца внутри. Мы сели на траву. Они поглядывали на мой камень, и я поглядывал. Теперь я знал, что оставлять его нельзя даже ненадолго -- скатится. Они встречались со мной взглядами, тут же отводили глаза. Один сказал наконец: -- Мы верим, что тебе под силу втащить этот камень. Вон какой ты стал! -- Камень тащить с подножия стало легче,-- согласился я.-- Но зато склон становится все круче. Но до вершины я не могу пока добраться. Они смотрели недоверчиво. -- Ты шутишь, Сизиф. -- Нет. Все люди -- потомки богов. Вы бы тоже могли закатить камень на вершину, но не хотите... -- Почему, Сизиф? -- спросил кто-то с удивлением. -- Потому, что вы живете как олени, птицы, рыбы,-- сказал я с болью и подумал, что уже не раз говорил это, что все чаще ко мне приходят люди, и я начинаю говорить им, ибо, видя меня с камнем, они стараются понять меня. Один из них, с умным лицом, однако с озабоченным выражением, выпалил с достоинством: -- У тебя своя философия, Сизиф, а у нас своя. Я покачал разочарованно головой: -- Зверь, конечно, не потащит камень в гору. Ему нечего там делать вообще, если на вершине нет вкусной травы или сочного мяса. Он обиделся. Но я снова катил и катил свой камень, стиснув зубы, подавляя боль, усталость. Помню, однажды, смертельно устав, несколько дней провел возле камня, не притрагиваясь к нему. Он был укреплен подпорками, надежно укреплен, но через неделю я обнаружил, что каким-то образом мы сдвинулись на шаг ниже! Вот та сосна, возле которой укрепил камень, но теперь сосна выше, а мы сползли... Значит, и останавливаться нельзя, ибо это тоже путь вниз. Ох, проклятье. Иногда ноги ступали по мягкой шелковистой траве, иногда по мокрому снегу, потом опять по траве, обнаженные плечи сек злой дождь, палило солнце, их грыз холодный ветер с севера, пытался сковать мороз, но снова жаркое солнце сжигало лед, нагревало голову, делало тело коричневым. Летний зной и холод зимы сменялись так часто, что мне казалось будто при каждом шаге ступни погружаются то в мягкую прогретую траву, разгоняя ярких бочек, то шлепают по рыхлому снегу. Я катил камень, жилы напрягались, и с неудовольствием слушал звон приближающегося железа. Снизу тяжело карабкались хорошо вооруженные люди. Впереди спешил богато одетый вельможа. Когда он приблизился, я поразился, сколько спеси и надменности может вместить лицо человека. Это был сильный человек, и мне стало жаль, что он так мало знает и еще меньше хочет. -- Сизиф,-- воззвал он сильным голосом, который прозвучал как боевая труба,-- ты столько лет занят нечеловеческой работой, за это время твой Коринф -- город, который ты построил собственными руками, -- превратился в огромный мегаполис, стал государством! Я усмехнулся, ощутил с удивлением, что такой пустяк мне все же приятен. -- Ну-ну. Не ожидал, но рад слышать. -- Сизиф,-- продолжал он все тем же тоном, и воины подтянулись, расправили плечи.-- Ты должен вернуться! Ты обязан вернуться. В городе начались волнения, бунты, всем надоели продажные правители, что пекутся только о наслаждениях, забывая про народ. Нам нужен твердый властелин, который казнил бы преступников прямо на площади, наказал бы мошенников, твердой рукой оградил бы страну от врагов, установил бы порядок! Воины дружно зазвенели оружием, крикнули. Сердце мое дрогнуло. Как давно я не держал свой острый меч! Как давно не носился на горячем коне, не рубил врагов, не завоевывал города и страны... -- Сизиф,-- продолжал вельможа,-- брось камень, и мы пойдем за тобой. Мы -- это войска и все добропорядочные граждане Коринфа! -- Аристократы или демос? -- спросил я. Вельможа посмотрел на меня победно и ответил с гордостью под одобрительные выкрики воинов: -- У нас нет такого презренного различия! Мы все равны. Нас объединяет страстное желание сделать Коринф сильным. Это выше, чем сословное различие. Из рядов воинов выдвинулся костлявый муж, хрупкий, сухой, с глубоко запавшими глазами. -- Ты патриот или нет? -- спросил он меня. -- Конечно, патриот... Я патриот и потому должен вкатить свой камень. Они подступили ближе, сгрудились вокруг. Лица у всех были изнуренные, жестокие, в глазах злость и отчаяние. -- Я уже был царем, я знаю: бессилен самый абсолютный тиран. Только невеждам кажется, что царь может улучшить мир. Если бы все так просто! -- сказал я. Вельможа спросил сердито: -- Ты прирожденный царь Коринфа! Не царское это дело -- таскать камень! Был миг, когда я засомневался, не пойти ли с ними, выбрав путь полегче... Вкатить камень на вершину горы много труднее, чем править страной. Сколько было царей до меня, сколько будет после меня? Впрочем, я знавал царей, которые оставляли троны, одевали рубище нищих и уходили в леса искать Истину... Они ушли, и я тут же забыл о них, ибо привычка катить свою ношу в гору сразу же напомнила о себе. Шли дни, века и тысячелетия, ибо мне все равно, так как моя работа вне времени, оценивается не затраченным временем... Только высотой, лишь высотой, а день или век прошел -- неважно, главное -- высота. Как-то прибежал взъерошенный юноша в странной одежде. -- Сизиф! -- закричал он еще издали.-- Мы победили! Дарий разбит! -- Поздравляю,-- ответил я безучастно, не повернув к нему головы. Мои руки и все тело так же безостановочно катили камень. -- Ты не рад? Сизиф, ты даже не спросил, что за сражение это было. -- Друг мой,-- ответил я, не прерывая работы и не останавливаясь,-- меня интересует лишь те сражения, что происходит в моей душе... -- Сражения? -- А у тебя их нет? -- Нет, конечно! -- Тогда ты еще не человек. -- Сизиф! -- А победы признаю только те, что происходят внутри меня. Однажды меня оглушили звуки музыки. Наискось по склону шли юноши и девушки, шесть человек. Это шли организмы: красивые, простенькие, прозрачные, и я видел, как работают мышцы, сгибаются и разгибаются суставы, шагают ноги... Они смеялись и разговаривали, обращаясь к желудкам друг друга, так мне показалось, и музыка их тоже -- с моей точки зрения -- не поднималась выше... Впервые меня охватил страх. Никогда вакханки и сатиры не падали так низко. Это уже не животные, это доживотные, жрущая и размножающаяся протоплазма, самый низкий плебс. Они взошли на склон горы налегке, без всякой ноши. Они остановились в нескольких шагах, вытаращились на меня. -- Гляди,-- сказал один изумленно,-- камень катит в гору... Это в самом деле Сизиф?!.. Ну, тот самый, о котором нам в школе талдычили? Другой запротестовал: -- Да быть такого не может! Послышались голоса: -- Что он, дурак? -- Если и дурак, то не до такой же степени? -- Дебил? -- Все умники -- дебилы! Они подходили ближе, окружали. Дикая музыка, что обращалась не к мозгам и не к сердцу, а напрямую к животу, низу живота, оглушала, врезалась в уши, требовала слышать только ее. -- Идея! -- вдруг взревел один.-- Мы должны освободить Сизифа от его каторги! Дадим ему свободу! Именем... мать его... ну, как там ихнего... ага, Юпитера! Они с гоготом ухватились за камень, намереваясь столкнуть его вниз. Вакханки уже вытаскивали из сумок вино в прозрачных сосудах. Меня охватил ужас: я наконец-то забрался настолько высоко... Я уперся плечом в камень, сказал с болью, и голос мой, расколотый страданием, перешел в крик: -- Развлекаетесь... Наслаждаетесь... И не стыдно? Вы ж ничего не умеете. Это высшее счастье -- катить в гору камень. Бывают дни, когда я вою от горя, что не выбрал камень побольше! Одна