Оцените этот текст:


                                             Что они делают здесь
                                             Эти люди?
                                             С тревогой на лицах
                                             Тяжелым ломом
                                             Все бьют и бьют.
                                                     Исикава Такубоку


Иван Померанцев упер локти в холодный сырой бетон подоконника с тремя
или четырьмя изгибающимися линиями склейки (Валерка, когда жену пугал,
ударил утюгом), сдул со стекла ожиревшую черную муху и выглянул в залитый
последним осенним солнцем двор. Было тепло, и снизу поднимался слабый
запах масляной краски, исходивший от жестяной крыши пристройки,
покрашенной несколько лет назад и начинавшей вонять, как только чуть
пригревало солнце. Еще пахло мазутом и щами - тоже совсем несильно.
Слышно было, как вдали орут дети и ржут лошади, но казалось, что это
не природные звуки, а прокручиваемая где-то магнитофонная запись -
наверно, потому казалось, что ничего одушевленного вокруг не было,
кроме неподвижного голубя на подоконнике через несколько окон. Улица
была какой-то безжизненной, словно никто тут не селился и даже не ходил
никогда, и единственным оправданием и смыслом ее существования был
выцветший стенд наглядной агитации, аллегорически, в виде двух мускулистых
фигур, изображавший народ и партию в состоянии единства.

В коридоре продребезжал звонок. Иван вздрогнул, отложил уже размятую
пегасину - сигарета была сырой, твердой, и напоминала маленькое сувенирное
полено - и пошел открывать. Идти было долго: он жил в большой коммуналке,
переделанной из секции общежития, и от кухни до входа было метров двадцать
коридора, устланного резиновыми ковриками и заставленного детскими
кедами да грубой обувью взрослых. За дверью бухтел тихий мужской голос
и время от времени коротко откликалась женщина.

 - Кто? - спросил Иван бытовым тоном. Он уже понял, кто - но ведь не
открывать же сразу.
 - К Ивану Ильичу! - отозвался мужчина.

Иван открыл. На лестничной клетке стояла так называемая пятерка профбюро,
состоявшая у них в цехе из двух всего человек, потому что эти двое -
Осьмаков и Алтынина (она была сейчас в марлевом костюмчике и держала
в руках, далеко отнеся от туловища, пахнущий селедкой сверток) -
совмещали должности.

 - Иван! Ванька! - заулыбался с порога Осьмаков, входя и протягивая Ивану
две подрагивающие мягкие ладони. - Ну ты как сам-то? Болит? Ноет?
 - Ничего не болит, - смутясь, ответил Иван. - Идем в комнату, что ли.

От Алтыниной еще сильнее, чем селедкой, пахло духами; Иван, когда шли по
коридору, специально чуть отстал, чтоб не чувствовалось.

 - Вот так, значит, Ванюша, - грустно и мудро сказал Осьмаков, сев у
стола, - все выяснили. То, что произошло, признано несчастным случаем.
Это, дорогой ты мой человек, дефект сварки был. На носовом кольце. И с
имени твоего теперь снято всякое недоверие.

Осьмаков вдруг потряс головой и огляделся по сторонам, словно чтобы
определить, где он, - определил и тихо вздохнул.

 - У ней ведь корпус из урана, у бомбы, - продолжал он, - а кольцо-то
стальное. Надо спецэлектродом приваривать. А они, во втором цеху, простым
приварили. Передовики майские. Вот оно и отлетело, кольцо-то. Ты хоть
помнишь, как все было?

Иван прикрыл глаза. Воспоминание было какое-то тусклое, формальное, -
словно он не вспоминал, а в лицах представлял себе рассказанную кем-то
историю. Он видел себя со стороны: вот он нажимает тугую кнопку, которая
останавливает конвейер, кнопка срабатывает с большой задержкой, и
щербатую черную ленту приходится отгонять назад. Вот он цепляет крюком
подъемника за кольцо отбракованную бомбу, с жирной меловой галкой на
боку (криво приварен стабилизатор, и вообще какая-то косая), включает
подъемник, и бомба, тяжело покачнувшись, отрывается от ленты конвейера
и ползет вверх; цепь до упора наматывается на барабан, и срабатывает
концевик.
"Уже четвертая за сегодня, - думает Иван, - так, глядишь, и премия
маем гаркнет".
Он нажимает другую кнопку - включается электромотор, и подъемник начинает
медленно ползти вдоль двутавра, приваренного к потолочным балкам.
Вдруг что-то заедает, и бомба застревает на месте. Так иногда бывает -
вмятина на двутавре, кажется. Иван заходит под бомбу и начинает качать
ее за стабилизатор - так она набирает инерцию, чтобы колесо подъемника
перекатилось через вмятину на рельсе, - как вдруг бомба странным образом
поддается, а в следующую секунду Иван понимает, что держит ее в правой
руке над своей головой за заусенчатую жесть стабилизатора. Дальше в
памяти - окно больничной палаты: шест с бельевой веревкой да половина
дерева...

 - Вань, - прозвучал осьмаковский голос, - ты чего?
 - Порядок, - помотал Иван головой. - Вспоминал вот.
 - Ну и что? Помнишь?
 - Частично.
 - Самое главное, - сказала Алтынина, - что вы, Иван Ильич, из-под бомбы
выскочить все-таки успели. Она рядом упала. А...
 - А по почкам тебе баллон с дейтеридом лития звезданул, - перебил
Осьмаков, - сжатым воздухом выкинуло, когда корпус треснул. Хорошо хоть,
баллон не грохнул - там триста атмосфер давление.

Иван сидел молча, слушая то Осьмакова, то большую черную муху, которая
через равные промежутки времени билась в окно. "Верно, гости
растревожили, - думал он, - раньше тихо сидела... Чего ж они хотят-то?"

Скоро с Осьмаковым произошло обычное рефлекторное переключение, которое
вызывал у него простой акт сидения за столом в течение некоторого
срока: его глаза подобрели, голос стал еще человечней, а слова стали
налезать одно на другое - чем дальше, тем заметней.

 - Ты, Вань, - говорил он, маленькими кругами двигая по клеенке невидимый
стакан, - и есть самый настоящий герой трудового подвига. Не хотел тебе
говорить, да скажу: про тебя "Уран-Баторская Правда" будет статью печатать,
уже даже корреспондент приезжал, показывал заготовку. Там, короче, написано
все как было, только завод наш назван Уран-Баторской консервной фабрикой,
а вместо бомбы на тебя пятилитровая банка с помидорами падает, но зато
ты потом еще успеваешь подползти к конвейеру и его выключить. Ну и фамилия
у тебя другая, понятно... Мы советовались насчет того, какая красивее
будет - у тебя она какая-то мертвая, реакционная, что ли... Май его знает.
И имя неяркое. Придумали: Константин Победоносцев. Это Васька предложил,
из "Красного Полураспада"... Умный, май твоему урожаю...

Иван вспомнил - так называлась заводская многотиражка, которую ему пару
раз приходилось видеть. Ее было тяжело читать, потому что все там
называлось иначе, чем на самом деле: линия сборки водородных бомб, где
работал Иван, упоминалась как "цех плюшевой игрушки средней мягкости",
так что оставалось только гадать, что такое, например, "цех синтетических
елок", или "отдел электрических кукол"; но когда "Красный полураспад"
писал об освоении выпуска новой куклы "Марина" с семью сменными платьицами,
которой предполагается оснастить детские уголки на прогулочных теплоходах,
Иван представлял себе черно-желтую заграницу с обложки "Шакала" и
злорадно думал: "Что, вымпелюги майские, схавали в своих небоскребах?"
Правда, уже полгода "Красый полураспад" распространялся по списку, -
как было объяснено в редакционной статье, "в связи с тем значением,
которое придается производству мягкой игрушки", - и Иван даже не сразу
сообразил, что речь идет о заводской многотиражке.

