сатик... Она все еще обращалась к Тержовскому. Алексеев спросил задето: -- Как я понял, мне нужно на кладбище раскапывать могилу удавленника? А еще добывать крылышко летучей мыши и ветку омелы... Старуха отмахнулась без всякой злобы: -- Глупости бают. Я на тебя глаз уже положила, все изделаю. Езжайте с богом до своих Люберец, вы туда едете -- по глазам вижу, а я сойду... Каждый день ездию, поездничка я. Еще пол-остановки она всматривалась в Алексеева, словно хотела прочесть в его мозгу интегральные уравнения. Ему стало смешно и неловко, и когда странная старуха ушла, с облегчением перевел дух: -- Ну и колдунья! Дочку сама лечить не берется, к тебе блат ищет, а нам колдовство покажет! Тержовский усмехнулся: -- Может, и у них узкая специализация? Дом Тержовского оказался не близко, но когда прибыли, Алексеев ахнул. Огромный домище, а не хлипкая дачная постройка, а главное -- великолепный сад, громадный огородище... -- Заброшенные дома, -- объяснил Тержовский зло. -- Неперспективные. Дурак-хозяин заколотил дом и подался в город. Пашет подсобником на заводе. Я купил... -- Дорого? -- Не скажу! -- Почему? -- Стыдно признаться за какие гроши. Жуликом назовешь! А я не жулик. Просто бедный. Алексеев возился до поздней ночи, подстригал, распланировал двор, а на другой день в воскресенье провозился с крыжовником и смородиной. Тержовский вытащил его на речку, но Алексеев и оттуда скоро сбежал, ибо в саду возиться -- наслаждение большее, и он прислушивался, как спадает постоянное напряжение, как медленно расслабляются натянутые нервы, как перестает пугливо оглядываться на каждый шорох... На радостном подъеме перекопал весь огород, всаживая лопату на полный штык, выворачивая жирные ломти земли, где извиваются блестящие кольца дождевых червей, где пахнет землей и травой... Он покинул загородный дом друга с сожалением поздно вечером. Тержовский тоже вернулся в город, завтра с утра на работу. Он снисходительно посматривал на посветлевшее лицо друга, заболевшего дурью по исконно-посконному, по неизменному: ведь все от неуверенности, от страха пред днем завтрашним!.. Утром, проснулся радостный: снился сад, но тут взгляд упал на будильник, и настроение резко упало. Через полчаса на работу, где опять нервотрепка, придирки шефа, наглые проверяющие, суетливые "толкачи"... Чертыхаясь, вылез из постели. На кухне включил плиту, поставил кастрюльку с водой. Пока умоется, там вскипит, дальше -- ломоть хлеба, стакан чая... Успевает! Когда наливал из чайника в стакан, ручка обожгла пальцы, он непроизвольно дернулся, кипяток плеснул мимо, задел пальцы, что сжимали стакан, и те мгновенно разжались. Стакан хряснулся смачно, разлетелся осколками и брызгами. Выругался, торопливо выбросил осколки в мусорное ведро. Когда выскочил из дома, на конечной как раз разворачивался троллейбус. Алексеев заколебался, троллейбус далеко -- можно не успеть, но остальные бежали, и он помчался тоже. По дороге поскользнулся на глине, но очищать некогда: вон садятся последние, в салон влетел с размаха, бурно раздышался, но чертов троллейбус стоял еще долго -- водитель сходил в диспетчерскую, заполнил бланки, а может, и сыграл в домино. В троллейбусе же кипятились и поминутно спрашивали друг у друга, который час. Когда троллейбус тронулся наконец, Алексеев уже опаздывал на три минуты. Сердце сжималось, мысленно оправдывался, шеф язвил, кругом похохатывают эти подхалимские рожи... Его толкнули в спину. Он инстинктивно уперся, не давая нахалу протискиваться без вежливого: "Позвольте пройти...", но там наперли сильнее, и Алексеев вынужденно развернулся, пропустил, с запозданием отметив, что с таким хилым прыщавым заморышем можно смело идти на конфронтацию без риска получить отпор. На остановке еле выбрался из туго набитого вагона, а когда поднимался бегом по широкой мраморной лестнице к такому же величественному подъезду, куда паровозы въезжали бы запросто, сверху спланировал обрывок газеты... Этот эпизод Алексеев тоже запомнил хорошо. На миг газета зацепилась за массивную ручку двери, перевернулась, ветер потащил по площадке, дальше листок запрыгал вниз по ступенькам, на асфальте его крутануло ветром, кружануло, он взлетел над урной, на мгновение завис, медленно стал опускаться в жерло, уже почти скрылся там, но ветерок выдернул свою игрушку, подбросил, и газета пронеслась вдоль паутины проводов, мелькнула и растворилась... Только начали работать, ввалился Цвигун, начальник отдела, сзади скромно топал ножками Маркин, заместитель. Цвигун, бледный и сосредоточенный, просмотрел бегло ряд работ, неожиданно спросил, нет ли у Лявонищука аспирина. Тот растерялся, глупо сказал, что захватил бы, если бы знал, что у начальника голова болит. Когда Цвигун ушел, Маркин с облегчением сел за свой стол, самый массивный в отделе, как