надежда, что гора останется крутой и высокой. Отнять у меня камень? -- да он скатится и сам еще не раз, однако я подниму его на вершину! Меня не слушали. Ухватились за камень с визгом и животными воплями. Я с силой отшвырнул одного, он отлетел в сторону. Я услышал удар, дерево вздрогнуло, к подножью упало безжизненное тело. Тяжелая глыба шатнулась. Я в страхе и отчаянии бросился наперерез, напрягся, готовый всем телом, жизнью загородить дорогу! Камень качнуся и... передвинулся на шажок вверх. ЗАВТРА БУДЕТ НОВЫЙ ДЕНЬ... Они прыгнули в вагон на последней секунде. Сразу же зашипело, пневматические створки дверей с глухим стуком упруго ударились друг о друга, толпа в тамбуре качнулась, и электричка пошла, резво набирая скорость. Тержовский сразу же стал проталкиваться в салон, и Алексеев, что так бы и остался покорно глотать дым из чужих ноздрей, послушно двинулся за энергичным другом. -- Сколько лет НТР? -- продолжал Тержовский во весь голос спор, прерванный бегом по перрону, и совершенно не обращая внимания на окружающих. -- Мы этот растехнический путь выбрали ну буквально только что! Если верить БСЭ, а тут врать вроде ей резону нет, то НТР началась лишь с середины нашего века! Нашего!.. Здесь свободно? Ничего, потеснимся. Садись, Саша. Он плюхнулся на скамейку, Алексеев стесненно примостился на краешке -- места почти не осталось. Напротив сидела, наклонившись вперед, очень древняя старуха, худая, иссохшая, с запавшими щеками и глазами, которые ввалились так глубоко, что Алексееву стало не по себе. Впрочем, глаза из темной глубины блестели живым огнем. -- Наукой и техникой начали заниматься раньше, -- заметил Алексеев осторожно. Он чувствовал большое неудобство. Все-таки захватили чужие места, желудок уже сжимается в предчувствии неприятностей. -- Верно, но не намного раньше, -- отпарировал Тержовский бодро, -- зато все предыдущие тысячелетия, а их уйма, во всю мощь разрабатывали магию, колдовство, алхимию... Что еще? Да, астрологию! Алексеев отвел взгляд от лица старухи, сказал неохотно, тяготясь необходимостью поддерживать разговор на эту тему в переполненной электричке, где каждый смотрит и слушает: -- А что толку? Пустой номер. -- Не пустой номер, -- возразил Тержовский. -- А тупик. -- Какая разница? -- Огромная. Результаты могут быть. Даже весомые результаты! А повести... скажем, не туда. В тупик. Он рассуждал со вкусом, по-барски развалившись на захваченном сидении, потеснив смирного мужичка, что прикорнул у окна, обхватив широкими как весла ладонями туго набитую сумку. Алексеев морщился. Опять показная фронда к официальной науке, рассуждения о телепатии, ясновидении, априорных знаниях и прочей чепухе для людей образованных, но недостаточно умных! -- Давай лучше про твою дачу, -- сказал он нервно. -- Вдали от города, лес, река, лягушки... Вечное, неизменное, устойчивое. Это не город, где каждый день новые люди, новые проблемы... Ненавижу! -- Боишься, -- сказал Тержовский и хохотнул. -- Ненавижу и боюсь, -- признался Алексеев неожиданно. -- Сумасшедшая, ежесекундно сменяющаяся жизнь! Надо остановиться, перевести дух, но только бег, бег, сумасшедший бег по сумасшедшей жизни. А что впереди? Тержовский возразил лениво: -- Потому и живем. Остальные цивилизации и народы, что возжелали остановиться и отдохнуть, с лица истории сгинули. Алексеев видел, что старуха к разговору прислушивается. По виду ей лет семьдесят. Правда, любые долгожители, сколько бы не прожили -- сто или сто пятьдесят выглядят на эти магические семьдесят... Старуха перевела взгляд с Тержовского на Алексеева и обратно, вдруг сказал бледным голосом: -- Простите меня, старую, что мешаюсь, но вы не главврач