 - В общем, жужло баба, - тихо говорил Осьмаков, глядя на что-то
невидимое в метре от своего лица, - трудяга... Я ей кричу: какого же ты
мая, мать твою, забор разбираешь...
 - Это, Иван Ильич, - перебила Алтынина, - вообще первый случай, когда
про наш завод городская газета напишет. И еще, может быть, с телевидения
приедут. Мы уже место нашли, где снять можно. И совком не против.
 - Чем? - не понял Иван.
 - Совком, - отчетливо повторила Алтынина. - Товарищ Копченов сейчас
занят - здание детям передает. Но сам лично звонил.
 - Шуму-то сколько, Галина Николаевна.
 - Надо ж на чем-то детей воспитывать. А то от них одни поджоги со
взрывами. Вчера на Санделя опять мусорный бак взорвали. По песочницам
бродят...

Осьмаков вдруг издал булькающий звук и повалился головой на стол. Началась
суета - Иван побежал на кухню за тряпкой, Алтынина захлопотала вокруг
Осьмакова, приводя его в чувство и объясняя, как он сюда попал и где
находится. Когда Иван принес тряпку, Осьмаков выглядел уже совершенно
трезвым и мрачно позволял Алтыниной оттирать ему лацкан пиджака носовым
платком. Гости сразу же стали собираться - встали, Алтынина взяла со
стола пахнущий селедкой сверток (Иван решил почему-то, что тот
предназначался для него) и стала его переупаковывать - заворачивать в
свежую газету, потому что бумага уже пропиталась коричневым рассолом и
грозила вот-вот разорваться. Осьмаков с фальшивым интересом уставился
в настенный календарь с изображением низенькой голой женщины у заснеженного
"Запорожца". Наконец селедка была упакована и гости попрощались - Иван
так и проводил их до выходной двери с тряпкой в руке и с этой же тряпкой
вернулся в комнату, кинул ее на пол и сел на диванчик.

Некоторую странноватую вялость своего состояния он объяснял тем, что
из-за ушиба почек не пил уже целых две недели: одну неделю в больнице,
а вторую - дома. Но всерьез смущало его то, что никак не удавалось
вспомнить свою жизнь до несчастного случая. Хоть он более или менее
помнил ее фактическую сторону, воспоминания не были по-настоящему живыми.
Например, он помнил, как они с Валеркой пили после смены "Алабашлы" и
Валерка на отрыжке произнес "слава труду" в тот момент, когда Иван
подносил бутылку к губам, - в результате полный рот портвейна пришлось
выплюнуть на кафельный пол, так было смешно. А сейчас Иван вспоминал
самого себя смеющимся, вспоминал короткую борьбу с мышцами собственной
гортани за отдающий марсианской нефтью глоток, вспоминал хохочущую
рожу Валерки, но совершенно не мог припомнить самого ощущения радости
и даже не понимал, как это он мог с таким удовольствием пить в пахнущем
мочой закутке за ржавым щитом пятого реактора.

То же относилось и к комнате. Вот, например, этот календарь с
"Запорожцем" - Иван совершенно не мог представить себе состояния, в
котором могло появиться желание повесить этот глянцевый лист на стену.
А он висел. Точно так же непонятно было происхождение большого количества
пустых, зеленого стекла, бутылок, стоявших на полу перед шкафом - то есть
ясно, сам Иван с Валеркой их и выпили, да еще не все здесь остались -
много повылетало в окно. Непонятно было другое - почему весь этот
портвейн оказался выпитым, да еще в обществе Валерки. Словом, Иван помнил
все недавние события, но не помнил себя самого посреди этих событий, и
вместо гармонической личности коммуниста или хотя бы спасающейся
христианской души внутри было что-то странное - словно хлопала под
осенним ветром пустая оконная рама.

 - Марат, - убеждал за стеной женский голос, - будешь писать в окно,
тебя в санделята не примут. Послушай маму...




С утра весь город узнавал, что дают в винном. Бесполезно было бы
пытаться понять как - об этом не сообщали по радио или телевизору, но
все же каким-то странным образом это становилось известно, и даже
малыши, обдумывая планы на вечер, вполне могли думать что-нибудь
вроде: "Ага... сегодня в винном портвейн по два девяносто... папа
будет после восьми. А водка уже кончается. Значит - до одиннадцати..."
Но они не задавались вопросом, откуда это узнали, - точно так же,
как не спрашивали себя, откуда они знают, что сегодня стоит солнечная
погода или, наоборот, хлещет проливной дождь. Винных магазинов в городе
было, конечно, не один и не два, но продавали в них всегда одно и то же;
даже пиво кончалось одновременно и в подвале на улице Спинного Мозга,
и в бакалее на Сухоточном проезде, на противоположном конце Уран-Батора,
так что жители любого района думали обобщенно: "винный", о какой бы
конкретной точке ни шла речь.

Вот и Иван, прикинув, что сегодня в винном коньяк по тринадцать пятьдесят,
а с черного хода - еще и болгарский сушняк по рупь семьдесят плюс
полтинник сверху, решил, что Валерка, сосед и кореш, наверняка возьмет
сушняка, а потом еще задержится в подсобке поболтать с грузчиками, -
и, подойдя к винному, наткнулся прямо на него. Валерка тоже не удивился,
увидев Ивана, - словно знал, что тот возникнет в прямоугольнике света
между рядами темно-синих ящиков, на фоне уже повешенной на заборе напротив
гирлянды тряпичных гвоздик.

 - Пойдем, - сказал Валерка, перекинул позвякивающую сумку в другую руку,
подхватил Ивана под локоть и потащил его вниз по Спинномозговой, кивая
друзьям и огибая пронзительно пахнущие лужи рвоты.

Дошли до обычного места - дворика с качелями и песочницей. Сели: Валерка,
как всегда, на качели, а Иван - на дощатый борт песочницы. Из песка
торчали несколько полузанесенных бутылок, узкий язык газеты, подрагивавший
на ветру, и несколько сухих веточек. Эта песочница очень высоко ценилась
у бутылочных старушек - она давала великолепные урожаи, почти такие же,
как избушки на детской площадке в парке имени Мундинделя, и старухи
часто дрались за контроль над ней, сшибаясь прямо на Спинномозговой,
астматически хрипя и душа друг друга пустыми сетками; из какого-то
странного такта они всегда сражались молча, и единственным звуковым
оформлением их побоищ - часто групповых - было торопливое дыхание и
редкий звон медалей.

 - Пить будешь? - спросил Валерка, скусив пластмассовую пробку и
выплюнув ее в пыль.
 - Не могу, - ответил Иван. - Ты же знаешь. Почки у меня.
 - У меня тоже не листья, - ответил Валерка, - а я пью. Ты на всю жизнь,
что ли, дураком стал?
 - До праздника потерплю, - ответил Иван.
 - На тебя смотреть уже тошно. Как будто ты... - Валерка сморщился в
поисках определения, - как будто ты нить жизни потерял.

