гии. Лекции тоже были обстоятельные, размеренные, без всплесков и без провалов. Для большинства из нас профессор был не просто представителем другого поколения. Он был из другого мира, о котором мы имели смутное представление. В институте ходили слухи, что в 1937 году в Харькове арестовали доцента Д.С.Ловлю, старого коммуниста, одного из организаторов здравоохранения на Украине, человека величайшей порядочности. Этот слух был вполне правдоподобным. Но продолжение его казалось нам сомнительным. На собрании Харьковского медицинского общества выступил профессор Зотин и заявил, что арест доцента Ловли не просто ошибка, а преступление, поэтому врачи обязаны потребовать освобождения Ловли. И Ловлю освободили. Даже не очень четко представляя себе в ту пору, что творилось в 1937 году, я относился к этим слухам с некоторым сомнением. Уравновешенный, академичный профессор Зотин как-то не вмещался в образ героя. В порядочности доцента Ловли мне вскоре довелось убедиться. Заместителем директора по хозяйственной части непродолжительное время был мой товарищ по фронту. Как-то, встретив меня после занятий, он предложил зайти в забегаловку. С радостью я принял приглашение. Стояли трескучие морозы. В общежитии меня ждала холодина. Дневной паек хлеба, - пятьсот граммов, если пренебречь недовесом, - я съел еще утром, и до следующего утра мне предстояло соблюдать голодную диету. Поэтому стакан водки и соленый огурец представлялись даром небес, которые не дарили мне в ту пору ничего, кроме гололеда. Заместитель директора опорожнил свой стакан и сказал: - Вчера вечером я впервые поднялся в квартиру Димитрия Сергеевича. Вся его семья, кто в пальто, кто в шубах, сидела за столом и ужинала. Картошка в мундирах. Хлеба - ни крошки. Меня пригласили к столу. Даже в шинели, даже с мороза я почувствовал, как холодно в квартире. Я сказал Димитрию Сергеевичу, что подбросил ему грузовик угля. Ты знаешь, что он ответил? Он поблагодарил меня и сказал, что не может принять уголь. Я объяснил ему, что машина угля для меня пустяк, что институт в месяц получает семьдесят пять грузовиков и эта капля останется незамеченной. Семья, окоченевающая от холода, молча следила за нашей беседой. Димитрий Сергеевич еще раз поблагодарил меня и сказал, что капля ему, капля другому и институт, сидящий на голодном пайке, останется вовсе без топлива. Не взял. Эх, жаль, нет у меня больше денег. Мы бы с тобой выпили за здоровье Димитрия Сергеевича. Слава Богу, наконец-то наступила весна. Мы в компании отпраздновали первую годовщину Победы. Приближалась летняя экзаменационная сессия. Профессора Зотина я всегда видел только на расстоянии - на лекциях и на партийных собраниях. И вдруг глупый случай столкнул меня с ним лицом к лицу. Накануне экзамена по биологии ассистентка проводила консультационное занятие. Студенты задавали вопросы, и она объясняла, что по этому поводу следует ответить на экзамене. И тут черт дернул меня спросить, как согласовать дарвиновскую теорию с марксистским учением. То, что написано по этому поводу в учебнике, ни в какие ворота не лезет. Ассистентка покраснела и пробормотала что-то мало вразумительное. Тут возжа попала мне под хвост, и я сказал, что, если быть последовательным, дарвинизм следует связать не с марксизмом, а с теорией Мальтуса и, если эту теорию перенести на человеческое общество, то мы прийдем к выживанию сильнейшего, к учению Ницше и дальше - к фашизму. А я фашизмом сыт вот так. В тот же день меня вызвали на партийное бюро. Секретарь партийной организации начал с крика. А я очень не люблю, когда на меня кричат, и связь дарвинизма с мальтузианством изложил не совсем в повествовательной манере. Не знаю, замечал ли меня раньше профессор Зотин, но сейчас он разглядывал меня с интересом. Секретарь партбюро прервал мою лекцию. Только учитывая боевые заслуги и то, что излишняя горячность связана с инвалидностью и наличием в мозгу инородного тела, сказал он, ограничимся требованием в присутствии всей группы объяснить ассистентке, что заданный ей вопрос и последовавшая дискуссия были следствием недомыслия и недостаточного знания материала. Я уперся и попросил показать мне, в чем именно я ошибаюсь. Секретарь взорвался и предложил исключить меня из партии. - Одну минуту, - впервые заговорил директор и едва заметно кивнул профессору Зотину. Даже не кивнул, а как-то неописуемо повернул голову и посмотрел на него. - Деген, пожалуйста, подождите в приемной. Члены партбюро взглянули на Ловлю с недоумением. Я вышел в приемную и почти тотчас же следом за мной вышел профессор Зотин. - Садитесь, отрок, - сказал он, указав на стул. - Я сейчас скажу вам нечто такое, что не решился бы сказать даже некоторым проверенным друзьям. Вы, конечно, дурень, но из тех, на которых можно положиться. Так вот. Когда в 1937 году я выступил на Харьковском медицинском обществе в защиту Ловли, я понимал, что могу последовать за ним. Но в такой ситуации ни один порядочный человек не имел права поступиться своей порядочностью. А вы? Какого черта вы уперлись сейчас? Я биолог. Биология - моя жизнь. Вы думаете, что вы один такой разумный? А ведь я молчу. И другие молчат, чтобы не погибнуть бессмысленно, защищая свои маленькие принципы. Галилей, между прочим, отказался от более принципиальных положений, чтобы не пойти на костер. Если бы только дарвинизмом ограничивалось то, что сейчас творится у нас. Выживите, дурень вы этакий. Вот что для вас сейчас самое главное. И не только для вас...