той больницы, что на Журавлевке? -- А зачем это вам, -- буркнул Тержовский. Он повернулся к Алексееву. -- Потому и развеялись как дым все пути-тропки, когда наша НТР браво рванулась вперед как паровоз, железной грудью отметая сомнения в правильности своего пути... Старуха взмолилась, наклонилась вперед: -- Батюшка, я тебя сразу узнала! У меня внучка с этим энцефалитом мучается, исхудала страсть, а голова болит -- криком кричит! -- В больницу надо, бабуля, -- сказал Тержовский безучастно. Старуха безнадежно махнула рукой. Она у нее была как крыло летучей мыши, такая же худая и темная. -- Обращалась, но там трудно... Мест нет, лекарств не хватает, бумаги для рентгена, я старая, не пойму. Сказали, я и пошла... Тержовский слушал нетерпеливо, кривился, ждал паузы, но старуха заторопилась, положила ему руку на колено, иссохшую, жилистую, с ревматически вздутыми суставами: -- Батюшка, сделай милость! А я тебе взаправдашнее колдовство покажу, вы ими интересовались. Приятеля твоего от душевной болести вылечу. -- Что? -- изумился Тержовский. -- Как бог свят, -- перекрестилась старуха, -- не обману. Алексеев взглянул на остолбеневшего Тержовского. Напористый друг едва ли не впервые в жизни спасовал, и Алексеев как мог пришел на помощь: -- Колдовство -- это же черная магия, а вы креститесь... Старуха отмахнулась: -- Все крестятся, все так говорят. А черная или белая -- это потом... Само колдовство еще с тех времен, когда ни черного, ни белого, да и самого бога... По проходу, забитому людьми, к ним протолкались два крепких краснорожих мужика. Передний, приземистый, с выпирающим брюшком, отодвинул туристов за спину, страшно выкатил налитые кровью глаза на Тержовского, угадав в нем главного, гаркнул: -- Эй, вы вперлись на наши места! Вам не сказали? -- Какие места? -- удивился Тержовский, только сейчас заметив их. -- Эти? Второй мужик задвинул туристов еще дальше, стал с первым плечом к плечу, а плечи у обоих дай боже: -- Эти!!! Мы курить выходили. Тержовский набычился, раздался в размерах, голос его приобрел бычий оттенок: -- Занимать места в электричках, трамваях, в парке на лавочках и тэдэ -- запрещено! Есть специальное разъяснение в прессе... Газеты читаете? Штраф за превышение, а затем, сами знаете... Он посмотрел на них так, словно на обоих уже была полосатая одежда арестантов, тут же забыл о них и повернулся к Алексееву: -- А что, если поставить коечку в коридоре? Девка деревенская, авось не станет жалобы рассылать. Дескать, условий не создали, отдельную палату не выделили, кадку с пальмой не поставили... Алексеев, затравленно сжавшись, не слушал, краем глаза ловил, как эти двое топтались зло и растерянно, Тержовский так же силен и напорист, как и они, но у него к тому же пузатый портфель с монограммой на чужом языке, костюм из валютного магазина и вообще чувствуется человек, который привык указывать другим, вызывать к себе в кабинет на ковер, давать ЦУ... Не веря своим глазам, Алексеев увидел, как эти громилы, озлобленно поворчав, попятились, отступили до самого тамбура, пристроились у раздвижных дверей среди прочего стоячего люда. Старуха тоже не обратила внимания на мужиков, признавая за Тержовским право приходить и брать все, что возжелается. Алексеев перевел дух, сам никогда бы не решился действовать подобным образом. Он не сразу понял, что старуха все еще говорит что-то, и уловил только конец: -...только возьми, а я для тебя что хошь изделаю! Тержовский отмахнулся: -- Это не мне, это вон ему хочется пощупать древнюю магию. Старуха даже не взглянула на Алексеева, видимо познав его плоский мирок еще с первого взгляда: -- Ранетый он... Да это заживное. Я уж постараюсь для тебя, ка