ырьке, медленно остывая, отходя от разбитой водокачки, от скрещения трасс за нею, от низкой крутой "змейки" и от захода на эту полосу близ хутора, приглядеться, куда же вынес его очередной зигзаг наступления, какова она, очищенная от оккупантов местность. Размытые дождями, осыпающиеся под ветром глинистые гнезда и окопы. Уже и не понять, кому они служили. Немцам и нашим, наверно. Два года бороновали степь туда-обратно взрывчаткой и сталью, а выбрать полосу, чтобы посадить полк "ил-вторых", нетрудно. За сумеречной балкой, на суху - мазанки, сараи, колодезный журавль. Пехота прошла вперед не задерживаясь. Борис Силаев вступает в хуторок в своем видавшем виды комбинезоне. Верх его расстегнут, планшет - через плечо до пят, очкастый шлемофон приторочен к поясному ремню, разумеется, в фуражке, ее яркие цвета и блестки - для торжества. Конон-Рыжий прослышал, будто неподалеку от хутора встречать наших вышел отряд мальчишек в красных галстуках, с пионерским знаменем и трофейными автоматами - два года отряд пребывал в подполье, вредил оккупантам и не попадался... На отшибе хутор, в стороне. Нет здесь дощатых подставок, тумб, как на перекрестке в городе Шахты или в Таганроге, где регулировщицы царят, властвуют жестом, будто на сцене... Тихо в хуторе. "Цоб-цобе!" - хлещет возница по ребрам меланхоличного одра. В конце проулка, возле афиши на газетном листке, обещающем отпуск керосина, - скопление пестрых лоскутов и говор. - В Севастополе нас встретят, вот где, - говорит Конон-Рыжий коротко, не печаля по возможности светлого часа. Но последние дни Херсонеса, отход с крымской земли июньской ночью проживут в старшине до гроба: как, грузнея от усталости, ткнулся он носом в прибрежную гальку, пополз к воде на коленях и увидел во тьме катерок, малым ходом огибавший Херсонесский мыс, спасавший от немецких минометов и орудий тех, кто жался к отвесному берегу... канат за кормой катера, ухваченный Степаном с последней попытки... как, закинув ногу, вязался он к нему своим брючным ремнем... Далек еще Севастополь, далек Крым, на пути к Херсонесу - хутор. Худой, поросший щетиной дед направляет хлопчиков, волокущих к колодцу камень взамен разбитого противовеса. Камень громоздок, тяжел для детской команды... а одеты ребятишки, господи... рвань, окопные обноски. Жабьего цвета пилотка на одном сползает на нос, ступни обмотаны тряпьем. Не спорится работа у детишек, отвлекла их разродившаяся под плетнем сука. "Расшаперилась!" - неодобрительно, с чужого голоса басит малец... Жизнь. "Отбитый у врага хутор", - как говорит капитан Комлев. Не взятый, не вызволенный, не освобожденный - отбитый. Отбитая у врага жизнь. И в подтверждение жизни, в награду за нее, - стая писем, едва ли не первая с начала миусских боев, неожиданная, из таких далеких миров, что Борис долго вертит в руках треугольничек, соображая, чьи же это инициалы "А. Т."? - дом, училище, ЗАП так от него отошли, отодвинулись, как будто он не месяц на фронте, а годы... но все, что в прожитой жизни коснулось сердца, видится ярко. "А. Т." - Анюта Топоркова. Когда их команда, их капелла сержантов-выпускников летного училища, расположилась на травке возле проходной ЗАПа, ему велено было отыскать местное начальство, и он по шатким, подопревшим мосткам направился вдоль плаца, окруженного забором. Репродуктор над плацем гремел: "Иди, любимый мой, родной, суровый час принес разлуку", а с крылечка домика, стоявшего вдоль мостков, сходила девчушка. Сходила неторопливо и осмотрительно: придержав шаг, свесила со ступеньки узкий носок в синей прорезиненной тапке, Тем, кто находился сзади, возле проходной, могло показаться, будто она одного с Борисом роста... пышноволосая юница в скинутой на плечи светлой косынке под цвет глаз предстала перед командой вновь прибывших как-то не ко времени и но к месту, ибо в центре всего был выжженный солнцем плац, полигон за лесом и - в не садящихся клубах пыли - аэродром, катапультирующий курсом на Сталинград, на Сталинград, на Сталинград маршевые полки. В тот момент, когда он поравнялся с крыльцом, она сошла на мостки; не упредила его, не переждала - пошла с ним рядом, беззаботно и даже озорно. "Никак Силаев сестренку встретил", - сказал кто-то из ребят. Сказал, как припечатал. Должно быть, на расстояние передался тон свойских, братско-сестринских отношений, как бы существующих между ними. Вчерашняя школьница была ему по плечо, это всем бросалось в глаза на плацу, где Анюта вместе с подружками постарше наблюдала, лузгая семечки, как учат летчиков печатать шаг и козырять начальству, а потом, по заведенному обычаю, вытягивала его в сторонку, к каменной ограде, чтобы условиться о встрече на вечер; он слушал ее, вытирая пот, кативший с него градом. Однажды, когда сержантская команда ремонтировала тракт, она катила по своим делам в телеге, груженной обмундированием. Остановилась, сошла, прогулялась с ним под руку туда-обратно, погнала дальше... На вещесклад, где работала и куда через накладные, через приходно-расходные книги, разговоры каптенармусов каждодневно сходилось и обсуждалось все то, что Борис узнавал в курилках, на занятиях, из приказов: "погиб", "разбился", "не вернулся", "геройский", "без вести", "упал в болото", "направил свой горящий ИЛ"... Этим, ничем иным, как этим, в первую очередь объяснялось, что их знакомство не развилось, все переносилось, отодвигалось на потом, до сроков, которые наступят... В день, когда Борис улетал на фронт, Анюта, все знавшая, примчалась к шлагбауму, перекрывавшему въезд на летное поле. Он не ждал ее там. Вообще не ждал, не видел. Как теперь уяснилось из письма, только что полученного, стоял в полуторке к ней спиной. Она не подала знака, не крикнула, смотрела вслед грузовику, увозившему летчиков к самолетам, а когда они взлетели, глядела в небо и гадала, какой самолет его, Бориса. Пририсовав в конце письма крестики, обозначавшие строй уходивших на фронт "ил-вторых", вопросительным знаком спрашивала - верно ли, угадала ли? - Нет, - припомнил Борис, - не угадала. В заботах Анюты, в ее интересах была трогательность и детскость. Детскость, навсегда похороненная в нем Миусом. Он отложил Анютин треугольник, принялся разбирать вещи Жени Столярова. На каждой тетради сделана пометка: "Отправить по адресу: Москва, Солянка, 1, кв. 25, Маркову Г. В.". Надписи сделаны Жениной рукой не размашисто, тщательность, ему не свойственная, усиливает... наказ? распоряжение? Не предсмертное же? Распоряжение "на худой конец", скажем так. И что, как же теперь? - Вздыхаешь, Силаев? - застал его в этих раздумьях Комлев. - Жалко, товарищ капитан, - сказал Борис, упрятывая тетради. - Жалко! - повторил Комлев, складка возле его рта углубилась. Спокойствие его лица и глаз задело Бориса. Отстоявшееся в нем терпение. Оно в Комлеве давно, всегда, но отметил его Силаев только сейчас, точнее - почувствовал, насколько мера его превосходит то, чем располагает он, Силаев. - Технари восстановили в поле ИЛ, надо его перегнать домой, - сказал Комлев. - Вопросы? Не бог весть какое поручение, "каботажный" маршрут, двадцать три минуты лета по прямой. Но Силаев без вопросов не умеет. Любое поручение встречает тихим, внятным, однако, сомнением: верно ли он понял? Не ошибся ли командир? Не ошибся. И уже на месте Силаев сам, без подсказки, должен решать все, в частности как быть ему с технарями-ремонтниками: отправлять их домой своим ходом или же грузить на собственный риск и страх всю троицу, всю ее гремучую, громоздкую поклажу в кабину стрелка? - Только быстро у меня! - прикрикнул Борис на технарей для порядка, спешить ему, собственно, было некуда, скорее напротив, не мешало кое-что обдумать, поразмыслить, как изменится центровка самолета, как пойдет разбег по целине... В заботе о благополучном отрыве от степного поля, он с деланной строгостью, будто чем-то недовольный, наблюдал за суетой ремонтников, убиравших "козелки" в заднюю кабину; под колпак стрелка они карабкались, мешая друг дружке, в "скворешне" теснились, один складывался калачиком, другой гнулся в три погибели, чтобы не заколодить турель хвостового пулемета... И в мыслях не имел Борис, что эти едва ему знакомые, оголодавшие, обросшие щетиной работяги, выбравшись дома из "скворешни" и исчезнув в направлении столовой, напомнят ему о себе. Да как... "О Силаеве идет молва!" - услышал он на стоянке за своей спиной, и замер. "Молва" пошла от них, от ремонтников... Правда, "молва" не выходила за пределы двух-трех землянок, исчерпываясь фразой о летчике Силаеве, "который, хотя и молодой...". А когда Комлев подловил на перегоне быстрый бронепоезд немцев и армейская газета посвятила атаке находчивых штурмовиков полосу: "Громить врага, как бьют его летчики капитана Комлева!", то - коротка земная слава - благодеяния Силаева были забыты; Борис вспоминал о ремонтниках благодарно. "Зря я на них шумел, на ремонтников, - задним числом вздыхал Силаев. - Такие трудяги"... Разрыв, дистанция между ним и капитаном давала о себе знать постоянно. Осенью сорок третьего года на одном из фронтовых аэродромов Донбасса в ранний час дважды звучала команда: "Запускай моторы!", дважды: "Отбой!", но и после этого восемь лучших, отборных экипажей, нацеленных на Пологи и далее, на высоту 43,1, где колобродит переменчивая фронтовая фортуна, продолжали томиться ожиданием, - обстановка на переднем крае не прояснялась. То наши под губительным огнем захватывают укрепленные склоны на главном направлении прорыва, то противник, контратакуя танками и авиацией, занимает ключевые траншеи. "Из рук в руки, из рук в руки", - озабоченно повторяют связные, помалкивая об опасности в таких условиях удара по своим... Летчики и стрелки восьмерки пригвождены к кабинам, поверяющие, техники возле них - в ревностной суете. Подчеркивая, демонстративная, что ли, дотошность, с которой в новые, дополнительные сроки осматриваются лючки, крепления, дюриты, есть выражение готовности наземных служб не щадить живота своего, только бы все сошло благополучно, без потерь, и не повторилось бы недавнее ЧП, когда такая же команда избранных, но в шесть единиц, не обнаружив цели, привезла бомбы назад. Терриконы опоясали аэродром, подобно пирамидам. Серой мышкой рыщет среди ИЛов армейский фотограф в надежде щелкнуть панораму и не попасть под руку суеверного аса, сглазить его камерой перед вылетом. Группу ведет майор Крупенин, командир полка; осенью сорок первого года на Южном фронте капитан Крупенин впервые поднимал на врага бомбардировочный полк, теперь, два года спустя, на 4-м Украинском фронте, ему предстоит впервые вести на задание штурмовой авиационный полк. В составе группы, сформированной майором, лучшие летчики полка, как о них говорят - "кадры". "Кадры" - это стаж, опыт, энная степень мастерства, закрепленная в мифе о добром молодце-пилоте, конечно же истребителе, капитане или майоре, блистающем искусством делать в небе все, начиная с умения притереть своего "ишачка" тремя точками на три фонаря "летучая мышь", поставленных буквой "Т". Это также причастность к известным событиям армейской жизни, вроде, например, Киевских маневров. Командир полка не упускает случая сказать о них, да и как забыть ему удачную разведку во главе звена "р-пятых", отмеченную на разборе личной благодарностью наркома, именными часами из его же рук... Киевские маневры, Белорусские, спецкомандировка... Или - Халхин-Гол. Капитан Комлев, который воюет с двадцать второго июня, комэски Кравцов и Карачун, прошедшие огонь и воду, командиры звеньев Казнов и Кузин - "кадры". "Цвет нации", - подвел командир полка под составом восьмерки черту и долго молчал, глядя в список. Шеи не видно, бритая голова вобрана в заостренные плечи. В связи с предстоящим полетом между Крупениным и капитаном Комлевым вышел спор. Полеты "кадров", заявил Комлев, - шаблон. В принципе шаблон, надо от него избавляться. Зачем рисковать ценными летчиками, например, при облете нового района?.. "Облет района - не боевое задание, - возразил командир полка. - Линию фронта не переходим, правда? Так, пристрелка..." - "Мессера", товарищ майор, когда прищучивают и валят, наших намерений не спрашивают, А слетанностью, если на то пошло, сборные группы никогда не блистали. Другое дело: вытащить всех ведущих на передний край, в траншеи, к стереотрубам. Познакомить с расположением целей, системой огня. Тогда каждый начнет думать, как работать. Как заходить на цель, как уходить... Уходить... В нашем деле главное - вовремя смыться..." Командир полка своего мнения не изменил, но есть Крупенину о чем подумать. Летчики в группе как на подбор, однако степень их готовности к бою все-таки не одинакова. Дело в том, что всякий отрыв от полка, от боевых условий сказывается на летчике. Даже короткая пауза по непогоде: подниматься на задание после перерыва труднее, чем в разгар боевой работы с ее ритмом, с внутренней готовностью к предельному напряжению сил. Не говоря уже о борьбе, которую ведет с собой летчик, садясь в кабину ИЛа после ранения, после госпиталя. А сейчас в составе восьмерки три экипажа, только что вернувшихся из тыла, - на новеньких, с заводского конвейера, машинах. По случаю их благополучного прилета майором накануне была заказана баня. Не только из радушия, но и для того, чтобы блудные сыны, свыше месяца куролесившие в тылу, на перегоночной трассе, с ее неистребимым картежно-водочным духом, очистились от скверны. Все три летчика - сталинградцы: Кузин, Алексей Казнов по прозвищу Братуха и Тертышный. Да, Тертышный, именно он... Опыт и зрелость. На них командиром сделана ставка. И все-таки - месяц отлучки... Братуха в баню не пошел. Вымыл голову под рукомойником, сменил белье. На его обветренном лице с густеющим на скулах кирпичным румянцем - выражение сосредоточенности... а грудь летчика под чистым воротом расстегнутой рубахи полыхает багровыми пятнами: жестокий приступ крапивницы. "Опять?" - удивился Силаев, по рассказам Алексея знавший, какие страдания пришлось ему терпеть в разгар боев под Сталинградом, когда все его тело покрылось волдырями, и давно уже не слыхавший от Братухи жалоб. Братуха промолчал, сцепив пальцы рук. Видно было, что он подавлен. "Чем, Оля?", - спросил Силаев. Братуха распрямился. Угадал приятель: Оля. Два года назад Казнов, выпускник летного училища, сидя в запасе и безвыездно пропадая в колхозе, на уборочной, куда гоняли весь авиационный резерв, заливал своей знакомой Оле, будто занят тем, что летает ночью. По особой программе готовится к спецзаданиям. Намекнул на орден, якобы заработанный, но не полученный. Принимала ли она это за чистую монету, или догадывалась, какие чувства руководят Братухой, подогревают его пылкую фантазию, но