Кисло пахнуло сушняком - Валерка задрал голову вверх, опрокинул бутылку
над разинутым ртом и принял в себя ходящую из стороны в сторону из-за
каких-то гидродинамических эффектов струю.

 - Вот, - сказал он, - птиц сразу слышу. И ветер. Тихие такие звуки.
 - Тебе б стихи писать, - сказал Иван.
 - А я, может, и пишу, - ответил Валерка, - ты откуда знаешь, знамя
отрядное?
 - Может, пишешь, - равнодушно согласился Иван. Он с некоторым удивлением
заметил, что дворик, где они сидят, состоит не только из песочницы
и качелей, а еще и из небольшой огороженной клумбы, заросшей крапивой,
из длинного желтого дома, пыльного асфальта и идущего зигзагом
бетонного забора. Вдали, там, где забор упирался в дом, на помойке
копошились дети, иногда подолгу задумчиво замиравшие на одном месте
и сливавшиеся с мусором, отчего невозможно было точно определить,
сколько их. "В центре дети воспитанные и уродов мало, - подумал Иван,
глядя на их возню, - а отъехать к окраине, так и на качели залазят,
и в песочнице роются, и ножиком могут... И какие страшные бывают..."

Дети словно почувствовали давление Ивановой мысли: одна из фигурок,
до этого совершенно незаметная, поднялась на тонкие ножки, походила
немного вокруг мятой желтой бочки, лежавшей чуть в стороне от остального
мусора, и нерешительно двинулась по направлению к взрослым. Это
оказался мальчик лет десяти, в шортах и курточке с капюшоном.

 - Мужики, - спросил он, подойдя поближе, - как у вас со спичками?

Валерка, занятый второй бутылкой, в которой отчего-то оказалась тугая
пробка, не заметил, как ребенок приблизился, - а обернувшись на его
голос, очень разозлился.

 - Ты! - сказал он. - Вас в школе не учили, что детям у качелей и
песочниц делать нечего?

Мальчик подумал.

 - Учили, - сказал он.
 - Так чего ж ты? А если б мы, взрослые, стали бы к вам на помойки лазить?
 - В сущности, - сказал мальчик, - ничего бы не изменилось.
 - Ты откуда такой борзой? - с недобрым интересом спросил Валерка. - Да
ты знаешь, что у меня сын такой же?

Валерка чуть преувеличивал - его сын, Марат, был с тремя ногами и
недоразвитый - третья нога была от радиации, а недоразвитость - от
отцовского пьянства. И еще он был младше.

 - Да у вас, может, и спичек нет? - спросил мальчик. - А я говорю тут
с вами.
 - Были бы - не дал, - ответил Валерка.
 - Ну и успехов в труде, - сказал мальчик, повернулся и побрел к помойке.
Оттуда ему махали.
 - Я тебя сейчас догоню, - заорал Валерка, забыв даже на секунду о своей
бутылке, - и объясню, какие слова можно говорить, а какие - нет...
Наглый какой, труд твоей матери...
 - Да плюнь, - сказал Иван, - что, сам, что ли, таким не был? Давай
поговорим лучше... Со мной, знаешь, что-то странное творится. Как будто
с ума схожу. Вроде все про себя помню, но так, словно не про себя, а про
кого-то другого... Понимаешь?
 - А чего тут не понять? - спросил Валерка. - Ты сколько уже не пьешь?
 - Две недели, - ответил Иван. - Сегодня как раз.
 - Так чего ж ты хочешь. Это у тебя черная горячка начинается.
 - Нет, - сказал Иван, - не может такого быть. Мне главврач сказал,
что она раньше чем через полгода не бывает.
 - Ты их слушай больше. Может, они думают, что ты через неделю первомай
отметишь, и утешают - чтоб не мучился зря.
 - Все равно, - сказал Иван, - не в этом дело. Я, представляешь, детства
не помню. То есть помню, конечно, - могу в анкете написать, где родился,
кто родители, какую школу кончил, но это все как-то не по-настоящему,
что ли... Понимаешь, для себя ничего вспомнить не могу - для души.
Закрываю глаза - и чернота одна, или груша желтая, если лампочка
отпечатается...

По двору торопливо пробежали дети с помойки и скрылись за углом. Последним
бежал мальчик, искавший спички.

 - Ну ты загнул, брат, - сказал Валерка. (Пока Иван говорил, он добил
третью бутылку.) - Да кто ж его помнит, детство-то? Я тоже только слова
одни помню. Так что можешь считать, с тобой все в порядке. Вот когда
картинки всякие вспоминать начнешь - это и будет черная горячка. И
потом, какого мира его помнить-то, детство? Чего в нем хорошего?
Как раз и...

В углу двора, среди металлолома, багрово сверкнуло и оглушительно
грохнуло - словно по ушам хлопнули чьи-то огромные ладоши. Вверху
провизжали осколки, и кусок желтой жести вонзился в борт песочницы
в нескольких сантиметрах от ноги Ивана.

 - Вот оно, детство твое, - придя в себя от неожиданности, сказал
Валерка. - Пошли. Я тут больше пить не смогу - какую вонь подняли...

Иван встал и пошел за Валеркой. Все-таки ему не удалось выразить того,
что он хотел сказать, - все, что он произносил вслух, оказывалось
путаным и полоумным, и Валерка был совершенно прав в своем раздражении.
"Выпить бы", - почесал Иван в затылке. Что-то подсказывало ему:
стоит выпить, даже совсем немного, бутылки две сухого - и все пройдет.
"А что пройдет?" - подумал Иван. Действительно, непонятно было, что
должно пройти. У Ивана, скорей, было чувство, что что-то уже прошло,
и теперь именно этого, прошедшего, и не хватает. "Ладно. А что прошло?"
Это было совсем неясно, и, как Иван ни старался, единственное, что
он мог сказать себе, - что прошло то состояние, в котором этих
вопросов не возникало. Самое главное, что он даже не помнил,
существовало ли в его памяти до несчастного случая какое-нибудь
другое, отличное от нынешнего, воспоминание о прошлом - или и тогда
все ограничивалось бесцветными анкетными формулами.

Вышли на Спинномозговую. Валерка оглядел багровые кирпичные стены
и развешанные к празднику красные шестерни на фасадах.

 - Ну, куда теперь? - спросил он.

Иван пожал плечами. Ему было все равно.

 - А пошли к совкому, - сказал Валерка. - Прямо на площади и выпьем.
Может, там кто из наших будет...

До площади Санделя, где находился совком, идти надо было вниз по
Спинномозговой. Иван задумался, а от задумчивости незаметно перешел
к тихому внутреннему оцепенению, так что на площади оказался как-то
незаметно для себя. На фасаде серого параллелепипеда совкома уже были
вывешены три профиля - Санделя, Мундинделя и Бабаясина, а напротив,
над приземистой совкомовской баней, развернута кумачовая лента со
словами: "Да здравствует дело Мундинделя и Бабаясина!" Еще видно было
несколько черных телег с мигалками, и помахивали хвостами пасущиеся
на газоне совкомовские мерины Истмат и Диамат.

 - Слышь, Валер, - сказал Иван, - а почему тут Мундиндель с волосами?
Он же лысый был. И про дело Санделя ничего не пишут - что оно, хуже,
что ли? Раньше же вроде писали.
 - Откуда я знаю? - отозвался Валерка. - Ты еще спроси, почему трава
зеленая.

