ее и безумствующее тя во вся дни жизни твоея...
Виватаксиос!
Выпили тройную водку и запили просто водкой. Задвигались беззубые
челюсти, жуя снетки псковские. И стало им тут хорошо. Так хорошо стало, что
они разом нежно заплакали.
- Обидели тебя, Иван Федорыч, - говорил Ушаков, сморкаясь. - Потому и
зашел.., изнылся! Желаю тебе решпект выразить. Россия-то погибнет ведь, коли
народец не драть. Эки вольности завелись!
От перцовки Ромодановский медленно наливался дурной кровью. Двигал
шеей, как бык, величаво. Лилово разбухал на затылке его страшный мясистый
веред. Ушаков у него все дела сокровенные выпытывал: кто с кем живеч, с кем
водится, что замысливают?..
- А на што тебе собирать? - плевался Ромодановский. - "Слово и дело"
миновалось. Да и ты - не инквизитор более. Вишь, Андрюшка, мундирчик-то
какой дрянной на тебе!
- Да оно вить.., сгодится, - отвечал Ушаков. - Коли государство
имеется, то каково же ему без инквизиции быть?
Ромодановский рванул Ушакова за ворот.
- Опять врешь, - сказал. - Инквизиции на Руси не стало. Я от мук
людских кормление имел. Но теперь без ужаса не могу страданий людских
вспомнить Страшно! Забудь и ты, забудь...
И они снова выпили. Князь-кесарь замолк.
- Или в сон клонит? - спросил Ушаков. - Не хошь ли в садик выйти?
Может, яблочка тебе принесть... Холодненького-то?
Молчал князь-кесарь. Глаза закатил. А изо рта у сердешного папы водочка
вытекает. Ручейком бежит... Тройная! Перцовая! "Никак без покаяния? -
испугался Ушаков. - Уходить надо от греха подалее..." Затворил черную баньку
и - убрался прочь.
На Красной площади стучал барабан, толпился народец. Колотил солдат в
тугие шкуры, потом палки застыли в воздухе, а с помоста читать по бумаге
стали:
- "В дому Франца Фиршта имеет быть ввечеру комедийное действо "Об
Иезекии, царе Израильском". Благородные платят по рубли, а кто желает
удовольствие особо выказать - тот волен и более комедиантам подавать А
подлому народу сие - не к сведению!"
Снова застучал барабан - подлый народ ближе придвинулся.
А в дому господ Апраксиных, у жены иноземца де Тардия, можно видеть
птицу-струсь, из земель Африканских привезенную. Сия птица-струсь бегает
скоряе лошади, а в когтях особливую силу имеет. Оная же птица-струсь, ко
удовольствию почтенной публикус, железо, деньги и горящие угли охотно
поедает. Благородные платят по изволению, с купечества брать будут по
гривне. А что касаемо людей подлых, то смотреть им тую птицу-струсь опять же
отказано..."
Ушаков послушал зазывал - неторопливо побрел далее. Затерло его среди
армяков и тулупчиков, потерялся он на Москве шумной.
Но был где-то здесь - рядом... Ждите его, люди!
***
Как сыр в масле катался Иоганн Эйхлер (спасибо флейте: она его высоко
подняла при персонах сильных). На долгоруковских хлебах здорово раздобрел
Иогашка, залоснился щеками, стал бархаты да парчу нашивать... Теперь ему
чина хотелось!
- Иогашка, где ты, рожа чухонская? - позвал князь Иван.
Эйхлер предстал, себя уважая.
- Зачем звали громко? - сказал обиженно. - Вот в Нарве у нас и
дворянство, и купечество, и простолюдье даже на базаре так не кричит. Всюду
тишина - как в ратуше...
- Нашел ты мне город, которым хвастать. А сейчас - дуй в погреб за
щами!
- Дуй сам в погреб за щами! - заорал Эйхлер.
- Или забыл, кому счастьем своим обязан?
- Нет, не забыл, - отвечал Эйхлер. - Но за счастие сие отслужил
столько, что давно чина коллежского достоин...
С руганью князь Иван сам сбегал в погреб, вернулся с бутылками кислых
щей, открыл их - и полетели в потолок лохмы сочной капусты. Разлил он пенные
щи по бокалам (с похмелья хорошо).
- Пей, коли так, - сказал благодушно. - Да собирайся живее. Я невесту
сыскивать еду. На запятках у меня побудь.., не сломаешься, чай, барин!
Первый дом, куда заехал Иван Долгорукий, был домом бывшего
генерал-прокурора, графа Павла Ивановича Ягужинского, о котором Петр I
говаривал: "Вот око мое, коим буду я все грехи видеть!" Впрочем, "око" это
слезилось нечисто: честолюбие мерзкое снедало прокурорскую душу. Ягужинский
ненавидел людей родовитых, но сам же и завидовал боярству. "Вот бы и мне
корень иметь, - размышлял. - Хоша бы от мурзы какого татарского.., для
куражу!"
И вдруг у него, сына жалкого органиста из костела, князь Долгорукий
просит руки дочери. От такого родства совсем ошалел прокурор:
- Наташа, Пашка, Марья, Аннушка.., сюда, окаянные! И вдруг адъютант
Ягужинского - Петька Сумароков рухнул в ноги генерал-прокурора:
- Не надо Аннушку! Люба она мне, ваша младшенькая. Смилуйтесь, Павел
Иваныч, нешто же сами молоды не бывали?
- Убирайся! - И адъютанта граф ногой отпихнул... Пулями влетали
окаянные дочки, политесы чинили, куртизану плечи свои показывали. Были они
чернавками, с искрой в глазах, густобровы, резвы как бестии... Ягужинский
всех четырех загреб в объятия, придвинул к Ваньке.