только отзыв Оли, переданный ему через третьи руки, был окрыляющим: "Братуха содержательный юноша. Я в нем не сомневаюсь". Фронтовая их переписка шла с перебоями, с какой-то вялостью, временами совсем обрывалась. И вот два года спустя командированный в тыл Братуха оказался в городе, где она жила, и на знакомом мосточке, под окнами Олиного дома, куда он мчался, не чуя под собою ног, его перехватила Олина подружка, знавшая Братуху со времен уборочной. На одном дыхании, испуганно и растерянно предупредила: "Не ходи туда, Алеша, не ждут тебя там. Там давно другого ждут. Там другой поселился..." Оля работала на заводе, где они получали машины, и в цех к ней он все-таки пришел. Она его не ждала... Охнула, всплеснула руками, всплакнула и рассмеялась, повела по солнечному проему цеха, со всеми шумно знакомила, объясняла, как дурачку, назначение пилотажных приборов ИЛа, монтаж которых выполнялся в цехе. "Нюра", - указывала Оля в сторону девочки, компонующей прибор; детские пальчики, которыми в свободную минуту Нюра наряжала и прихорашивала самодельного кукленка, ловко ухватывали и соединяли труднодоступные трубочки. Рассказывала о пареньках-подростках, дающих план; прогревая моторы в сильные морозы, пацаны, случается, засыпают в тепле кабины от голода и холода, стужа рвет радиаторы, их приходится менять... "Ты думаешь о смерти?" - неожиданно спросила Оля. Когда вопрос прозвучал, - не прежде того, - он понял, что готов говорить о смерти часами. Ничему другому не учила его война так настойчиво и предметно, как размышлениям о смерти, ничто другое не занимало его мыслей так глубоко, так полно. "Да", - коротко ответил он, со стыдом вспомнив, как хвастал Оле два года назад, хотя реальные события его фронтовой жизни, пожалуй, давали право отнестись к тем россказням снисходительно. Сбиваясь, перечисляла она ему свои пожелания на будущее, свои напутствия. "Возвращайся, мы вас всех ждем", - быстрая острая улыбка скользнула по тонким губам, произнесшим столь великодушное признание. Вспыхнула, поразив Братуху, погасла. Он все вытерпел, ничем себя не унизил. Он хотел одного, чтобы все это скорее кончилось. Но когда они распрощались, желанное облегчение не пришло: в воздухе, в кабине ИЛа, Братуха оказался перед черными зеркальцами пилотажных приборов, собранных Олиными руками. Они располагались так, что, куда бы он ни повернулся, он видел отражение ее лица, ее быструю улыбку, - и снова вспоминал ее подругу на мосточке: "Не ходи туда, Алеша, не ждут тебя там..." Не войной, не боем опечалено, стеснено сердце Братухи. Страдает его самолюбие, но сильнее самолюбия уязвлена его вера в женскую правдивость, разочарование проникает до самых глубин Братухиного существа, напоминая о себе и сейчас, когда летчик наедине с черными зеркальцами приборов ожидает сигнала на штурмовку высоты 43,1. Конечно, все последствия месячного перерыва командиру полка неведомы; но долго тянется предстартовое ожидание, и чего только не передумает за это время майор Крупенин. Так понемногу поднялись в нем и заговорили сомнения относительно Тертышного. По возвращении с завода Тертышный многих огорошил: женился. "Не встречал, не видел, представления не имел!" - отчеканил сияющий молодожен, будучи спрошен, знал ли он свою суженую прежде, и сам удивлялся, как это все у него получилось. "Девятнадцать, - сообщил он, кучерявым джигитом беря в шенкеля парашютную сумку. - Еще братишка - ремесленник, а сестренки нету... Десять классов, плюс это, - прошелся он пальцами по воздуху, как по клавишам, - музыка. Слух. Ребенком возили в Москву", - и ждал отклика, и не обманулся, музыка была оценена. "С первого взгляда, а как же... война! Мать - домохозяйка, папаша - закройщик. С работы на свою Заимку идет, под мышкой - штука. Ах, думаю, папаша, прихватил шевиота зятю на костюм. А он бревешко несет, топить-то нечем... Но, правда, вот, - выставил он напоказ голубой кант, от голенища до стеганого пояса освеживший его галифе: - В моем присутствии за полчаса... Ак-синь-я!" - по складам открыл ее имя Тертышный. Положив указательный палец вдоль сомкнутых губ, покусывая заусеницы, он косил темными блестящими глазами в ту сторону, откуда чувствовалась ему поддержка, - у него какой-то нюх, умение заводить или угадывать в других единомышленников, - но, скорее, обеспокоенно, чем озорно: не видать ли Конон-Рыжего, который помнит Мишу Клюева, его подружку Ксеню, ставшую теперь его, Тертышного, женой. "Красивая?" - спросил его Комлев. Тертышный в ответ - как когда-то Клюев - выставил большой палец и просиял... Были в его внезапной женитьбе нетерпение и какой-то вызов, желание поступить наперекор как бы негласному среди воюющих парней уговору не спешить с этим делом... вызов совестливой осторожности именно сейчас, после того, как, судимый и разжалованный под Сталинградом, он вновь получил офицерское звание, командует звеном. Женатый летчик, всем известно, не так безогляден, как холостяк. А молодожен Тертышный, - после веселой свадьбы, после радостей рая, - поставлен на подавление зенитки... Этим запоздало встревожился майор Крупенин. Что же касается Бориса Силаева, то на фоне "кадров" Силаев, как говорится, не смотрелся. Хотя бы и с формальной стороны: к "кадрам" причислен боевой актив полка от командира звена и выше, а он всего лишь летчик старший. Когда с рассветом потянулась на старт командирская "восьмерка", Борис расположился среди других наблюдателей под камышовой крышей пищеблока со спокойствием солдата, поставленного начальством во второй эшелон, и с беспечным видом зорко прослеживал, кто взят в ответственный полет, кто не взят, какой боевой порядок для "кадров" избран - в мечтах-то летчик старший уже возглавлял группу. Звено, точнее говоря. Со звеном бы он сейчас, пожалуй, справился. Звено, то есть, две пары, четверку штурмовиков, - он бы провел. Справа и слева от Силаева - молодежь, стручки, в полку две-три недели, обо всем судят и рядят громко, - уже идет среди них обычная с началом боевой работы переоценка ценностей, падают вчерашние авторитеты, восходят новые, и этим надо объяснить довольно частые по вечерам воспоминания о героических поступках детства: тот спас утопающую, этот отличился на железнодорожных путях... - Загрузка по шестьсот килограмм? - По шестьсот. - Насчет прикрытия... Вроде как прикроет сам Алелюхин? - Или Амет Хан. - Нас теперь, братцы, трофейный батальон утешит, - объявил светлобородый новичок, по прозвищу Борода, взглядывая на Силаева с готовностью составить ему компанию, как-то услужить. - Конон-Рыжий разведку делал, говорит, рядом, одни девчата... Борис насторожился. О своем близком соседстве трофбат заявил песенкой. Баянист уловил мелодию на слух, и по вечерам, после ужина, страдал над нею. "Татьяна, помнишь дни золотые", - начиналась песенка. Не зная ни Татьяны, ни золотых с ней деньков, Силаев под эти слова и напев уносился в прошлое, в свой родной город, где была школа имени Сергея Мироновича Кирова, компания Жени Столярова, поздние, за полночь, возвращения, недовольства и тревоги мамы... Либо рисовались ему те лазурные времена, которые наступят, когда все снова будет как до войны, но он-то будет другим, самостоятельным, ни. от кого не зависящим... Конон-Рыжий провел его в трофбат одним из первых; девичье лицо в дверях, приветливо распахнутых, - на него в сумерках сеней обращенное лицо Раисы встало перед ним. И то, как смутила, обескуражила его в тот момент, когда он ее увидел, одна подробность, - чубчик из-под кубанки, сдвинутой на затылок, кем-то присоветованный, подпаленный завиток волос, лихо загнутый... Они отвлекали его, мешали, тихий мамин укор слышался ему (предостережение; ведь еще ничего не было); он заметил на щеке Раисы шрамчик; розоватый сверстник его миусской царапины, но не размашистый, пощадивший милое лицо... Предчувствие какой-то перемены, каких-то новых отношений шевельнулось в нем... кубанка, нелепый чубчик для него исчезли. Не сегодня-завтра задождит, думал Силаев, наблюдая, как перестраивается "восьмерка". Зарядит без просвета, с утра до ночи, он и отоспится. Или его командируют на завод. Оттуда по горнозаводской ветке - домой. Хорошо бы начальство том временем рассмотрело наградные. С пустой грудью появляться дома стыдно, невозможно... И на почте перебои. Месяц как отправил маме перевод, просил: получение подтверди. Молчит. Тысяча двести рублей - сумма. Жалко, если не дойдут. Хорошо бы всех повидать. Три месяца в боях - вечность. Как говорят, по войне пора бы уже и домой наведаться. По наградам - рано. Впрочем, лейтенант Тертышный, например, и так прекрасно обошелся: в командировку на завод сорвался молнией; его, правда, в офицерском звании восстановили, под Сталинградом он воевал рядовым. Тертый калач лейтенант. Когда бомбили в море немецкий транспорт, драпавший из Таганрога, Тертышный был где-то сзади, Борис его не видел, а на земле, с глазу на глаз, лейтенант так предложил: "Силаев, ту баржу, которая перевернулась, на двоих запишем, сговорились?" "Но пока я буду путешествовать на завод, домой, с завода, - размышлял Силаев, - трофбат продвинется с войсками, уйдет. И как же тогда с Раисой? Вообще, как с Раисой?" - "Ты не забудешь дорогу ко мне?" - подняла она тяжелые веки и тут же их опустила, то ли смущенно, то ли беспомощно. Они прощались, впереди был день, вылет, два вылета, в ее словах ему послышалась тревога, он Раисе поверил, назавтра примчался к ней, как только сняли готовность, в ужин, ждал ее, томясь вблизи столовой, смело выходя из тени и поспешно прячась; она прошла в строю понурых, уставших девчат под командой худющего старшего лейтенанта рядом, в трех шагах от него, делая вид, будто его не замечает. Он позвал ее, окликнул. Мельком, издали оглянувшись, она одними губами объяснила: "Сегодня не могу!" или "Не выдавай нас!" Можно было понять и так: "Не выдавай!" Он собрался уходить, когда она появилась. "Ты не знаешь нашего старшего лейтенанта!" - говорила она, запыхавшись, гордясь своей смелостью и страшась, что их накроют. "Бежим!" Схватив его руку, она кинулась по теневой стороне проулка, держась штакетника и пригибаясь, - мальчишка с девчонкой... Он-то давно таковым себя не считал, до их побег смешил его, как будто он все-таки мальчишка. В тесной улочке под луной действительно выросла какая-то фигура. "Сюда!" - юркнула Раиса в калитку, и не дыша, прижавшись к нему, выжидала. И он замер, - в готовности поддержать игру, от внезапной близости тела. Чьи-то сапоги прогромыхали мимо. "Пригрей меня", - шепнул Борис. "Домой!" - шепотом ответила она, схватив его руку, помчалась в обратную сторону. Одинокий ИЛ, с низким грохотом ворвавшись в аэродромное пространство, вернул Силаева к предстартовым, сейчас далеким от него заботам. ИЛ пронесся над полем, выстилая сухую траву за хвостом, и крутой, до синего неба "горкой" просалютовал полковому обществу: "Я - здесь!" "Я" - это армейский инспектор по технике пилотирования полковник Потокин. Подобные приветствия импонируют стоянке, когда ИЛы возвращаются с задания. А штаб армии, откуда на "спарке", не боевой, тренировочной машине пожаловал полковник, чтобы усилить контроль за уходящими на задание, квартирует в тылу, на почтительном расстоянии от линии фронта. Так что эффект создался скорее обратный. Но вот полковник, зарулив, направляется в голову стартовой колонны ИЛов. Летчики, сидевшие рядом с Борисом под камышовым навесом, выжидательно смолкают, - инспектор Потокин, с его правом безапелляционного суждения о выучке, о способностях летчиков, влиятельный человек. Седоватый бобрик над открытым лбом; осенний ветер выжимает из светлых глаз полковника слезу, но не ускользает от него колом торчащая шинель среди фюзеляжей - армейский фотограф спешно ретируется... Командир полка, майор Крупенин, стесненный в кабине парашютом и раскинутым планшетом,. производит ему навстречу учтивое телодвижение, распускает застежку шлемофона. Инспектор останавливается подле командирского мотора. Техсостав навостряет уши. Инспектор изъявляет желание пойти на задание в составе восьмерки... Так! "Горка", исполненная Потокиным над аэродромом, сейчас же обретает молодецкий отблеск. Майор Крупенин, естественно, не возражает, нет. Но кое-что он должен уточнить. Вернее, дать разъяснения. Ведь инспектор претендует на место заместителя? А своим заместителем по группе командир полка назначил капитана Комлева. Решение это - твердое, с Комлевым они сработались, слетались... больше того: новые цели, в частности высоту 43,1, Комлев знает, командир же полка ее даже не прощупывал... Короче, Комлев - заместитель, без которого командир полка ни шагу. Но если полковник возьмет в этом вылете на себя другую пару?.. Не меняя представительной позы, Потокин большим пальцем вопросительно указывает себе за спину - принять пару в хвосте? Да, наклоном головы подтверждает Крупенин. Возглавить пару в хвосте. Замкнуть колонну вдвоем с Тертышным. С женатиком Тертышным. Место трудоемкое, "мессеры" только и ждут, чтобы подобрать отставшего, стреляный волк здесь как нельзя лучше. Пауза... Потокин предложение командира полка отклоняет. В таком случае он останется на земле. Выборочно проверит летчиков, свободных от задания. Командир полка затягивает ремешок шлемофона: быть по сему. Сделав выбор, полковник тем же упругим шагом направляется к своей "спарке", и одновременно с этим приходит в движение колесо судьбы Силаева. - Быстрей! - издали машет Борису посыльный. - Меня?! - летчик приподнимается в недоумении. Неусыпной бдительностью наземных служб на одном из самолетов обнаружен дефект, трещина шпангоута. Неисправный самолет от вылета, естественно, отстранен, на его место из резерва поставлена "семнадцатая". "Семнадцатая" - с ним, летчиком Силаевым. О чем ему и просигналил посыльный. "Комлев", - понял Силаев. Ввести его, Силаева, в состав "восьмерки" предложил Комлев. Их последний разговор наедине с комэском был таков: "Как думаешь о партии, Силаев?" - "Высоко думаю". - "Думай". Не командир звена, всего лишь старший летчик, Силаев, в знак высокого доверия поставленный в сборную группу, заартачился: почему разбивают пару Казнов - Силаев?.. Казнова знаю, привык, могу лететь за ним с закрытыми глазами... Еще приказ читали, слетанность пар - основа... Тут рассыпалась над КП ракета к взлету. Полковая головка, семь моторов, молотила воздух, дожидаясь, чтобы строй был восстановлен. - Быстрей! - рявкнули на Бориса. Махнув рукой, дескать, с вами не договоришься, он постарался не сплоховать. Вскочил на крыло "семнадцатой", скользнул в кабину, сманипулировал в ней, - винт завращался, объявив всем, кто за ним наблюдал: "Силаев не задержит, не смажет дела". Вот он рулит в хвост колонны, на правый фланг. Задвинутые "фонари" кабин мерцали бликами, прикрывая и сухие и распаренные волнением лица. Борис катил мимо строя с открытым верхом, как на легковушке. Спина распрямлена, грудь развернута, в посадке головы - готовность обогнуть случайные препятствия, ничем другим не занят, - и вдруг сверкнул в улыбке белозубым ртом. Его улыбку приняли. Подняв "семнадцатую" на виду инспектора и возбужденного аэродрома, Борис споро пошел, так сказать, на сближение с Тертышным. Как раз лейтенант Тертышный оставался в строю без напарника. Как водители, мчась по автостраде на пределе дозволенного, умеют при обгоне схватить обдуваемое ветром, притомленное движением лицо соседа по ряду и все по нему понять, так и Силаев, - на скорости, в три-четыре раза большей, но не уходя, не вырываясь вперед, напротив, держась строго за Тертышным, - так и Силаев, дорожа своим не до конца проверенным еще умением и радуясь ему, отзывался на каждое шевеление лейтенанта в кабине. Он хорошо видел рядом с собой Тертышного, его крутой профиль. После взлета лейтенант долго елозил на сиденье, приноравливался. Что-то ему мешало. Задирался, закатывался рукав, он вскидывал руку... Мала куртка? Напряжение полета, отметил Борис, не заостряло, напротив, сглаживало резкие, оставленные Сталинградом складки на лбу и щеках лейтенанта. По временам он слегка выставлялся вперед, за обрез боковой створки кабины. Вообще Тертышный производил на Бориса двойственное впечатление силы и усталости, .надломленности, скрываемой тщетно, но старательно. Разница в возрасте, в боевом опыте давали себя знать. Но больше другого мешала ему понять Тертышного его женитьба: за неделю непогоды Тертышный, по его словам, "построил отношения", перед которыми Борис терялся... Вера в свою звезду? И в воздухе лейтенант Тертыпгный, случалось, задавал загадки, иной раз ухватывая бога за бороду, но чего-то ему всегда недостает, чтобы удержать ее, чего-то не хватает... неясность - тягостная, неловкая - сопутствует его поступкам. Не так давно на пути от цели вблизи передовой упал подбитый "Иван Грозный", верой и правдой служивший штурмовой авиации, принявшей единообразный, двухкабинный вид. Теперь одноместный самолет-сталинградец выглядел в полку белой вороной. Когда нужен был снимок цели покрупнее, поразборчивей, посылали на фотографирование "Грозного", упрятывая его в середку группы, ,под защиту стрелков; вызывались ходить на нем и отдельные доброхоты-любители, в частности Аполлон Кузин, бывший истребитель, скрывавший под стремлением порезвиться, отвести душу на "Грозном" нежелание брать на себя ответственность ведущего, обременительную, почти всегда для него чреватую неудачами... Нет-нет, да разминал, проветривал "Ивановы косточки" Комлев, - и на Миусе, и на Молочной, вплоть до последнего времени, когда все очевидней становилась его привязанность к безномерной "нолевке", имени пока не имевшей... И вот подбитый "Грозный" грохнулся. Без долгих размышлений скользнул Тертышный на вязкую пахоту вблизи передовой. Как ни велика была спешка, все-таки заметил, что залитый моторным маслом, обрызганный кровью самолет не разбит, - посажен, подлежит ремонту... Выхватил из кабины раненого Аполлона Кузина, усадил вместе со своим стрелком, поднялся в воздух, и все бы кончилось эффектно, как в кино, если бы не сбился с маршрута, не спутал бы в сумерках полотно железной дороги и вместо юга не ушел бы к северу от дома. А бензин и светлое время истекали. Подсвечивая себе крыльевой фарой, плюхнулся, не убился, ну разнес самолет. Как об этом судить? В окончательной версии штаба вынужденное приземление в потемках и спешный поиск санитарной повозки подавались с акцентом на похвальном желании лейтенанта выручить терявшего кровь товарища... Боевой порядок, строй, составленный полковым командиром, сегодня сблизил их, Тертышного и Силаева, связал, вроде бы крепче некуда - крыло в крыло. Но что-то между ними не складывается. Никак не подстроится Силаев к лейтенанту. Никак за ним не удержится. Никак его не поймет. Впрочем, что Силаев... Тут командир полка не все додумал. Охотно предоставляя место инспектору Потокину, он тем был прежде всего озабочен, чтобы укрепить хвост колонны, куда поставлен молодожен Тертышный. Но Крупенин упускал из виду обстоятельство, пожалуй, не менее важное для Тертышного, чем его женитьба: Пологи. Населенный пункт Пологи. Молодой Силаев, случайный в составе "кадров", проходит эти места - как хутор Смелый - впервые. И другие участники восьмерки в Донбассе не воевали. А Тертышный, безоружный свидетель трагической гибели Миши Клюева, в ноябре сорок первого Пологами надломлен. Когда под Сталинградом, в районе Абганерова, он устрашился "мессеров", бросил товарищей и усадил в степи на брюхо свой якобы подбитый ИЛ, то объяснить себе все происшедшее он мог одним: ужасом, который жил в нем, от которого после Полог не мог освободиться. Сейчас для него Пологи - высота, рубеж, рано или поздно встающий на пути человека, чтобы предъявить спрос на все его возможности, на все силы, какими он сумел запастись для самостоятельного, - без помощи извне, без поддержки со стороны, - вполне самостоятельного шага... За Пологами - село Веселое, фронтовая молодость отца. Какие ветры, какая даль, какое солнце! Нет пути вернее, нет дороги лучше. Но вначале надо их пройти, Пологи. А напора изнутри, который поднял бы его и повел, Виктор в себе не ощущал. Этой внутренней силы - не было. "Пологи - смерть, Пологи - гибель", - стучало у него в висках. Он закрывал "фонарь" кабины - стопор ему не подчинялся, проверял прицел - сетка прицела двоилась и плыла, сбил настройку передатчика и не мог ее восстановить, наладить. Понять ли все это Силаеву? Когда пары сводят случайно, наугад, абы взлетели, абы поднялись и ушли, летчики, не зная друг друга, ярятся и психуют; задолго до первого залпа вражеской зенитки Силаев был затюкан, выпотрошен, пот катил с него градом, и неизвестно, какой бы от него был в этом вылете прок, что вообще стало бы с ним, если бы не соседство, не властная поддержка летчиков, отобранных в группу майором Крупениным. Если бы не "кадры"! С подходом к опасному рубежу, клубившемуся неоседавшей пылью и дымами, восьмерка перестроилась, образовав в небе круг, огневое, накрененное к земле, на бок легшее колесо; как бы гигантский точильный диск пришел в движение, сравнивая с землей опорный пункт вражеской обороны. Капитана Комлева Силаев не видел, но ритм, заданный огненной "вертушке", был комлевским. Впереди, не позволяя Силаеву отстать, покачиваясь, вспухая и оседая среди зенитных разрывов, - ни секунды по прямой! - шел Братуха, за хвостом Силаева - командир полка. "Круче, Силаев, круче, - слышал Борис его раздраженный голос. - Ставь "горбатого" на крыло, не переломится!" Сила и неуязвимость круга была в умении каждого удержать свой ИЛ на заданном, определенном месте. Либо летчик врастал в него, впаивался, укрепляя строй, и строй принимал на себя его защиту, либо круг разрывался, отшвыривая виновного на съедение "мессерам", под убой зенитки. "Выложись!" - взывали к Силаеву "кадры", и он - откуда сила взялась - себя не щадил. То ли солнце поднялось выше, обесцветив дульные обрезы работавших внизу орудий, то ли немцы выдохлись, но после двух прикладистых заходов рябой бугор, указанный ИЛам, уже не так блистал острыми огнями, он, похоже, испускал дух, а точильное колесо в третий раз неотвратимо опускалось своей режущей гранью на высоту, и тут Борис увидел "мессера". Скользя над сизыми внизу дымами, "мессер" безнаказанно, с жуткой наглядностью метил в подслеповатого ИЛа, с кротовьим упорством давившего своими пушками уцелевшие на склонах высоты ячейки. Казалось, на мгновение отвлекся Силаев, чтобы пресечь поползновение "мессера" крыльевыми стволами "семнадцатой" - и в этот короткий миг все переменилось: напористым летом снарядов над его крылом возникла трасса... Воистину с врагом не разминешься. Теперь уже не он, Силаев, сбивал нацеленный удар, теперь его, Силаева, оттирали очередью от восьмерки, и он вынужденно отворачивал от своих, отворачивал вправо, что всегда не так сподручно, отмечая все ту же неподатливость "семнадцатой", чувствуя невозможность восстановить утраченную поддержку строя, своего Тертышного или Братухи. Мысленно приготовляясь к неудобному выбрасыванию с парашютом на развороте, он оттягивал его, сколько возможно. "Все", - почувствовал Борис, сейчас брызнет щепа... мановением ноги и ручки, которое в необъяснимо угаданный - или случайно пойманный - момент трезво, расчетливо исполнилось само, - выскользнул, вывернулся из-под удара. Резкая смена света и тени в глазах - и он один. Высвободился. Все развязал. В сероватом небе - ни наших, ни чужих; одиночество как выход, как избавление, как свобода. "ЕВТИР, - решил Силаев. - ЕВТИР", - только сейчас он вспомнил об этом. Через час с четвертью после старта восьмерка появилась над терриконами, - не в строгом строю полковой колонны, разметанной вражеской зениткой. Стоянка на радостях не придавала этому значения. - Как сходили? - спрашивали ребята из братского полка. - Все вернулись! - счастливо ответствовал механик с бледным, одутловатым от усталости лицом. Аэродром возбужден, дань шумного восхищения первым принимает Алексей Казнов, Братуха. Собственно, сам Братуха в стороне. Валом катясь к его новенькому, с заводского двора ИЛу, наземная служба потеснила летчика. Прибористам, техникам, оружейным не терпится увидеть, во что превращена в бою казновская кабина, - приборная доска разбита, все пилотажные приборы вынесены вон. Трудно сказать, что достойно большего удивления: мастерство командира звена, сумевшего довести самолет, или то, что сам Братуха не получил при этом ни одной царапины? Лицо летчика