Выстланное рубчатыми бетонными плитами, протяженное пустое пространство
перед совкомом больше всего напоминало бы военный аэродром, если бы не
огромный памятник прямо напротив здания - трехметровый усатый
Бабаясин, занесший над головой легендарную саблю, и худенькие
крохотные Сандель и Мундиндель, словно подпирающие его с двух сторон
и почти прекрасные в своем романтическом порыве. Со стороны памятника
светило солнце, и своим контуром он напоминал воткнутые кем-то в бетон
огромные толстые вилы. В тени памятника на вынесенных из совкома белых
табуретах сидели несколько человек; перед ними, прямо на бетоне, была
расстелена газета, на которой зелено блестели бутылки и краснели
помидоры.

- Пошли к этим, что ли, - сказал Валерка.

По гноящимся воспаленным глазам в сидящих у памятника легко было
узнать рабочих с "Трикотажницы", пригородной фабрики химического
оружия. Двое из них кивнули Валерке - весь город знал его как
виртуоза-матершинника (даже кличка у него была - "Валерка-диалектик"),
а ребята с "Трикотажницы" очень гордились своими традициями краснословия.

 - Пить кто будет, мужики? - спросил Валерка.
 - Не, - после некоторой паузы ответил один из химиков, - мы секретаря
ждем. Уже тяпнули, хватит пока.
 - А... Ну и день, прямо не верится - даже на маяву не пьют...

Валерка сел на бетон и оперся спиной о низкую ограду памятника. По
поверхности серой плиты покатилось полиэтиленовое колесико пробки. Иван
сел рядом, так же подоткнув под зад край ватника, и зажмурил глаза.
На душе у него по-прежнему было беспричинно грустно - зато и спокойно,
и даже мелькнуло на секунду в какой-то словно бы щели воспоминание -
странного вида красная кепка, и еще пластмассовая поверхность стола,
на которой...

 - Валерка! - тихо позвал кто-то из химиков. - Валерка!
 - Чего? - перестав булькать, спросил Валерка.
 - Как там у вас, на Самоварно-Матрешечном? Выполнит план ваш коллектив?

Иван чуть вздрогнул. Это был откровенный вызов и оскорбление. Но,
сообразив, что химики вовсе не собираются затевать разборку, а просто
хотят посостязаться с мастером языка, которому не обидно и проиграть,
он успокоился. Валерка тоже понял, в чем дело, - давно привык.

 - Выполняем помаленьку, - лениво ответил он. - А у вас как трудовая
вахта? Какие новые почины к майским праздникам?
 - Думаем пока, - ответил химик. - Хотим у вас в трудовом коллективе
побывать, с передовиками посоветоваться. Главное ведь - мирное небо над
головой, верно?
 - Верно, - ответил Валерка. - Приходите, посоветуйтесь. Хотя ведь у вас
и своих ветеранов немало, вон доска почета-то какая - в пять Стахановых
твоего обмена опытом в отдельно взятой стране...

Кто-то тихо крякнул.

 - Точно, есть у нас ветераны, - не сдавался химик, - да ведь у вас
традиция соревнования глубже укоренилась, вон вымпелов-то сколько
насобирали, ударники майские, в Рот-Фронт вам слабое звено и надстройку
в базис!

"Хорошо, - отметил Иван, - а то уж больно он от нервов по-газетному
начал..."

 - Лучше бы о материальных стимулах думали, пять признаков твоей матери,
чем чужие вымпела считать, в горн вам десять галстуков и количеством
в качество, - дробной скороговоркой ответил Валерка, - тогда и хвалились
бы встречным планом, чтоб вам каждому по труду через совет дружины и
гипсового Павлика!

Иван вдруг подумал, что сегодняшняя беседа с мальчиком у качелей все
же как-то повлияла на Валерку, хоть он ни словом не обмолвился об этом, -
что-то горькое прорывалось в его речи.

Химик несколько секунд молчал, собираясь с мыслями, а потом уже как-то
примирительно сказал:

 - Хоть бы ты заткнулся, мать твою в город-сад под телегу.
 - Ну так и отмирись от меня на три мая через Людвига Фейербаха и Клару
Цеткин, - равнодушно ответил Валерка. Победа, как чувствовал Иван, не
принесла ему особой радости. Это был не его уровень.
 - Дай выпить, а? - пробормотал смущенный химик. Иван открыл глаза и
увидел, как тот принимает протянутую Валеркой бутылку. Химик оказался
совсем молодым парнем, но, судя по цвету лица и фиолетовым нарывам на
шее, поработал уже и с "Черемухой", и с "Колхозным ландышем", а может,
и с "Ветерком". Все молчали - Иван хотел было что-то сказать для сердечности,
но передумал и уставился на черный кончик тени от сабли Бабаясина,
незаметно для глаза ползущий по бетону.

 - А ты ничего маюги травишь, - сказал через некоторое время Валерка, -
только расслабляться нужно. И не испытывать ненависти.

Парень просиял от удовольствия.

 - А вы чего тут маетесь? - спросил кто-то из химиков. - Ждете кого-то?
 - Так, - ответил Иван, - нить жизни ищем.
 - Ну и чего, нашли? - раздался сзади звучный голос.

Иван обернулся и увидел секретаря совкома Копченова, зашедшего, видно,
со стороны памятника, чтобы послушать живой разговор в массах. Копченова
Иван видел пару раз на заводе - это был небольшой плотный человек,
совершенно неопределенного вида, носивший обычно дешевый синий костюм
с большими лацканами, желтую рубашку и фиолетовый галстук. Раньше он
работал в каком-то банке, где украл не то двадцать, не то тридцать тысяч
рублей, за что его частенько поругивали в печати.

 - Послушал я вас, ребята, - сказал Копченов, потирая руки, - и подумал -
ну до чего ж у нас народ талантливый... Как это ты, Валерий, диалектику
с повседневной жизнью увязал - ну, хоть сейчас в газету. Будем тебя
в следующем году в народные соловьи выдвигать... А вы, ребята, чего?
 - Записались, - ответил кто-то из химиков.
 - Выслушаю, - сказал Копченов, - выслушаю. Ты, Иван, тоже не уходи -
кое-что тебе вручить должен. Пошли...

Первое, что бросалось в глаза внутри совкома, - это огромное
количество детей. Они были всюду: ползали по широкой мраморной лестнице,
покрытой красной ковровой дорожкой, висели на бархатных шторах, паясничали
перед широким, в полстены, зеркалом, жгли в дальнем углу холла что-то
вонючее, убивали под лестницей кошку - и непереносимо, отвратительно
галдели. Пока поднимались по лестнице, Ивану два раза пришлось
переступать через синюшных, стянутых пеленками младенцев, которые
передвигались, извиваясь всем телом, как черви. Пахло внутри совкома
мочой и гречневой кашей.

 - Вот так, - обернувшись, сказал Копченов. - Отдали детям. Дети -
наиважнейший участок, а бывает порой и самым узким.

Поднялись на пятый этаж. В коридорном тупике в глубоких креслах
неподвижно сидели пять-шесть ребят в круглых авиационных шлемах с
прозрачными запотевшими забралами.

 - Это кто? - полюбопытствовал Валерка.
 - Эти-то? Юные космонавты. Подсекция Дворца пионеров. У нас тут теперь
Дворец пионеров, а внизу - еще детский сад и ясли.
 - А зачем они в шлемах?
 - Чтоб ацетон дольше не испарялся. За каждую бутылку деремся.