- Он задумался и продолжил другим тоном: - Короче, некогда мне с вами болтать. Посидите, пока вас вызовут. Войдете - повинуйтесь и кайтесь. Будут вам в глаза писать, благодарите партию и правительство за обильные дожди, которые обеспечат рекордные урожаи. Я с вами ни о чем не говорил и вы меня не слышали. Покаяние - ваша добрая воля. Михаил Михайлович вошел в кабинет. Через несколько минут и меня пригласили туда. Димитрий Сергеевич, так мне показалось, посмотрел на меня, как тогда, после того, что сказал "К декану", как смотрел на меня командир батальона перед безнадежной атакой. Я каялся. Через два дня я пришел на экзамен по биологии. Вытянув билет, я сел, чтобы подготовиться к ответу. Когда я подошел к столу экзаминатора, Михаил Михайлович взял из моих рук билет, бегло взглянул на него, отложил в сторону и сказал: - Расскажите о теории Чарльза Дарвина с точки зрения марксизма. Слово в слово я пересказал главу из учебника. Михаил Михайлович ни разу не перебил меня. Затем он взял матрикул и написал "Хорошо". Я вопросительно посмотрел на него. Профессор беспомощно развел руками. Это единственное "Хорошо" лишило меня повышенной стипендии, которую я получал весь второй семестр. В моем положении это была тяжелая потеря. В последующие годы, встречая меня после очередной экзаменационной сессии, Михаил Михайлович вместо ответа на мое приветствие спрашивал: - Ну, что, моя четверка все еще единственная в твоем матрикуле? - И ехидно добавлял: - Идеология превыше всего. Hе стать тебе ортопедом, прочно не усвоив, что марксизм и дарвинизм едины. В утешение тебе скажу, что четверку поставил не профессор Зотин, а член партбюро Зотин. Перед государственным экзаменом Михаил Михайлович велел мне принести матрикул. Он хотел исправить единственное "Хорошо" на "Отлично". Я отказался, объяснив, что отношусь к этой отметке, как к награде за попытку, пусть безуспешную, быть человеком. Михаил Михайлович улыбнулся и сказал: - Быть тебе битым. Дарвин тебе не по душе. Лысенко ты считаешь жуликом. -А вы? - Я, брат, колеблюсь вместе с партией. Весной 1949 года, в разгар правительственного антисемитизма, во время острейшей борьбы партии с "презренными космополитами" Димитрий Сергеевич Ловля получил выговор в областном комитете. Он проявил действительно чудовищное непонимание ситуации. Из трех кандидатов на Сталинскую стипендию трое оказались евреями. Вскоре после этого, перед началом очередного партийного собрания Димитрий Сергеевич подошел к нам и голосом еще более мрачным, чем обычно, произнес: - Мне стыдно. Я хотел бы принести вам извинение от имени партии, но пока, увы, приношу вам только от своего имени. Не ожидая ответа, он пошел к своему месту в первом ряду. Через несколько месяцев после этого необычного извинения я во второй раз вошел в кабинет директора с заявлением. Оно содержало просьбу об отчислении меня из института. Димитрий Сергеевич прочитал заявление, удивленно посмотрел на меня и пригласил сесть. Я объяснил ему, что практические занятия в клинике онкологии убедили меня в ошибочности выбора профессии. Врач из меня не получится. Я не могу видеть страданий безнадежных больных. - Начнем с вещей реальных и ощутимых, - сказал Димитрий Сергеевич, - ты проучился в институте четыре года. - Три и три месяца. Директор махнул рукой и продолжал: - Четыре года ты потерял на фронте. Итого, почти восемь лет. Какую часть твоей жизни составляют эти годы? А теперь поверь моему опыту. Основа истинной медицины - это сострадание. В большей мере, чем наука. Если ты, видевший столько смертей и увечий, не очерствел и не выносишь страданий онкологических больных, значит из тебя получится врач. Вобщем, иди. Эту глупую бумажку я возвращу тебе, когда ты станешь профессором. Димитрий Сергеевич не дожил до этого дня. Даже диплом врача вручал мне другой директор. После очередного строгого выговора в обкоме партии за нарушение политики о подборе и расстановки кадров старого директора сняли с работы. Правда, ему оказали милость - оставили доцентом на кафедре инфекционных болезней. Наш курс, в партийной организации которого было сорок коммунистов, странно отреагировал на решение обкома. Мы решили преподнести Димитрию Сергеевичу подарок. Не букет цветов и не традиционную книгу. Даже не часы. Димитрию Сергеевичу, перенесшему инфаркт миокарда после посещения обкома партии, курс решил подарить автомобиль. Триста студентов с радостью внесли по тридцать рублей, хотя для подавляющего большинства это была весьма ощутимая сумма. Весть об этом каким-то образом докатилась до Димитрия Сергеевича. Никогда в жизни я не видел его более разгневанным, чем в ту минуту, когда он отчитывал группу зачинщиков, как он выразился. Нам не удалось убедить его в том, что мы вовсе не зачинщики, что это была единодушная воля курса. Димитрий Сергеевич пригрозил, что он порвет все отношения с нами, если деньги немедленно не будут возвращены студентам. Как всегда, мы подчинились ему. На сей раз - не без внутреннего сопротивления. Общим для Димитрия Сергеевича и Михаила Михайловича была внешняя суровость. Зачем она им понадобилась? Как собака, ощущающая истинного друга, как младенец, безошибочно чувствующий сострадающего врача, мы всем существом воспринимали тщательно скрываемую доброту и предельную честность этих двух заблудившихся интеллигентов, понимающих свое несоответствие системе, которую они породили и поддерживали. Инфекционист и биолог. Инфекционные болезни я добросовестно выучил, чтобы сдать экзамен и... увы, забыть. Биологию я серьезно изучал самостоятельно. Не советскую биологию, которую нам преподавал профессор Зотин, а науку о природе, не принадлежащую никакой политической системе или общественной формации. Но Димитрия Сергеевича Ловлю и Михаила Михайловича Зотина я с гордостью и благодарностью называю моими учителями. Оба они преподавали нам дисциплину, без которой невозможно врачевание. Они преподавали нам благородство. 1985 г. ГЕОРГИЙ ПЛАТОНОВИЧ КАЛИНА Заведующий кафедрой микробиологии, профессор Калина начал читать нам свой предмет в четвертом семестре, в последних числах января 1948 года. Студенты старше нас на курс говорили, что это не человек, а зверь. На экзамене по микробиологии он закатил им сто восемьдесят две "двойки". Из трехсот студентов сто восемдесят два не сдали экзамена! Удивительная вещь - предвзятое мнение. "Зверь" был встречен нами насторожено. В любом поступке профессора, в любом его слове и жесте мы пытались обнаружить только отрицательные черты. Даже его фантастическая пунктуальность, которая не могла не нравиться фронтовикам, раздражала студентов. Он появлялся на сцене большой аудитории секунда в секунду с началом лекции. Его появление могло быть сигналом для точной установки хронографа. Ровно через сорок пять минут - ни секундой раньше, ни секундой позже - он объявлял перерыв. При этом он никогда не смотрел на часы. Казалось, в его мозгу тикает точнейший механизм времени. В аудитории было очень холодно. Мы сидели в шинелях, в пальто. Девушки были закутаны в платки. Конспектировать было трудно: замерзали руки. Но лекция не имела ничего общего с учебником, поэтому конспектировать было необходимо. Странной была его лекторская манера. Он не стоял за кафедрой. Он не сидел. Он не жестикулировал. Как метроном - шесть шагов по сцене в одну сторону - остановка - поворот кругом, через левое плечо - шесть шагов... И так сорок пять минут. Как метроном. Точно. Никаких шуток. Никаких эмоций. Только однажды в конце шестого шага профессор увидел за стеклом на подоконике дерущихся воробьев. В углах сухого сурового рта появился отдаленный намек на улыбку. Потеплели стальные глаза. Поворот через левое плечо несколько замедлился, словно профессор раздумывал, не остановиться ли и узнать, чем закончится воробьиная баталия. Но, возможно, это все нам только показалось? Правда, несколько раз, отмеряя шесть шагов в сторону окна, профессор расчесывающим движением погружал пальцы в мягкие серые волосы, обрамлявшие сухое лицо аскета. Уже через несколько минут все снова было заключено в строгие рамки. Никаких эмоций. За полтора года в институте мы привыкли к другому отношению профессоров. Примерно треть нашего курса составляли фронтовики. С большинством профессоров, доцентов и ассистентов мы были в приятельских отношениях. Мы встречались с нашими учителями на партийных собраниях, и это в какой-то мере ставило нас на одну общественную ступень. Были, конечно, исключения. Они в основном зависели от разницы в возрасте. Профессора Калину нельзя было отнести к старикам. Но он не был коммунистом. Более того. Ходили смутные слухи, что он то ли отсидел десять лет, то ли был осужден на десять лет по пятьдесят восьмой статье. И, хотя даже у меня в это время стали появляться некоторые сомнения по поводу врагов народа и прочих контрреволюционеров, какая-то сила отталкивания подспудно продолжала действовать, расширяя пропасть между нашим курсом и профессором-микробиологом. Наступила весна. В тот день профессор Калина читал лекцию о комплементе. Большинство из нас, а может быть даже все, идентифицировали это слово со знакомым словом комплимент. Для нас оно имело смысл, скажем, во фразе "сделать комплимент". А тут речь шла о комплементарности, о взаимном соответствии белковых молекул. Все, о чем говорил профессор, не доходило до нашего сознания. Знакомые слова. Фразы, постренные по всем правилам грамматики. Но в нашем мозгу не было приемников, настроенных на частоту лектора. Мы ничего не понимали. Один за другим студенты переставали конспектировать лекцию. Из внутреннего кармана я извлек небольшой альбом, в который заносил эпиграммы, карикатуры и дружеские шаржи. Вероятно, в этот момент я был единственным в аудитории, кто что-то писал. Но запись имела весьма отдаленное отношение к лекции: Я боялся сырости очень, Но сейчас не страшна мне влага Калина так сух и бессочен, Как промокательная бумага. Я попытался набросать острый профиль профессора Калины, но у меня ничего не получилось. Странно. Калина не вмещался в карикатуру. Я разозлился и дописал: Нет смысла бояться инфекций: Либо йод, Калина либо. От предельной сухости лекций Все микробы подохнуть могли бы. После лекции лучшие представители разгневанной студенческой общественности направились к декану с жалобой на профессора Калину. Профессор Федоров не без удовольствия выслушал нас и пообещал принять соответствующие меры. Я шел по весеннему городу. Веселые ручейки бежали вдоль тротуаров. Легкий пар слегка клубился над быстро высыхающей брусчаткой мостовой. А на душе был какой-то неприятный металлический осадок. Конечно, во всем виноват Калина. Но ведь наябедничали мы. Почему-то в этот момент на моем пути оказалась университетская библиотека, хотя еще минуту назад я не собирался заглянуть туда. Я зашел, отыскал в картотеке "Комплемент", попросил у библиотекарши нужную книгу, сел за столик почти в пустом зале и... уже через полчаса неприятный осадок переплавился в отвратительное настроение. Если бы я прочитал это до лекции! Случайно застрявшие в глупом мозгу клочки рассказанного профессором Калиной начали проступать, как изображение на проявляемой фотографии. Если бы до лекции у меня было представление о комплементе! Какую уйму новых знаний и представлений я мог бы приобрести, слушая лекцию Калины! На перекрестке я встретил моего старого друга Сеню Резника. Вид у него был озабоченный. Не знаю, как выглядел я. Оказывается, Сеня шел из институтской библиотеки. Он прочитал главу о комплементе и ... В этот момент к нам подошел староста нашей группы Гриша Верховский. Он был возбужден и начал свою речь с заявления о том, что все мы - сукины сыны и негодяи, потому что он прочел главу о комплементе и... Сеня и я не дослушали его пламенной речи. Что он советует предпринять в этой ситуации, спросили мы. На следующий день почти вся делегация, посетившая декана, покаянно била себя кулаками в грудь и решила снова обратиться к профессору Федорову и объяснить ему, что произошло недоразумение. Не помню, что помешало осуществлению благих намерений. Как известно, их осуществлению всегда что-нибудь мешает. Зато подлость почему-то совершается с удивительной легкостью, и нет на ее пути препятствий. На следующей лекции по микробиологии в последнем ряду мы увидели заведующего кафедрой гигиены, профессора Баштана. Он пришел инспектировать своего коллегу. В ту пору я еще не знал, что представляет из себя проверяющий. Но уже через два года в моем карманном альбоме появилось четверостишие: Баштан - не груша, не каштан, Полна арбузами бахча. И только лишь у нас Баштан С пустою тыквой на плечах. Очень редко обыгривалась мной фамилия в эпиграммах, только в случаях, когда носитель фамилии находился ниже критики и я не чувствовал ничего недозволенного по отношению к нему. Профессор Калина вошел в аудиторию и направился ко входу на сцену, не заметив, или сделав вид. что не заметил проверяющего. Точно в положенное время он появился на сцене. Но метроном не заработал. Профессор стоял у самого края сцены, пристально глядя в зал. - Курс пожаловался в деканат, что мои лекции непонятны студентам. До меня доходили слухи, что ваш курс необычен, что он состоит чуть ли не из сплошных гениев. Поэтому я позволил себе поднять уровень лекций чуть выше того примитива, который легко переваривается серыми посредственностями. Я ошибся и прошу за это прощение. Сейчас я повторю предыдущую лекцию на более доступном уровне. Никто не конспектировал. Как можно было конспектировать примитивный рассказ домохозяйки о теории комплемента, поведанный соседке на коммунальной кухне? Профессор стоял у края сцены. Он говорил, с интересом наблюдая за реакцией аудитории. Его сухое лицо не выражало никаких эмоций. И все-таки на нем угадывалась, нет, не улыбка, а какой-то сатанинский оскал. Прошло около получаса. И вдруг без всякой причины с потолка над проходом между двумя рядами сидений сорвался плафон светильника и с грохотом и звоном разбился на мелкие осколки, брызнувшие во все стороны. К счастью, никто из студентов не пострадал. Не меняя ни тона, ни выражения лица, профессор Калина сказал: - Так. Еще одним колпаком на свете меньше стало. И продолжал примитивно излагать материал, словно ничего не произошло. Во время перерыва курс бурно обсуждал случившееся. Калина издевался над нами. Поделом. Мы заслужили. Реплику о колпаке каждый принял на свой счет. Но как мог сорваться плафон? Начался второй час лекции. Заработал метроном. Все, казалось, вошло в свои берега. Профессор Калина читал историю иммунитета. Он рассказывал о работах Луи Пастера. За Пастером последовал Беринг. Затем Ру. За ним - Эрлих. Где же русские имена? Зимой и весной 1948 года партия вела ожесточенную войну против космополитизма. От всех профессоров потребовали ежеминутно подчеркивать приоритет русской науки. Профессора подобострастно высасывали из пальца русские имена. Именно в эту пору появился анекдот о том, что не Рентген, а Иван Грозный открыл икс-лучи. Сказал ведь он Шуйскому: "Я тебя, блядь, насквозь вижу!" Даже мы, ортодоксальные коммунисты, чувствовали, что происходит нечто неладное, какой-то дикий перегиб, тем более, что слово "космополит" стало синонимом слова "еврей". Прошло уже более получаса, а Калина говорил только о иностранных ученых. Ну и ну! Вслед за Эрлихом профессор стал рассказывать о работах Пирке, а имя Ландштейнера назвал ровно за минуту до конца лекции. Метроном остановился. Калина подошел к краю сцены и сказал: - В аудитории присутствует товарищ Баштан, - он не просто сказал товарищ вместо профессор, а даже сделал ударение на этом слове, - представитель партийного комитета. Он пришел проверить, как я претворяю в жизнь постановление Центрального Комитета партии о приоритете русской науки. Историю иммунитета я излагаю в хронологической последовательности. К сожалению, вы забрали у меня час на повторную лекцию о комплементе. Поэтому я не успел рассказать о русских ученых. Первый час следующей лекции будет продолжением истории иммунитета. Если товарищ Баштан желает, он может проверить меня на следующей лекции. Мы были потрясены. Многие из нас за мужество были награждены высокими орденами. Но то было мужество на войне. Сейчас мы были покорненькими дисциплинированными советскими гражданами. Сейчас мы не встречали людей, способных на какое-либо вольнодумство. И вот профессор Калина позволил себе явный вызов, публично, в присутствии трехсот студентов, среди которых, несомненно, находились стукачи, в присутствии представителя партийного комитета. Курс бурлил. Мы обсуждали происшедшее. Нас удивило еще одно обстоятельство. После перерыва профессор Калина продолжал свои обычные шесть шагов - поворот - шесть шагов. И говорил он сухо, монотонно, как и обычно. Почему же слушать его было так интересно? В это трудно было поверить, но профессор Баштан пришел на следующую лекцию. А мы, студенты, наивно полагали, что заведующий кафедрой должен быть, по меньшей мере, не дураком. Нас приход Баштана только удивил. Но профессор Калина озверел. В этом не было сомнений. Колючий взгляд из под насупленных бровей. Плотно сжатые тонкие губы. Гневно играющие желваки. - Основоположником русской иммунологии, - начал он, - следует считать поистине великого микробиолога Илью Ильича Мечникова, еврея по национальности. Аудитория замерла. Слово еврей в ту пору было уже не весьма удобопроизносимым. А Мечников вообще всюду считался исконно русским человеком. Говоря о Гамалее, профессор подчеркнул, что вся его научная деятельность протекала в Париже, в Пастеровском институте. Габричевский был небольшой передышкой в потоке явного вызова. Но уже следующее имя профессор Калина использовал с максимальной интенсивностью: - Одесский еврей Безредка ломает наши представления о взаимоотношениях между теорией и практикой. Мы переглянулись с Мотей Тверским. Было ясно - для него, как и для меня, полной неожиданностью оказалось то, что Безредка еврей. - Нам с вами известно, что только на основании несомненной научной теории можно строить даже новые общественные формации. Забавно, но все блестящие практические предложения Безредки, которые и через сто лет не потеряют своего огромного значения для медицины, возникли на основании неправильных теорий, представляющих сегодня только исторический интерес. Калина посмотрел в зал и впервые за все время, что мы знали его, улыбнулся. Какая это была улыбка! Он закончил лекцию рассказом о теориях выдающегося советского ученого Зильбера, не забыв подчеркнуть, что Зильбер тоже еврей. Сейчас мне известно, что на нашем курсе, как и в любой другой ячейке советского общества, были и стукачи, и антисемиты, и просто негодяи. Не знаю, что чувствовали они, слушая лекцию Калины. Но весь курс, как по команде, одновременно начал аплодировать. Калина стоял у края сцены и смущенно улыбался. И от этой улыбки, светлой, застенчивой, доброй, теплее стало на сердце. Продолжая аплодировать, мы оглянулись и увидели, как товарищ Баштан покидает аудиторию. Так началась дружба студентов нашего курса с человеком, профессором Георгием Платоновичем Калиной. 1985 г. ИВАН ИГНАТЬЕВИЧ ФЕДОРОВ. Слухи о новом декане ползли, заполняя даже самые глухие уголки института. Прост. Доступен. Демократичен. Доброжелателен. Студенты третьего курса, захлебываясь, рассказывали, как профессор Федоров читает лекции по патологической физиологии. Впервые я увидел его у входа в административный корпус. На нем была черная флотская шинель с погонами майора медицинской службы и фуражка с "крабом". Я догадался, что это и есть новый декан. В циркулировавших слухах фигурировала Ленинградская военно-медицинская академия, из которой приехал профессор Федоров. Фуражка казалась непропорционально большой над маленьким худощавым интеллигентным лицом. Он доброжелательно осмотрел мою шинель, которой не ограничивались признаки моего фронтового прошлого, и ответил на поклон так, словно мы были давно знакомы. Я сразу распознал, почувствовал в профессоре Федорове "своего", и мгновенная симпатия к нему возникла бы, вероятно, даже не будь упорных слухов о новом декане. Надо ли удивляться тому, что, подобно мне, весь наш курс, чуть ли не треть которого составляли фронтовики, испытывал добрые чувства к новому декану, хотя мы еще не слышали его лекций. Вскоре у коммунистов курса появилась возможность убедиться в красноречии профессора. Его выступления на партийных собраниях были великолепны. Логичные мысли облекались в живую форму. Речь была грамотной. Он умело и деликатно сглаживал острые углы, разрешая противоречия. Он был щуплым, ниже среднего роста, с непомерно большой головой. Над мелким мальчишечьим лицом возвышался крупный выпуклый лоб, обрамленный редкими мягкими волосами начинающего седеть блондина. Наши девицы считали его интересным мужчиной. Однажды во время очередной полунищей выпивки Зоя, умная резкая студентка на два курса старше меня, хотя и моложе по возрасту, сказала, что она, пожалуй, заарканит Ивана Игнатьевича. Никто не воспринял этого всерьез. На всякий случай я заметил, что у Ивана Игнатьевича есть жена и дети, поэтому даже такая шутка кажется мне не совсем удачной. Зоя пренебрежительно махнула рукой и сказала, что в моем возрасте давно "следовало бы перестать быть девственницей" и вообще пора понять, что окружающий нас мир далек от идеального и в нем надо уметь устраиваться. Кажется, уже на следующий день я забыл об этом разговоре. Возвратившись после зимних каникул, Зоя и ее ближайшая подруга с ужасом обнаружили, что их место в общежитии занято. Я и сейчас не знаю, как они проделали этот трюк. Иван Игнатьевич жил в большом роскошном особняке на тихой улице за парком. Жена его с детьми в ту пору еще оставалась в Ленинграде. Город уже отошел ко сну, когда Иван Игнатьевич отворил дверь на звонок и увидел двух рыдающих девиц, стоявших на заснеженном крыльце рядом с чемоданами. Зоя и ее подруга, несчастные, замерзшие, отчаявшиеся, пришли к декану с жалобой на вопиющую несправедливость. Конечно, неприлично являться в такой час. Но только безвыходность толкнула их на это. Они лишены общежития, и, если Иван Игнатьевич не позвонит коменданту, им, кроме парка, негде ночевать. Декан позвонил коменданту общежития. Оказалось, комендант еще до каникул предупредил студенток о том, что у них нет права на общежитие. Если бы студентки отнеслись к предупреждению всерьез, они могли бы обеспечить себя жильем еще до каникул. А сейчас... Иван Игнатьевич ведь знает, какое кризисное положение с местами в общежитии. Декан, естественно, не мог выгнать несчастных девушек на мороз. Он предложил им переночевать в одной из комнат особняка. Спустя два дня Зоина подруга нашла себе жилье. А Зоя... Трудно было в это поверить. Зоя стала женой профессора Федорова. Процесс, предшествовавший и приведший к женитьбе, как и всякий процесс, не был мгновенным. Прошла зима, весна и лето. К тому времени, когда мы, студенты третьего курса стали слушать курс патологической физиологии, заведующий кафедрой и декан уже был законным супругом моей приятельницы. Надо заметить, что Иван Игнатьевич дружил со многими студентами нашего курса. Лекции его действительно были превосходны. Это как-то примирило меня с фактом его странной женитьбы, хотя я знал подробности, неизвестные моим товарищам по курсу. Профессор Федоров вообще мог безнаказанно совершить даже такое, что никому другому не простили бы многие студенты. Это было в конце 1948 года. Антисемитизм выплеснулся из берегов и затопил всю страну. Треть нашего курса составляли евреи. Мы были чувствительны к любому проявлению антисемитизма, к намеку на него. Мы ощущали зловоние этой заразы в случаях, в которых только обнаженными нервами можно было обнаружить антисемитизм. Однажды во время лекции профессор Федоров сослался на научную работу Захера. Никто не заметил бы в этой еврейской фамилии необычного для русского уха звучания, если бы Иван Игнатьевич не произнес ее раздельно, плотоядно улыбнувшись три этом. Мы восприняли проделку как невинное ерничание, как признак доверия к нам, товарищам и однодумцам, хотя любому другому лектору приписали бы антисемитизм. Федорову было дозволено все. Ничто, вероятно, не омрачило бы наших приятельских отношений, если бы... Всегда возникает это "если бы". Если бы я не начал всерьез изучать физику, если бы я не прочитал книгу Эрвина Шредингера "Что такое жизнь с точки зрения физики", если бы профессор Федоров на одной из лекций не изложил свою теорию патогенеза, если бы в этой теории я не заметил вопиющей ошибки, которую не мог не заметить человек, знающий физику несколько лучше, чем достаточно студенту-медику или врачу. После лекции я подошел к Ивану Игнатьевичу и очень деликатно заметил, что его теория построена на постулате, противоречащем второму закону термодинамики. Иван Игнатьевич снисходительно возразил, сказав, что это мне просто показалось. Я повторил сказанное им во время лекции. Профессор пытался скрыть недовольство, но все же проявил нетерпение. Мне тоже следовало поторопиться, чтобы не опоздать на занятие в клинику общей хирургии. Догнав свою группу, я услышал восторженные отзывы студентов о лекции нашего декана, о его революционной теории. Я не высказал своего мнения. Я понимал, что товарищи по группе, специально не интересующиеся физикой, просто засмеют студента, пытающегося опровергнуть теорию профессора, и не просто профессора, а кумира. На следующий день во время практического занятия по патологической физиологии в лабораторию вошел профессор Федоров. Практические занятия вел молодой талантливый ассистент. Если я не ошибаюсь, он был моим ровесником, а я был одним из самых молодых фронтовиков на нашем курсе. Кажется, в 1945 году он блестяще окончил институт и был принят в аспирантуру на кафедру патологической физиологии. Сразу после войны у еврея еще была такая возможность. Аспирант невзлюбил наш курс. То ли потому, что будущий ассистент не был на фронте и даже в армии. То ли потому, что он привык считаться первым, а на нашем курсе он был бы только одним из многих. То ли он не мог простить нам всем первой встречи с представителем нашего курса Рэмом Тымкиным. Рэм уже был зачислен в институт и за несколько дней до начала занятий пришел по какому-то поводу в деканат. В коридоре на него наткнулся аспирант кафедры патологической физиологии и, указав на скамейку, сказал: - Эй, студент, отнесите в аудиторию. Рэм посмотрел на аспиранта печальными выпуклыми глазами и меланхолично ответил: - Пошел ты на ... Аспирант взвился, словно подброшенный катапультой, развернулся в воздухе и ворвался в деканат. Через несколько минут Рэма вызвали к заместителю декана. Заместитель посмотрел на студента сквозь толстые стекла очков и спросил: - Товарищ Тымкин, что вы сказали аспиранту? - Пошел ты на ... - печально ответил Рэм, не глядя на аспиранта, сидевшего на стуле сбоку стола. Заместитель декана смущенно заерзал на своем сидении. - Товарищ Тымкин, отдаете ли вы себе отчет в своих поступках? - За четыре года войны я привык отдавать отчет о своих поступках и себе и своему начальству. Я командовал саперной ротой. Вы знаете, что значит на войне быть сапером? Это значит, каждую секунду отдавать себе отчет. В моих руках была жизнь сотни с лишним солдат. И каждый из них был человеком, личностью. У меня была рота. Конечно, в ней тоже попадались такие вот гаврики.- Рэм мотнул головой в сторону аспиранта. - Они стояли передо мной по стойке "смирно" и не смели дышать. А он позволяет себе сказать - "Эй, студент, отнесите в аудиторию". Да если бы он обратился ко мне по-человечески, я бы не только скамейку отнес, я бы его усадил на эту скамейку - Товарищ Тымкин, видите ли, вы будущий врач, интеллигент. Медицинский институт - не саперная рота. И, пожалуйста, постарайтесь пользоваться только печатными словами. Сейчас ассистент задал группе контрольную работу - четыре темы, по одной для каждого ряда. Я уже собрался писать. Но профессор Федоров вдруг обратился ко мне: - Нет, для вас я приготовил другую тему - "Критика теории патогенеза по Федорову". Группа с недоумением посмотрела на Ивана Игнатьевича, потом на меня. Профессор посидел еще несколько минут, наблюдая, как пишут студенты, затем покинул аудиторию. Спустя неделю ассистент раздал группе контрольные работы. Все студенты получили высокие оценки - "пять" и "четыре". И только у меня была "двойка", что крайне удивило всю группу. Оценка была подписана ассистентом. С трудом подавляя возмущение, я спросил у него: - Простите, вы обнаружили в моей работе незнание патофизиологии или какую-нибудь ошибку? Ассистент не успел ответить. В лабораторию вошел Иван Игнатьевич. Вероятно, он услышал вопрос. Профессор подошел к моему столу и, не читая работы, зачеркнул оценку, написал "Отлично" и подписался. Все это было проделано без единого слова. Никто, кроме моей соседки по столу, не увидел, что произошло. Затем профессор подошел к доске и после нескольких общих слов по поводу контрольной работы неожиданно обратился ко мне: - Кстати, почему вы отрастили бороду? Группа рассмеялась. Ох, уж эта борода! Два месяца назад я поспорил с несколькими студентками, что отращу бороду. Очень мне хотелось выиграть "Военно-медицинский энциклопедический справочник". Шестьсот рублей, стоимость справочника, для меня были суммой астрономической, и, легкомысленно поспорив, я даже не догадывался, на какие моральные муки обрекаю себя, чтобы не проиграть пари. Моя борода служила мишенью для остроумия друзей. Мне предстояло промучиться еще месяц, чтобы получить справочник. Я ничего не ответил на вопрос Ивана Игнатьевича. Если бы и он промолчал! Но... Все замечали, как ассистент копирует своего шефа. В данном случае профессор Федоров скопировал своего ассистента. (Мне бы не хотелось, чтобы у читателя сложилось отрицательное мнение об ассистенте. Он был очень молод, лишен собственного жизненного опыта, а объекты для подражания не были извлечены из галереи лучших представителей человечества. Со временем он вырос в отличного специалиста, что и предполагалось, но главное - он стал человеком). У него проявился симптом аспиранта, с высоты своего положения приказавшего Рэму "Эй, студент..." Не услышав ответа на свой вопрос о бороде, профессор Федоров произнес: - Впрочем, каждый по-своему с ума сходит. Один отращивает бороду... - Другой бросает жену и женится на своей студентке, - в тон дополнил я, не ожидая продолжения фразы. Професссор густо покраснел и выскочил из лаборатории. Группа была возмущена мною. Я даже не пытался оправдаться, или хотя бы объяснить, что произошло. При всем ощущении несправедливости и ущемленного человеческого достоинства, я понимал, что преступил черту и отреагировал в стиле моего друга Рэма Тымкина, хотя Рэма я не осуждаю и сегодня. (Но даже сейчас, через столько лет, мне стыдно, что я так глупо и неблагородно вспылил). Спустя несколько дней, перед началом партийного собрания, профессор Федоров подошел к группе студентов нашего курса. Я обратился к нему, сказав, что сожалею о случившемся, но именно он спровоцировал меня на недостойный поступок. Иван Игнатьевич примирительно похлопал меня по плечу, взял под руку и отвел в сторону. - Твоя вспышка - это пустяк. Значительно хуже, что ты поднял руку на мою теорию. - Иван Игнатьевич, но ведь она не верна. - Допустим. Она адресована медикам. Сколько среди них людей, знающих физику на твоем уровне? А физики пока не занимаются теорией патогенеза. - А как быть с научной честностью? - Наука, как всякий живой организм, сама очищает себя от всего ненужного. Поверь, ей не повредит теория патогенеза по Федорову. А ты можешь мне повредить. Но дело не только в этом. Я верю в твое будущее. Если же, как танк, ты будешь переть против авторитетов, ты можешь перечеркнуть все, чего достигнешь или способен достигнуть. Через год профессор Федоров уехал заведовать кафедрой патологической физиологии Львовского медицинского института. Мои однокурсники сохранили о нем самые лучшие воспоминания. Не думаю, что они изменили бы свое мнение о добром общительном декане и прекрасном лекторе, даже узнав о нашей стычке на почве теории патогенеза.Нет, никто бы не поверил, что этот отзывчивый благородный человек способен на недостойный поступок, да еще в науке, в чистейшей сфере деятельности. Разве женитьба на Зое стала предметом порицания непорочной личности? Легкий адюльтер других профессоров считался признаком моральной неустойчивости в официальных партийно административных инстанциях. Да что там официальные инстанции! Он осуждался студентами-пуританами, не очень жаловавшими эти инстанции. Но только не в случае с Иваном Игнатьевичем, не могущим совершить ничего недостойного. Мы встретились спустя много лет, когда профессор Федоров заведовал кафедрой патологической физиологии Киевского института усовершенствования врачей. Относительно не старый человек, он являл собой грустную картину разрушения интеллекта и личности. Нечасто приходилось мне наблюдать столь быстро прогрессирующий склероз сосудов головного мозга. Я пожалел его и не рассказал, что выбором темы для большой научной работы (она стала моей докторской диссертацией) в какой-то мере обязан ему. Задумавшись над