- Бери любую! - кричал. - Остальных с кашей есть будем!
Князь Иван поглядел на несчастного Сумарокова:
- Петь, а Петь! Кажная тварь земная - кузнец своему счастью. Уж ты
прости меня, Петь: люба мне как раз Аннушка.
- Бог вам судья. - И вышел адъютант, шатаясь... А тесть с зятем сели за
стол, винцом балуясь, заговорили о том, о сем... Кончилась беседа ужасной
дракой.
- Знаю, - орал Ягужинский, - давно ведаю, что вы, толщ боярская, не в
чести меня держите. Худ я для вас! Худ, коли без порток юность пробегал,
когда вы на золоте едали... Но я - человек самобытный, не чета прочим, и
тебя, Ванька, я бить стану!
В драке сцепясь, выкатились на лестницы. Потом на крыльцо. Оттуда - на
улицу. Сбежался народ - поглядеть, как бьются персоны знатные. Обер-камергер
да генерал-прокурор!
- Почто смиренно стоим? - заволновался какой-то ярыга. - Не видите, что
высокий Сенат бьют?.. Эй, гвардию сюды!
- Каку им гвардию, - отвечала толпа со смехом. - Дерутся-то они,
видать, партикулярно. По нуждам собственным... Тута поношения высокому
Сенату нетути! Пущай колотятся, оно же занятно!
За ярыгу вступились двое, подбили нищего. А за нищего уже десять
влезло. Потом и все, кто стоял стороной, в одну кучу свалились, не разбирая
- кто кого, и тут пошла такая веселая работа, что - куда голова твоя, а куда
шапка... Петька Сумароков не удержался: тоже в схватку вошел, кулаком
работая.
- Ты Ваньку, Ваньку бей! - азартовал Ягужинский. - Коли ты Ваньку
собьешь, я тебе Аньку-младшую с потрохами отдам...
А князь Иван в коляску свою заскочил, Иогашка Эйхлер ему паричок с
земли поднял, помог отряхнуться.
- Посватались мы к чертям теперь посватаемся к ангелам. Эй, везите меня
прямо в дом Шереметевых - на Никольскую!..
Ангел Наташа сиротою жила. Знаменитый фельдмаршал граф Борис Шереметев
породил ее на старости от вдовы Нарышкиной, а вскорости "скончал живот
свой". В долгах и в славе! Затем и мать Наташина вином опилась, умерла в
горячечной потрясухе. Дом богатой сироты ломился от женихов. Ревела по
вечерам музыка. Пялились на Наташу мамки да свахи. Но девочка вдруг заявила
братьям:
- Высокоумная! А чтобы не было на мне слова худого да поносного,
заключаю себя в одиночестве. Веселье еще будет - поспешу-ка я скуки
попробовать!
И затворилась: читала, алгеброй занималась, шила, сочиняла песни,
рисовала и чертила из геометрий разных. Два года так! Не могли ее выманить,
чтобы под венец увести...
Однажды постучались к ней в комнаты:
- Братец Петр Борисыч вас до себя просят... Вздохнула тут Наташа,
закрывая готовальню. Явилась.
- Графинюшка, - сказал ей братец Петя, - а вот князь Иван из славного
дому Долгоруких честь оказал: твоей руки просит...
Наташа посмотрела на свои детские ручонки - в красках они, в туши да в
заусеницах. И застыдилась:
- Ни к чему сие. Мне ли до утех любовных? Брат круто повернулся на
каблуках, чтобы уйти. А в ухо сестрице успел шепнуть: "Дура.., соглашайся!"
Молодые остались одни. Долгорукий стянул с головы громадный парик-аллонж:
- Гляньте на меня, Наталья Борисовна: ведь я.., курчавый!
- Ой и правда, - засмеялась Наташа. - Да смешной-то какой вы, сударь,
без парика бываете...
- Ангел Наташенька, - позвал ее князь Иван. - Посмотри же еще разок на
меня... Неужто не нравлюсь тебе какой есть?
Посмотрела она. Стоял перед ней генерал-аншеф и полка гвардии
Преображенской премьер-майор. Горели на нем ботфорты, блистала каменьями
шпага, сверкал на поясе золотой ключ обер-камергера. И все это - в двадцать
лет... Куртизан царя!
- Наташа, - признался Иван, беря ее за руку, - свадьбу день в день с
царской играть станем... Я неладно жил до тебя. Блудно и пьянственно. Ты и
сама про то ведаешь. Однако не бойся: я тебя не обижу. Мы с тобой хорошо
жить будем... Веришь ли?
Наташа ответила ему взглядом - чистым, как у ребенка:
- Отчего же не верить, коли ты говоришь? Хорошо - так хорошо, а плохо -
так плохо... Истинно ведь так?
Вернулась затем к себе, раскрыла любимую готовальню:
- Боже, всем мил князь Иван... Только зачем при дворе состоит царском?
Уехали бы в деревню, вот рай-то где!
***
А в древнем, как сама Русь, селе Измайлове все по-старому. Божницы и
киоты, дураки и дуры, заутрени, шуты гороховые, клопы, тряпье, грязь, вонища
(тут "гошпиталь уродов"). И рыгает сытая вороватая дворня, икают вечно
голодные фрейлины...
С утра до ночи валяются на постелях две сестры - Прасковья да Екатерина
Иоанновны, дочери царя Иоанна Алексеевича. Прасковья, та уже совсем из ума
выжила: под себя ходить стала, левую ножку волочит, плетется по стеночке.
Иногда вдруг за живот схватится, возрадуется:
- Ой, понесла, понесла. Вот рожу! Сейчас рожу!
