ый! Шагнула вперед, руку вытянула и Лукича за нос
схватила (а нос у него большой был!).
- А ну встань, Лукич, - велела Анна, и Лукич встал. Носа сенатора из
руки не выпуская, ея величество высочайше изволила вокруг палаты всей
обойти. Потом под портретом древним Ивана Грозного остановилась.
- Небось знаешь, - спросила, - чья парсуна висит тут?
- Ведаю, - заробел Лукич, дрожа. - То парсуна древняя царя всея Руси -
Ивана Василича Грозного...
- Ах, Грозного? - усмехнулась Анна. - Ну, так я грознее самого Грозного
буду... Хотя я и баба, - продолжала она, - но не ты меня, а я тебя за нос
вожу. Вас семеро дураков верховных на мою шею собралось. Но я вас всех
провела, как и тебя сейчас.., за нос! Уйди, Лукич, теперь. Сиди дома тишайше
и моего приказа о службе жди... Я тебе новый пост уготовлю - высоко сядешь!
Были перемены и при дворе. Бенигна Бирен заступила место статс-дамы;
сестра ее, девица Фекла Тротта фон Трейден, во фрейлины определилась. Пальцы
сестер вдруг засверкали нестерпимо - Анна щедро одарила их бриллиантами.
Рейнгольд Левенвольде был обер-гофмаршалом, а Густав Левенвольде, более
умный, стал обер-шталмейстером (лошадями и конюшнями двора ведал). Но самое
главное место при дворе - место обер-камергера, которое ранее занимал Иван
Долгорукий, - оставалось пусто, и шептались люди придворные: "Для кого оно
бережется?" Не было езде занято и место генерал-прокурора. "Кто сядет? -
волновались вельможи. - Неужто опять горлопан Пашка Ягужинский?.. Ой, беда,
беда!"
А по Москве, тряся бородой и звеня веригами, вшивый и грязный, прыгал
босыми пятками по сугробам Тимофей Архипыч:
- Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич... Православные, почто хлеб-то
жрете? - спрашивал он, во дворец пробираясь. - Рази вам, русским людям, хлеб
надобен? Вы же, яко волки, один другого сожираете и тем всегда сыты
бываете...
Тимофея Архипыча никто не смел тронуть: он считался блаженненьким,
утром раненько прибегал на Москву из села Измайловского, и Анна Иоанновна
его чтила, сама - своими руками - бороду ему расчесывала. Вовсю гудели
колокола, сверкали ризы, императрица молилась истово... "Дин-дон, дин-дон,
царь Иван Василич!"
Но однажды, отмолясь, с колен воспрянула - в рост, гневная.
- Не желаю, - объявила, - корону возлагать на себя, пока в доме моем
скверна водится - Долгорукие! Но милосердна я, пусть все знают о том:
семейство князя Меншикова, от коего столь много зла претерпела я, из ссылки
березовской вызволяю!
***
Бирен выходил в русский мир осторожно - на цыпочках. Для начала в
передних показался. Шагнул в другие комнаты. Уже и до лестниц добрался. Но
улиц еще стерегся. Ходили там по морозцу люди совсем непонятные ему - мужики
да солдаты... И с разлету хлопали двери, в страхе опять затворенные.
- Я знаю русских, - говорил. - Они ненавидят нас, немцев...
Раскладывал пасьянсы и чистил ногти. Длинные, розовые, острые. А по
картам выходило: валетные хлопоты и дама под тузом. Нехорошо! От обидной
тоски на царицу пробовал было с женою сойтись. Но не получилось. И тогда
разбросал он все карты - в злости и ревности:
- О, женская неверность! Залучила меня в эту страну, где все чужие для
меня, а сама другого к себе приблизила...
Да, пока он отсиживался в деревне, Густав Левенвольде снова сблизился с
императрицей. Теперь он нагло смеялся над Биреном, говоря ему: "Мы же тебя
звали! Надо было ехать..."
Лейба Либман тем временем долги курляндские собирал.
- А когда вы, господин Бирен, мне отдадите? - спрашивал.
- Отстань! Отдам позже... - хмурился Бирен.
- Но, сидя взаперти, с чего разбогатеете?.. И вдруг случилось чудо:
приполз сиятельный князь Алексей Черкасский да Бирена за руку сразу - хап,
да губами ее - чмок, чмок, чмок... Смотрел снизу, словно собака, ласки
отыскивая:
- Высокородный господин Бирен! Зачем света московского прячетесь? Не
угодно ли ко мне в четверток на блины пожаловать?
Бирена даже в пот кинуло: ему? На блины? К такому вельможе? Да в
Митаве-то фон дер Ховен далее крыльца своего не пускал... И Бирен тоже
нагнулся, чтобы руку Черкасского поцеловать, но Черепаха застыдился, руку
свою спрятал:
- Что вы, сударь.., недостоин! Почту за честь... А вот беседовать им
было не о чем.
- Охоту держите? - спросил Бирен, любезничая. - Слышал я, что псарни у
вас богатые.
- Только прикажите, - засуетился Черкасский, - и завтра же в вашу честь
охоту устроим!
- Благодарю, князь. Однако после дороги...
- Издержались? - подхватил Черкасский. - Так не угодно ли
позаимствовать? Или в презент принять? Буду рад...
Бирен посмотрел на него, как кот глядит на необъятную крынку со
сметаной: справлюсь ли в одиночку?
- Я, князь, - ответил, подбородок гордо вздернув, - делами денежными не
ведаю. Да... На то у меня есть личный фактор Лейба Либман, которого и прошу
вас принять завтра...
После князя Черкасского явился канцлер Головкин. Гаврила Иванович спины
не ломал, руки Бирена не искал, но предупредил:
- Известно стало, что был у вас князь Черкасский, спешу предостеречь:
наговорщик он и хулы разной распространитель. Да и скаредностью известен.
Ежели вы в деньгах охоту иметь будете, прошу вас только ко мне обращаться...
- Хорошо, - сказал Бирен. - А нет ли у вас арапчат побойчее, чтобы не
воровали? А для жены моей - калмычку бы почище...
Головкин обещал все исполнить. Потом притащился фельдмаршал заика
Трубецкой, и Бирен вдруг почувствовал, что обрел силу:
- Я устал. Пусть фельдмаршал немного обождет... К мужу вошла горбатая
Бенигна, шепнула на ухо:
- Эрнст, соберись с духом. Перемени парик и натяни перчатки. Тебя
желает видеть его величество - самоедский король!
- Какой?
- Самоедский...
Раздался треск в дверях, и вошло чудовище... О, ужас! На длинных ногах,
обтянутых узкими рейтузами, покоился круглый, как арбуз, живот. А почти над
самым животом росла голова. Голова умника: лоб громадный, в шишках, глаза
блестят, бородка острая, седая - словно у герцога Ришелье... Это странное
чудовище расшаркалось перед дамой, предъявив владетельные грамоты:
- Мое королевство на острове Соммерс, а титул короля заверен
императором Петром Великим, кроме того, я - магистр богословия.
Бирен опешил, но с грамот свисали подлинные печати.
- Проследуем же к императрице, - склонился он учтиво...
Анна Иоанновна, увидев "короля", закричала:
- Лакоста! Ах ты старая песошница! Как рада я, что ты явился. А то мне
скушно без шутов... Ну-ка распотешь меня!
Бирен растряс в руке душистый платок, зажал им нос:
- Вонючий паук! Как ты смеешь портить воздух в присутствии ея
величества? А я, осел, поверил твоим грамос там... Как ты, подлый дурак,
попал во дворец?
- Да все через вас, через умников, - отвечал Лакоста, а царица,
довольная шутом, хохотала. - Трещать же мне велел великий Блументрост. И
можно сдерживать ревность, злость, отчаяние, зависть. Но только не это...
Ваше величество, - поклонился шут Анне, - королю за все, что он сделал,
полагается достойное!
Бирен возвратился в свои покои. А в узком проходе дворца (не избежать,
не разойтись) шагал прямо на него, стенки обтерхивая, Алексей Жолобов...
Человек ужасных нравов! Кулаками дрался, стулья из-под Бирена нагло
выдергивал. И вот - встретились...
- Хорошо тогда сапоги мне вычинил, - сказал Жолобов Бирену с усладой в
голосе. - Опосля тебя долго еще трепал... И верно, что приехал ты, гнида: на
Москве сапожники завсегда нужны!
Бирен огляделся: "Какое счастье, что никто не слышит..." И побежал от
митавского знакомца прочь. А в спину ему - хохот:
- Зачем спешить-то? У меня и эти сносились... Почини! Бирен бомбой
влетел в гофмаршальские комнаты.
- Дружище, - сказал, - а какое место занимает Жолобов?
Рейнгольд Левенвольде встал и оглядел себя в зеркалах:
- Жолобов - президент статс-конторы... Что тебя взволновало?
- Добрый Рейнгольд, - взмолился Бирен, - не могу я видеть этого негодяя
при дворе. В твоей власти запретить ему...
- Ты плохо понимаешь мою власть, - ответил Левенвольде. - Я ныне
кое-что да значу... Вот и сегодня, помнится, в Сенате искали человека на
иркутское губернаторство? Могу услужить тебе: Жолобова не будет не только
при дворе, но даже в Европе...
Вечером Бирен уже зевал, пресыщенный, когда вбежал в покои Лейба Либман
с лицом, искаженным в растерянности:
- Боже! Мы совсем забыли о фельдмаршале Трубецком!
- Как? - подскочил Бирен. - Он еще не ушел? Горбатая Бенигна послушала
полночный бой часов:
- Хоть он и фельдмаршал, но разве можно быть таким настойчивым? Не
пускай его сюда, я уже раздета...
Бирен открыл двери, и спина русского фельдмаршала согнулась в потемках
перед ним надвое, переломленная в поклоне.
- Ну, сударь, - спросил Бирен, - что вам угодно?
- Явился почтение свое вашей особе свидетельствовать...
- А-а-а, - загордился Бирен. - Это очень хорошо. Только те, кто желал
оказать почтение, еще раньше вас пришли...
И двери захлопнул. Трубецкой сыскал Лейбу Либмана, просил выручить.
Митавский ростовщик был догадлив.
- Вы опоздали, - пожалел он боярина. - А теперь, видите, какая
скопилась очередь к моему господину?
И показал фельдмаршалу список долгов, собранных им с курляндцев.
Трубецкой по-немецки, да еще без очков, ничего не понимал. Разглядел только
- цифры, цифры, цифры...
- Запишите и меня в сей брульон, - попросил, вытягивая кошелек с
золотом. - А вас я не обижу... Сколько дать?
Глава 2
Первого апреля государева невеста, княжна Екатерина Долгорукая, родила
в Горенках дочку. Взяла она подушку, на младенца навалилась и держала его
так, под спудом, пока не посинел он.
Алексей Григорьевич от страха зашатался:
- Что наделала ты, ведьма? Цареву поросль придушила... Ведь пропадет
фамилия наша теперича - без щита сего!
- Нет, тятенька! - ответила ему дочка. - Мне в монастыре век свой
кончать желания нету. И вы дитем моим не загородитесь! А я отныне девица
свободная. И не была я брюхата, и не рожала николи. Так и объявите по
Москве, что я - девственна...
***
- А чего бояться-то? - сказала Наташа Шереметева. - Сфера небесная
пусть обернется инако, а я докажу свету, что верна слову. "Ах, как она
счастлива!" - кричали мне люди. А где они, эти люди?
"Ах, как несчастна она!" - кричали люди теперь, когда возок увозил
Наташу в Горенки (там она и венчалась с Иваном). И не было уже толпы под
окнами, лишь две убогие старушки, в чаянии подарков, рискнули на свадьбе
мамками быть... За столом невеселым горько рыдал временщик, из фавора
царского выбитый:
- Был я обер-камергер, и место мое по ею пору еще не занято. Нешто же
немцу отдадут ключи мои золотые?
- Ах, сударь мой, - отвечала Наташа. - На что вам ключи камергерские,
коли теми ключами и амбара не отворить?..
Привез Иван Алексеевич молодицу в свой дом. А там свара такая, что все
родичи волосами переплелись. Каждый бранится, один другого судит, все
высчитывают: кто более других виноват?
Невеста государева (Катька подлая) щипнула Наташу:
- Ишь, птичка шереметевская! Залетела на хлеба наши?
Наташа на подушки шелковые упала - заплакала:
- Боженька милостивый, куда ж это я попала? А в этот вой, в эту свару,
в этот дележ добра - вдруг клином вошел секретарь Василий Степанов и сказал
Долгоруким:
- Тиха-а! По указу ея императорского величества ведено всем вам, не
чинясь и не умытничая, ехать в три дни до деревень касимовских. И тамо -
ждать, не шумствуя, указов дальнейших...
Наташа вздохнула и князю Ивану поклонилась:
- Ну вот, князь Иванушко, получай конфекты на свадьбу...
Решили молодые наспех визиты прощальные на Москве сделать.
Василий Лукич им двери дома своего открыл.
- Сенатские были у вас? - спросил испуганно. - У меня тоже... Велят
ехать. Дают мне пост губернатора в Сибири, но чую, для прилику по губам
мажут. Сошлют куда - не знаю...
Фельдмаршал Василий Владимирович тоже молодых принял.
- Бедные вы мои, - сказал старик и заплакал... А другие - так: в окно
мажордома высунут:
- Господа уехали, - скажет тот, и окна задернут... Шестнадцать лет было
Наташе о ту самую пору. Но глянул на нее князь Иван и не узнал: сидела жена,
строгая, румянец пропал, шептали губы ее...
- Чего шепчешь-то? - спросил. - Иль молишься, ангел мой?
- Какое там! - отвечала Наташа. - Мои слова сейчас нехорошие, слова
матерные. Я эти слова от мужиков да солдат слышала, а теперь дарю их боярам
московским... Псы трусливые, я плачу, но им тоже впереди плакать! От царицы
нынешней - добра не видится!
- Молчи. - И князь Иван ей рот захлопнул. - Кучер услышит...
Повернулась к ним с козел мужицкая борода:
- Эх, князь, рта правде не заткнешь... А Только, ежели вам, боярам,
худо будет, то каково же нам, мужикам? То-то, князь!..
Вернулись новобрачные в Горенки, а там уже собираются. Свекровь и
золовки бриллианты на себя вешают, швы порют на платьях, туда камни
зашивают. Да галантерею прячут, рвут одна у другой кружева, ленты всякие и
нитки жемчужные... Наташа четыреста рублей для себя отсчитала, а остальные
шестьсот брату Пете Шереметеву на Москву отправила. А все, что было у нее
дорогого, вплоть до чулок, в один большой куколь завернула.
- На Москве и оставлю, - решила. - Мне и так ладно будет...
Взяла только тулуп для князя Ивана, а себе шубу. По случаю траура, как
была в черном, так и тронулась в черном судьбе навстречу. От Москвы еще
недалеко отъехали, как тесть Наташин князь Алексей Григорьевич объявил сыну:
- Ну и дурак же ты, Ванька! Да и ты, невестушка, тоже дура. Нешто вы
думаете, что я вас, эких мордатых, на своем коште держать стану? Тому не
бывать: сами кормитесь...
Громыхали по ухабам телеги, плыли в разливах апрельских луж княжеские
возки. Статные кони, из царских конюшен краденные, выступали гарцующе,
приплясывая. Солнышко припекало. Благодать!
- Бог с ними, с боярами, - стала улыбаться Наташа. - В деревне-то еще и
лучше. Заживем мы на славу, Иванушко...
А в провинцию как въехали - нагнал их капитан Петр Воейков и велел
кавалерии поснимать. Так были запуганы Долгорукие, что даже рады от орденов
отказаться. Только бы фамилию не трогали!
Ну и кучера же попались - еще городские, по Москве возили господ с
форейторами. А тут, на приволье лесов, дороги не могли выбрать. Плутал обоз
долгоруковский по болотам да по корчагам. В деревнях у мужиков часто
выпытывали:
- Эй, где тут на Касимов заворачивать? Приходилось Наташе и в лесу
ночевать. Место посуше Алексею Григорьевичу со свекровью отводили. Потом
царская невеста - Катерина шатер свой разбивала. Отдельно жила! Вокруг
остальные княжата: Николашка, Алексей, Санька и Алена с Анькой. А на кочках
мужиков с возницами расположат, там и князя Ивана с Наташей держат.
Сами-то князья припасы московские подъедают, а Наташа часто голодной
спать ляжет, к груди Ивана прижмется, он ее приласкает, она и спит до зари,
счастливая...
Сколько было ласк этих - в разлив весенний, в шестнадцать лет, на
сеновалах мужицких, среди колес тележных, в сенцах, где тараканы шуршат, да
на подталой земле! И ничего больше не надо: пускай они там - эти "фамильные"
- едят куриц, стекает жир, льется вино из погребов еще царских... Ей,
Наташе, и так хорошо.
Одна лишь свекровь Прасковья Юрьевна Долгорукая (сама из рода князей
Хилковых) жалела молодую невестку свою.
- За што вы ее шпыняете? - детям своим выговаривала. - В радости вашей
не была вам участницей, а в горести стала товарищем. Уважение к Наталье
Борисовне возымейте, скорпионы вы лютые! Как это моя утробушка не лопнула,
вас, злыдней бессовестных, выносив? О, горе нам. Долгоруким, горе...
"Это мне очень памятно, что весь луг был зеленой, травы не было, как
только чеснок полевой, и такой был дух тяжелый, что у всех головы болели. И
когда ужинали, то видели, что два месяца взошло, ардинарный болшой, а
другой, подле него, поменьше. И мы долго на них смотрели, и так их оставили
- спать пошли...
Приехали мы ночевать в одну маленькую деревню, которая на самом берегу
реки, а река преширокая; только расположились, идут к нам множество мужиков,
вся деревня, валются в ноги, плачут, просят: "Спасите нас! Сегодня к нам
подкинули письмо: разбойники хотят к нам приехать, нас всех побить до
смерти, а деревню сжечь... У нас, кроме топоров, ничего нет. Здесь воровское
место!" Всю ночь не спали, пули лили, ружья заряжали, и так готовились на
драку...
Только что мы отобедали, - в эвтом селе был дом господской, и окна были
на большую дорогу, - взглянула я в окно, вижу пыль великую на дороге, видно
издалека, что очень много едут и очень скоро бегут... В коляске офицер
гвардии, а по телегам солдаты: двадцать четыре человека..." (Из памятных
записок княгини Н. Б. Долгорукой, писанных ею для внуков в печальной
старости.)
Солдаты еще не подъехали, а Наташа вцепилась в Ивана.
- Не отдам, - кричала, - ты мой.., только мой ты! Вошел капитан-поручик
Артемий Макшеев, человек хороший и жалостливый. Да что он мог поделать? И,
волю царскую объявляя, сам плакал при всех, не стыдясь.
- Буду везти вас и далее, - говорил. - А куда именно повезу - о том
сказывать не ведено. Покоритесь мне...
Под утро Наташа улучила миг, когда Макшеев один остался, и протянула к
нему в мольбе свои маленькие детские ладони:
- Все я оставила - и честь, и богатство, и сродников знатных. Стражду с
мужем опальным, скитаюсь. Причина тому - любовь моя, которой не постыжусь
перед целым светом выказать. Для меня он родился, а я для него родилась, и
нам жить отдельно не можно...
- Сударыня! - понурился Макшеев. - К чему вы это?
- А к тому, - отвечала Наташа, - что ежели вы честный человек, то
скажите, не таясь: куда везти нас приказано?
- На место Меншиковых.., в Березов! От города Касимова, что зарос
крапивою и лопухами, отплыли уже водой - Окою. Красота-то какая по берегам!
Воля вольная, леса душистые, цветы печальные, к воде склоненные. Холмы
владимирские, чащобы муромские, говорок волжский... Мимо Нижнего - уже
Волгою - на Казань выплыли: пошли места вятские, загорелись во тьме костры
чудские, сомкнулись над Камой сосны чердынские... И завелся друг у Наташи -
большой серебряный осетр, весь в колючках. Купила она его у бурлаков за
копейку, да пожалела варить рыбину. На бечевке так и плыл за нею.
- Плыви, милый, - говорила Наташа, на корме сидючи, - доплывем с тобой
до Березова, там я выпущу тебя на волю...
Но солдаты ночью того осетра отвязали и съели:
- Не сердись, боярышня: за Солями Камскими река кончится, и повезем вас
телегами через Камень Уральский...
О господи! С камня на камень, с горы на гору, да все под дождем; кожи
колясок намокли, каплет. Трясет обоз через Урал, расстается душа с телом. У
старой свекрови Прасковьи Юрьевны отнялись руки и ноги, ее по нужде лакеи в
лес носили. А каждые сорок верст - станок поставлен в лесу (хижина, без
окна, без дверей). Наташа вечером как-то в станок вошла, да в потемках не
разглядела матицу - так лбом и врезалась, полегла у порога замертво. Солдаты
ее отходили, а потом сказали:
- Эх, боярышня, горда, видать: не любишь ты кланяться!
- То верно, - отвечала Наташа, опамятовавшись, - меня еще тятенька мой,
фельдмаршал, учил, чтобы всегда прямо ходила...
Тобольск - пупок сибирский. Стал тут Макшеев прощаться.
- Здесь вам стража худая будет, - горевал капитан. - Они привыкли с
катами жить. А на острову Березовом вода кругом, ездят на собаках, избы
кедровые, оконца льдяные. И ни фруктажу, ни капустки не родится. Калачика не
купить, а сахарок пуд в десть с полтиной, и того не достанешь... Прощайте
же!
Поджидал ссыльных на берегу новый чин - в епанче солдатской да гамаши
на босую ногу. Назвал себя капитаном Шарыниным, всему имуществу Долгоруких
опись учинил. Тут солдаты набежали, будто дикие, стали тащить девок на
берег, спрашивали - кто такие? Наташа мучилась - все географию вспоминала,
да отшибло ей память, никак было не вспомнить - что за река течет?
- Дяденька, - спросила капитана, - какая река это? Шарынин как заорет
на княгиню:
- А тебе для ча знать? Река она секретная, по ней злодеев возим туды,
куды Макар телят не гонял... Тебе скажи, как река прозывается, так потом
греха не оберешься. Или ты "слова и дела" не слыхивала? Что о реке-то
задумалась?.. Плыви вот!
И поплыла Наташа по этой реке - долго плыла и вспомнила:
- Господи, да это ж - Иртыш-река, а затем Обью потечемся...
Шарынин-капитан отозвал ее однажды в сторонку.
- Книги-то, - спросил, - какие-либо имеешь ли?
- Нет, сударь, все книги на Москве остались.
- Но в лучше, - шепнул капитан. - У меня тоже была книжка одна. Про
святых разных и чудеса ихние... Так я не стал беды ждать: до первой печки
донес и сжег, чтобы никто не видел!
- Зачем же? - спросила Наташа, смеясь.
- А так уж... - приосанился капитан, берега оглядывая. - Ныне и без
книг время гиблое. Бойся, молодица, слова устного, но трепещи слова
писаного...
Так они и приплыли - с большим страхом. Провели их в дом. Хорошо
срубленный, кедровый. Катька (невеста порушенная) воздуха талые понюхала,
плесенью они пахли, и сказала:
- Лучшие комнаты мне будут... А кто здесь до меня жил?
И присела в ужасе, когда ответили ей:
- Проживала в этих комнатах государева невеста, княжна Марья
Меншикова... А могилка ее вот тут, недалече. Видите, крест на бережку
покосился? Там-то и легла навеки царская невеста!
***
Вот уж кто давно не ждал от судьбы милостей - так это Густав Бирен,
младший брат фаворита царицы. Еще в Митаве приобрел он себе "гобой любви" и
дул в него с утра до позднего вечера...
В польской Саксонии затерялся на постое гордый полк ляхов-панцирников,
а в полку этом совсем пропал бедный Густав. От голода и безначалия
разбежались солдаты - некого мунстровать стало. Ходил Бирен по улицам,
наблюдая - как едят люди. Разно ели. Один индюшку, другой полбу, а иные
жарят что-то. Нет, никто не угостит Бирена, еще и собаку на него спустят -
гав, гав, гав!
Постирав в реке лосины свои и латы мелом начистив, бедственно размышлял
Густав Бирен о системе польских налогов (дело в том, что сейм Речи
Посполитой был ему много должен): "Вот если соберут доходы поголовные, можно
будет в трактир сходить. С дыма расплатятся - куплю себе зубочистку, какая у
пана Твардовского! Ну а если и с жидов соскребет сейм деньги - тогда..."
Бах в дверь: явился в регимент пан Твардовский в жупане атласном.
Бросил на стол перчатку, и стукнула она (железная). Потом пошевелил пальцами
(тонкими, душистыми) и спросил:
- Ты, вонючий босяк, кажется, и есть Бирен?
Сознаться было опасно: а вдруг бить станут? Но все же курляндский
волонтир сознался.., да, он - Бирен.
- Как? - воскликнул пан Твардовский. - И ты, немецкая скотина, еще
находишься здесь?
- А разве панцирный полк выступил в поход без меня? Неужели, играя на
"гобое любви", я прослушал трубу регимента?
- Впервые вижу такого олуха, - сказал Твардовский, просовывая пальцы в
железо боевой перчатки. - Ну сейчас я тебя спрошу, мерзавец: кто был твой
родитель... Отвечай!
- Он служил конюхом у герцога Иакова, а потом герцог Иаков доверил ему
собирание шишек в лесу для каминов своего замка... И этим мой отец достиг
признательности!
- Братья твои.., кто? - потребовал ответа Твардовский.
- Старший мой брат Карл служил в армии русских и сдался в плен королю
Швеции. Но из Швеции он бежал куда-то дальше, и где он ныне - того роду
Биренов неизвестно...
- Еще есть у тебя братья? - поморщился пан Твардовский.
- У меня есть брат средний... Эрнст Иоганн Бирен, он служит при
Курляндской герцогине Анне Иоанновне, которая...
Пан Твардовский - словно и ждал этого! Схватил он мокрые лосины, ногой
поддал в сверкающий самовар панциря. И выбросил их за двери. Бедный Густав
не успел опомниться, как вслед за латами уже и сам вылетел на улицу.
- Польский сейм, - сказал Твардовский, - не намерен и далее сорить
деньгами на таких паршивцев! Убирайся...
- Вельможный пан региментарь, - разревелся Бирен. - Разве я могу
отвечать за своих братьев? Но вы не спросили меня о матери. А моя мать -
знатного рода, урожденная фон дер Рааб!
- О да! - загрохотал пан Твардовский. - Не она ли помогала твоему отцу
собирать в лесу еловые шишки? Уходи прочь. Польский сейм не знает, как ему
прокормить истинных Пястов...
- Куда же я денусь, добрый пан региментарь? - хныкал Бирен. - Вы бы
знали, как я люблю наш славный панцирный полк!
- Выводи свою лошадь, - велел Твардовский грозно.
- Моя лошадь заложена в корчме...
Что ж, - отвечал региментарь, - тогда уходи петком!
В одну руку - лосины (еще мокрые), в другую - латы (с утра наяренные),
и Бирена выставили из регимента. Он зашагал в Россию, играя себе на унылом
"гобое любви". Бирен уходил, оставляя свое жалованье польскому сейму -
деньги "поголовные", деньги "дымные", деньги "жидовские" и прочие.
"Все равно, - думал, - в полку некого было мунстровать!"
...На коронацию Анны Иоанновны бедный Густав запоздал: он получил все
милости отдельно от других - гораздо позже.
***
Но еще до раздачи милостей Анна Иоанновна часто совещалась с Остерманом
. Оба они, настороженные, прислушивались.
- Кажется, не ропщут и никто по Долгоруким не плачет.
Главным в Комиссии о винах Долгоруких был Остерман (описи имущества
составлял, на цепи сидя, Иогашка Эйхлер). Не было Остерману отбоя от Бирена
- сначала робко, потом настойчивей он требовал крови Василия Лукича
Долгорукого...
- Анхен, - рыдал он и перед Анной, - доколе же осужден я страдать от
жгучей ревности?
- Уймись, - отвечала Анна Иоанновна, - с Лукичом амуры - то дело
прошлое, а Густав Левенвольде умен и ко мне доверителен...
Тихо и печально было в доме фельдмаршала Долгорукого, когда в покои
ветерана вошел почтительный Егорка Столетов:
- До вас братцы, Михаилы Владимировичи, прибыли... Скрипнули двери за
спиной - это брат вошел.
- Вот, Миша, - сказал ему фельдмаршал. - Нас вроде бы не трогают, а
Григорьевичей по кускам рвать стали. Говорил я тогда - не след фальшу
писать. А они нас не слушались - писали.
- Про письма фальшивые при дворе не ведают, догадки строят, - ответил
Михаил Владимирович. - Зато мы с тобой, брат, кондиции начертывали. А ныне
это дело облыжное, не помилуют!
- Да и Лукич писал, - задумался фельдмаршал. - Тут вся Москва в
чернилах по уши плавала: всяк сверчок на свой лад трещал. Знать, время Руси
пришло - о гражданстве своем печься...
Замолкли старики братья (обоим 130 лет).
- А я вот, - тихонько сообщил Михаил Владимирович, - пришел прощаться,
братец... Посылают меня в Астрахань на губернаторство. Боюсь - свидимся ли
когда еще? Не убили б в дороге!
- Эх, брат, близки мы к порогу смертному... И чудится мне, что русским
людям более в вождях не бывать. Бирен царицу подомнет, Остерман в политиках
властен, Миниха в дела воинские вопрягут, а при дворе всем роскошам
паскудным Левенвольде потакать станет... Куды нам деться? Лай не лай, а
хвостом виляй!
- Хвостатых у нас много, - без улыбки отвечал брату фельдмаршал. -
Вилять умеем... Прихлебателей придворных не счесть, низкопоклонны вельможи
наши, и с того мне весьма горестно, Васенька!
Хотели старики Лукича навестить, но дома его уже не застали: отбыл по
слякоти до Тобольска, ни с кем не простясь... Уже не "маркизом" сиятельным,
а странником-горемыкой ехал Василий Лукич Долгорукий управлять сибирскими
просторами. Мучился дипломат, изнывая в обидах: "Ведь прилег я, прилег к
ней! Неужто и любовно не милует? Мне ли в Тобольске дни проводить?.."
До самого Переславля-Залесского проезжал Лукич, словно король, - путь
лежал через владения, ему же принадлежавшие: в своих деревнях и усадьбах
дневал, обедал и ночевал. Путь до Тобольска далек... Но вот по ростепельной
жиже в сельце Неклюдове нагнал Лукича подпоручик Степан Медведев.
- Ведено заворачивать! - сказал. - Да кавалерию снять...
Василий Лукич не спорил, но хитер он был. Перстень, какому цены не
было, с пальца стянул - офицеру на мизинец продел:
- А теперь, братец, скажи - что знаешь? Мизинец гордо отпятив, отвечал
подпоручик:
- Всех Долгоруких разогнали уже. Кого и на воеводство ставили по указам
сенатским, всех расшвыряли по углам. Даже в матросы на моря персицкие! А баб
ваших стригут насильно в монастырях с уставами жестокими...
- Владимировичей-то.., тронули? - притих Лукич.
- Михайлу-князя, что в Астрахань был послан, уже завернули с дороги в
ссылку. Остался на Москве лишь фельдмаршал Василий Долгорукий, да адъютант
его - Юрка Долгорукий... Езжай и ты!
Поехал Лукич под конвоем, и привезли его в деревню Знаменскую. Бумаги и
чернил лишили, даже в церковь не пускали, бриться не давали. Забородател
Лукич. Как мужик стал, а борода уже седая... Однажды ночью разбудили его -
охти, горе! Понаехали с факелами солдаты, велели одеться теплее. Все, что
было при нем, забрали. А на дворе уже возок стоит - весь из кожи.
Посветили Лукичу факелом: "Садись и забудь себя!" А офицер иглу
цыганскую взял с ниткой суровой, дегтем смазанной, и сказал так:
- Две дырки для тебя остались, князь: одна - для еды, а другая понизу,
куда нужду в дороге справишь... Ну, прощай, князь!
И стали заживо его зашивать в кожаном том возке. В одну из дырок, в
нижнюю, долго видел Лукич, как стелется под ним дорога. Сначала - с травкой
зеленой, потом - снег, снег, снег... Наконец и этих дырок не стало: закрыли
их снаружи. Здорово качало тогда Лукича и плескались волны... "Куда везут?
Не утопят ли?"
И вот вспороли ножом толстую кожу:
- Вылезай, раб божий.
- Где я, люди? - спросил Лукич.
- Ходи в двери, - отвечали ему монахи.
Но дверей не было, а была в земле яма. Колодец!
- Прыгай, родненький, с богом... Бог тебе судья. Перекрестился Лукич и
прыгнул: нет, не колодец это, а "мешок" каменный. Таким ознобом вдруг
ударило от земли, что затрясся князь от лютого холода. И дрожал так - год за
годом...
Это была тюрьма Соловецкого монастыря в Белом море!
***
А дворы иноземные, сообразуясь с реляциями прошлыми, запоздалыми, все
слали и слали на Москву подарки князьям Долгоруким! Тут их быстро
растаскивали фавориты новые - братья Левенвольде, Бирен со своей горбуньей,
Ягужинский и Марфа Остерман. Все, что было примечательного, забирала в свои
покои сама императрица. Подарками из Вены особенно довольная, в частной
аудиенции с послом германским, Анна Иоанновна заявила графу Вратиславу:
- Уж больно мне собаками Вена угодила, век не забуду... От Остермана
извещена я, будто королевус ваш хлопочет о войске русском для нужд
великогерманских! И то я помню, цесаря вашего в печали не оставлю: коли
война разразится, Россия свой долг дружбы исполнит... Пришлем корпус с
оружием наилучшим!
Себя вдовица тоже не забывала. Все земли и всех мужиков, кои ранее за
Долгорукими были, она на себя перевела, и стала русская императрица самой
богатой помещицей в России <Сослав Долгоруких, Анна Иоанновна, приписала
на себя сразу 25000 крепостных душ (для сравнения напомним что Петр I имел
как помещик всего 800 крепостных душ).>.
- От врагов моих, - сказала, - мне же и прибыль великая!
Глава 3
Вот уж когда поела она буженинки - всласть! Ломти, такие сочные,
бело-розовые, были посыпаны тертым оленьим рогом.
- На Митаве-то, - говорила, радуясь, - такой не едала. Ну и буженина...
Хороша! Девки, а вы что там умолкли? Пойте мне песни...
Фрейлины запели, и Анна Иоанновна запила буженину венгерским - тем,
серебристым, что из Вены привезено (спасибо королевусу Карлусу!). Близился
день коронации - день милостей. Отовсюду по весенней травке сползались на
Москву нищие - мутноглазые от голода, в рубищах, босые, язвенные, оспенные,
паршой покрытые, с кровавым колтуном в волосах... Шли и шли - прямо на
Красную площадь, и разлегались на земле - чаялись милостей. Фонтаны с вином
еще не прыскали, зато от кухонь кремлевских уже пахло мясом жареным...
Поесть бы мясца! Вот и стекались нищие.
Очень уж хотелось Анне Иоанновне, чтобы на коронации почтил ее князь
Кантемир одою славной, даже намекала Антиоху:
- Больно уж твои рифмы хвалят, князь. Сложил бы что для меня, а я бы -
послушала. Тебе в честь, мне в радость!
Галантный камер-юнкер изощрялся в ретирадах:
- Брался я за перо, государыня, но Фебус перехватил руку мою,
воскликнув при этом: "На что дерзаешь, безумный? Нетто же мощен ты,
презренный, восхвалить столь великую Анну?.."
Анна Иоанновна подбадривала Кантемира:
- А ты гони этого Фебуса в шею! Чай, своя голова на плечах имеется...
Коли желаешь меня восхвалить - так и восхвали!
Но хитрый Кантемир уже скользил по паркетам к дверям:
- Боюсь, что и великий Буало пред тобой, государыня, впал бы в похвалы
грубейшие, штиль высокий свой растеряв. Так не лучше ли мне молчати, нежели
похвалы одни писати? Да и перо мое, государыня, более язвы светские ковырять
привыкло...
Спасибо Феофану Прокоповичу - тот, как всегда, не уклоняясь, выручил -
воспел ее вдовство:
Прочь, уступай прочь
Ты, печальная ночь!
Коликий у нас был мрак и ужас!
Солнце - Анна - воссияла,
Светлый день нам даровала.
Богом венчанна,
Августа - Анна,
Ты - наш ясный светик,
Ты - красный цветик.
Ты - красота,
Ты - доброта,
Ты - веселие велие...
Да вознесет бог
Силы твоей рог!
Очень хорошо читал Феофан - старался, плакал и ногу царицы лобызал с
трепетом. За это ему Анна Иоанновна перстенек (в двенадцать тысяч рублей)
подарила:
- Умилил ты меня, владыка, стихами! Век того не забуду...
- А с просвещением-то каково, матушка, станется!
- Будет, владыка. Всем будет просвещение, - обещала Анна. - Засветимся
мы с тобой разумом... Погоди вот толь-" ко малость: дай время злодеев всех
извести со свету! Да милости оказать...
Москва ожидала милостей от царицы, когда она корону на себя возложит. И
вот - 28 апреля - грохнула пушка над столицей, призывая знать ко двору, и
заблаговестили колокола. А когда Анна Иоанновна из-под сени собора
Успенского выехала, то на всем пути своем к могилам предков бросала она в
народ жетоны, а два кавалера - Бирен и Левенвольде - состояли при ея
величестве, на мешках с жетонами сидючи...
- Гей! Гей! Гей! - кричала Анна нищим. - За меня радуйтесь!
На верху колокольни Ивана Великого отворили инженеры баки винные. Со
страшной высоты поднебесной ринулось вино по трубам, взметнулись фонтаны
посреди Красной площади. А на рундуках, сукном обтянутых, уже возложили
быков жареных, начиненных дичью. Нищие тут воспряли от земли сырой -
кинулись, словно бешеные, вмиг растерзали быков в куски мелкие, горячее мясо
жгло им руки, бежали к фонтанам, ладони под струи вина подставляя...
Начинались милости. Первым под эти милости Остерман угодил: из барона
сделался он графом; Семена Салтыкова не знала, куда и посадить: возомнил
старик, даже в Сенат не пожелал, тогда его Анна подполковником гвардии
определила; Черкасскому - голубую ленту дала; Трубецкого-заику - в кавалеры
андреевские; князя Ваньку Барятинского - в генерал-лейтенанты; Татищев не
только чин, но и тысячу мужицких душ получил; Антиох Кантемир - сразу четыре
тысячи душ... Ух, как душно было во дворце!
Теснились, шептались, топтались - и все разом гадали:
- А место-то обер-камергерско... Кому быть на месте том?
Бирен, преклонив колено, стоял возле престола - ждал.
Анна Иоанновна волновалась, в сторону Голицына поглядывая.
Стихло все... Даже платья дам не шуршали.
- Особливо нам любезный, - начала Анна басом, - Яган Эрнст фон Бирен,
чрез многие годы будучи при комнатах наших, столь похвально к нам поступал,
что его квалитеты и поступки редкостные были нам радостны... - Перевела дух,
снова на Голицына глянув. - За что и жалуем его в свои обер-камергеры!
И вспыхнула в руках Анны красная лента. Муар так и струился, так и
стекал меж толстых пальцев. И через левое плечо Бирена она ту кавалерию
перекинула... Поднялся Бирен с колен, и все разом задвигались, заскребло тут
многих, больших и малых мира сего. Засвербило русские сердца, даже Трубецкой
скуксился. Шутка ли! Бирен уже кавалер ордена Александра Невского и
обер-камергер: теперь, по чину придворному, вставал Бирен в ранге одном с
российскими фельдмаршалами...
Москва вечерняя - вся в сверкающих огнях. Взлетали над дворцами
фейерверки, бились, плеща свежо и пьяно, винные фонтаны у домов посольств
иноземных. И только испанский посол фонтана у себя не завел, чем сильно
разобидел императрицу. Даже Мардефельд, скупердяй вечно голодный, посол
прусский, и тот винишком Москву побрызгал. Что это дука скупится? Рейнгольд
Левенвольде отыскал в толпе гостей герцога де Лириа, выразил ему
неудовольствие Анны. В ответ на это герцог склонился, и долго качался на
груди иезуита тяжелый туассон "золотого тельца".
- Передайте ея величеству, - отвечал де Лириа, - что мой король не
скряга! И вина для простонародья русского ему не жаль. Но моему королю
неизвестно, сколь ужасно изобилие нищих на Руси, и потому я, своей волей, от
фонтана отказался, дабы нищих ваших посильно милостыней одарить...
Анну Иоанновну обожгло таким ответом, велела она указом всех нищих
разом устроить: "...усмотрели мы, что нищие прямые без всякого призрения по
улицам валяются, а иные бродят.., повелеваем немедленно тунеядцев из
богоделен выслать или определить в работу, а прямых нищих в богодельни
ввесть!" Согласно указу, одних нищих из богаделен вывели. А других нищих с
улицы в богадельни ввели. И долго потом удивлялись, что не стало нищих
меньше - даже больше их развелось...
Только единожды, среди празднеств шумных, вспомнила Анна Иоанновна и о
мужиках:
- Бейте в барабан указ мой: разрешаю крестьянству российскому рыбкою
торговать свободно...
На этом "милости" и прекратились. Но зато уже больше никогда не
прекращался праздник при дворе. И длился он, этот праздник, все долгие
десять лет!
***
Третьего мая обедала она в Грановитой палате за столом-циркулем,
посреди коего стояли две статуи из серебра, извергая воду чистую. Для того
были бассейны устроены, а в тех лоханях, изнутри золоченных, плавали разные
диковинные рыбы. Несли к столу кабаньи головы, варенные в рейнвейне; изогнув
длинные шеи, лежали на блюдах жареные лебеди...
Анна Иоанновна, в ладошку рыгнув, спросила у Остермана:
- Чур, не пужай меня, граф, но шепни на ушко по секрету и честно: есть
ли у меня деньги?
- Пока еще есть... Пока! - отвечал Остерман шепотом.
Из-за спины Анны нагнулся к ней блистательный Бирен с приятной улыбкой
на красных выпуклых губах.
- Анхен, - шепнул умилительно, будто в самое сердце голосом проникая, -
мы совсем забыли о Лейбе Либмане, а его ведь можно при деньгах определить,
ибо этот маклер толк в них понимает.
- Придумай чин ему сам, - сказала Анна... Бирен вечером утешил Лейбу
Либмана:
- Маклерство твое при дворе одобрено, и отныне ты будешь
обер-гофкомиссаром при мне и при царице... Целуй же руку!
Бирена навестил недовольный и злой барон Корф, с бранью швырнул на стол
золотой ключ камергера:
- Я не затем сюда приехал... Бессовестные обманщики! За все, что я
сделал для тебя и для герцогини, вы могли бы расплатиться достойно... Я не
дурачок, чтобы баловаться вашим ключиком!
Бирен куснул ноготь, придвинул свечу: опять заусеницы.
- Милый Корф, - засмеялся он. - Не надо