и положено заместителю. К тому же над головой Маркина висел красочный великанский японский отрывной календарь, его гордость, которую он привез из туристической поездки. Там были такие красивые картинки, что Маркин бледнел, когда отрывал очередной листок, и, сколько женщины не упрашивали отдать их, бережно уносил домой. Еле дождались обеда, женщины поставили чайник. Ко всеобщей радости Клавдия принесла цейлонского чаю, толкач -- шоколадку, потом снова осточертевший чертежный стол, только и развлечение, когда из соседнего отдела явилась толстуха с кучей импортного тряпья для немедленной распродажи... Словом, день не лучший, но и не худший из прожитых. Обыкновенный рабочий день, когда несколько раз становится тягостно от косого взгляда сослуживца, наглого вопля уборщицы, неожиданного вызова к начальству... По дороге домой заскочил в булочную, постоял за кефиром в гастрономе, там обругали, что не приготовил мелочь заранее, еще поцеловал замок в кулинарии, но на седьмую серию "Приключений майора Чеховского" успел, а засыпал поздно вечером, приняв успокоительное, с мыслью, что немедленно начнет откладывать деньги на дачу, чтобы с садом, смородиной, крыжовником... Утром во вторник он продрал глаза в паршивом настроении, хотел было натянуть одеяло и спать дальше, но на часах ровно восемь, лишь с календариком застопорилось... Сегодня ж двенадцатое, а там в окошечке маячат те же две единички... Он нехотя перевел на двенадцатое. Умылся, начал завтракать. Расправившись с яйцами, взял закипевший чайник, и тут взгляд упал на стакан... Целехонький, словно и не грохнулся вчера как бомба, ошпарив и залив брюки так, что полдня ловил на себе насмешливые взгляды! Но ведь других стаканов нет, вчера он кокнул последний... Машинально он взял стакан, принялся наливать кипяток. Вспомнив вчерашнее, поставил на стол, и закончил лить уже там. Странно, непонятно... Он заглянул в мусорное ведро. Чисто! Осколки исчезли, пропала и вчерашняя скорлупа от яиц. Ошеломленный и встревоженный, он помчался вниз по лестнице. На мгновение задержался у почтового ящика, сунул в дырку палец, потянул. Ящик открылся, выбросив "Вечерку". Идиоты, положили вчерашний номер за одиннадцатое число!.. Когда выскочил из подъезда, в сотне метров разворачивался троллейбус. К нему со всех ног бежали люди, ринулся было и он, но все происходило настолько по-вчерашнему, что он невольно сбавил шаг, обошел участок с размокшей глиной, к троллейбусу подошел не спеша в тот момент, когда водитель как раз вышел из диспетчерской. Довольный, что не набрал грязи на подошвы, Алексеев не сразу обратил внимание на то, что в троллейбусе ехали те же пассажиры, что и вчера, и стояли точно также, на тех же местах. Он удивился, но тут знакомо ощутил толчок в спину. Инстинктивно напряг мышцы, уперся коленом в сидение, там в красивой позе замерла с книгой на коленях хорошенькая женщина. Сзади толкнули еще раз, но он движением плеч дал понять, что сейчас повернется и разберется с нахалом, и там затихли. Проехав еще остановку, Алексеев скосил глаза и почти не удивился, узнав вчерашнего заморыша. Все мы механизмы, подумал он с горечью. Вращаемся, несчастные колесики... Вся наша жизнь состоит из одного дня, раздробленного на множество одинаковых отражений... Когда он торопливо поднимался по лестнице к дверям института, сверху, откуда-то из окон, летел обрывок газеты... Алексеев остановился, уже предчувствуя, что последует. Листок попрыгал вниз по ступенькам, на асфальте его подхватило ветерком, закружило, он завис над урной, медленно опустился туда, но в последний момент тот же ветерок выдернул его, лихо взметнул высоко-высоко, листок пронесся вдоль троллейбусных проводов, уменьшился в размерах и пропал... В отделе он скользнул за свой стол, торопливо развернул лист ватмана. Все корпели над бумагами, лишь Колхозников где-то шастал, но ему все как с гуся вода. Через три стола светилась на солнце золотистая головка Златы, искорки так и прыгают по волосам, с грохотом свалил груду папок Лявонищук -- все, как вчера... С шумом распахнулась дверь. В отдел, едва не задев притолоку головой, вошел Цвигун, за ним семенил Маркин. Цвигун, как всегда, свиреп и лют, черные брови грозно сошлись на переносице, но сам бледен, с нездоровой желтизной... -- У вас аспирина нет? -- обратился он к Лявонищуку. -- Вы вечно стонете... Голова трещит, прямо раскалывается. Анальгин не годится, а от тройчатки болит еще сильнее, а вот аспирин бы в самый раз... Лявонищук растерянно развел руками: -- Нету... Знал бы, что у начальства голова болит, захватил бы. -- Знал бы, -- передразнил Цвигун. -- Если бы я знал, сам бы взял. Он пошел дальше, Маркин с облегчением сел за свой стол. Алексеев замер, боясь шелохнуться. Вчера слышал этот диалог слово в слово! С теми же интонациями, жестами, мимикой... Он растерянно посмотрел по сторонам. Маркин трудился, скреб лысину, поджимал губы, выпучивал глаза, все привычно за годы совместной работы, и Алексеев перевел взгляд дальше, но что-то заставило его оглянуться, какая-то неправильность... Костюм, стопка папок, яркий календарь... Календарь! -- Коля, -- сказал Алексеев, волнуясь. -- Сегодня 12 апреля! Маркин поднял голову, оглянулся. -- Да? -- переспросил он неуверенно. -- Срывай, срывай. Не жадничай! Маркин нерешительно поднял руку, осторожно и с сожалением отодрал листок, но едва положил на стол, как подал голос Лявонищук: -- Сдурели? С утра было одиннадцатое. Ты чего, Алексеев, людей дуришь? -- Это вы сдурели, -- сказал Алексеев со злостью, не понимая, откуда она берется, и почему так кипит, переливается через край. -- Вчера было одиннадцатое, хорошо помню! Он доказывал с такой бешеной настойчивостью, что они отступились, но Лявонищук все же переспросил у других инженеров, и те в один голос тоже подтвердили, что сегодня только одиннадцатое. Алексеев затравленно забился в свой угол. Никто из них не помнит вчерашнего дня! И вдруг с потрясенной ясностью понял, что знает все, что произойдет. В обед женщины поставят чайник, привычно поругают грузинский чай низшего сорта, и тут Клавдия вытащит из сумки две пачки цейлонского... Бабы ахнут, на радостные вопли заглянет восточный красавец из толкачей, извлечет из дипломата заготовленную шоколадку... В три сорок отпросится на учебу Вавайло, Сергеев выйдет покурить и сбежит, затем явится толстуха из соседнего отдела с кучей импорта для продажи... Что еще? К Маркину придет дочка за ключами, у Клавдии лопнет флакон с клеем... Когда все стало осуществляться, Алексеев в страхе понял, что с миром что-то стряслось. День повторяется, это и есть вчерашний день, только он единственный живет в нем вторично, сохраняя память, а для остальных это день первый! Долго ли это продлится? Впрочем, другие, наделенные полномочиями и умением, уже наверняка занимаются этим феноменом, а он должен просто жить. Жить и приспосабливаться к изменившимся условиям... В среду он проснулся с мыслью, что сон приснился странный, но тут взгляд упал на часы: ровно восемь и... одиннадцатое число! Он вскочил, редкие волосы встали дыбом. В страхе приготовил завтрак, и все время ощущал: кожей, чутьем, что это тот же самый день, тот же воздух, все то же самое, что было вчера и позавчера при пробуждении, присутствует и сейчас. Газета в ящике снова за одиннадцатое, и точно в том же положении: подогнув последний листок и зависнув между узкими стенками. Третья газета за одно и то же число! Троллейбус тот же, и он машинально пробрался по салону к бабище, которая должна была вдруг вскрикнуть, вслух вспомнить про ключи и поспешно выскочить на остановке. Бабища выскочила, и он тут же опустился на свободное место, опередив другого хмыря, для которого прыжок толстухи оказался неожиданностью. Он ехал, испуганный донельзя и странно счастливый, что наперед знает будущие события. Колхозников опоздает, у Цвигуна головная боль, цейлонский чай Клавдии, толкач с шоколадкой, дочка Маркина, лопнувший флакон с клеем, толстуха с импортом... И все же по нервам пробежал ток, когда увидел над головой Маркина красочный календарь, с которого Маркин еще позавчера сорвал листок с 11 апреля. Теперь этот листок был на месте, цел-целехонек! Странно, успокоился быстро. За пять минут до обеда ощутил, что сейчас, как и "вчера" и "позавчера" подойдет Бакуленко с занудным разговором о шансах нашей сборной, все-таки впервые вышли в полуфинал мирового чемпионата, и торопливо поднялся, обогнул стол и уже на выходе увидел, что Бакуленко как раз подошел к его столу, но вынужденно повернул к Лявонищуку, который опасности не ждал и сбежать не успел. Все, как он понял, повторяется с абсолютной точностью, и лишь он один сохраняет память о каждом продублированном дне и поэтому может с учетом событий... В четверг, который был все еще понедельником, Алексеев решился на крохотное изменение. Цвигун шел мрачный, как туча, сзади семенил Маркин, и по всему было видно, как раздражен и взвинчен Цвигун. Когда они приблизились к Лявонищуку, Цвигун уже раскрыл было рот, но Алексеев протянул на ладони коробочку. -- Что это? -- рявкнул Цвигун. Чувствуя, как начало колотиться сердце, Алексеев заговорил торопливо: -- У вас адски болит голова, прямо раскалывается. Анальгин не помогает, от тройчатки болит еще сильнее, а вот аспирин в самый раз... Цвигун смотрел ошалело. Потом осторожно, как гремучую змею, взял коробочку и, все еще не отводя взгляда от Алексеева, сыпнул в ладонь белые плоские диски, два отправил в рот, остальные запихнул обратно. -- Вы меня удивили, -- сказал он, возвращая таблетки. -- Дай бог, не последний раз, -- ответил Алексеев лихо. Он вернулся к столу. Цвигун двинулся дальше. Уже на выходе они с Маркиным обернулись, посмотрели на Алексеева. С этого времени он зажил странно счастливой жизнью. Выходил из дома и уже до мельчайших подробностей знал: кто встретится, как встретится, в троллейбусе заранее знал, кто войдет, где и кто сойдет. Храня верность Злате, тем не менее не удержался от соблазна сесть рядом с удивительно хорошенькой девушкой, на третий день осмелился заговорить с ней, она ответил холодновато, но это не страшно, завтра подойдет с другого бока, так или иначе, а ключи подберет, если возжелает... Заморыша вовсе затиснул в угол, на реплики оттренировался отвечать так, что сраженные наповал сгорали от стыда и явно клялись втихомолку больше не раскрывать рта в общественном транспорте. Однажды утром решил поджарить картошки, и на обычный свой троллейбус не успел. Правда, тут же подошел еще один, но Алексеев ощутил почти физический шок: люди другие, поступки их непредсказуемы, ситуации новые, никого раньше не видел, неуютно и даже жутковато... Конечно, если захотеть, то завтра станет знакомо, стоит только снова сесть именно в этот троллейбус, но сейчас еще как неуютно! На работе все шло по счастливому трафарету. Иногда он решался на иной поворот разговора, на другие поступки, но как-то отдалил на будущее мысль о других маршрутах, о кино, прогулках... Там же другие люди, другие поступки. Как хорошо в стабильном надежном мире, где ничего не меняется, где все расписано наперед! Как-то привычно ощупывая в кармане заготовленный для Цвигуна аспирин, он прислушался к Колхозникову, этому вертопраху и красавцу, который наклонился на столиком Златы и уже который день повторял с одинаковыми интонациями один и те же слова: -- Сегодня день рождения у меня, придут друзья... Не заглянешь на часок? Злата отвечала достаточно серьезно, хотя и со смешинкой в глазах: -- Единственное место, куда я бы сходила вечером, это на концерт Андрея Калинина... Вчера приехал, только один концерт проездом! -- А завтра? -- спросил Колхозников ревниво. -- Сегодня и уедет, -- ответил Злата, сделав вид, что не поняла вопроса. -- Билеты вчера еще не продавали, а сегодня с работы ж не отлучишься... На следующее утро Алексеев долго ломал голову, еще больше -- труса в себе. Наконец с отчаянной решимостью впервые в жизни поехал не на работу, а прямо к кассам филармонии. Завтра о прогуле никто и знать не будет... по крайней мере он на это надеется -- все начнется сначала! Перед закрытой кассой колыхалась масса народа, добровольцы наводили порядок в очереди. Он повздыхал и тоже покорно встал в длинную тонкую цепочку. Через три часа он приблизился к окошку на расстояние вытянутой руки. В это время касса закрылась на обед, и он еще час провел на ногах, а за это время пришлось, скооперировавшись с другими театралами и, черпая смелость друг у друга, выталкивать темных личностей, пытавшихся проникнуть без очереди, отражали пенсионеров и прочих, вовсю размахивающих разными справками, и уже чуть ли ни к концу рабочего дня наконец-то вырвал из рук кассира два желанных билета. На другой день утром ехал на службу и все же трясся. В троллейбусе привычно загнал хиляка в угол, место толстухи занял сразу же, но чем ближе к месту работы, тем больше холодело сердце: вчера прогул! Заметят или не заметят? На входе газетный лист все так же порхал над урной, в отделе царила привычная суета, а на календаре Маркина -- одиннадцатое апреля. Ура! Он по-хозяйски осмотрелся. Что бы ни натворил здесь, завтра все забудется. Сотрется в полночь. Утром он снова будет в понедельнике -- счастливо, сказочно знакомом до мелочей. Со странным чувством ждал, глядя на часы. Через две минуты Колхозников поднимется, проскользнет как угорь к столу Златы, нависнет над ней, стараясь заглянуть в глубокий вырез кофточки, раскроет рот для дурацкого предложения... Алексеев дождался ее слов: "...еще не продавали", подошел к ним и спросил как можно небрежнее: -- Билет на Калинина? Партер подойдет? Злата чуть растянула губы в улыбке, а Колхозников тут же с готовностью захохотал. Алексеев вытащил билеты, бросил один на стол перед девушкой, отвесил церемониальный поклон и ушел к своему рабочему месту. Через минуту прибежала Злата. -- Это не шутка? -- Билет подлинный, -- ответил он как можно небрежнее. -- Но их же вчера не продавали! Начнут только сегодня, и то со второй половины дня... Он решился посмотреть ей в глаза, сказал осипшим голосом: -- Злата, у каждого свой секрет... Пойдешь? -- Спрашиваешь, -- ответила она, лицо ее сияло. -- Саша, милый, да я тебя просто расцелую! -- После концерта, -- ответил он и весь остаток дня радовался, что впервые нашелся, не мямлил. Он примчался на следующее утро сияющий, радостный. Маркин покосился удивленно, но Алексеев был уже возле Златы, сказал шепотом, чтобы не слышали другие: -- Доброе утро, солнышко! Злата удивленно вскинула брови, несколько мгновений смотрела в упор. Глаза ее удивленно расширились. -- Злата! -- воскликнул он растерянно. В отделе начали оборачиваться. -- Я слушаю, Александр Михайлович, -- откликнулась она с нотками удивления. -- Чего вы хотите? -- Злата... Я же... мы ведь... Он растерянно хлопал губами, но глаза сами отыскали календарь со свеженьким листком за одиннадцатое апреля. -- Извини, -- сказал он севшим голосом. -- Жара собачья... Мысли путаются. За столами послышались смешки, Колхозников вполголоса бросил: "Перегрелся..." Алексеев с гудящей головой вернулся за свой стол. Для нее вчерашний день -- это воскресенье, когда он копал Тержовскому огород. Как давно это было... Через полчаса к ней подойдет Колхозников, заглянет в разрез блузки и начнет дурацкую басню про день рождения... Он опустил голову на руки. В ушах зашумело, глаза застлало горячей кровью, и там гасли золотые искорки -- память о вчерашнем... Опять брать билеты на Калинина, опять все сначала? Робко прилила нежность: впереди прогулка по ночному парку, первый поцелуй, уговоры зайти на чай, колебания, зарубежная эстрада по телевизору... А что, если все же повторить? Уже знает ее реакцию, можно в некоторые моменты вести себя иначе... Он встал и, не обращая внимания на любопытные взгляды коллег, собрал портфель и направился к выходу. Так прошла еще неделя. Странная неделя. Семь концертов Калинина, "который проездом", семь прогулок по ночному городу, которые все сокращаются, три первые брачные ночи... Нелепая противоестественная жизнь. Сладкая, могущественная, но в чем-то и уродливая. Еще не понял, в чем же, но догадывался, ощущал, чувство не из приятных, словно сделал что-то подловатое и скрыл, но ведь себя обязательно уважать надо, от неуважения к себе гадкие болезни заводятся в организме! Как говорят в народе, все болезни, кроме одной, от нервов... "Остановись, мгновенье..." Вот и остановил. Целый день остановил. Заржавленная игла времени постоянно срывается на запиленной пластинке жизни на одну и ту же строчку, и день повторяется, повторяется, повторяется... Исполнилась мечта идиота, жить в мире без неожиданностей, в мире абсолютно стабильном, устойчивом! За эти недели изучил всех вдоль и поперек, стал чуть ли не богом. Правда, богу скучновато: тот же номер газеты, та же программа по телевизору... Ладно, это терпимо. Телевизор можно не включать, а газету нетрудно выбросить в мусорный ящик, не раскрывая. Но Злата, Злата! Прекрасно -- вечно первый поцелуй, но это же никогда не заиметь семьи, детей, вовсе отказаться от будущего. Не иметь детей! А он хочет целую кучу. Чтоб мальчики и девочки. Чтобы Злата встречала с работы, чтобы детишки ползали, мешали, приставали, а он будет водить их в садик, оправдываться за разбитые стекла, краснеть перед учителями в школе... Если он останется в этом дне, если будет жить только сегодняшним днем, то никогда, никогда Злата не станет его женой! Он резко встал, почти подпрыгнул, застегнул пиджак. -- Куда? -- спросил Колхозников ревниво. -- На Кудыкину Гору, -- ответил он. На вокзале он выждал время, когда они с Тержовским прибежали к электричке, вошел в вагон. В первом вагоне старухи не было и во втором тоже, и он медленно пошел дальше, протискиваясь по забитому проходу, всматриваясь в пассажиров. Пусть не найдет в этом поезде, пересядет в другой... Завтра этот пропустит, начнет с другого, третьего, и ни один человек не укроется... Старуху он обнаружил в пятом вагоне. Она поймала его взгляд издали и уже не отводила глаз, пока он не подошел вплотную. -- Садись, батюшка, -- сказала она, растягивая слова. -- Ну, как тебе можется? -- Уже не можется, -- ответил он с трудом. -- Я был не прав. Выпустите меня из этого... изолятора счастья и стабильности. -- Ну тогда иди, укрепив сердце, -- сказала она благожелательно. -- Завтра будет двенадцатое. -- Правда? -- спросил он жадно. -- Правда. Ты верно сказал тогда, что мы можем многое, но пользы от этого нету... Тупик! Поэтому мы и уступаем дорогу, хотя и энтая... ну, по которой идет остальной мир, не шибко гладкая, как я погляжу... Поезд начал притормаживать. Старуха выглянула в окно, заспешила к выходу. -- За внучку спасибо ему! -- крикнула она уже с перрона. Сердце в груди стучало тревожно и счастливо. Завтра новый день, полный неожиданностей... Всяких, разных. Настоящее стремится не допустить неведомое будущее, ибо будущее -- угроза застойному дню сегодняшнему. Но он, трусливый и закомплексованный, все же выбирает трудные дни с грядущим! СОВЕРШЕННЫЕ СЛОВА Я позвонил три раза, коммуналка есть коммуналка, но открыла мне соседка Володи: разговаривала в коридоре по телефону и потянулась до защелки одного замка, другого, сняла цепочку, а сама все радостно верещала в трубку: молодая, рыхлая, теплая со сна, в коротенькой рубашке с глубоким вырезом, поверх которой небрежно наброшен халат. Я поздоровался, мы обменялись улыбками: меня соседи любили, ко мне все соседи относятся хорошо, своих же, слава богу, нет. Я пнул дверь Володиной комнаты. Конечно же, он сидел спиной ко мне в глубине комнаты за пишущей машинкой. Я бы так не смог, мне нужно обязательно как собаке в конуре: лицом к дверям, а вот он мог, он умел, и ничего на свете нет, если перед ним чистый лист бумаги. Он не оглядывался. Спина прямая, как у фараона на троне, волосы -- словно грязная пакля, воротник рубашки потемнел и скоро заблестит. Пальцы не на клавишах: руки лежат по обе стороны машинки, кулаки сжаты. Капитан спортивной команды, а не молодой писатель, зато меня соседи сразу признали писателем: я сплошная одухотворенность, одна борода да очки чего стоят, да и весь я почему-то уродился настолько интеллигентом, что перед современными женщинами -- а они с каждым годом все рассовременнее -- бывает неловко. Володя последние дни "каторжанил себя", как он часто говорил. Мы познакомились еще пять лет тому, и я вскоре признал его первенство, что в мире начинающих литераторов немыслимо: здесь каждый -- гений, остальные же -- дураки набитые. Он превосходил меня одержимостью, это я признал с готовностью. Мы всегда охотнее всего признаемся в лени, ибо, по нашему мнению, только она не дает развернуться нашим удивительным способностям. И потому Володя добьется своего раньше меня: я могу только на взлете, а он шаг за шагом, последние метры проползет, цепляясь окровавленными пальцами,-- но на вершине окажется впереди всех. Я походил по комнате, решил, что подобное самоуглубление, когда пришел друг,-- слишком даже для современного писателя. -- Сделай перерыв,-- сказал я громко,-- к тебе друг пришел, да еще какой друг, а ты на чашку кофе не раскошелишься! -- А, да-да,-- ответил он, не отрывая застывшего взгляда от бумаги, словно гипнотизировал ее, а может, сам был ею загипнотизирован,-- сам кофе свари, а? А то голова не варит. -- Эксплуататор,-- ответил я, но руки мои уже привычно отыскали на подоконнике среди бумаг и посуды кофеварку.-- А если бы я не зашел? -- Ты же друг? Да еще какой друг! -- Ладно, ладно... Только не с того конца берешься... Влупил чашечку -- голова просветлела, две одолел -- рассказ настрочил, а если три -- то и роман? Соседи уже разбрелись, я хозяйничал на кухне свободно, хотя с чужими соседями отношения, как я уже говорил, всегда распрекрасные, а вот у Володи здесь натянуто, что и хорошо: для творческого стимула: писатель должен голодать и жить в коммуналке, а у меня, на беду, изолированная, двадцать метров, паркет, кирпичные стены, две лоджии, кухня -- десять мэ, потолки -- три восемьдесят, да в довершение несчастья еще и на "Баррикадной". Когда я вернулся, он нависал в той же позе над машинкой, но аромат горячего кафе действует на современного интеля как на кота валерьянка: Володя беспокойно задвигался, вернулся в наш грешный мир и, вставая, потянулся с таким остервенением, словно тужился перерваться пополам, как амеба при делении. В нем захрустело, затрещало, даже чмокнуло, словно суставы выскочили из сочленений, как поршни из цилиндров. Из глотки вырвался звериный вопль облегчения, коему и динозавр бы позавидовал. -- Много? -- спросил я, кивнув на машинку. -- Ни страницы,-- ответил он.-- И ни строчки. Я потягивал кофе не спеша, поглядывая на товарища внимательно, а он отхлебывал жадно, губы его были в пластинках, как бывает, когда после дождя внезапно ударит засуха, и почва лопается на квадратики, края их загибаются, и пейзаж становится не то марсианским, не то еще каким, но не нашенским. Мы примостились на краешке стола, поставив чашки на черновики рядом с "Эрикой". Машинка вообще главное существо в комнате, и сам Володя ею отбояривался, когда его приглашали девахи: дескать, жена ждет -- некапризная, безотказная, но ревнивая... -- Вернули? -- спросил я тихо. -- Да,-- ответил он мрачно.-- Редактор... что за скотина! Имбецил проклятый. Все раздраконил и вернул. -- Мне тоже,-- посочувствовал я мужественно, хотя никто из нас не любил признаваться в неудачах.-- Что думаешь делать? Он смотрел в чашку. Другая рука трогала машинку, пальцы бесцельно нажимали и отпускали верхний регистр. -- Надо отыскать способ,-- сказал он наконец. Глаза у него были совсем загнанные.-- Сколько толочь воду в ступе? Пишем и посылаем, а они читают и возвращают... И так сколько лет! А ведь есть же слова, чтобы приковать внимание, не дать оторваться... Только бы найти эти слова! -- Допивай,-- сказал я,-- а я еще сварю. Мог бы кофеварку и побольше купить. -- Я найду способ,-- сказал он с твердостью прижатого к стене. -- Как писать хорошо? -- Так, чтобы приняли. Он ответил правильно, это я и спрашивал. Мы, конечно же, пишем замечательно, но прежде чем наши труды осчастливят массы, нужно преодолеть треклятый редакторский барьер, а то кретины рубят нас неизменно. Рубят по тупоумию: нельзя требовать, чтобы редактор был квалифицированным да еще и умным, рубят из элементарной зависти -- все редакторы пишут, рубят из-за необходимости пропихивать родственников и друзей... Увы, от понимания ситуации легче не становится. Кого-то печатают, а нас нет. -- Как писать так, чтобы приняли? -- повторил я медленно, пробуя слова на вкус.-- Если ты это сделаешь... -- У меня нет другого выхода. Переквалифицироваться поздно, да и не смогу. Эту заразу уже не брошу, мы с тобой литературные наркоманы. -- Да. Он выцедил остатки кофе, с сожалением повертел в пальцах чашку, вылавливая последние капли. -- Говорят,-- сказал он саркастически,-- учитесь на классике... Взял я тут книгу одного современного классика! Он сунул мне увесистый том в дорогом переплете. Я раскрыл посредине, он тут же повел пальцем: -- Вот слабо... Или вот... А посмотри на эти строчки: "Он кивнул своей головой в знак согласия". Каково? -- Пожалуй,-- сказал я осторожно,-- "в знак согласия" лишнее, раз уж кивнул... И "своей" нужно бы вычеркнуть,-- продолжил я.-- Чужой не кивнешь. -- И саму "голову" тоже убрать,-- победно закончил он.-- Ибо чем еще можно кивнуть? "Он кивнул" -- и все. Нет, я такую чепуху не читаю. Достаточно встретить в романе одну такую фразу, чтобы сразу книгу выбрасывать к такой матери! Или не покупать, если успел заметить еще на прилавке. -- Может быть, там мысли умные... -- Самые умные мысли в мутном косноязычии не воспримутся. Нужна яркая форма! Достаточно первого абзаца, чтобы понять, читать дальше или бросить. -- Но ты взгляни, какая солидная книга! И тираж огромнейший. Не может быть, чтобы... Он отмахнулся. В нашем издательском мире все может быть. -- Я уверен,-- сказал он угрюмо,-- что лучшие произведения -- заклинания, заговоры. Гениальные поэты или прозаики из народа -- их называли колдунами -- умели так подбирать слова, что подчиняли людей своей воле. Мы должны учиться мастерству у колдунов! -- Люди были повосприимчивей,-- пробурчал я.-- Раньше послушают бродячего оратора и бегут туда, куда укажет. Теперь же каждый подумает: "А оно мне надо?" -- Отчасти верно,-- неожиданно согласился он.-- Потому нам труднее. Потому надо рывком... Он отрешенно замолчал, а я с кофейником отправился на кухню. С детства помню стихотворение Киплинга, в котором король великодушно решил возвести в рыцарский сан менестреля. Оказать ему великую честь... Тот, оскорбившись, схватил свою гитару, или что там у него был за инструмент, ударил по струнам и запел. Короля бросило в жар, он услышал ржанье коней, лязг оружия, рев боевых труб, кулаки его сжимались, и сердце колотилось. Но менестрель изменил песню, и король вознесся ввысь, душу обдало небесным светом, ангелы приняли в объятия, и короля наполнило восторгом... Но менестрель снова сменил мелодию, и король рухнул в пучину ужаса, кровь ушла из сердца, смертная тоска сжала грудь... А менестрель, оборвав песню, сказал что-то вроде: "Я вознес тебя к престолу, я бросил в пучину огня, надвое душу твою разорвал, а ты -- рыцарем вздумал сделать меня!" Дескать, мощь поэта куда выше как мощи рыцаря, так и всех королей, вместе взятых... Я исправно следил за коричневой поверхностью в кофейнике, там уже начинало подниматься, и тут, как это часто у меня бывает, мои глаза что-то увело в сторону, я начал прикидывать, что сделал бы, если бы выиграл сто тысяч или стал бы властелином Галактики. На плите зашипело, в ноздри ударила волна одуряюще-прекрасного запаха, и я увидел серо-коричневую крупнопузыристую шляпку пены, что поднимается и поднимается из недр кофейника, сползает по его горячим стенкам, мгновенно высыхая и превращаясь в плоские ленты, сползает прямо в жадно вспыхнувшее непривычно красным огнем, дотоле мертвенно синее, пламя горелки... Я тщательно выскоблил плиту -- у коммунальных жильцов на этот счет правила жесткие,-- вытер кофейник, убирая следы ротозейства, Володя не поймет, что перекипело, ему лишь бы кофе покрепче; и, переступая порог, я заговорил: -- Киплинговский менестрель даже с королем не хотел меняться своей профессией. -- Правда? -- оживился он. -- Мне не веришь, верь Киплингу! -- Гм, все-таки нобелевский лауреат... Правда, на деньги от продажи динамита... -- Но подметил верно? -- Еще как. Нам нужно достичь мастерства киплинговского менестреля! Как минимум. На другой день я позвонил ему по телефону. -- Привет,-- откликнулся он.-- Занимаюсь исследованием. Подбираю способы художественного воздействия на читателя! -- Ну и что нашел? -- Каждый пишет как бог на душу положит. А я вроде бы вторгаюсь со скальпелем, с алгеброй в гармонию... Словом, пока сформулировал для себя первое правило: память отбирает только эмоциональное. Понял? Что запало из мириад написанных книг? В "Илиаде" почти все гибнут в десятилетней войне, в "Одиссее" герой еще десять лет после той войны добирается домой. Товарищи гибнут по дороге, а Одиссей, голый и босой, полумертвым выползает на родной берег и обнаруживает, что в его доме уже пируют вооруженные наглецы, преследуют его жену и сына... Погибли Ромео с Джульеттой, Отелло задушил Дездемону, король Лир свихнулся, Гамлет умер среди трупов... Вот как надо писать! -- Да,-- согласился я.-- Кто-то из великих сказал, что мы не врачи, мы -- боль. Писателя без боли нет. -- Э-э, одно дело знать, другое -- уметь навязать другим... Ладно, ты позванивай, а я продолжу... поиски заклятий. Скажем так! Он бросил трубку, и я не тревожил его еще пару недель. Сам тоже не садился за работу. Наконец я набрал номер его телефона: у него было занято, минуло еще не меньше недели, и он позвонил мне сам. Из трубки донесся такой яростный голос, словно Володя на том конце провода грыз зубами трубку: -- Форма! Вот ключ!.. Умных мыслей много, но кто воспримет, если форма нечеткая? В идеале для каждой мысли должна быть одна-единственная форма. Сколько мыслей, столько изволь испечь и форм. Понял?.. Для каждого вина -- свою бутылку! Демосфен однажды в юности попытался произнести речь, но люди, послушав его, над ним посмеялись и разошлись... Он с горя пошел топиться. Его друг актер остановил его и на берегу моря произнес все то, что говорил Демосфен, только облек его мысли в другие слова... Демосфен восхитился: его же мысль в иной словесной форме разила без промаха! Мне нечего было возразить, но только для того, чтобы поддержать разговор, я сказал: -- Пушкин назвал пьесу "Моцарт и Сальери" трагедией... Сальери у него злодей. А злодею как не злодействовать? Но если бы не Сальери убил Моцарта, а Моцарт вынужден был убить -- вот это была бы трагедия! Володя так был занят своими мыслями, что даже не вникал в мои слова -- он горячо говорил о своем: -- Учим в школе, учим в институте, что в грамматике три времени: прошедшее, настоящее, будущее, а я одних прошедших насчитал шесть, и всего у меня получилось больше сорока времен, да и это еще не все! Вот еще некоторые резервы выразительности! Прошедшее несовершенного вида -- махнуть; совершенного -- махать; непроизвольное -- возьми и махни; произвольное -- мах рукой, давно прошедшее -- махивал, начинательное -- ну махать... Верно? -- Верно,-- согласился я.-- Ну и что из того? -- Как что? Времена могут быть разные: длительное повторяющееся, давно прошедшее -- хаживал, куривал, пивал, любливал, время бывает непроизвольным энергичным -- приди, оно может быть прошедшим императивным -- приходил, или прошедшим результативным -- пришел... Вот где полная палитра, дружище! Я сажусь за стол! -- кричал он в трубку.-- Вот теперь у меня получится так, как у колдуна или волшебников! Утром я поехал к нему. Володя встретил меня усталый; лицом почернел, нос заострился, глаза ссохлись и провалились вглубь пещер под надбровными дугами. В его комнате стоял тяжелый запах, словно бригада дюжих грузчиков три-четыре денька разгружала вагоны. Я открыл окна, приготовил кофе -- на этот раз удачно. Я ждал, когда он расскажет о своих творческих поисках, наконец Володя заговорил: -- Любая правильность читателя угнетает. Верно? Если умело зацепить, то на чувствах читателей можно играть, как на скрипке! И я скоро напишу! Ух, напишу! Это будет... На меня дохнуло жаром. Володька был сухой и черный, словно прокалился и даже прокоптился в огне. Я раскрыл было рот, чтобы узнать, какое произведение он пишет, но он опередил меня. -- Ни роман,-- сказал он медленно,-- ни повесть... Мне кажется, я отыскал абсолютную форму, но испробую ее сперва иначе... -- Напишешь заявление на квартиру? -- попытался я блеснуть остроумием.-- На дачный кооператив? Попросишь путевку в Монте-Карло? Он посмотрел холодно, поморщился: -- Я мог бы и это. Поверь, получил бы. Но это -- потом. Мы -- литераторы и должны думать о своих литвещах в первую очередь. Я создам свой сверхроман, но сперва уберу этого подонка... Я сразу понял, о ком он говорит, ужаснулся: -- Да ты что? Он взглянул на меня с жалостью, усмехнулся. -- Не бойся, убивать не буду. Хотя, может быть, стоило бы. А в самом деле... О, какое удовольствие я получу от победы! Загоню его куда-нибудь к белым медведям на вечное поселение, буду всю жизнь тешиться победой. -- Как ты это сделаешь? Он указал на пишущую машинку. Там торчал лист, уже до половины заполненный текстом. Возле машинки лежали страницы, густо испещренные помарками. Я сделал шаг к столу, но он удержал меня. -- Не надо,-- сказал он мягко, но глаза его п