Дура дурой, а в девичестве не засохла: еще при Петре, суровом дяденьке,
привенчала к подолу себе вдовца-генерала Дмитриева-Мамонова, с ним и жила
тишком А сестрица ее, Екатерина Иоанновна, та все больше хохочет и наливками
упивается. От мужа-то своего, герцога Мекленбургского, который лупил ее как
Сидорову козу, она с дочкой давно удрала - теперь на слободе Немецкой туфли
в танцах треплет. "Дикая герцогиня" - так прозвали ее в Мекленбурге. От
пьянства, от распутства герцогиня Екатерина распухла, разнесло ее вширь.
Хохочет, пьет да еще вот дерется - как мужик, кулаками, вмах... А что с нее
взять-то? Ведь она - дикая...
Феофан Прокопович - гость в Измайлове частый и почетный. Забьется в
угол хором, горбоносый и мрачный, посматривает оттуда на разные комедийные
действа... Вот и сегодня - тоже.
"О, свирепый огнь любви!" - сказала прекрасная Аловизия. "О, аз вижу
земной рай!" - отвечал маркиз Альфонсо. "Я чаю ад в сердце моем". - "Хощу
любити и терпети", - провыл маркиз (треснуло тут что-то - это фрейлина
раскусила орешек). "Хощу вздыхати и молчати". - "Прости, прекрасная
арцугиня", - отвечал маркиз (а рядом с Феофаном кто-то с хрустом поспешно
доедал огурчик соленый). "Прошу, - сказал маркиз, - изволь выразуметь". -
"Чего вы изволите?" - удивилась прекрасная Аловизия. "А что вы говорить
хощете?.."
Веселая комедия "Честный изменник, или Фридрих фон Поплей и Аловизия,
супруга его" закончилась. Феофан Прокопович крякнул, потянул за шнур кисет с
часами. Тянул-тянул-тянул, но часики не вытягивались. Так и есть: обрезали.
От часов остался один лишь шнурок на память вечную - неизбытную... Ах, так
вас всех растак! Стуча клюкою, косматый и лютый, встал непременный член
Синода перед Дикою герцогиней Мекленбургской:
- Голубка-царевна, уж ты не гневайся. Токмо опять обшептали меня
людишки твои. Кой раз смотрю у вас материи комедийные - и по вещам одни
убытки терплю. Плохо ты дерешь свою челядь...
Ближе к вечеру вздохнули у ворот запаренные кони, девки припали ртами к
замерзшим окнам - оттаивали дырки для глаза:
- Батюшки, красавчик-то какой... Охти, тошно мне! Сбросив в сенях плащ,
залепленный снегом, легко и молодо взбежал наверх граф Рейнгольд Левенвольде
- посланник курляндский и камергер русский. Разлетелся нарядным петухом
перед герцогиней, ногою заметал мусор, тыкалась сзади тонкая шпажонка.
- Миленькой.., сладкой-то, - пищали по углам девки. Пахло в закутах
водкой и потом. Пьяные лакеи храпели под лавками. С полатей соскочила слепая
вещунья вдова матросская.
- Сказывай паролю мне! - крикнула. - Не то из ружья бабахну!
- Никитишна, - велела ей герцогиня, - а ну при-ударь-ка!
Старуха, вихляясь, пустилась в пляс. Крутились нечистые лохмотья ее,
посол кланялся, а Дикая смеялась. Провела она гостя во фрейлинскую.
Полунагие, вприжим-ку одна к другой, лежали фрейлины. С просыпу терли глаза.
Одна из них (совсем еще ребенок) громко заплакала... Герцогиня залучила
посла в свои покои, завела разговор с ним - семейный:
- А что сестрица моя на Митаве? Пишет ли вам? Левенвольде передал на
словах: не лучше ли, сказал посол, Анне Иоанновне самой приехать на свадьбу
царя в Москву, чтобы подарки иметь, но разрешат ли ей выехать из Митавы
господа верховные министры, которые очень строги и денег не дают больше...
Мекленбургская дикарка погрозила красавцу пальцем:
- А вы, граф, все шалите? Говорят, с Наташкой Лопухиной?
Пальчиком, осторожно, Левенвольде стукнул ее по груди.
- Пуф-пуф, - сказал он, играючись...
Выехал из села уже за полночь. При лунном свете достал даренный
впопыхах камень. Присмотрелся к блеску граней:
- Дрянь! - и выбросил любовный дар за обочину...
***
Вот из этого села Измайлова, словно из яйца, давно протухшего, и
вылупилась герцогиня Анна Иоанновна, что сидела, словно сыч, вдали от России
- на Митаве... Странная судьба у вдовицы!
Брак Анны был "политичен" и выгоден Петру I. Герцог же Курляндский,
прибыв в Петербург для свадьбы, словно ошалел от обилия спиртного. Так и
заливался русскими водками! Но едва не погиб от трезвой воды: такая буря
была, такой потоп от Невы, что избу с новобрачными понесло прочь от берега -
едва спасти успели. Наконец, отгуляв, молодые тронулись на свое герцогство -
на Митаву. Но отъехали от Петербурга только сорок верст: здесь, возле горы
Дудергоф, молодой муженек Анны Иоанновны дух спиртной из себя навеки
выпустил...
И повезла она покойника к его рыцарям, а там, в Митаве-то, ее и знать
никто не желал. Шпынять стали. Хотела уж домой ехать. Но из Петербурга ее
удержали: "Сиди на Митаве смиренно!"
Да так и засиделась, пока рыцари к ней не привыкли. Без малого двадцать
лет! Вернее, не сидела она, а - лежала... Вечно полураздетая, на душных
медвежьих шкурах часами Анна Иоанновна лежала на полу, предаваясь снам,
мечтаниям и сладострастью.
Глава 7
Глушь и дичь над Митавой ("дыра из дыр стран не токмо Европских, но и
ориентальных"). Краснея битым кирпичом, присел в сугробах древний замок
курляндских герцогов. Уродливые львы на гербовых воротах, да ветер с Балтики
мнет и треплет над крышею оранжево-черный штандарт.
Тишина. , мгла.., запустенье.., скука...
Забряцал вдали колоколец, и паж Брискорн выбежал на чугунное крыльцо.
Холеные лошади подкатили к замку возок. Из полсти его высунулась костлявая
рука в серебристой перчатке (сшитой из шкур змеиных). На ощупь рука
отстегнула заполог. Брискорн подбежал резво и покрыл поцелуями эту змеиную
руку.
Отто Эрнст, славный барон Хов фон дер Ховен, потомок палестинских
крестоносцев, ландгофмейстер Курляндии, зашагал прямо к замку. Пунцовый плащ
рыцаря стелился по снегу, а на плаще - гроб господень среди трех горностаев.
Стальные ребра испанского панциря круто выпирали из-под кафтана барона.
- Что делает герцогиня, мой милый мальчик?
- Она убирает волосы, - ответил паж, ласкаясь к рыцарю.
В прихожей замка, увешанной кабаньими головами, жарко стреляли дрова в
громадных каминах. За карточным столиком два камер-юнкера герцогини -
Кейзерлинг и Фитингоф - лениво понтировали в шнипшнап. Вскочили, загораживая
двери:
- В покои нельзя. Ея светлость убирает волосы... Но ударом ноги,
бряцавшей шпорою, барон уже распахнул половинки дверей, и хвост плаща, сырой
от снега, медленно втянулся за ним во внутренние покои... Анна Иоанновна
сидела перед зеркалом; багровое мужеподобное лицо герцогини было густо
обсыпано рисовой мукой, которая заменяла ей (ради экономии) пудру; сейчас
она прицепляла к вискам покупные рыжие букли. Фон дер Ховен заговорил с нею
властно:
- Великая герцогиня! До каких же пор вы будете испытывать терпение
благородного курляндского рыцарства? Зачем вы посылали своего камер-юнкера
Бирена в Кенигсберг? Этот выползок из конюшен герцога Иакова снова
подтвердил свое подлое низкое происхождение...
- Не пугайте меня, барон. Что опять с ним случилось?
- Бирен опозорил ваше светлое имя... В непутном доме, с непотребными
женщинами он проиграл ваши деньги, был пойман на грязной игре в карты и
теперь сидит в тюрьме Кенигсберга!
Черные, как жуки, глаза Анны Иоанновны быстро забегали; даже сквозь
слой муки проступили резкие корявины глубокой оспы - Правда, усмехнулся
барон, Бирен пытался не называть своего имени, дабы поберечь вашу честь,
герцогиня...
- Но? - повернулась Анна Иоанновна резко - Но, увы, смотритель
Кенигсбергского замка знавал Бирена еще по университету, когда тот
предавался ночным грабежам и воровству И вот теперь Бирена каждый день
лупцуют палками За старые грехи и за новые! Но бьют его, ваша светлость, не
как студента, а как.., вашего камер-юнкера. Прусский король - скряга
известный, за грош удавится, и он не выпустит Бирена, пока не получит сполна
штрафы за все грехи Бирена...
Анна Иоанновна тупо смотрела в зеркала перед собой - Вы всегда были так
добры ко мне, барон..
- Нет! - возразил фон дер Ховен. - На этот раз я не дам ни единого
талера. Выручайте, герцогиня, своего куртизана сами. А не выручите -
курляндское дворянство будет только радо избавиться от человека, который
пренебрегает вашим высоким доверием.
Нога ландгофмейстера быстро согнулась в жестком скрипучем ботфорте, он
рыцарски приложил к губам край платья герцогини и направился к дверям,
волоча за собой шлейф плаща.
- И никогда! - сказал с порога. - Никогда, пока я жив, ваш камер-юнкер
Бирен не будет причислен к нашему рыцарству...
В вестибюле замка, погрев зад у камина, фон дер Ховен обратился к
Фитингофу и Кейзерлингу:
- Я говорил при герцогине нарочно громко, чтобы вы, молодые дворяне,
слышали мою речь и сделали вывод, достойный вашего древнего благородного
происхождения..
Паж Брискорн уже откинул заполог у возка.
- Мое милое дитя, - сказал ландгофмейстер и с отцовской нежностью
потрепал мальчика по румяной щеке; лошади тронули...
***
В замке снова наступила тишина. Фитингоф с треском перебрал в пальцах
колоду испанских карт, шлепнул ее на стол.
- Мы с тобою, Герман, всегда играли честно.
- Всегда, дружище, - ответил Кейзерлинг.
- Но между нами, оказывается, сидел опытный шулер...
Мы только камер-юнкеры, но Бирен этот лезет в камергеры!
- Для этого Бирен имеет оснований более нашего... Фитингоф потянулся за
шляпой:
- Я не стану более служить светлейшей Анне, которая не желает иметь
честных слуг... А ты, Герман?
- Не сердись: я остаюсь здесь.., на Митаве!
- Прощай и ты, - вздохнул Фитингоф. - Я поеду служить курфюрсту
бранденбургскому или королеве шведской... На худой конец, меня примет Август
Сильный в Дрездене или в Варшаве. Мы, курляндцы, не последние люди в Европе,
ибо умеем отлично служить любым повелителям мира сего... Прощай, прощай!
Тем временем Анна Иоанновна стерла с лица муку рисовую, вырвала из
прически букли и, заголив рукава, словно перед дракой, толкнула низенькие
боковые двери. Потайной коридорчик вывел ее в соседние покои, где селилось
семейство Бирена. В детской комнате, возле колыбели, Анна Иоанновна
расстегнула лиф тесного платья и дала грудь младенцу. Кормила маленького
Бирена - Карлушу, как выкормила перед тем еще двух. А чтобы злоречивых
наветов не было, женила Бирена на уродке, неспособной к материнству. Теперь
герцогиня детей рожала, а Биренша под платьем подушки носила, притворяясь
беременной...
Покормив младенца, герцогиня проследовала далее. Бенигна Готлиба, жена
Бирена, урожденная Тротта фон Трейден, сидела на двух подушках. Маленькое,
хилое, безобразное существо. Два горба у нее - спереди и сзади. И лицо - в
красных угрях, глазки слепые, белесые. Такую-то жену и надо Бирену, чтобы не
польстился он жить с нею любовно... Бенигна стихла, завидев герцогиню.
- Ну, - сказала ей Анна Иоанновна, - ты уже все знаешь. Да не жмись
заранее: бить на сей раз не стану... Где у вас шкатулка моя бережется?
Герцогиня выбрала из шкатулки драгоценности. И свои девичьи - дома
Романовых, и мужнины - короны Кетлеров, и биренские - рода Тротта фон
Трейден. Замухрышка-горбунья не пошевелилась. Тогда Анна Иоанновна
прицелилась глазом и вынула из ушей ее серьги. Бенигна сама сняла с себя
кольца, чем растрогала сердце Курляндской герцогини.
- Даст бог, - сказала Анна, - верну тебе все сторицей. А сейчас не
бывать же твоим детям сиротами!
После герцогини явился к Биренше веселый Кейзерлинг. Дружески потрепал
горбунью по костлявому плечу:
- Не плачь, Бенигна: когда одного мужчину любят две женщины сразу,
такой мужчина не пропадет.., даже в замке Кенигсберга!
- А как безжалостен! - всхлипнула горбунья. - Уже не студент, ему под
сорок. Но стоит отъехать от замка, и он сразу вспоминает грехи своей юности.
Пожалел бы детей, если презирает меня...
- Ну, милая Бенигна, - засмеялся Кейзерлинг, - о детях ты не должна
беспокоиться... О! Что я вижу? В ушах остались только дырочки? Прости,
Бенигна, я тебя тоже ограблю!
И нагло отстегнул от пояса жены Бирена ключ.
- Зачем тебе? - спохватилась женщина. - Отдай мне ключ!
Кейзерлинг с издевочкой шаркнул перед ней туфлей:
- Ваши конюшни в Кальмцее маленькие, но славятся своими лошадьми. Я до
вечера возьму у вас жеребца. Так нужно! Поверь: я тоже хочу помочь тебе и..,
твоим детям!
***
На лесистой окраине Митавского кирхшпиля Вирцау, заслоненная от
нескромных взоров навалами камней, приткнулась к озеру мыза фон Левенвольде.
Две старенькие пушки с ядрами в пастях извечно глядят на дорогу - с угрозой.
Скрипит на въезде в усадьбу виселица: крутятся на ней под ветром, вывернув
черные пятки, висельники - рабы господ Левенвольде. А под виселицей - плаха,
на которой отсекали левую ногу беглецам, и плаха черна от крови.
Сейчас на мызе, в окружении книг и собак, рабов и фарфора, отшельником
проживал Карл Густав Левенвольде - лицо в курляндских хрониках известное.
Недолго он пробыл фаворитом овдовевшей Анны Иоанновны, и с умом (он все
делал с умом) уступил Бирену любовное ложе. Зато убил двух бекасов сразу:
сохранив приязнь герцогини, он приобрел и дружбу Бирена.
Брат же его, граф Рейнгольд Левенвольде, в короткое царствование
Екатерины I пригрелся в ее постели, зато в графы и камергеры шутя выскочил.
На Москве так и остался - посланником от герцогов курляндских. И теперь, на
глухой мызе прозябая, Густав Левенвольде знал все, что происходит в России,
- через брата Рейнгольда...
Был поздний час, вороны на снегу едва виднелись, когда усталый
Кейзерлинг подъехал к мызе. Бросив поводья конюхам, прошел в дом, изнутри
беленный, чистый, жарко натопленный. Густав Левенвольде угостил его вином,
развалил ножом жирный медвежий окорок:
- Ешь, Герман, и пей, но только не молчи...
- Удивляюсь я Рейнгольду, - заговорил Кейзерлинг, уплетая окорок. - Как
он не боится жить в Москче, где его ненавидят?
Левенвольде подлил гостю вина.
- Мой брат Рейнгольд под защитой барона Остермана, и пока Остерман на
службе России, нам, немцам, бояться нечего...
Кейзерлинг неожиданно захохотал:
- Мы совсем забыли о женщинах! Скажи, милый Левенвольде, сколько
сокровищ русских боярынь прячется в подвале твоего замка? Сколько русских
княгинь разорил твой брат на Руси?
Левенвольде отвечал на это - черство, без улыбки:
- Мой брат очень красив.., это верно. И он не виноват, что знатные дамы
спешат одарить его за любовь. Тебя же, Кейзерлинг, я больше не держу. Возьми
окорок на дорогу и - ступай!
Юноша понял, что задел больное место в славной истории рода рыцарей
Левенвольде, и выплеснул вино в камин:
- Я больше не пью, а ты не сердись, Густав... Дело, по которому я
приехал, отлагательства не терпит.
- Деньги? - сразу спросил Левенвольде, попадая в цель.
- Ты ловко выстрелил! - ответил Кейзерлинг.
- Опять герцогине?
- И да. И нет. Мимо ее рук - в Кенигсберг... Знаешь, что случилось с
Биреном? А я хочу выручить этого шелопая и мота.
Левенвольде затих: было видно - думает. Прикидывает.
- Ну а зачем тебе нужен... Бирен? - спросил.
- Прости меня, Густав, - начал Кейзерлинг, - но.., ведь ты был счастлив
с герцогиней. Был? Не был?
Левенвольде мечтательно посмотрел в окно. Там чернели леса, там выли
волки. Из буреломов несло жутью. Пять веков назад сюда, в этот лес, пришел с
мечом и крестом из Люнебурга первый рыцарь из рода Левенвольде. Сколько
вина! Сколько крови! Сколько костров, стонов, стрел, и вот... Кажется, род
Левенвольде достиг вершины славы: один брат вкусил от русской императрицы,
другой брат познал герцогиню Курляндскую... Что может быть выше?
- Не я один... - отозвался Густав. - Сначала у Анны был князь Василий
Лукич Долгорукий, потом Бестужев-Рюмин, а за ним уже и я... Но, не умея
ценить счастья, я тут же передал его другому... Так зачем же, ответь, ты
хочешь выручить Бирена?
Кейзерлинг отложил тяжелую, как меч, старинную вилку, источенную в
ветхозаветных пирах тевтонских рыцарей.
- Я патриот маленькой страны, что зовется Курляндией, - сказал он тихо.
- Наша же герцогиня русская, а Россия - рядом, дорогой Левенвольде. Она
большая и сильная, мы всегда зависим от нее. Кордоны слабы, а что будет
дальше - не знаю. Посуди сам, откуда придет свет и благополучие?
- Вряд ли от России, - ответил ему Левенвольде.
- Ты сказал мне это, не подумав... Нам следует быть готовыми к любым
конъюнктурам войны и мира, и даже негодяй Бирен может пригодиться... Ты
подумай, Левенвольде; ты думаешь?
Левенвольде с улыбкой поднялся из-за стола.
- Я не глупей тебя... Сколько нужно? - спросил деловито.
***
Митавский ростовщик Лейба Либман - по просьбе самой герцогини - тоже
был вынужден раскошелиться, и через неделю, таясь вором полуночным, Эрнст
Иоганн Бирен вернулся из тюрьмы на Митаву. Стройный, рослый и гибкий, он
легко шагал в темноте, раздвигая кустарники... Глаза его видели во мраке
отлично, словно глаза кошки. Там, где Аа-река огибает предместье, далеко за
кирхой и каплицей польской, он постучался в низенький дом. Лейба сам открыл
ему двери и закланялся камер-юнкеру герцогини.
- Вот и вы, - поздравил его Лейба. - Господин Бирен всегда счастливчик!
Вот уж кому везет...
- Слушай ты.., низкий фактор, - ответил ему Бирен. - Если судьба меня
вознесет, то - верь! - никогда не забуду услуг твоих.
Бирен вдруг нагнулся и пылко прижал к своим губам костяшки пальцев
митавского ростовщика.
- Высокородный господин, - смутился Либман. - Стоит ли вам целовать
руку низкого фактора, если дома вас ждут красивые жена и дети? Я верю в ваше
высокое будущее...
И снова умолкло все на Митаве: тишина, мгла, запустенье, скука...
Именно в этом году митавский астролог Фридрих Бухер нагадал Анне по звездам,
что скоро быть ей русской императрицей.
- Да будет врать-то тебе, - смеялась Анна. - Мне от России и ста рублев
не допроситься... Опять ты пьян, Бухер!
Это правда: Бухер был пьян (как всегда).
Глава 8
Дитя осьмнадцатого века,
Его страстей он жертвой был,
И презирал он Человека,
Но Человечество любил...
Князь П. Вяземский
Никакому курфюршеству не сравниться с Казанской губернией.
Разлеглась она у порога Сибири, в жутких лесах, в заповедных тропах
бортников, редко-редко блеснут издалека путнику огни заброшенных деревень.
Кажется, вся Европа уместится в этих несуразных просторах...
С востока - горы Рифейские и течет мутная Уфа, скачут по изумрудным
холмам башкиры; с юга - степи калмыцкие, и бежит там Яик казацкий, река
вольная, звонкоструйная; глянешь к северу - видать Хлынов-городок на реке
Вятке, а далее уже шумят леса Вологодские; обернись на запад - плывет в
золотую Гилянь величавая разбойная Волга. Но это еще не все: перемахнув
через губернию Астраханскую, Казань наложила свою лапу и на Пензу -
выхватила самый лакомый кусок у соседки и, обще с Пензой, притянула его к
своим гигантским владениям.
Всем этим краем управлял один человек - Артемий Петрович Волынский, и
вот о нем поведем речь свою.
День над Казанью так начинался: хлопнула пушка с озер Поганых -
адмиралтейская, будто в Питере; зазвонили к заутрене колокола обителей.
Потом забрались на башню Сумбеки татарские муэдзины - завыли разом, тошно и
согласно.
И тогда Артемий Петрович Волынский проснулся... - Бредем розно, - ни к
чему сказал. - И всяк по себе разбой ведем... Помогай-то нам бог!
Одевался наскоро - без лакеев. Бегал по комнатам, еще темным, припадал
на ногу, хромая. Год назад, когда въезжал в Казань, воевода чебоксарский
палил изрядно. И столь угодничал, что пушку в куски разнесло, канонир без
башки остался, людишек побило, губернатора в ногу ранило, а воеводу даже не
нашли: исчез человек... Ехал тогда по чину: одной дворни более ста человек,
свои конюшни и псарни. Дом на Казани расширил, велел ворота раздвинуть.
"Сам-то я пройду в калитку, - говорил Волынский. - Да чин у меня высок -
пригибаться не станет!"
То прошлое - теперь забот полон рот. Москва да господа верховники
далече: сам себе хозяин, своя рука владыка, пищит люд казанский под тяжелой
дланью... Смелой поступью вошел в опочивальню калмык во французском кафтане,
по прозванию Василий Кубанец; Волынский его у персов откупил и для нужд
своих еще из Астрахани с собою вывез. Кубанец протянул пакет губернатору:
- Ночью гонец из Москвы был с оказией верной... Вам дяденька Семен
Андреевич Салтыков писать изволят.
- Положь, - сказал Волынский. - Ныне честь некогда... Покряхтел,
поохал. Дома нелады: детишек учить некому, жена в хвори. И лекарей изрядных
нет на Казани: помирай сам как знаешь.
Прошел Артемий Петрович в канцелярию, велел свечи затеплить, а печей
более не топить (был он полнокровен, сам по себе жарок), и секретарю
губернскому велел:
- Воеводы - што? Пишут ли?.. Читай экстрактно, покороче, потому как
зван я на двор митрополита, а дел немало скопилось...
От дел губернских к полудню взмок. Парик скинул, кафтан снял. У кого
просьба - того в глаз. У кого жалоба - тому в ухо. Так и стелил челобитчиков
на пол. Купцу первой гильдии Крупенникову полбороды выдрал. Тряслись руки
подьячих. Сошка мелкая срывалась в голосе - "петуха" давала. "Запорррю!.." -
неслось над Казанью. Просители, у коих и было дело, все по домам
разбежались. Заперлись и закаялись. Только причт церкви Главы Усекновения
высидел. В молитвах и в смирении, но приема дождался.
- Впустить кутейников! - распорядился Волынский. Долгополые бились в
пол перед губернатором.
- Ну, страстотерпцы, - рявкнул он на них, - врите... Да врите, опять
же, экстрактно - лишь по сути дела...
"Страстотерпцы" рассказали всю правду, как есть. Церквушка Главы
Усекновения стоит ныне по соседству с молельней татарской. И пока они там о
Христе плачут, татаре шайтанку своего кличут. Но того не стерпел вчера ангел
тихий и самолично заявился...
- Кто-кто явился к вам? - спросил Волынский.
- Ангел тихий...
- Так, - ничуть не удивился губернатор. - Явился к вам этот ангел. Как
же! Ну и что он нашептал вашей шайке?
- И протрубил, чтобы, значит, не быть шайтану в соседстве. О чем мы и
приносим тебе, губернатор, слезницу. Волынский прошение от них взял, но
кулаком пригрозил:
- Вот ужо, погодите, я еще спрошу этого тихого ангела - был он вчера у
вас или вы спьяна мне врете?
Шубу оплеч накинул - не в рукава. Вышел губернатор, хватил морозца до
нутра самого. И велел везти себя:
- На Кабаны - в застенок пытошный!
***
Приехал на Кабаны... Подьячий Тишенинов изложил суть: женка матросская,
Евпраксея Полякова, из слободы Адмиралтейской, почасту в дым обращалась и
сорокой была...
Волынский локтем спихнул мусор со стола, сел.
- Дыбу-то наладь, - велел мастеру голосом ровным. Палач дело знал:
поплясал на бревне, ремни стянул.
- Сразу бабу волочь? - спросил он хмуро... Артемий Петрович взглядом
подозвал к себе Тишенинова:
- Человече, сыне дворянской... Имею я фискальный сыск на тебя: будто ты
сорокою был и в дым не раз обращался. Тишенинов стал как мел и в ноги
Волынскому - бух:
- Милостивец наш, да я... Всяк на Казани ведает: не был я сорокою, в
дым не обращался я! Волынский палачу рукою махнул:
- Вздымай его!
Ноги - в ремень, руки - в хомут. Завизжало колесо, вздымая подьячего на
дыбу. Шаталась за ним стена, вся в сгустках крови людской, с волосами
прилипшими...
- Поклеп на меня! - кричал Тишенинов. - Ковы злодейские!
Палач прыгнул ногами на бревно: хрустнули кости. Двадцать плетей: бац,
бац, бац... Выдержал! Артемий Петрович листанул инструкцию - "Обряд, каково
виновный пытаете я". Нашел, что надо: "Наложа на голову веревку и просунув
кляп, и вертят так, что оной изумленный бывает..."
Прочел вслух и палачу приказал:
- Употреби сей пункт, пока в изумление не придет... Опять выдержал!
Только от "изумления" того орал истошно.
Волынский был нетерпелив - вскочил, ногою притопнул.
- Огня! - сказал. - С огнем-то скорее... Воем и смрадом наполнился
застенок казанский. Жгли банные веники. На огне ленивом Тишенинов показал,
что сорокой он был и в дым часто обращался...
- Ас женою, - подсказал ему Волынский, - случаюсь блудно по средам и
пятницам...
- Случаюсь, - подтвердил с дыбы Тишенинов - И собакой по ночам лаю...
- Лаю, - упала на грудь голова... Волынский табачку нюхнул, кружева на
кафтане расправил.
- Вот и конец колдовству! Велите женку матросскую Евпраксею домой
отпустить. Лекаря ей дать для ранозалечения из жалованья твоего, секретарь.
Ты бабу чужую угробил на пытках, вот и лечи теперь ее... А тебя с дыбы можно
снять.
Сняли. Тишенинов лежал на земле - выл.
Рубаха на нем еще горела...
- Прощай, секретарь! В другой раз умней будешь, - сказал Волынский. - С
пытки-то и любой в колдовстве признается...
Заскочив домой ненароком, чтобы жену спроведать, Артемий Петрович
позвал калмыка-дворецкого:
- Мне, Базиль, татаре сей день на ноготь сели. Или раздавлю их
молельню, или оставлю. Знать, подношение тайное будет. Прими.
- Нам што! - ощерил зубы Кубанец. - Мы примем что хошь...
Волынский на него глянул, будто ране никогда не видывал:
- Зверь, говорят про меня. А вот ты, Базиль, калмыцкая твоя харя, скажи
- тронул я тебя хоть пальцем?
- Нет, господине, меня не били, - заулыбался дворецкий.
- Ну, так жди: скоро быть тебе драну...
Потом письмо из Москвы от Салтыкова <С. А. Салтыков (1672 - 1742) -
родич Анны Иоанновны, мать которой была из рода Салтыковых; женат на Ф. И.
Волынской, тетке адресата, отсюда и приязнь Салтыкова к А. П. Волынскому>
читать стал:
"И не знаю, для чего вы, государь мой, себя в людях озлобили?
Сказывают, до вас доступ очень тяжел и мало кого допускать до себя изволите.
Друзей оттого вам почти нет, и никто с добродетелью об имени вашем помянуть
не хочет. И как слышим на Москве, что обхождение ваше в Казани с таким
сердцем: на кого осердишься - того бить при себе, а также и сам, из своих
ручек, людей бьешь... Уж скажи ты мне по чести: не можешь ли посмирней
жить?"
Через ворота Тайницкие, из Кремля казанского, возок губернатора
вынырнул. Сшибли лошади самовары с горячим сбитнем, насмерть потоптали бабу
с гречневыми блинами на масле.
- Пади-и-и-и.., ади-и-и-и! - разливались форейторы. А на подворье -
тишь да благодать. Попахивает вкусными смолками. Монахи сытеньки. Девки
матросские им полы даром моют (для бога, мол). Половики раскатывают.
- Зажрались, бестолочи! - И разом не стало ни баб, ни монахов: это
Волынский ступил на крыльцо архиерейское...
Митрополит свияжский и казанский, Сильвестр Холмский, мужчина редкой
дородности. Нравом же крут и обидчив. Бывал бит, а теперь сам людей бьет. "И
буду бить!" - грозится...
Губернатора благословил, однако, с ласкою.
- Господине мой! Причту церкви Главы Усекновения опять знамение свыше
было. Чтобы убрать молельню поганую от храма святого!
Волынский похромал по комнатам, руками развел.
- Дела господни, - отвечал, - не постичь одним разумом. Едва клир ваш
от меня убрался, как мне тоже видение свыше было. Сама богородица на стене
кабинета моего явилась, плачуща...
- Дивно, дивно, - призадумался Сильвестр.
- Убивалась она, что причт-то ваш пьянствует. В наказание, мол, и
молельня татарская поставлена с храмом рядом. Сильвестр руки на животе
сложил, намек раскусил.
- Ну и ладно, коли так... Нам, убогим, с богородицей-то и совладать бы,
а вот с губернатором спорить трудно!
Обедали постненько. Но винцом грешили. Сильвестр обиды не таил противу
синодальных особ - так чистосердечно и высказался:
- Феофан Прокопович ныне высоко залетел. От него поруганий много идет.
Феофану волю дай - стоять нам в крови по колено... Ох и лют!
- Лют, да умен, - отозвался Волынский.
- А был бы умен, так за умом к Остерману не бегал бы! Волынский
отмахнулся - с неба на землю сошел:
- Ныне вот Долгорукие повыскакивали. И патриаршеству, коли быть ему
снова, в патриархи князя Якова Долгорукого прочат.
Сильвестр вкусно обсосал стерляжью косточку:
- Слыхал я, какой-то нонеча латинянский писатель на Москве объявился...
Жюббе-Лакур, кажись, эдак кличется. Вот от сего писателя дух папежский и
прядает. По ночам, сказывают, куда-то ездит, советы тайные с верховными да
духовными особами имеет...
В разговоре митрополит вдруг по лбу себя хлопнул:
- Артемий Петрович, чуть было не забыл... Ты уж стихарь-то верни в
монастырь!
- Какой, ваше преосвященство? - удивился Волынский.
- Да тот.., уборчатый... Для супруги брал. Чтобы узоры для шитья трав
дивных за образец взять.
- Так я же вернул его вам!
- Вернул, сие правда. А потом дворецкого Кубанца присылал. И тот опять
взял. Дабы рисунок поправить. А стихарь-то, сам знаешь, много богат. Одного
жемчугу с пуд на нем!
- Нет, - построжал Волынский, вставая, - не брал мой дворецкий стихаря
у вас. Вы сами пропили его всей братией, а теперь на меня клепаете...
Сильвестр побледнел. Стихарь-то еще от Иоанна Грозного, ему цены нет,
по великим службам им требы духовные пользовали.
- Едем! - гаркнул митрополит. - Едем к тебе, и пусть калмык твой, рожа
его маслена, скажет: брал он стихарь или не брал?
***
Кубанец посмотрел на митрополита, потом на губернатора:
- Нет, не брал. И не видывал... На што он мне?
- Ты крещен или в погани живешь? - спросил Сильвестр.
Дворецкий вытянул из-под кафтана французского крест:
- Господине мой крестили меня - еще в Астрахани...
- Так бога-то побойся, - умолял митрополит. - Не бери греха на душу...
Где стихарь, такой-сякой-немазаный?
- Розог! - распорядился Волынский, вечно скорый на руку.
Но и под розгами орал калмык, что не брал второй раз стихаря. И не
видывал его! Кровь забрызгала лавку, отупело глядел Сильвестр на
исполосованную спину раба, потом встал:
- Пропал стихарь... Отныне, губернатор, ты враг мне первый!
Волынский к ночи навестил драного дворецкого. Сунул под голову Кубанца
кисет с деньгами: