ришка по телефону опередил быстрый бег лучшего
столичного рысака. А потому Гермоген, уже предупрежденный Распутиным,
встретил своего партийного собрата весьма кисло:
-- Да знаю я все! Григорий уже поведал, как вы сцепились... Нехорошо
ведешь себя, отец Иоанн. Ты мне друг, но Григорий тоже. Коли придется меж
вами выбирать, так я тебя первого под лавку закину, и валяйся там, пока не
поумнеешь!
Восторгов даже за голову схватился:
-- Что ты говоришь, Гермоген? Или забыл? Ведь "Нана"-то у самого
пупочка не от крестного знамения Гришки, а от моего ножика треснула. Сам же
я и ножичек покупал... тратился.
Гермоген отнесся к этому равнодушно:
-- Да цена ему копейка. Нашел чем хвастать.
-- Это же... обман! -- взъярился Восторгов.
К этому Гермоген отнесся уже сурово:
-- Был обман, -- заявил он. -- А коли сошел за святое дело
значит, уже не обман... А кто резал-то?
-- Ну я!
-- А зачем ты "Нанашку"-то ножиком пырнул?
-- ?!
-- Вот видишь. И ответить не знаешь что.
-- Да ведь не для себя же я старался.
-- А для кого ты с ножиком в руках старался?
-- Для Гришки, чтоб он сдох, окаянный.
-- А я думал, для бога, -- логично рассудил епископ.
-- Гришка с того же часа, как я резанул картину, и пошел, и поехал, и
поперло его... сволочь такая!
Гермоген залился дробным смехом, и тряслась на его груди, поверх
муарового шелка, панагия с бриллиантами.
-- Выходит, зависть мучает. Ты старался резал, а вся слава Гришке
досталась. Ой, нехорошо... соблазн это!
Восторгов ожесточился в бесплодной борьбе за правду.
-- Не святой же он! Это мы сами придумали. Ведь он, ты зна-ешь, просто
бабник... козел какой-то! Бабник и пьяница.
-- Это ты брось, -- сразу осерчал Гермоген. -- Ефимыч му-жик крепкой
веры и церкви божией завсегда угоден. Если не жела-ешь без башки остаться,
так ты сейчас вернись в номера и Григо-рию в ножки поклонись. Проси, чтобы
он простил тебя!
Восторгов от такого унижения даже расплакался:
-- Да побойтесь вы бога! Или за ненормального меня прини-маете?
Гришка-то ведь за добро мое еще и сокрушил меня.
-- Так тебе, дураку, и надо, -- утешил его Гермоген. -- В дру-гой раз
умнее будешь: не станешь подрывать веру в чудеса.
-- Да где вы эти чудеса видели? Готов сам себя разоблачить. Пусть
пропаду, но и Гришке хорошую баню устрою...
Сунулся он было к графине Игнатьевой, чтобы рассказать ей правду-матку,
как было с картиной "Нана", но дворецкий задер-жал протоиерея словами:
"Велено не принимать". Восторгов по-нял, что перед ним стенка. Как ни
бесись, а надо ехать и кланяться Гришке, чтобы зла не попомнил. Но и тут
опоздал -- Распутина на Караванной уже не было. А в разлуку, соответственно
своим на-клонностям, Гришка наворотил для Восторгова громадную кучу добра.
Так и лежало все посреди комнаты. А сверху Гришка кучу прикрыл записочкой:
"МИЛАЙ КАЖДА ТВАР ХОТИТ ЖИТИЯ ТОЛАНТЫ ПОД ГОРУШКОЙ НЕ ВАЛЯЮТСЯ УБЕРИ
ГРЕГО-РИЙ". Проветривая комнату, Восторгов озлобленно рыдал -- в полном
отчаянии:
-- О господи, где я возьму лопату? Не я ль тебя в люди вывел, из Сибири
вытащил? Денег-то сколько перекидал... А за все мои труды -- возись тут
теперь!
Гришка перебрался к генеральше Ольге Лохтиной; их видели вместе -- они
гуляли по улицам; Распутин заимел черный ци-линдр, а светская дура щеголяла
в цилиндре из белого шелка. По-том они поцапались, и Гришка куда-то пропал.
Восторгов мотал ноги по городу и не сразу установил, что Распутин перебрался
на Кирочную улицу, прочно сел на квартире Егора Сазонова -- эко-номиста,
издателя, литератора, жулика, семьянина...
***
Распутин сразу и плотно вошел в семью Сазонова, на Кирочной ему
нравилось. С утра до ночи разный народец крутится: одни приходят, вторых
выносят, третьих приглашают. Кого тут не пови-даешь -- от маститого
профессора до рассыльного из редакции. В квартире неустанно трещал телефон,
ведерный самоварище кле-котал от ярости, посуда колотилась нещадно, прислуга
падала с ног, пекли пироги с рыбой и яблоками, гоняли мальчика за вином на
угол Литейного, через раскрытые окна квартиры гремело на улицу пьяным и
дымным содомом:
Эх, пить будем,
эх, гулять будем,
а смерть придет
-- помирать будем...
Но хозяин против такого ералаша не возражал.
-- Хороший ты мужик, Егор, -- говорил ему Гришка. -- Я тебя вижу. Ищешь
ты в жизни куска большого. Мелкие-то уже по-падались, да между зубов
проскакивали. Мечешься ты и не зна-ешь, у кого бы кожаные стельки от лаптей
лыковых отдраконить.
Распутин умел прозревать людей. Сазонов был мещанин с по-вадками
хищника. Сейчас он свою квартиру сознательно обратил в нечто вроде
кунсткамеры, где и содержал редкого зверя -- Распу-тина; хочешь повидать
зверя, не миновать тебе и дрессировщика. Гришка это понимал, но охотно
прощал хозяина, ибо в писатель-ском доме было ему занятно жить. Собиралась
профессура, журна-листы, актеры, трепались туг, как хотели, когда пьяные, а
когда трезвые -- на этих сборищах Распутин полной ложкой снимал с
поверхности людского шума нужные для себя слова и знания. Имен-но тут, за
самоваром чужой для него семьи, он начал на свой лад постигать политику. В
силу каких-то неясных причин у него вызре-вала ненависть к буржуазной
Франции, подозрительность к рес-пектабельной Англии и большое доверие к
немцам, даже любовь к их кайзеру. Здесь, на Кирочной, он впитал в себя
ненависть к полякам и южным славянам, ведущим борьбу за самостоятельность;
здесь же он впервые узнал, что в России давно существует гиблый "еврейский
вопрос" (как коренной сибиряк, Распутин до этого никогда не соприкасался с
евреями). Хитрый и расчетливый мужик, Григорий Ефимович умел показать себя и
с хорошей сто-роны. Коли чего не знал, то в разговор не лез, а помалкивал.
Если же дело касалось деревни, то он рассуждал свободно, красочно,
интересно, и ему охотно внимали. Многие, наслышавшись о Распутине немало
гадостей, даже терялись, когда перед ними выступал покладистый и смекалистый
крестьянин, только что вернувшийся из бани, смотревший на гостей лучисто и
ясно. "Это и есть тот самый?" -- спрашивали тишком. "Да, тот самый", --
отвечал Сазонов, посмеиваясь... Распутин сметал со скатерти хлебные крош-ки
в ладонь и скромнейше отправлял их в рот. Ждавшие от него чудес и пророчеств
бывали удивлены, что за весь вечер он ни разу не помянул бога. Но здесь, в
разброде многоречивых мыслей, бог ему был не нужен -- Гришка знал, где и
когда замешивать густую квашню на религии...
Профессор Петражицкий однажды шепнул Распутину:
-- Вам бы, милейший, гипнотизером быть. Большие деньги б заколачивали!
Есть у вас в глазу какой-то бесенок... Простите, а вы сами никогда не
задумывались над этим обстоятельством?
-- Не! На што? Смотрят -- и пущай...
Но в памяти отложилось и это: авось пригодится.
Вскоре на квартиру Сазонова кто-то загадочный стал постав-лять для
Распутина его любимую мадеру... ящиками! Тот самый сорт, где на этикетках
изображен кораблик под парусами. Пришло и письмо, из коего стало ясно, что
доброжелатель, давно наблю-дающий издали за Распутиным, не может больше
мириться с тем, чтобы такой замечательный человек испытывал недостаток в
сво-ем любимом напитке. С почтением к вашим несомненным досто-инствам и
прочее... Подписано -- И.П.Манус!
-- Это кто ж такой будет? -- спросил Гришка. Сазонов развел руки как
можно шире:
-- Ну, Ефимыч, не знать Мануса... это, брат, стыдно!
И рассказал, что Игнатий Порфирьевич Манус, хотя у него русские имя и
отчество, на самом деле германский еврей, натура-лизовавшийся в России, да
столь крепко, что от русских акций его теперь не оторвать. В правлении
Путиловского завода это персона важная, он же директор товарищества
Вагоностроительных заво-дов, член совета Сибирского банка, Манус имеет очень
большие деньги от общества Юго-Восточных железных дорог...
-- Миллионщик, што ли?
-- Примерно так, -- согласился Сазонов. -- Но связи Ма-нуса -- вплоть
до берлинских банков, до швейцарских. А я ведь помню, каким он прибыл в
Петербург: почти без штанов, был мелким "биржевым зайцем", каждый рубелек на
ладони раз-глаживал...
Скоро встретились на деловой почве в присутствии Ипполита Гофштеттера,
который, влюбленно глядя на Распутина, и устроил это свидание. Манус --
грузный мужчина ярко выраженного се-митского типа, в пенсне с дужкой, зубы в
золотых коронках, го-лос ласковый. Манус куда-то торопился и потому пить не
стал.
-- Я человек деловой, и у меня нет времени... Говорите прямо: сколько
вам надо? Согласен сразу выдать аккордно сумму в десять-пятнадцать тысяч, а
затем буду ежемесячно субсидировать вам еще по тысяче рублей... Человек я
честный, верьте мне!
Распутин понял, что такие коврижки даром не сыплются.
-- Даешь -- беру! А что мне делать за это? Манус заторопился еще
больше:
-- У меня нет времени, чтобы объясняться. Сейчас вам ничего и делать не
надо. Просто живите, как жили и раньше. Только не забывайте, что в этом
печальном и скверном мире существует ваш искренний почитатель -- бедный
еврей Манус, к которому вы всегда можете обратиться в трудную для вас
минуту... Надеюсь, что в трудную для себя минуту и я обращусь к вам!
Поможете?
-- А как же.
-- Дела, дела... Всего доброго, господа.
Скоро нечто подобное проделал и банкир Дмитрий Львович Рубинштейн,
которого в петербургском обществе называли Мить-кой. Он поднес в презент
Распутину несколько акций Русско-Фран-цузского банка, но подарком не угодил:
-- На што мне акцы твои? -- сказал старец Митьке. -- Я вить на биржу не
ходок... не моего ума дело. Это вы, образованные там всякие, на биржу
треплетесь.
Митька Рубинштейн не стал спорить и стоимость акций тут же перевел в
наличный чистоган, от которого Распутин не отказался.
Международный сионизм уже заметил в Распутине будущего диктатора, и
потому биржевые тузы щедро авансировали его -- в чаянии будущих для себя
выгод в финансах и политике. По прото-ренной этими маклерами дорожке к
Распутину позже придут и шпионы германского генштаба... "Отбросов нет --
есть кадры!"
ФИНАЛ ВТОРОЙ ЧАСТИ
Притихла под снегом тайга, сторожа свои дремучие
сны, зас-тыли и болота. Тихо... А в селе Покровском все по-старому: день за
днем -- ближе к смерти. По вечерам, когда приходила тюменская почта, несли
газеты к священнику Николаю Ильину. Читал он мужикам, осиянный керосиновой
лампой, что в мире творится, кого убили, кого искалечили, кто своей смертью
преставился, а кто орден получил в усладу себе.
-- Слава богу, -- крестились старики, -- а у нас благодать зи-мой, и
комарье не кусается. Никаких орденов не захочешь!
Подзабыли уже Распутина, вспоминался редкостно: -- Небось повесили...
не вернется!
Только удивлялись иной раз -- с чего живет Парашка Распу-тина? Как и
прежде, шуршит обновами, щелкает орешками.
-- С чего шелкуешь? -- спрашивали.
-- Живу! А вам хотелось б, чтобы я подохла?
-- Да несвычно так-то. Без трудов, без забот.
-- С мужа и живу! С кого же мне жить-то ишо?
-- Да вить нет мужа-то. И жив ли он?
-- Где-то шляется. Не ведаю. Деньга шлет, и ладно...
Опять непонятно: у этих Распутиных, чтоб они горели, всегда не как у
добрых людей. Было тихо... За околицами села, в замети сыпучих снегов
безнадежно погибали гумна и бани. Но вот однажды показался на тракте обоз в
четыре телега. Ждать никого покровские не ждали и теперь приглядывались с
большим сомнением -- не надо ли беды ждать? Обоз втянулся в улицу села,
впереди на заиндевелой кобыле восседал сам исправник Казимиров. Издали,
гомоня, неслись мальчишки, оповещая:
-- Распутин едет! Пьяный уже... вовсю шатается.
Насторожились мужики. Пригорюнились бабы, завидущими глазами встречая
первую телегу добра, возле которой в богатой шубе нараспашку шагал Распутин
с початой бутылью вина в руке. А рубашка на нем розовая, штаны на нем из
бархата лилового, а поясок-то с кистями, а сапоги-то из хрома чистого...
-- Ох и награбился! -- рассуждали старики. -- На большие деньги одел
себя человек. Как бы и нас не загребли за него!
Но видимость исправника, состоящего при Распутине, малость утешала.
Гришка всем махал картузом.
-- Землякам мое уваженыще! Уж вы помогайте мне барахло-то в избу
занесть. Все ли дома в порядке? Давно не писал...
Выбежала на крыльцо Парашка с детьми -- и в ноги мужу (под круглыми
коленками бабы горячо и влажно растопился снег).
-- Гришенька! Кормилец наш... возвернулся.
-- Чего радуешься? -- отвечал Распутин. -- Вот я тебя вздую для
порядка, чтобы себя не забывала...
Покровские густо облепили плетень. Чего только не навез Рас-путан! Три
самовара, машинка швейная, которую ногою надо крутить, сундуки с тряпками.
Завернутую в войлок, протащили в избу гигантскую пальму в деревянной
кадушке, какие стоят в бо-гатых трактирах. А поверх последней телеги лежало
нечто невооб-разимое, большое и черное, торчали вразброд три толстые ноги с
колесиками вместо копыт... Дедушка Силантий спросил:
-- Это што ж за хреновина? И на што она тебе?
-- Рояля такая... Боюсь, не поймете. Одним словом, машина. Как-нибудь я
вам на ней музыку сыграю.
Дюжие парни-добровольцы, предчуя даровую выпивку, оса-танев от усилий,
пихали рояль в избу -- то передом, то боком.
-- Не идет, зараза, туды-т ее в гвоздь! Что делать-то?
-- Клади! -- сказал Распутин, и рояль опустили на снег, пар-ни вытирали
пот. -- Покеда новый дом не отгрохал, -- заявил Гришка, -- пущай рояля в
хлеву побережется. Тока бы корова не пужалась.
Сбросив шубу на снег, он повернулся к Парашке:
-- Ну, пойдем, сука тобольская... потолкуем.
Завел супругу в комнаты и поучил вожжами. Но лупцевал на этот раз без
охоты, без остервенения, как раньше бывало. Баба и сама чуяла, что бьют ее
лишь "для прилику", ради до-машнего порядка, а подлинного гнева нет...
Распутин напоследки протащил Парашку за волосы вдоль половицы и сказал
миролюбиво:
-- Накрывай на стол. Я тебе гостинцев разных привез... Селе-дочки-то не
найдется ль в дому? Хорошо бы с молокой... Парашка упрятала волосы под
платок, радостно суетясь.
-- Ой, Гришенька, родненький. Чичас. Все будет.
-- То-то, стерва! -- сказал Распутин.
Дедушка Силантий с бельмом на глазу вперся в горницы.
-- Уж ты скажи мне, Гриша, откель богатство тако? Распутин отбросил
вожжи, отряхнул штаны.
-- Что нам деньги! -- отвечал, приосанясь. -- Мы сами чис-тое золото...
Теперь заживу. Заходи, дед, кады хошь. Будем кофий по утрам хлобыстать.
Вышел он на крыльцо, красуясь. Между прочим, чтобы похва-статься,
развернул перед толпой свой тугой бумажник.
-- Чтой-то, -- сказал, -- уже позабыл я, сколько деньжат в дорогу брал.
Надо пересчитать.
Толпа затаила дыхание, тихо постанывая от зависти, пока в пальцах
Гришки шелестели радужные пачки "катеринок".
-- Ну, мужики, подходи по одному. Угощать стану!
Баб награждал конфетами полной горстью, а мужикам нали-вал по стакану
чего-то коричневого, они выпивали и отходили прочь, делясь сомнениями:
-- Не то! Не шибает... да и сладко, как патока.
-- Вы еще недовольны, сиволапые! -- грохотал с крыль-ца Распутин. -- Я
вас царской мадерой потчую, а вы криви-тесь... Смотри!
Показывая пример, как надо пить мадеру, он запрокинул голову, разинул
пасть пошире и между гнилых черенков зубов воткнул в себя горлышко бутылки.
Вся деревня замерла, на-блюдая, как двигается под бородищей Распутина острый
ка-дык, как медленно, но верно иссякает содержимое посудины. Допил все вино
до конца, а пустую бутылку далеко зашвырнул в сугроб.
-- Во как надо! Чай, мадера-то царская.
Ему не верили:
-- Кака там царская! Небось на станции купил... Исправник Казимиров
вынес на крыльцо граммофон.
-- Григорья Ефимыч, куда прикажете ставить?
-- Да хоша в снег... Заводи погромче!
Расписанная лазоревыми цветочками широченная труба граммофона издала
шипение, а потом на все село грянул Шаляпин и оглушил покровских баб и
мужиков:
Люди гибнут за металл, за-а мета-алл!
Сатана там правит бал,
там пра-авит бааааа...л!
Распутин показывал мужикам рубахи свои:
-- Сама царицка и вышивала. Вот и метка ее на подоле. Все поверили, что
рубахи на Распутине истинно царские. Но поняли так, что Распутин царей
обворовал.
-- Ой, Гриша, а не страшно ли тебе? -- спрашивали.
-- Да кто меня тронет-то?
Дедушка Силантий дал ему практический совет:
-- Я тебе, Гришок, такое скажу. Коли наворовался от царей, так теперь
скройся и затихни. Как бы не проведали, что ты тута гуляешь... Тадысь
погубят. Ей-ей, во сне кишкою удавят!
-- А што мне цари! -- кочевряжился Распутин, хмелея пуще прежнего. -- Я
с ними запросто... Бывалоча, еще сплю. А ко мне уже телефоны наяривают.
Опять зовут чай пить. Без меня и не сядут. Царь мне в ноги кланялся, а
царицу эту самую я на себе таскал. Хватал ее всяко. Она ничего! Не кусачая.
Исправнику Казимирову он вдруг заявил:
-- А попа Ильина на селе живым не оставлю. Он, вражья сила, на меня
донос накатал. Будто я жития неправедного... Ну, так я ему сейчас устрою
житие! Пошли все со мной...
Распутин переколотил стекла в окнах отца Николая; несчаст-ный
священник, выставясь наружу, возмущался с плачем:
-- В экий морозище, анафема, ты меня без стекол оставил. Господин
исправник, почто стоите? Почто не прикажете? Да кто он таков, чтобы
служителю церкви стекла выбивать?
-- Ах ты, мать твою... -- отвечал "старец". -- Ты ишо узна-ешь, кто я
такой. Нонеча я стал возжигателем царских лампад, и таким гугнявцам, как ты,
я не чета...
...Через годы, когда имя Распутина уже гремело по России, дотошные
корреспонденты петербургских газет доискались и до бедного священника
Николая Ильина, которого нашли в задвенном таежном улусе, среди якутов и
политических ссыльных.
-- Небось на Москве-то сейчас солнышко тепленькое, -- ска-зал он и
заплакал. -- Это Гришка сюда запек. Теперь, видать, и до смерти не выберусь
на родину...
* * *
Вскоре поставил Распутин в селе Покровском новый дом для себя и своего
семейства -- двухэтажный, нарядный, кры-шу покрыл железом. Изнутри убрал
комнаты коврами и зерка-лами, по углам расставил пальмы и фикусы, завел
множество кошек (он их любил). Стали навещать его здесь петербургские дамы в
шляпах, убранных цветами, в пышнейших юбках коло-колом, в белых блузочках, с
зонтиками-тросточками... Спра-шивали у покровских сельчан:
-- Простите, а где здесь старец живет?
-- А эвон... его дом завсегда отличишь от мужицкого.
Металась по улицам сумасшедшая генеральша Лохтина, Мунька Головина, на
всех презрительно щурясь, записывала в книжечку афоризмы от старца
Придворные дамы переодевались в крестьян-ские сарафаны и широкие поневы,
повязывали прически платка-ми, ходили босиком по траве. А по вечерам Гришка
забирал их всех и гуртом отводил в баню, где долго и усердно все парились.
Парашка ни во что не вмешивалась, но не выносила, если дамы целовали
Распутина в лицо. Покровские жители видели, как она, схватив большущий дрын,
гоняла по улице генеральшу Лох-тину, крича при этом:
-- Не дам целовать Гришку в голову! В баню ходишь -- и ходи, но в
голову, мерзавка, не смей...
Почему она так высоко ценила именно голову Распутина -- этого мы,
читатель, никогда не узнаем!
Наезжали в Покровское и корреспонденты столичных газет. Однажды на
улице села появился городской шпингалет в желтых ботинках, он тащил на своем
горбу от пристани ящик фотоаппа-рата с треногой.
Бежали следом за ним мальчишки, прося:
-- Дяденька, сыми... сыми меня, дяденька!
-- Брысь, мелюзга, тут дело серьезное. Буду вашего старца сни-мать.
Распутин дома. Распутин на телеге. Распутин входит в хлев. Распутин выходит
из хлева... Где тут баня его?
От тюменского вокзала летели теперь в таежную нежиль, в буреломный
треск, летели, взметывая гривы и звеня бубенцами, летели в село Покровское
-- тройки, тройки, тройки...
Ехали в них -- бабы, бабы, бабы!
Одни были умные. А другие были дуры.
Старые ехали. И совсем юные гимназистки.
А назывались все они одинаково.
Кратко и выразительно.
Как на заборе!
Ежели кто под меня попал, тот на меня уже
не вскочит! Клопов не бойся. Ежели кусают -- чешись!
Из афоризмов Распутина
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РЕАКЦИЯ - СОДОМ И ГОМОРРА *
(Лето 1907-го - конец 1910-го)
Прелюдия. 1. Скандальная жизнь. 2. Cela me chataville. 3. Хоть то-пор
вешай! 4. Гром и молния. 5. Мой пупсик -- Мольтке. 6. Бархатный сезон. 7.
Изгнание блудного беса. 8. Родные пенаты. 9. Вундеркинд с са-харной
головкой. 10. Коловращение жизни. 11. И даже бетонные трубы. 12. Три опасных
свидания. 13. На высшем и низшем уровне. Финал.
ПРЕЛЮДИЯ К ТРЕТЬЕЙ ЧАСТИ
Столыпин, размашисто и нервно, строчил царю, что
"члены Думы правой партии после молебна пропели гимн и огласили залы
Таврического дворца возгласами "ура"... при этом левые не вста-вали!".
Николай II отвечал премьеру: "Поведение левых характер-но, чтобы не сказать
-- неприлично... Будьте бодры, стойки и осторожны. Велик бог земли русской!"
Таврический дворец подно-вили, да столь "удачно", что крыша зала заседаний
рухнула. Счас-тье, что это случилось в перерыве, а то бы от "народных
избранни-ков" только сок брызнул! Крыша обрушилась на скамьи левых
де-путатов, зато кресла правых загадочно уцелели. Столыпин, хрипя от ярости,
доказывал газетчикам, что злостного умысла не было, просто деньги для
ремонта дворца, как водится, заранее разворо-вали! Впрочем, к чему
высокопарные слова, если вторую Думу разогнали, как и первую. Это случилось
2 июня 1907 года, а на другой же день Столыпин изменил избирательные законы.
Третью Думу подобрали уже на столыпинский вкус. Вот, к примеру, депу-таты от
Петербургской губернии: фон Анрепп -- профессор су-дебной медицины, Беляев
-- лесопромышленник, Кутлер -- быв-ший министр, Лерхе -- инспектор банка,
Милюков -- профессор истории, Родичев -- присяжный поверенный, фон Крузе --
мировой судья, Смирнов -- царскосельский купец, Трифонов -- сельский
лавочник, и только один рабочий -- Н.Г.Полетаев, -- через руки которого
проходила тогда переписка Ленина с питерс-кими большевиками... "Сначала
успокоение, затем реформы, -- твердил Столыпин. -- Мне не нужны великие
потрясения, а мне нужна великая Россия". Революция уходила в подполье, и
Распу-тин в эти дни заверил царя, что "покушений больше не будет". Николай
II столь свято уверовал в Гришку, что рискнул появиться на улицах столицы,
и... попал под трамвай! Вагоновожатый резко затормозил (за что и был потом
награжден деньгами), а Распутин торжествовал:
-- А я што тебе говорил, папа? Вишь, даже трамвай тебя не берет...
Покеда я жив, с вами беды не случится. Верь мне!
* * *
Реакция неизменно сопряжена с падением нравов. Знатную публику вдруг
охватила эпидемия разводов, чего раньше не было и в помине. Теперь дамы
петербургского света рассуждали:
-- "Анну Каренину" читать уже невозможно -- так глупо и так пошло! В
наше время Анна просто развелась бы с мужем через хорошего адвоката и вышла
бы за Вронского... А в таком случае к чему весь этот длинный и нудный роман?
Среди студенчества раздался коварный призыв: "Долой рево-люционный
аскетизм, да здравствуют радости жизни! Потратим время с пользой и
удовольствием..." Арцыбашев уже сочинил сво-его нашумевшего "Санина";
женщины в этом романе волнова-лись, как "молодые красивые кобылы", а мужчины
изгибались перед женщинами, как "горячие веселые жеребцы". Русские газеты (и
без того скандалезные) запестрели вот такими объявлениями:
"ОДИНОКАЯ БАРЫШНЯ ищет добрпрдч. г-на с капит., согл. позир. в париж.
стиле".
"МУЖЧИНА 60 ЛЕТ (еще бодр) ищет даму для про-вожд. врем. на кур.".
"МОЛ. ВЕС. ДАМА жел. сопр. один. мужч. в поезде".
"ЧУЖДАЯ ПРЕДРАССУДКОВ интер. женщ. принимает на даче, согл. в отъезд".
"ОДИНОКАЯ ДАМА (ход без швейцара) сдает комн. для мужч., брак при
взаимн. Симп.".
Всюду возникали, словно поганки после дождя, темные и по-рочные
общества. Молва разносила весть об орловских "Огарках", о московском "Союзе
пива и воли", о минской "Лиге свободной любви", о казанской веселой
"Минутке", о беспардонном кобеля-честве киевской "Дорефы"... Женщина
перестала быть объектом воздыханий возле ее ног. Теперь романисты писали о
красавицах:
"Ах, какое у нее богатое тело -- хоть сейчас отвози в анатомичес-кий
театр!" А разочарованные россияне говорили уныло:
-- Наверное, так и надо! Чем гаже -- тем лучше...
Великая русская литература в эти годы потеряла целомудрие. Рукавишников
умудрился сблудить даже со статуей Мефистофеля:
И встал я. Взял статую. Чугунную. Пустую.
Легли в постель мы рядом. Прижался черт ко мне.
Федор Сологуб откровенно проповедовал садизм:
Расстегни свои застежки и завязки развяжи,
Тело, жаждущее боли, нестыдливо обнажи.
Чтобы тело без ломехи долго-долго истязать,
Надо руки, надо ноги крепко к кольцам привязать.
Чтобы глупые соседи не пришли бы подсмотреть,
Надо окна занавесить, надо двери запереть.
В низу газетных колонок теперь набирали свеженькую ин-формацию из
провинции: "Гимназистка 14 л. Таня Б. разреши-лась от бремени здоровым
мальчиком; двух гимназисток 4-го и 6-го классов исключили из гимназии за
беременность, поста-вив им двойки за поведение... Родители возмущены!"
К.А.Пос-се в своих публичных лекциях призывал молодежь хотя бы один месяц не
посещать домов терпимости, чтобы на сбереженные от воздержания деньги
образовать читальни для просвещения народа. Где тут кончается умный и где
начинается круглый ду-рак -- я не знаю! Юбилей Льва Толстого проходил под
знаком "полового вопроса": первую часть речей посвящали восхвале-нию гения,
потом рассуждали о половом подборе. Результат этого "вопроса", поставленного
в эпоху столыпинской реакции на ребро, не замедлил сказаться. В таких
случаях следует отбро-сить все красоты стиля и не бояться черствых таблиц
статис-тики. Вот подлинная шкала самоубийств в России только за осенние
месяцы, самые тоскливые на Руси -- от сентября до декабря:
в 1905 году -- 34 чел. (разгар революции);
в 1906 году -- 243 чел. (начало реакции);
в 1907 году -- 781 чел. (утверждение реакции).
Я не боюсь таблиц, ибо знаю их деловую наглядную силу.
Реакция -- это не только политический пресс. Это опустоше-ние души,
надлом психики, неумение найти место в жизни, это разброд сознания, это
алкоголь и наркотики, это ночь в скользких объятиях проститутки. Жизнь в
такие моменты истории взвинченно-обострена; она характерна не взлетами духа,
а лишь страстями, ползущими где-то понизу жизни, которая уже перестала людей
удовлетворять. Отсюда -- подлости, измены, растление.
* * *
Полковник Николай Николаевич Кулябка -- начальник Ки-евского охранного
отделения. В его жизни был один анекдот.
-- Не беспокойтесь, он не похабный... Знаете, -- рассказывал Кулябка,
-- я чрезвычайно благодарен революционерам. Они спасли мне жизнь! Врачи
меня, как чахоточного в последнем градусе, заочно приговорили к смерти.
Эсеры тоже приговорили к смерти. Приговоренный дважды уже не погибнет...
Когда в меня стреля-ли, одна из эсеровских пуль вошла в грудь и навсегда
затворила в легком роковую каверну! Я был спасен.
Сейчас Кулябка сидел у себя дома. В двери просунулась стри-женая голова
сына с оттопыренными ушами:
-- Папа, уже поздно. Можно я спать лягу?
-- Нет. Выучи урок, тогда ляжешь. А если завтра не исправишь единицы, я
тебя выдеру, как последнего сукина сына.
Кулябка перед сном просматривал донесения тайных аген-тов о подпольном
обществе "Дорефа"; на дверях этого сборища была надпись: ВОШЕДШИМ СЮДА НЕТ
ВЫХОДА! Агентура сообщала, что девушки остались в чулках и шляпах, а юноши в
котелках и при галстуках -- в таком неглиже устроили танцы. Работая синим
карандашом, Кулябка подчеркивал в списках "Дорефы" знакомые фамилии
участников этого "подполья"... Все дети почтенных родителей! Из швейцарской,
где постоян-но дежурил переодетый жандарм, раздался звонок -- явился
нежданный посетитель.
-- Так поздно? Кто он? И что надо? -- спросил Кулябка.
-- Мордка Гершов Богров, называет себя Дмитрием Григорьевичем, сын
присяжного поверенного, студент университета... Выражает большое нетерпение
видеть вас лично.
-- Хорошо. Пусть поднимется ко мне...
Из-за двери слышался бубнеж сына: "Знаете ли вы украин-скую ночь? О,
нет, вы не знаете украинской ночи..." Кулябка распахнул двери из кабинета в
комнаты, наказал:
-- Убери учебник -- и спать! А завтра выдеру...
Поджидая студента, Кулябка усмехнулся; ведь он только что подчеркнул
имя Д.Г.Богрова в списках "Дорефы". Отец этого юно-ши -- видная фигура: пять
домов в Киеве, под Кременчугом бога-тая вилла, семья живет в зелени
Бибиковского бульвара.
-- Да, да! Входите... Прошу прощения, что принимаю вас не при мундире.
Но я дома. Уже вне служебных обязанностей.
На пороге жандармской квартиры стоял молодой человек в пенсне. Довольно
высокий. С румянцем на щеках. Отвислые губы, сморщенные. Он их все время
подбирает, чтобы закрыть очень длинные передние зубы. Лоб небольшой, но
хорошо сформирован. "С такой внешностью, -- машинально заметил Кулябка, --
Богров весьма удобен для наружного за ним наблюдения..."
-- Прошу, садитесь. Что вас привело ко мне?
Увидев перед собой дубоватого полковника в домашних шле-панцах, Богров
сразу решил, что эта упрощенная скотина вряд ли способна оценить все нюансы
его тонкой ущемленной души, а потому, сев на диван, он начал с некоторым
нахальством:
-- Не стану затруднять вас прослушиванием сложной гаммы моих
настроений. Скажу проще: революция, столь бесславно про-горевшая, одним
своим крылом задела и меня. Да, я состоял в обществе киевских анархистов.
Нет, я никого не шлепнул, в "эк-сах" не участвовал и вот... Решил прибегнуть
к вам. Извините за позднее вторжение. Я отлично понимаю, это не совсем
вежливо с моей стороны, но ведь в вашем деле это простительно. Просто я не
хотел, чтобы кто-либо видел меня посещающим вас.
Кулябка развернул стул и сел на него верхом, расставив ноги словно в
седле. Молча вздохнул. Возникла пауза.
-- Так чего же вы от меня хотите? -- спросил он.
Ему, конечно, было уже ясно, ради чего пришлялся к нему Богров, но этот
злодейский вопрос полковник соору-дил умышленно, чтобы Иуда, явившийся в
полночь ради по-лучения тридцати сребреников, покрутился на диване, слов-но
глупый пескарь, попавший на раскаленную сковородку.. Богров смутился.
-- Надеюсь, -- начал он, -- вы понимаете, что этот мой шаг определен
большим внутренним напряжением и сделкой... Если угодно, пусть будет так:
именно сделкой с нормами морали.
-- А у вас есть "нормы"? -- равнодушно спросил Кулябка, памятуя о
списках тайной "Дорефы" и пытаясь представить себе этого подонка в котелке и
при галстуке танцующим с девицей в одних чулках (картина получалась
отвратная).
-- Простите, но они есть! -- вспыхнул Богров.
-- Любопытно... даже очень, -- с иронией произнес Ку-лябка. -- А
все-таки я не понимаю, ради чего вы пожаловали?
-- Я и так выразил все достаточно ясно.
-- Вы ничего не выразили. Пришли и... томитесь. Богров это понял,
натужно выдавил из себя:
-- Я согласен сотрудничать с вами.
-- Опять непонятно! -- обрезал его Кулябка. -- Что значит "согласны"?
Можно подумать, я взял палку и лупил вас до тех пор, пока вы не согласились.
Нет, вы не согласились, как это бывает с другими, измученными тюрьмой и
ужасом перед каз-нью. Вы, милейший, сами пришли ко мне и сказали: я --
ваш!.. Так ведь?
-- Да, -- поник Богров, -- кажется, это так.
-- Бывает, бывает... -- отвечал Кулябка, вроде сочувствуя. -- А что же
именно заставило вас предложить нам свои услуга? Вопрос сложный, но Богров
реагировал без промедления:
-- Я убедился на собственном опыте, что вся эта свора рево-люционеров
не что иное, как обычная шайка бандитов...
Ясно, что этот "блин" испечен Богровым еще на улице и в горячем
состоянии, с пылу и с жару, донесен им до кабинета Кулябки. Жандармские же
полковники на Руси дураками ни-когда не были, напротив, их отличало большое
знание челове-ческой психологии, и в данном ответе Николай Николаевич сразу
уловил фальшь.
-- Ну, а теперь выскажитесь точнее. Не стесняйтесь. На этот раз Богров
уже не спешил -- прежде подумал:
-- Видите ли, мой папа обеспеченный человек. Хотя я и еврей, но мои
красивые тетки замужем за видными русскими чиновника-ми. Хочу быть присяжным
поверенным и, надеюсь, им стану. У меня нет обоснованных конфликтов с
самодержавной властью, чтобы выступать на борьбу с нею... Зачем мне это?
-- Вы уже близки к истине, но еще бегаете по сторонам... Выкладывайте!
-- рявкнул Кулябка грубовато. -- Ведь я вас за шкирку к себе не тянул, сами
пришли, так будьте откровеннее...
Конечно, Богров не мог думать, что в лице начальника киев-ской охранки
он встретит человека тоньше его самого и проница-тельнее. Пришлось убрать
общие слова, за которыми стоял туман благородства, и перейти к самым
обыденным фактам:
-- Папа с мамой недавно ездили в Ниццу и брали меня с собой. Я имел
неосторожность проиграть в рулетку тысячу пять-сот франков.
-- И теперь хотите, чтобы я, старый дурак, дал вам их? От прежней
наглости Богрова не осталось и следа.
-- Вы не совсем поняли меня, -- бормотнул он жалко.
-- Да понял! -- отмахнулся Кулябка как от мухи. -- Не такой уж вы
Шопенгауэр, чтобы вас не понять. -- И вдруг обрушил на него лавину брани: --
Щенок паршивый, сопля поганая, продул-ся в рулетку, а теперь хочет продавать
своих товарищей?! Этому, что ли, учили тебя твои благородные родители?
Богров был уничтожен. Наивно прозвучали его слова:
-- Но папа дает мне всего полсотни в месяц, Кулак жандарма в бешенстве
молотил по столу.
-- Так на что же ты, подонок, их тратишь?
-- Разрешите мне уйти? -- живо поднялся Богров.
-- Сидеть! -- гаркнул Кулябка. -- Или тебе кажется, что здесь
романтика? Нет, братец. И над нашей лавочкой, как и в твоей вонючей
"Дорефе", золотом выбиты слова: ВОШЕДШИМ СЮДА ВЫХОДА НЕТ. -- Богров при этом
даже вздрогнул. -- Я тебе не папа с мамой, -- продолжал Кулябка спокойнее,
-- и давать буду по сотне. А за долг в рулетку расквитайся-ка, братец, сам!
Встретив на себе обратный колючий взгляд, Кулябка вдруг по-нял, что
перед ним не желторотый птенец, не знающий, где подза-нять деньжонок, --
нет, перед ним предстал опытный гешефтма-хер, который пятьдесят рубликов от
папеньки уже расчетливо при-ложил к ста рублям от жандармов, и теперь он,
остродумающий подлец, уже прикидывает, на сколько ему этих доходов хватит...
Кулябка с треском выложил перед ним сотню:
-- Забирай. А теперь подумай и здесь же, не выходя на улицу, избери для
себя тайную кличку... псевдоним.
Предложив это, он смотрел с интересом: "Наверняка изберет себе имя --
как с театральной афиши!" Жандарм не ошибся:
-- С вашего разрешения я буду Аленским.
-- Так и запишем. Нам плевать...
Но рядом с этим именем новорожденного агента-провока-тора Кулябка
записал и второе, придуманное самим: Капустянский -- это уже для внутреннего
употребления (точнее -- для сыщиков). Николай Николаевич любезно проводил
Богро-ва до швейцарской.
-- Я пойду спать, -- сказал он жандарму. -- Так намотался за день, что
ноги не держат. Больше меня не тревожить... Но сон Кулябки был нарушен
звонком по телефону.
-- Докладываю, -- сообщил агент наружного наблюдения, -- гости от
Шантеклера выкатились в половине третьего. Замечены: Фурман, Бродский,
Фишман, Марголин и Фельдзер...
-- Это не все, -- сонно сообразил Кулябка, -- в гостях у Шантеклера был
еще австрийский консул Альтшуллер. Где он?
-- Не выходил, -- отвечал агент. -- Остался ночевать.
-- Хорошенькая история, -- буркнул Кулябка.
История грязная: в доме киевского генерал-губернатора Сухомлинова,
прозванного Шантеклером, остался ночевать некто Альтшуллер, подозреваемый в
шпионаже в пользу Австро-Венгрии, причем секретные документы об этих
подозрениях находятся в том же доме, где он сейчас ночует...
* * *
В эту ночь на темном горизонте русской истории замерцала звезда
провокации.
Осыпались листья осени 1907 года.
1. СКАНДАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
Каждая женщина вправе сама решать, сколько ей
лет. Марии Федоровне исполнилось уже шестьдесят, но вдовая царица была еще
миниатюрна, как барышня. При резких движениях на ней по-свистывала жесткая
парча, в руке трещал костяной веер; на груди Гневной умещалось, трижды
обернутое вокруг шеи, драгоценное ожерелье из двухсот восемнадцати жемчужин
-- каждая с виног-радину. Когда революция пошла на убыль, она съездила в
Вену, где существовал единственный в мире Институт красоты. Там ей надрезали
веки глаз, в которые врастили каучуковые ресницы -- как шпильки! Лицо
стареющей женщины облили каким-то фар-форовым воском, предупредив, что за
успех не ручаются. Это вер-но: "фарфор" сразу дал массу мельчайших трещинок,
отчего лицо императрицы стало похоже на антикварную тарелку. После этой
рискованной операции Мария Федоровна сразу же произвела вто-рую. Неожиданно
для всех она вышла замуж. Из трех своих любов-ников царица выбрала в мужья
одного -- своего гофмейстера кня-зя Георгия Шервашидзе...
В Царском Селе она появлялась как майская гроза.
Между сыном и матерью возник серьезный разговор:
-- Я слышала, Ники, что ты недоволен Столыпиным. Но без
него тебе нечего делать. Можешь сразу убираться в Швейцарию!
Только он, последний русский дворянин, еще способен скрутить
революцию. А на кого ты еще мог бы так опереться?
-- На Руси, мама, народу хватает.
-- А тебе кто нужен... народ или министры? Столыпин -- это наш Бисмарк,
так не повтори ошибки кузена Вилли, который много потерял, удалив с мостика
главного лоцмана германской политики. Где ты еще найдешь второго Столыпина?
Камарилья льстецов и жуликов способна поставить лишь петрушку для
при-дворной ярмарки.
-- Бог еще не покинул меня, -- отвечал император.
-- Бог! -- воскликнула мать. -- У тебя с ним какие-то стран-ные
отношения. Ты говоришь "я и бог" в таком тоне, словно бог уже генерал-майор,
а ты пока еще только полковник...
В этом году русский обыватель придумал про царя такую загад-ку: "Первый
дворянин, хороший семьянин, в тереме гуляет, сто-лом гадает -- стол мой,
столишко, один сынишка, четверо до-чек, женка да мать, а... куда бежать?"
Алисе царь говорил:
-- В Древнем Риме толпа требовала у цезарей хлеба и зрелищ, а сейчас от
нас хотят видеть только скандалы. -- При встречах с премьером он пытался
шутить: -- Петр Аркадьич, а ведь вы -- мой император! -- Но за шуткой
таилось уязвленное самолюбие. Столыпин -- монолитная фигура реакции, и этот
классический монумент самодержавия отбрасывал на престол такую густую тень,
в которой совсем уже не был различим император. Николай II не раз уже
пытался накинуть узду на премьера: -- Петр Аркадьич, отчего вы так
старательно избегаете Распутина?
-- Ваше величество, -- отвечал тот, непокорный, -- да будет позволено
мне самому избирать для себя приятелей...
На парадах, когда Николай II, сидя в седле, перебирал пово-дья, пальцы
рук его безбожно тряслись, и лощеные гусарские эс-кадроны, в которых было
немало мастер