Наконец дошли до кабинета Копченова. Кабинет оказался совсем маленьким
и скудно обставленным. Почти весь его объем занимал длинный стол
для заседаний, из-под которого Копченов за ухо вытащил и пинком
выпроводил в коридор маленького слюнявого олигофрена. Иван заметил, что
штора на окне как-то подозрительно шевелится - видно, за ней тоже
прятались дети, - но решил не вмешиваться.

 - Садитесь, - сказал Копченов и показал на стол. Иван с Валеркой сели
под портретом матери Санделя, пронзительно глядящей в комнату
из-под белого чепца, а остальные присели к столу.
 - Вот, значит, - сказал химик, который пытался состязаться с Валеркой, -
хотим, значит, на хозрасчет переходить. И на самоокупаемость. Коллектив
прислал.
 - Хозрасчет, - сказал Копченов, - дело хорошее. Вы как, по какой
модели собираетесь?
 - А май его знает, - ответил, подумав, химик. - Ты и расскажи. Мы,
думаешь, понимаем? Вот допустим, сколько фосгена к хлорциану добавлять
надо, чтоб "Колхозный ландыш" получился, это я знаю, а про модели
эти - откуда? Вся жизнь в цеху прошла.
 - Верно, - сказал Копченов. - Ох, верно. И правильно сделали, ребята,
что сюда пришли. Куда ж вам, как не сюда...

Он встал из-за стола и заходил взад-вперед по узкому проходу вдоль стола,
одной рукой держа себя сзади под пиджаком за брючный ремень, а другой -
с оттопыренным большим пальцем - тыкая вперед, словно для незримого
рукопожатия, сильно наклоняя при этом туловище вперед. Иван вспомнил
виденную когда-то дээспэшную брошюру, называвшуюся "Партай-чи",
где был описан целый комплекс движений, благодаря которым человек
даже самых острых умственных способностей мог настроить себя на
безошибочное проведение линии партии. Упражнение, которое выполнял
Копченов, было оттуда.

 - Да... - сказал он, вдруг остановившись.

Иван поглядел на него и поразился - глаза Копченова изменились и из
прежних хитро прищуренных щелочек превратились в два оловянных кружка.
Теперь он как-то по-другому дышал, и его голос стал на октаву ниже.

 - Чего сказать-то вам, - медленно произнес он и вдруг с каким-то
горьким пониманием затряс головой. - Вижу! Все ведь вижу, что
думаете, газет почитавши! Верно, долго нам врали. Долго. Но только
прошло это время. Все теперь знаем - и как шашель порошная нам супорос
закунявила, и как лубяная сутемень нам уд кондыбила. Почему знаем?
Да потому что правду нам сказали. Теперь так спрошу - должны мы
о детях и внуках думать? Вот ты, Валерий, соловей наш, скажи.
 - Вроде должны. - сказал Валерка. - Конечно.
 - Понятно. Так вот прикинь: они подрастут, дети наши, а к тому времени
и новая правда поспеет. Так как мы, хотим, чтобы им эту новую правду
сказали, как нам нынче?
 - Хотим, чего спрашивать-то, - зашумели за столом. - Ты дело говори!
 - А дело самое простое. Руководство-то сейчас приглядывается: как
народ работает? Будем плохо работать, так кто ж нам правду скажет?
Да уж и из благодарности простой надо бы. А не икру чужую считать и
дачи. Вот это и есть настоящий хозрасчет.

Копченов о чем-то на секунду задумался и подобрел лицом.

 - А вообще, - сказал он, - если сказать, черт возьми, по-человечески -
до чего же хочется жить!

Видно, он нажал какую-то кнопку - тотчас после его слов в кабинет
ввалилась толпа пионеров и плотно-плотно обступила Валерку, Ивана
и химиков. Пионеры были в отглаженных белых рубашках с галстуками
и пахли леденцами и крахмалом, отчего у Ивана в прокуренной груди
поднялась и опала волна ностальгии по собственному детству, а точнее
даже - по выветрившейся памяти.

 - В музей их, - сказал Копченов.
 - Пошли, - скомандовал один из пионеров, и красногалстучный поток
в две секунды смыл и Ивана с Валеркой, и химиков с пола копченовского
кабинета.

Дальнейшее Иван помнил весьма смутно. От музея славы у него остались
только обрывки воспоминаний - сначала их всех подвели к совсем маленькой
стеклянной витрине, за которой хранились первые документы народной
власти в Уран-Баторе (тогда называвшемся как-то по-другому) -
"Декрет о земле", "Декрет о небе" и исторический "Приказ N1":

   "С первого числа мая месяца сего года под страхом смертной
   казни запрещается въезд и выезд из города.
   Комиссары:
   Сандель, Мундиндель, Бабаясин".

Дальше почему-то шел стенд "Жизнь народов нашей страны до революции",
где к обтянутой холстом доске были проволокой прикручены подкова,
желтая лошадиная челюсть и сморщенный лапоть. Рядом, в освещенном
стеклянном шкафу, висели крошечные дамские браунинги Санделя и
Мундинделя, а под ними - зазубренная сабля Бабаясина, показавшаяся
не такой уж и большой. Всюду были фотографии каких-то усатых рож,
и все время что-то говорил голос пионера-экскурсовода, объяснявший,
кажется, какую-то непонятную разницу. Потом голос приобрел глубокие
и мягкие бархатные обертона и начал говорить о смерти - описывал
разные ее виды, начиная с утопления. Неожиданно Иван понял...



 - Я тебе покажу, щенок, как надо при матери разговаривать! Я тебе
дам "майский жук"!

Это кричал где-то за стеной Валерка, и еще долетал детский плач.

 - Маратик, потерпи, - говорил другой голос, женский. - Потерпи,
милый, - папа ведь...

Иван повернулся на спину и уставился на чуть золотящийся под потолком
крендель люстры. Это была Валеркина комната, и он почему-то лежал
на его кровати в брюках и пиджаке. Но главным было не это, а тот
сон, который только что кончил ему сниться.

В этом сне он попал в какое-то странное место - в какую-то мрачноватую
комнату со стрельчатыми окнами, бывшую когда-то, видимо, церковным
помещением, а сейчас полную старых ободранных лыж с размокшими ботинками,
от которых шел сырой тюремный дух. В узкой щели окна был виден кусочек
серого неба и изредка мелькали поднимающиеся вверх клубы пара. Сам Иван
сидел на крохотной скамеечке, а перед ним, на огромной куче старых
ватников, спал старик с широкой бородой на груди - так во сне выглядел
Копченов. Иван попытался встать - и понял, что не может сделать этого,
потому что ноги Копченова лежат у него на плечах.И еще Иван понял, что
умирает, и это связано не столько даже с ушибленной почкой, сколько с
лежащими у него на плечах ногами. А наступить смерть должна была тогда,
когда Копченов проснется.

Иван попытался осторожно снять со своих плеч копченовские ноги, и
Копченов начал просыпаться - зашевелился, самычал, даже чуть приподнял
руку. Иван в испуге притих. Старик захрапел опять, но спал он уже
неспокойно, вертел во сне головой и мог, как казалось, проснуться в
любую минуту. Иван очень не хотел умирать - в его жизни было что-то,
ради чего имело смысл терпеть и кислую вонь этой комнаты, и копченовские
ноги на плечах, и даже тяжелую мысль, словно висящую в воздухе вместе с
запахом размокшей кожи, - о том, что ничего, кроме этой комнаты, в мире
просто нет.

"Должен быть какой-то способ, - подумал Иван, - выбраться. Обязательно
должен быть." И тут он заметил, что на копченовских ногах надеты лыжи -
их концы только чуть-чуть не доставали до пола. Тогда Иван вытащил из-под
себя скамеечку и стал осторожно сгибаться, прижимаясь к полу. Концы
лыж уперлись в пол, и Иван почувствовал, что может вылезти из-под
копченовских ног. И как только он выбрался из-под них и сделал два
шага в сторону, так сразу же перестала болеть ушибленная почка. А потом
Иван понял, что он вообще никакой не Иван, - но эта мысль его совершенно
не опечалила. Главное, он уже твердо знал, что нужно делать. В стене
напротив стрельчатого окна была маленькая дверца. Иван на цыпочках
дошел до нее, открыл, протиснулся в тесную черноту и стал на ощупь
продвигаться вперед. Его руки прошлись по каким-то пыльным рамам,
стульям, велосипедному рулю - и нащупали новую дверь впереди. Иван перевел
дух и толкнул ее.

Снаружи был жаркий солнечный день. Иван стоял в маленьком дворе, по которому
расхаживали куры и петухи. Двор был обнесен корявым, но прочным забором,
за которым были видны поднимающиеся вверх оранжевые каменистые склоны
с торчащими кое-где синими домиками. Иван подошел к забору, схватился
за его край и поднял над ним голову. Совсем недалеко, метрах в трехстах,
был берег моря. И там ослепительно сверкал на солнце тонкий белый силуэт...
Больше Иван ничего не запомнил.

 - Оклемался? - спросил Валерка, входя в комнату.
 - Вроде, - вставая, ответил Иван. - А что со мной было?
 - Переутомился, маек. Нас в музей этот повели, на четвертый этаж,
а потом Копченов спустился, стал говорить, как ты тонущего ребенка
от смерти спас, - и хотел тебе от имени совкома альбом преподнести.
Вот тут-то ты и грохнулся. Тебя сюда на совкомовской телеге привезли,
прямо как короля. А альбом вот он.

Валерка протянул Ивану пудовую книжищу в глянцевой обложке. Иван с трудом
удержал ее в руках. "Моя Албания" - было крупными буквами написано на обложке.

 - Что это?
 - Картины, - ответил Валерка. - Да ты погляди, там интересные есть.
Я тоже сначала думал, что одно гээмка, а посмотрел - ничего.

Иван открыл альбом и попал на большую, в разворот, репродукцию. Она
изображала большое полено и лежащего на нем животом вниз голого толстого
человека.

 - "В поисках внутреннего Буратино", - прочел Иван название. Непонятно
только, где он Буратино ищет - в бревне или в себе.
 - По-моему, - ответил Валерка, - одномайственно.

Иван перевернул страницу и вдруг чуть не выронил альбом из рук.
Он увидел - и сразу узнал - огороженный дворик с петухами и курами,
забор, за которым по оранжевым горным склонам взбегали вверх синие домики
с белыми андреевскими крестами на ставнях. В центре двора на растрескавшейся
лавке сидел человек в сером военном френче с закатанными рукавами и играл
на небольшом аккордеоне, открытый футляр от которого лежал рядом.

 - "Ожидание белой подводной лодки", - прочел Иван, подхватил альбом и
отправился в свою комнату, даже не поглядев на Валерку.

Ключ лежал не как у всех, под половиком, а в кармане висящего на гвозде
ватника. Иван понял, почему он оказался в комнате у Валерки, - видимо,
те, кто привез его домой, не смогли отпереть дверь.

Все в его комнате было по-прежнему: на скатерти - пятно от селедки;
громоздился маленький бутылочный кремль у двери шкафа и, изо всех сил
стараясь казаться обнаженной, улыбалась фотографу голая баба у "Запорожца"
на календаре. Иван повалился спать.

С той самой минуты, как он коснулся головой поролоновой подушки, ему
снова начали сниться сны. Он стоял на какой-то невероятно высокой крыше
и глядел вниз, на раскинувшийся далеко кругом ночной город, похожий на
нагромождение гигантских кварцевых кристаллов, освещенных изнутри
тысячами оттенков электрического света, и совршенно не боялся, что
сейчас его схватят и куда-то поволокут (в Уран-Баторе самым высоким зданием
был пятиэтажный совком, но и мечтать было нечего когда-нибудь поглядеть
на город с его крыши). Потом он оказался внизу, на широкой и светлой
улице, полной веселых и беззаботных людей, и даже не сразу
сообразил, что дело происходит ночью, а светло вокруг от фонарей и витрин.
В следующий момент он уже несся по висящей на тонких опорах дороге в тихо
ревущей машине, и перед ним на приборной доске загорались синие, красные,
оранжевые цифры и линии, а вокруг в несколько рядов шли машины, среди
которых невозможно было найти и двух одинаковых. Потом он оказался за
столиком в ресторане - вокруг сидели несколько человек в военной форме,
которых он отлично знал, а на столе, между неправдоподобными стаканами
и бутылками, лежало несколько пачек "Винстона".

 - А-а-а, - завыл Иван, просыпаясь, - а-а-а-а...

Странный сон рассыпался и исчез - когда Иван открыл глаза, вокруг была
знакомая комната, и за черным окном привычно тренькала гитара. У него
осталось неясное воспоминание об испытанном потрясении, а в чем было
дело, он не помнил совершенно. Но оставаться в кровати было страшно.
Он встал и нервно заходил по крашеным доскам пола. Надо было чем-то
себя занять.

"А не убраться ли в комнате? - подумал он. - Такое свинство, просто
страшно делается... свинство... свинство, - повторил он несколько раз
про себя, чувствуя, как от этого слова внутри что-то начинает подниматься, -
свинство..."

Странное ощущение постепенно прошло.

Оглядевшись, он решил начать с бутылок. "Чего-то такое странное было, -
вспомнил он, раскрывая окно и выглядывая вниз, в заваленный мусором двор, -
насчет аккордеона..."

Во дворе было пусто - только в его дальнем конце, там, где были качели
и песочница, дрожали сигаретные огоньки. Дети давно разошлись по домам,
и можно было выкидывать мусор прямо вниз, на помойку, не боясь кого-нибудь
изувечить. Иван швырнул несколько бутылок в окно, прошла примерно секунда,
и тут снизу долетел немыслимый по своей пронзительности кошачий вой,
которому немедленно ответило радостное улюлюканье со стороны качелей
и песочницы.

 - Давай, трудячь, в партком твою Коллонтай! - закричал оттуда пьяный
голос Валерки - видно, успел спуститься. Захохотали какие-то бабы. - Всем
котам первомай сделаем в три цэка со свистом!

 - Со свистом, - повторил Иван, - свинство... со свистом... винстон...

Он вдруг отшатнулся от окна и схватился руками за голову - ему показалось,
что его плашмя ударили доской по лицу.

 - Господи! - прошептал он. - Господи! Да как я забыть-то мог?

Он кинулся к шкафу, раскидал оставшиеся бутылки - они покатились по полу,
несколько разбилось - и распахнул косые дверцы. Внутри стоял ободранный
футляр от аккордеона; Иван вытащил его из шкафа, перенес на кровать,
щелкнул замками, откинул крышку и положил ладони на шероховатую панель
передатчика. Одна его ладонь поползла вправо, перешла в другое отделение и
нащупала холодную рукоять пистолета; другая нашла пакет с деньгами и
картами.

 - Господи, - еще раз прошептал он, - а ведь все позабыл, все-все. Не
долбани эта штука по спине, так ведь и сейчас с ними пил бы... И завтра...

Он встал и еще раз прошелся по комнате, вороша волосы ладонью. Потом сел
на место, пододвинул к себе раскрытый футляр и включил передатчик, который
словно раскрыл на него два разноцветных глаза: зеленый и желтоватый.





На следующее утро Ивана разбудила музыка. Проснувшись, он первым делом
ощутил ужас от мысли, что все позабыл. Вскочив на ноги, он метнулся было
к шкафу - и выдохнул, убедившись, что все помнит. Оказалась лишней
сделанная карандашом на обоях контрольная надпись: С САМОГО УТРА - ПЕРВЫМ
ДЕЛОМ СЫГРАТь НА АККОРДЕОНЕ. Стало даже чуть смешно и стыдно своего
вчерашнего страха.

Иван повернулся на спину, заложил руки за голову и уставился в потолок.
Со стороны окна долетела еще одна волна неопределенно-духовой музыки,
похожей на запах еды. К ней примешались густые и жирные голоса солистов,
добавлявшие в мелодию что-то вроде навара. "Почему музыка-то?" - подумал
Иван и вспомнил: сегодня праздник. День бульдозериста. Демонстрация, пирожки
с капустой и все такое прочее - может, и легче будет уходить из города в
пьяной суете, по дороге на вокзал спев со всеми что-нибудь на прощание у
бюста Бабаясина.

В дверь постучали.

 - Иван! - крикнул Валерка из-за двери. - Встал, что ли?

Иван что-то громко промычал, постаравшись не вложить в это никакого
смысла.

 - Договорились, - отозвался Валерка и пробухал сапожищами по коридору.
"На демонстрацию пошел" - понял Иван, повернулся к стене и задумался,
глядя на крохотные пупырчатые выступы на обоях.

Через некоторое время во дворе стихли веселые, праздничные звуки
построения и переклички - стало совсем тихо, если не считать иногда
залетавших в окно музыкальных волн. Иван поднялся с кровати, по военной
привычке тщательно и быстро ее убрал и стал собираться. Надев праздничный
ватник с белой нитрокрасочной надписью "Levi's" и дерматиновый колпачок
"Adidas", он тщательно оглядел себя в зеркале. Все вроде бы было нормально,
но на всякий случай Иван выпустил из-под шапочки-колпачка длинный льняной
чуб и приклеил к подбородку синтетическую семечную лузгу, вынутую из
аккордеонного футляра. "Теперь - в самый раз", - подумал он, подхватил
футляр и оглядел на прощание комнату. Шкаф, женщина с "Запорожцем",
кровать, стол, пустые бутылки. Прощание оказалось несложным.

Внизу, у выхода на улицу, стоял Валерка. Прислонясь к стене, он курил; как
и на Иване, на нем был праздничный ватник, только "Wrangler". Иван не ожидал
его здесь встретить, даже вздрогнул.

 - Чего, - добродушно спросил Валерка, - проспался?
 - Ну, - ответил Иван. - А ты разве с колонной не ушел?
 - Ты даешь, мир твоему миру. Сам же орал через дверь, чтоб я подождал.
Совсем, что ли, плохой?
 - Ладно, май с ним, - неопределенно сказал Иван. - Куда пойдем-то теперь?
 - Куда, куда. К Петру. Посидим с нашими.
 - Это ж через центр мирюжить, - сказал Иван, - мимо совкома.
 - Пойдем, не впервой.

Иван вслед за Валеркой поплелся по пустой и унылой улице. Никого вокруг
видно не было - только откуда-то издалека доносилась духовая музыка, к которой
теперь добавились острые и особенно неприятные удары тарелок, раньше
отфильтровывавшиеся окном. Улица перетекла в другую; другая - в третью;
музыка становилась все громче и наконец полностью вытеснила из ушей Ивана
шарканье его и Валеркиных сапог об асфальт. После очередного угла стал виден
затянутый красным помост, на котором стоял певец с неправдоподобно румяным
лицом; он делал руками движения от груди к толпе и, несмотря на широко
открытый рот, ухитрялся как-то удивленно улыбатьса тому, что вот так
запросто дарит свое искусство народу. Одновременно с тем, как он стал виден,
долетели слова песни:

        Стра-на моя! Сво-бод-ная!
        Как бом-ба во-до-род-ная!

Тут певца скрыл новый угол, и музыка опять превратилась в мутное месиво из
духовых и баритона. Впереди стал виден хвост идущей к центру города колонны,
и Валерка с Иваном прибавили шага, чтобы догнать ее и пристроиться. Мимо
проплыли хмурый Осьмаков с застиранным воротником плаща и улыбающаяся
Алтынина с приколотым бантом. Они стояли в стороне от потока людей, в
боковой улочке, возле лошадей, впряженных в огромный передвижной стенд
наглядной агитации в виде бульдозера.

Вскоре вышли на площадь перед совкомом. Памятник Санделю, Мундинделю и
Бабаясину был украшен тяжелыми от дождя бумажными орхидеями, а на
острие высоко вознесенной над головой бронзового Бабаясина сабли был насажен
маленький подшипник с крючками на внешнем кольце; от этих крючков вниз
тянулись праздничные красные ленты. Их сжимали в своих левых кистях
человек двадцать членов городского актива - все они были в одинаковых
коричневых плащах из клеенки и блестящих от капель шляпах и ходили по
кругу, снова и снова огибая памятник, так что сверху, будь оттуда кому
посмотреть, увиделось бы что-то вроде красно-коричневой зубчатой шестерни,
медленно вращающейся в самом центре площади. Остальные живые
шестерни, образованные взявшимися за руки людьми, приводились в движение
главной, а зубчатую передачу символизировало крепкое рукопожатие.

Иван и Валерка переминались с ноги на ногу, ожидая, когда их колонна
вытянется в длинную петлю, чтобы пронестись мимо центральной шестерни.
Ждать пришлось долго - руководство с утра здорово устало и крутилось теперь
значительно медленнее.

 - Валер, - спросил Иван, - а чего в этот раз все как-то по-другому?
 - Радио, что ли, не слушал? Коробку передач усовершенствовали. Новая
модель бульдозера теперь будет.

Валерка с опасением потер пальцем белые буквы на ватнике - не расплываются
ли.  Такие случаи бывали. Наконец народу впереди осталось совсем мало, и
Иван с Валеркой, взявшись за руки и сцепившись с соседями, прошмыгнули
между двух ментов и понеслись к центру площади.

Рукопожатие прошло как-то незаметно, если не считать того, что Иван не
догадался перекинуть футляр из правой руки в левую сразу - из-за этого он
чуть замешкался перед памятником, но все же успел. Руку он пожал
редактору "Красного Полураспада" полковнику Кожеурову, а Валерке достался
мокрый черный протез совкомовского завкультурой, который, по примете,
приносил несчастье. От этого Валерка расстроился и, когда площадь Санделя
осталась позади, и народ вокруг опять споро собрался в колонну, он
обернулся назад и погрозил кулаком уплывающему серому фасаду с огромными
красными словами МИР, ТРУД, МАЙ.

Ватник Ивана сильно пропитался водой и отяжелел. Но идти до Петра оставалось
недолго. Милиции вокруг становилось все меньше, а пьяных все больше, но
казалось, что происходит просто внешнее изменение некого присутствия,
общее количество которого остается прежним. Наконец вокруг оказались
крытые толем парники проспекта Бабаясина, и Иван с Валеркой, доплыв вместе с
толпой до знакомого дома, вышли из колонны и пошли наперерез движению, не
обращая внимания на свист и маюги распорядителя. Быстро добрались до
знакомого подъезда и поднялись на третий этаж; уже на лестничной клетке
возле двери в общежитие, где проживал Петр, запахло спиртным, и Валерка,
совершенно забыв зловещую встречу на площади, заулыбался и пихнул
Ивана в плечо. Иван как-то неестественно улыбнулся. Общежитие сотрясала
музыка.

Петр открыл дверь и высунул в проем свою небольшую голову - как всегда,
показалось, что он стоит с той стороны дверей на скамеечке.

 - Привет, - без выражения сказал он.
 - Ну и гремит, - заходя в коридор, сказал Валерка, - кто это так трудячит?
 - "Ласковый май", - ответил Петр, уходя по коридору.

Петрова комната отличалась от Ивановой расположением кровати и шкафа,
количеством бутылок на полу и календарем на стене - здесь голая баба
(другая), улыбаясь, протягивала в комнату стакан мандаринового сока - ее
выкрашенные зеленым лаком ногти показались Ивану упавшими в стакан и
потонувшими в нем мухами.

Иван сел на кровать, взял с тумбочки журнал и открыл наугад - на него
глянул какой-то старый мушкетер в берете. Между Валеркой и Петром
завязался односложный разговор, из которого Иван выцеживал вполуха только
редкое Валеркино красное словцо.

"В коммунизме есть здоровое, верное и вполне согласное с христианством
понимание жизни каждого человека, - писал мушкетер, - как служения
сверхличной цели, как служения не себе, а великому целому".

Эти слова как-то очень гладко проскользнули в голову, настолько гладко,
что совершенно неясен остался их смысл. Иван начал вдумываться в них,
и вдруг в комнате стало темнее, и сразу стих разговор за столом. Иван поднял
глаза. Мимо окна проплывал огромный снаряд наглядной агитации - плоский
фанерный бульдозер алого цвета, со старательно прорисованными зубьями
открытого мотора. Поражали в нем и величина, и то, что весь он был выполнен
из цельного куска фанеры, специально для этой цели выпущенного местной
фабрикой. Но было и какое-то странное несоответствие, которое Иван заметил
еще на демонстрации, когда проходил мимо стоящего в боковой улочке
снаряда и вглядывался в зеленые магниевые колеса, на которых тот стоял, -
это, кажется, было шасси тяжелого бомбардировщика Ту-720. Тогда он не
понял, в чем дело, а сейчас - видно, из-за того, что в окне была видна
только верхняя часть агитационной громадины - догадался: кабина бульдозера
была абсолютно пустой. Не было даже нарисованных стекол - вместо них зияли
две пропиленные квадратные дыры, сквозь которые сквозило разбухшее серое небо.

Бульдозер проплыл мимо, и Иван, кивая головой набегающим мыслям,
погрузился в журнал, дожидаясь, когда все напьются до такой степени,
что можно будет незаметно уйти. Статья увлекла его.

 ... - Какого молота ты там высерпить хочешь?

Иван поднял глаза. Валерка и Петр напряженно глядели на него. Тут он вдруг
понял, что уже минут пять в комнате стоит полная тишина, и отложил
журнал.

 - Да тут интересно очень, - сказал он, на всякий случай поднося руку к
карману, где лежал пистолет. - Философ Бердяев.
 - И чего же? - странно улыбаясь, спросил Петр. - Чего пишет?
 - Есть у него одна мысль ничего. О том, что психический мир коммуниста
резко делится на царство света и царство тьмы - лагери Ормузда и Аримана. Это
в общем манихейский дуализм, пользующийся монистической до...

Удара табуреткой в лицо Иван даже не почувствовал - догадался, что получил
именно табуреткой, когда увидел с пола, как Петр с этим инструментом в руке
делает к нему медленный шаг. Сзади Петра так же медленно пытался остановить
Валерка - и успел. Иван потряс головой и вытащил из кармана пистолет. В
следующий момент в него попала табуретка, метко пущенная Петром, пистолет
отлетел в угол, тихонько хлопнул, и на потолке появилась заметная
выщербина. На пол посыпалась штукатурка.

 - Под блатного косит, ударник, - сказал растерявшемуся Валерке Петр,
нагибаясь за пистолетом. - Я полтора года сидел, музыку эту знаю. Сейчас,
- повернулся он к Ивану, - будет тебе эпифеномен дегуманизации. Аккордеоном
по трудильнику.

Он потянулся к футляру.





 - Смотря на какую зарплату, - говорил Иван, прижимая к углу рта скомканный
носовой платок, - и смотря какую машину. Зря вы думаете, что у вас тут
царство тьмы, а у нас - царство света. У нас тоже... Негры всякие
бездомные... СПИД разносят...

Ничего, кроме каких-то обрывков из телепередачи "Камера смотрит в мир", Ивану
не вспомнилось, но этого было достаточно. Валерка с Петром слушали открыв
рты - и Ивану даже не хотелось вставать из-за стола. Но было уже пора.

 - Ты им скажи там, - говорил Валерка, пока Иван надевал ватник, - что мы
люди незлые. Тоже хотим, чтоб над головой всегда было мирное небо. Хотим
спокойно себе трудиться, растить детей... Ладно?
 - Ладно, - отвечал Иван, пряча пистолет в футляр с рацией и аккуратно
защелкивая никелированные замки, - обязательно скажу.
 - И еще скажи, - говорил Петр, идя с ним по коридору с одинаковыми
резиновыми половиками перед каждой дверью, - что наш главный секрет - не в
бомбах и самолетах, а в нас самих.
 - Скажу, - обещал Иван, - это я понял.
 - Возьми журнал, - сказал Петр в дверях, - в дороге почитаешь.

Иван взял. Потом обнялся на прощание с Петром и притихшим Валеркой и,
не оборачиваясь, вышел на улицу. За ним щелкнула дверь. Он спустился
вниз, вышел на улицу и глубоко вдохнул воздух, пахнущий мазутом и сырыми
досками. В небе ало сверкнуло - Иван шарахнулся было к подъезду ("Неужто?" -
мелькнула мысль), но сообразил, что это салют.

 - Ур-а-а-а! - нестройно закричали на улице. - Ур-а-а-а!
 - Ура-а-а! - закричал Иван.

В небе разорвалась новая пачка ракет, и все опять осветилось - желтые
заборы, желтые трехэтажки, желтые полосы не то дыма, не то тумана в близком
косматом небе. Издалека-издалека долетел тревожный и протяжный механический
вой - словно напоминало о себе что-то огромное и ржаво-масляное, требуя
внимания от людей, а может быть - просто поздравляя их с праздником. Потом
все стало зеленым.

Иван зашагал к вокзалу.




Last-modified: Wed, 19 Jun 1996 05:53:06 GMT
Оцените этот текст: