к лошадям-то? Был бы грамотный, так читать бы научился. И все чего-нибудь бы делал, работал. - Дак ведь, говорят, у них, у с-с-слепых-то с-своя азбука есть. - Откуда мне знать? Вот еду и думаю: что делать, ума не приложу, куда сунуться? И горько мне. Вот я жив и здоров, а жизнь моя будто вся в темную ночь ушла, будто ее и не было. Кончилась на этом. Разве не обидно? - Говорят, а-ар-ртели есть такие. Чего-то они там, делают, с-с-слепые-то, - Так ведь, поди, конечно, есть что-то... Но, сам посуди, у меня дома-то баба да и дети малые. А я в какую-то артель должен уехать. Разве не обидно? От семьи-то от своей?! По составу прогремела волна торможения, вагоны тяжело заскрипели, и все умолкло. Я скосил глаза влево - мне это легко удалось и не вызвало особой боли - и увидел вывеску с названием станции. Прочитать, что написано, я был не в силах. Но желание узнать, где мы сейчас находимся и куда нас везут, было настолько велико, что я напрягся, повернул голову к окну и увидел широкую приземистую станцию кирпичного цвета. Потом увидел, что по бокам надстроены купола, напоминающие луковичные головки. Название станции так и не сумел прочитать. Боль пронзила лопатку, охватила грудь, опять стоном вышла из меня, и я понял, что теряю сознание. Сквозь какую-то пелену, застилавшую мир, успел услышать, что солдат на багажной полке поет. Видно, сестра, все-таки накапала ему спирта: - У-хо-дили комсо-мо-о-ольцы на граждан-скую войну... Когда снова ударило и заскрипели, заскрежетали вагоны, я проснулся и увидел другое станционное помещение. И здесь вокзал кирпичного цвета. Второй этаж его мрачно глядел узкими, как бойницы, окнами. "От кого тут собирались обороняться?" - подумал я. Внизу между тем продолжали разговаривать. Голоса слепого конюха и контуженого бухгалтера я уже знал. Теперь говорили другие. Кто-то, видно, немолодой, дышал, а в горле у него что-то постоянно свистело и клокотало. Говорил он, резко выделяя букву "о": - Ты вот, товарищ старший лейтенант, однако, заметил? Заметил? - спрашиваю я тебя. - До сих пор шло мелколесье, как у нас на Северо-Западном. Ты ведь тоже на Северо-Западном был? - На Северо-Западном, - ответил молодой и звучный голос. - А сейчас ты заметил или нет? Я-то заметил: до войны лесничим работал. Теперь, видишь, сосна пошла. - Хорошая, должно быть, работа? - поинтересовался старший лейтенант. - Тихая и спокойная. Если бы не ноги, пошел бы к тебе. Да вот куда я без ног. - А что, товарищ, старший лейтенант, я тебя взял бы к себе! Ты, видно, человек-то надежный. Я вот токо приду в себя и опять лесничим устроюсь. Мне токо бы в лес попасть. Там я скоро отдышусь. Уж больно я лес люблю, сосну, пихту, лиственные, травку, - любое дерево и зверье разное люблю. А сейчас, как войны хлебнул, и к человеку потянуло. Наговориться не могу. Раньше-то жить в одиночку любил. Лесничий опять начал дышать тяжело, свистеть, а потом пришел в себя и продолжил разговор: - Ты погляди, товарищ старший лейтенант, за рекой-то лес начинается! Лесничий умолк, потом опять заговорил: - Ты уж меня извини, что так запросто говорю с тобой. Я - боец, а ты - командир. Но ты уж больно молодой. Ну зачем таких на войну берут? У меня сын, поди, старше тебя. Да и какой ты сейчас командир, без ног-то? Кубики одни... Война-то нас совсем уравняла с тобой. Не обижайся. - Согласен, - сказал старший лейтенант, - валяй дальше. Не обижаюсь. - Ну и хорошо. Так вот я говорю, ты полюбуйся: лес-то какой. А? Деревья-то до самого неба верхушками достают. Лес-то как в сказке, густой, ровный и никем не тронутый. - Ну ты, лесной человек, совсем оживаешь, вижу, - молодо и задиристо заметил старший лейтенант. - Красоту увидел. Позавидовать можно. А у меня вся красота, понимаешь, ушла из глаз, когда на полметра укоротили. - Так ведь как можно не увидеть-то, товарищ старший лейтенант. Это ведь там, в аду этом, красоту-то разве увидишь? Вся земля траншеями да воронками изрыта, весь лес осколками да пулями испрострелен или сгорел. А в мирном-то лесу какая красота! А выйдешь, бывало, на полянку или на просеку, а там вдруг козочка выпрыгнет, откуда ни возьмись, да и, пока видно будет ее, скачет. Заглядеться до смерти можно. Не то ее страх, не то ветер, не то радость какая над землей несет. Летит, едва травы копытами касается. Мне так хотелось посмотреть на них, сидящих внизу и способных вот так неторопливо говорить, и видеть все, и двигаться, и жить, и есть. Я хотел было спросить, куда нас везут. Но вместо слов опять издал что-то жалобное, неразборчивое и умолк. Внизу, видимо, заметили мою попытку поговорить, но подумали, что это хрип. - А капитан-то опять плох. Смотри, как дышит, - заметил кто-то. - Да, жалко. Молодой еще, - поддержал его другой. - Довезут либо нет. - Да-да-даст бог, довезут. - Всех жалко, - начал разговор лесничий - я его уже узнавал по тяжелому присвисту. - Ну вот этого, с култышками, сверху, жалко. И тебя, товарищ старший лейтенант, не обижайся... Ну что, красивый и, видно, статный был, а без ног-то теперь уже в полцены, вправду сказать. И хорошую, может, найдешь, даст бог. Но какая ни будет, - а все привыкнуть должна да смириться смолоду, что мужик-то калека. Рази легко? - Ну, нашему с-ста-старшему лейтенанту, хоть он и без ног, еще ничего. Он г-грамот-грамотный, - начал контуженый бухгалтер, - он и без ног про-прожи-вет. А вот с-с-слепой конюх - это уже беда. Или вот он, с кул-лтыш-шками, куда? Или я, к при-при-меру, в колхозе? А ведь кол-лхоз-то у нас еще до войны миль-миллио-нером был. Куда ему теперь такой бух-хгал-лтер бес-сто-лковый без вся-всякого понятия, как я? Иног-гда бывает, сов-всем забываю сл-слова. Ну вот, еду, смот-трю в ок-кно, а как то место, г-г-где желез-зную дорогу мож-жно переехать, называется, забыл. Думал, думал. Переход - нет, перевоз - нет, только уже где-то с-с-с-стук-кнуло. Вс-вспомнил, ч-ч-что переезд. С-слова будто чужие стали. Вот думал тут, какие с-с-слова в кон-н-торск-кой к-к-книге напечатаны, вс-вспом-вспомнить не могу. Вот беда-то. Понимать-перес-перестал! Вс-все надо сыз-сызнов-ва учить, и память от-т-шиб-бло! - Так ведь зато ты видишь! - сказал с завистью и будто с упреком слепой конюх. - Не гневи бога. А вот с капитаном-то еще неизвестно, что может получиться, И все замолкли вдруг. Если бы они знали, что я жадно ловлю каждое их слово, они пощадили бы меня. И это было последнее из всего, что я слышал в эту самую первую ночь моей новой жизни. Я уснул, будто упал в мягкое и теплое ложе, с легким головокружением и сладким замиранием сердца. Когда проснулся, был яркий солнечный день. От столбов, от вагона, который катился, постукивая на стыках рельсов, по снегу бежали тени темно-голубого цвета. Сверху до меня доносилась все та же песня, как будто не было ночи и мы не пролетели в этом спешащем поезде сотни километров: - Ты мне что-нибудь, родна-а-ая, на про-щанье пожелай... Внизу слышались неторопливые мужицкие голоса: - А этот всю дорогу поет. - А, пусть поет. Скоро домой приедет. - А кому он такой? Другой голос был задумчив: - Великое дело - песня. Хороший человек, видно, петь придумал. Запоешь, и все горе долой, из сердца и из головы, как помои из ведра. Кто-то, видимо, на окно показал: - Ты погляди, сколько птиц-то! - Дак ведь стоим давно. Вот они и поналетели. Может, подкормим чем-нибудь. - Ох, и люблю птиц, - говорил лесничий, - видишь, как цветки порхают, меньше всех. Это щеглы - Где? - Да вон под деревом веселятся! Ох, хороши. Грудка белая, по бокам пятнышки коричневые, брюшко белое, головка впереди малиновая. А хвост, а хвост... - Вижу. Вертлявые такие. - Ну да. А это, на рябине, снегири. Видишь, грудка красная. - Вижу. - А это, на сухом дереве, синицы. Грудка и брюшко желтые, спинка зеленая. - Вижу, порхают. - Ты посмотри, прелесть-то какая. Одна другой красивее. И у каждой птицы свой характер. Как у людей. Щегол - беззаботный. Самка гнездо строит и насиживает, а самец сидит на дереве и песни поет. Ничего не делает! Будто не его забота. Он свое сделал. Ну правда, поет хорошо. Потянется, весь такой гордый, становится и красиво, весело начинает: "Пюи-пюи-стиглик-пикельник". А если с товарищем поссорится, так, начинает ругаться: "Рэ-рэ-рэ-рэ-рэ". - Смотри, как интересно! - произносит кто-то с восторгом. Я тоже завидую лесничему. А он продолжает: - А снегирь, тот добрый, человека к себе подпускает близко. Когда самка на гнезде сидит, он ее кормит, сочувствует, значит. А поет негромко и грустно: "Рюм-рюм-рюм", поет, как я говорю сейчас, присвистывает. - Доверчивый, говоришь? - спрашивает лесничего кто-то. - Это плохо. Сейчас доверчивым-то нельзя быть. И с самочкой, значит, дружнее живет? - А как же? - отвечает лесничий, - когда самец поет, так и самочка ему подпевает, старательно так, тоже посвистывает: "Рю-рюм-рюм-рюм". Сидя, я слышу, закуривают: - А вот синица - та бойкая, веселая. Нет ни одной птицы любопытнее. Минуты не посидит. До всего есть дело. Все интересно, все бы знать, да осмотреть, да нос сунуть. А глаза у нее... Вот плутовка... Белые такие и блестят. Гнездо строят и насиживают вместе. Самец не стесняется. Птица хитрая, смелая. Если нужно, то и подраться может. В стаях у синиц ссоры и потасовки бывают. Летает синица, правда, плохо. Так, порхает. А поет очень громко. Знаешь, вначале свистит: "Ци-ци-вю ци-ци-вю". А потом как заведет: "Пиньк-пиньк-тррр, пиньк-пиньк-тррр". К человеку не подойдет - боится подвоха. - А вот, скажи, почему у них характер-то разный? - Живут по-разному. У щеглов и снегирей птенцов-то сколько бывает? - Не знаю. - Вот. Ничего-то ты не знаешь. - А ты скажи. - Ну, четыре-пять. - Так что? - А у синиц-то в два-три раза больше. Разве одна самочка-то управится? - А ч-ч-что? - спросил контуженый бухгалтер. - Может, возьмешь меня к себе в лес-снс-сничество? - Возьму, не пожалеешь. Их беседу кто-то прервал: - Чего это мы стоим-то? - А ты к-куда торопишь-шься? - Дак ведь мы что? Мы-то уже в тираж вышли. В поезде-то есть такие, которых лечить надо, - беспокоится безногий старший лейтенант. - Вот капитан, например, если так поедем, так он вряд ли дотянет до госпиталя. Я снова забылся, а когда проснулся, понял, что мы поехали, и услышал голос лесничего: - Вот ты обрати внимание: до сих пор одна сосна шла, а теперь уже ель идет. Сюда ехали, как по блюдцу катились, а сейчас, глянь, одни бугры да перелески. Я с трудом повернул голову влево и увидел деревушку на бугре. Несколько сбившихся в кучу домиков и деревья, возвышающиеся над ними. Деревня была так близко, что я увидел, как женщины в телогрейках остановились, сгрудились, повернулись к проходящему железнодорожному составу и начали нам махать руками, подпрыгивать и что-то кричать веселое, задорное и призывное. Видно, из наших вагонов им ответили, потому что бабы стали кричать еще энергичнее и махать руками веселее. Но вот деревушка ушла вдаль, пошли поля и перелески. Я, должно быть, снова задремал и вздрогнул от возгласа: - Слышь-ко, название-то какое! Кто-то прочитал вывеску, но за шумом и тряской ничего не разобрал. Станцию проскочили быстро - не успел повернуть голову влево. Когда наконец удалось это сделать, перед моим взором всплыл будто кадр из старого фильма - машущие крыльями ветряные мельницы - серые, словно из камня, видно, поросшие мхом. И тут я увидел, как с бугра, наперерез поезду, нехотя бежит лошадь, подгоняемая санями. Мужик в тулупе, привалившись спиной к передку, не смотрит, куда едет, столь привычна эта дорога. Но лошадь резко останавливается, мужик оборачивается к нам всем корпусом и, стоя на коленях, машет приветственно рукой, в которой зажаты вожжи. Я вижу его старческое лицо, редкую бородку и смелый озорной взгляд. Лошадь стоит покорно, опустив голову и ожидая, когда пройдет наш поезд: как бы уступая ему дорогу. И добрый старик, и лошадь, изработавшаяся и отощавшая, способная бегать только с горы, были из другого мира, который мы оставили не столь давно и будто забыли напрочь за прошедшие почти полтора года. Все эти картины вошли в глаза, отразились в душе, вышли через сердце, через чувства новые, никогда ранее не испытанные и непривычно острые. И вспомнились чьи-то слова, и зазвучали во мне, как стихи, как песня, как гимн: "Восстани и ходи, Россия. Отряси свои сомнения и страхи, и радости и надежды исполнена, красуйся, ликуй, возвышайся..." Но тут же голос лесничего прервал мои размышления: - Вишь, лошадь-то какая! Умная, вожжей не надо, сама знает, что делать. - Ой, умнее лошади нет, - отозвался слепой конюх (теперь я уже и его голос выделял из других). - Мы на Северо-Западном у немцев одного мерина взяли. Заблудился, ходит по болоту и потихоньку, осторожно так ржет. А темно, ничего не видно. Я к нему. Подошел, хлебом поманил и повел за собой. Немцы стрелять начали, а мы бегом от них - будто сговорились. Бежит тихо, только пофыркивает, да селезенка торкает. Ничего, привел. Фрицем назвали. Но скоро одумались: за что мы такую лошадину умную обижаем. Федором стали звать. А потом, когда подранило меня, ездовым был поставлен. Вот Федора-то и отдали мне. Возил на нем продовольствие, боеприпасы на самый передок. Машиной-то не больно проберешься! Поверишь ли, попадем под обстрел, так он на меня смотрит, прижаться поближе норовит. Со мной, думает, все спокойнее... - Ты смотри, капитан-то на бок повернулся. Сестру бы позвать, поди нельзя ему ворочаться-то? - Ничего, сейчас уже недалеко, - успокоил кого-то старший лейтенант. - Ему бы еще день протянуть, и тогда жив будет. Меня вот так же в марте везли. Ничего. Я вот так же за месяц отремонтировался. К новому, наступлению как раз успел. - Там тебе и отхватили? - Да, вместо своих железные дали, - ответил он и постучал костылями. - А как попался-то? Старший лейтенант говорил весело, будто похваляясь, что такая беда с ним приключилась: - Судьба! Видно, на роду было написано без ног домой прийти. Мы прошлой зимой с комиссаром батальона в траншее спали. Я командиром роты был. Днем оттепель, валенки намокли. А как ночь настала, морозом прихватило. Утром проснулись, а на ноги не можем встать: валенки к ногам примерзли. Нас с горы снесли на носилках. В медпункте у обоих валенки сначала разрезали, а потом сняли. Гляжу, у меня ноги красные, как из бани, а у комиссара - синие да зеленые, будто мертвые. Мне ничего, спиртом оттерли, выпить дали. Поднялся, новые валенки надел и на своих двоих ушел. А у комиссара гангрена пошла. Говорят, в госпитале обе ноги отхватили. А я как ни в чем не бывало! Еще потом хвастался... Да рано радовался: чему быть, того не миновать. Не суждено мне было всю жизнь на своих ногах ходить. Осенью, почти через год, в атаку пошли. Гляжу - залегли славяне. Конечно, дело командира такое: вдоль цепи пополз, поднимать начал. И будто бы все хорошо. Цепь поднялась, пошла, и немцы побежали. А тут мины начали рваться. Я кричу: "Вперед!" Не станут же немцы по своим бить. Все побежали. Тут она и настигла. Подкосило, упал на колени. Лег, ползу и чую, что ноги не действуют, будто нет совсем, а внизу все горит, как в кипяток прыгнул. Оглянулся: кровища хлещет, только это и помню. Как подобрали, не знаю. Говорили потом, что только вынесли меня, а немцы в контратаку пошли и выбили наших. Не вынесли бы вовремя, так не жить бы мне. - Так что? Совсем сразу оборвало, что ли? - Да нет, перебило обе. Это уже в полевом госпитале меня так обкарнали. Надели намордник, дали дышать чего-то, проснулся, а под одеялом, где ноги бывают, уже ничего нет. Там нашего брата не спрашивают! Что надо, то и делают без тебя. Иначе смерть. А кто ей рад, смерти-то? Ночью, когда все спали, я услышал разговор солдата с багажной полки и медицинской сестры. - Ну, ты подумай, сестрица, кому я такой нужен? - спрашивал он. - Пуговицу на штанах застегнуть не могу! - Да ты не стесняйся, ты гордись. Разве это все ты даром отдал? За Родину же! - убеждала его сестра. - Ты еще жить будешь, и счастье будет. Ты не бойся. Врачи что ни то придумают. Не может быть, чтобы не придумали. Ведь таких-то, как ты, тыщи! Не могут же их забыть вот так. Не-е-ет! Не должно быть! - Пока придумают, и жизнь пройдет. - Не пройдет, не беспокойся. Приедешь домой, женишься, дети пойдут. - Да как жениться-то? Кто за меня пойдет? - А что? Ты парень хороший. Вот я бы и то с удовольствием. - Смеешься, сестра. Нехорошо смеяться. - А что? И пошла бы. Сейчас, сам понимаешь, нельзя. Вот кончится война... Сестра вздохнула и заговорила совсем тихо: - Сегодня вышла из вагона. Смотрю: санитарный из Сталинграда. Раненые говорят, что немцы к Волге вышли. - Не может быть? - возмутился солдат, - А как же приказ Сталина: ни шагу назад?! Да что они там, совсем уже?! Сестра зашикала на него: - Тихо: разбудишь всех. Не надо об этом говорить. Видишь, почти все домой едут: по всей России разнесут. "Так вот оно что! - подумал я с ужасом. - Уже полтора года идет война, неужели напрасно все?" Меня снова начало знобить, и я лишь усилием воли еще держался на поверхности уплывающего сознания. - Как твоя станция называется? - спросила сестра. Солдат ответил. Я даже не слышал о существовании такой. - Если надумаешь, приезжай. Спроси Колю Мохова. Там меня все знают. - Ладно. Только ты не женись. Не торопись пока. Не каждая такое вынесет. А я за тобой ходила бы как за ребенком. - Так ведь одной жалости-то мало. Я ведь какой-никакой, а все-таки человек! - Да ты что?! - вскрикнула сестра. - А вот то! Была у меня одна на примете. Так ведь не уважала. Несерьезным человеком считала. Знаешь, подраться любил, подсмеяться над кем-нибудь. Пришел я к ней попрощаться, так она мне, эта любовь без взаимности, говорит: "Тебе, - говорит, - хулигану экому, война-то впору как раз. Она, - говорит, - война-то, тебе как раз по размеру подходит. Может, дескать, там посмирнее будешь..." - Да это она любя говорила, - успокаивает солдата сестра. - Не-е-ет, подумай, сестрица, когда обе руки были, так и то не уважала. - А вот такого возьмет и полюбит, - воскликнула сестра. - Вот как я! Их любовь сопровождала меня еще долго. Сестра целовала его и тихо смеялась, а он беззвучно всхлипывал. - Да ты обоими, не бойся! - Как я тебя обойму, когда рук-то нет?! Какое-то мрачное здание вокзала было последнее, что я видел в эту ночь. Засыпая, я ощутил сотрясение полки - безрукий солдат взбирался к себе, напевая под нос: - А если смер-ти, то мгнове-енной, а если раны, неболь-шой. Утром, посмотрев на багажную полку, я увидел только свисавший с нее угол окровавленного матраца. Солдат, оказывается, уже сошел с поезда на своей станции, Стало грустно. Как всегда, болела голова, и тело казалось чужим. На маленькой станции - не то Чижи, не то Стрижи - из вагона уходил старший лейтенант, подчистую списанный с военной службы. Он непривычно гремел костылями, был возбужден, к каждому подходил и что-нибудь говорил: - Ну, прощайте, братцы! - Прощайте, кто тут с Северо-Западного! - Не поминайте лихом! - Прощай, Северо-Западный! Потом подошел ко мне, подтянулся на сильных руках, чтобы увидеть мое лицо, сказал: - Ну, прощайте, товарищ капитан. Даст бог, довезут. Контуженый бухгалтер заверил его снизу: - Довезем, товарищ старший лейтенант. Не бес... не бес-спокойтесь. Д-д-довезем! Старший лейтенант ушел. Поезд остановился. Голос лесничего раздался где-то около уха: - Ничего, товарищ капитан, уже совсем недалеко. Дотянем. Вы только надежду не теряйте. Он вздохнул тяжело, с клокотаньем и свистом: - Еще все будет, товарищ капитан! И хорошего еще много будет, и красивого. Я вот тоже думал, что все кончилось. Понимаете, дышать нечем, воздуху не хватает. А сегодня во сне видел жасмин. Целое дерево. И дух от него такой, что сердце от радости разорваться готово, будто дышу легко и сказку какую-то мне мама рассказывает. Представьте себе, проснулся так, словно я заново родился, и вся жизнь еще впереди. Я почувствовал, как из левого глаза набежала и поползла по переносице крупная соленая слеза. Не было сил смахнуть ее. Но вспыхнула радость: дыхание стало глубоким. Я испытывал не только небывалое облегчение, но и забытое блаженство исстрадавшегося человека. ЗА ПАРТБИЛЕТОМ  Нам эти высоты нужно было взять позарез. С них просматривали и прицельно обстреливали не наши боевые порядки, но и железную дорогу, которая в тылу только что была восстановлена и пущена. Еще до рассвета, накопившись у подножия для атаки, мы с тревогой разглядывали гору, которая закрывала собой полгоризонта, круто упираясь в небо, и уже не менее часа слышали в воздухе и на земле шум, грохот и звон артиллерии, обрабатывающей передний край обороны противника и готовящей огнем нашу атаку. Когда настал срок, мы по сигналу комбата поползли вверх по глубокому снегу с уверенностью в победе и с тайной надеждой выжить. Яркие цветные трассы пуль прижимали к земле, мины рвали и разбрасывали вокруг осколки, землю и человеческие тела. Страх выворачивал душу даже самых мужественных и отпетых, но молодая вера в бессмертие крепко сидела в нас. Поднятый ветром и огнем сухой снег пополам с землей бил в лицо и порошил в глаза. На гладких скатах горы ноги не находили опоры и скользили. Сползая вниз, мы цеплялись за трупы тех, кто, выполняя приказ, пытался взять высоту до нас (таких попыток было немало). Окоченевшие и примерзшие к земле, они укрывали нас от огня. Даже убитые помогали нам чем могли. Обессилев, мы падали в свежие воронки, чтобы отдышаться. Потом снова лезли в снег, раздвигали его телом и тянулись вперед. Мы не видели верхушки горы, ползли будто в небо, и конца этому страшному продвижению, казалось, не будет. Раненые истекали кровью на морозе, убитые коченели, живые проклинали все и лезли к любому концу. К жизни или смерти. Лишь бы скорее он наступил. Когда, на счастье, повалил спасительный снег, мы словно уперлись в тускло-серое небо и вдруг поняли, что перевалили через гребень. Тогда все, кто мог еще двигаться, поднялись и с криками "ура!", матерщиной и другими возгласами восторга, победы и ненависти пробежали еще метров триста и поняли, что высота за нами. Мы остановились, чтобы окопаться, потому что впереди, за снегом и огнем, уже ничего не было видно. А с обеих сторон, и от нас и от немцев, беспрерывно, не передыхая, били артиллерия и минометы, захлебывались пулеметы, трещали автоматы и гулко ухали орудия прямой наводки. Мы долбили мерзлую землю, чтобы укрыться в ней и хоть немного согреться в мокрых полушубках и валенках, заполненных растаявшим снегом. Потом начались контратаки. Немцы понимали, чего они потеряли, мы же знали цену приобретенного. Каждую ночь к нам в роты подбрасывали пополнение, и мы набирались сил и новой уверенности. В конце концов немцы потеряли надежду и отказались от мысли столкнуть нас с высоты и истребить в болоте. Когда бои утихли, на партийном собрании батальона меня приняли в члены ВКПб). В кандидаты я вступил в сорок втором, во время боев в Рамушевском коридоре. Вот о том, как я получил партийный билет, мне и хочется рассказать. В марте сорок третьего года вечером ко мне пришел капитан Зобнин, замполит батальона, и сообщил: - Ну что, ротный, тебя можно поздравить. Завтра пойдешь в тыл, получать партийный билет. Комбату можешь не докладывать - знает. Позавтракаешь и отправляйся. Не буду скрывать, я ждал этого дня и потому обрадовался чрезвычайно. - Оставайтесь, Степан Данилович, - предложил я, заметив, что комиссар собирается уходить, - поужинаем вместе. Но он не остался. - Некогда, - сказал и поспешно ушел. Я зашел к своим заместителям и объявил, что завтра за меня на весь день остается капитан Иванов. Поужинав, мы с ординарцем долго бродили по траншеям и ходам сообщения роты, проверяли службу наряда, заходили в землянки к солдатам. Чтобы самим не уснуть, время от времени стреляли из автоматов в сторону противника. Немцы отвечали огнем из нескольких пулеметов и принимались усиленно освещать ракетами ничейную землю. Уснули мы в три часа ночи. Утром Анатолий разбудил меня завтракать. Плотно поев в предвидении дороги (в то время кормили уже хорошо), я спросил Анатолия: - Спать хочешь? - Еле хожу, - откровенно ответил он. - Ложись и выспись, - разрешил я. - Хорошо, товарищ капитан, - с готовностью и благодарностью ответил он, не подозревая, что я куда-то ухожу, - я немного придавлю. - Придави, придави, - сказал я. Он не заставил повторять разрешение - сразу же лег. Первое, что я увидел, выйдя из землянки, было солнце - оно низко взошло и багрово высветило землю, едва пробившись сквозь серое туманное небо. Подойдя к склону горы, я глянул вдаль, туда, куда мне предстояло идти. Белая равнина спокойно и широко расстилалась впереди. Где-то у самого горизонта бесшумно, по-мирному катил эшелон теплушек, дым из трубы паровоза стлался над крышами вагонов и обрывался на середине состава. Вдоль фронта тянул бомбардировщик в сопровождении двух еле видимых истребителей. Тяжелый самолет шел прямо, истребители то и дело меняли курс и высоту, и казалось, балуются, играют с экипажем, который призваны охранять. По накатанной пустой дороге к нам бешено неслась полуторка. Мне стало смешно: люди в машине торопились, будто у нас безопаснее, чем в тылу. День начинался хорошо. Я был молод, здоров, тепло одет и легок на ногу. Веселое состояние духа подсказало мне ошибочное решение, которое чуть не стоило мне жизни. Не захотелось спускаться с горы по грязному ходу сообщения, заваленному пустыми консервными банками, проводом, разбитым оружием и другим хламом. Проще показалось выскочить и поверху пробежать опасную зону. Я бездумно выскочил на пригорок. Вот тут-то меня, видимо, и поджидал терпеливый снайпер. Шагах в десяти от траншеи у моего уха, буквально обжигая, просвистела пуля. Сообразив, что в меня целятся, я бросился на землю. Падая, увидел, как брызнул фонтанчик земли, выбитый пулей. Пуля ткнулась туда, куда я через долю секунды упал головой. Я упал и замер в неудобной позе. Одна нога была где-то под животом. Около плеча снова ударило в землю, стало ясно, что если сейчас шевельнусь, то следующая пуля будет моей. Я прижался к земле, затаил дыхание, в надежде, что немец поверит, будто я убит, и потеряет ко мне интерес. Я лежал, ждал пули, ругался про себя: "Черт меня понес" - и верил, что немец все-таки может принять меня за убитого, и в это время до жуткого сладкий трупный запах ударил в нос. Я скосил глаза - рядом со мной лежал убитый немец. Я выдержал несколько минут, которым, казалось, не будет конца, подтянул под себя другую ногу и прыгнул. Короткая и решительная перебежка бросила меня в воронку, и там я столкнулся с другим убитым немцем. Он лежал в каске, в шинели, аккуратно застегнутой на все пуговицы, с противогазовой коробкой, в перчатках и босиком. Сапоги кто-то снял. Это меня не удивило. В прошлом году я сам ходил в немецких сапогах. Убитый лежал на спине, бурым лицом в небо, с открытым в ужасе ртом. Я долго сидел в воронке, душила обида от унижения, которое я пережил, злоба на немецкого снайпера (не скрою, страха он на меня нагнал) и радость оттого, что выдержки у меня оказалось больше. Наконец я выскочил из воронки. Оставалось недалеко до бугра, за которым я буду уже в безопасности. Но в момент прыжка нога зацепилась за колючую проволоку, я растянулся и пополз за бугор, волоча ее за собой. Оказавшись в безопасности, я размотал проволоку, почистился, привел в порядок шапку и весело и беззаботно стал прыжками спускаться с горы, как прыгают дети по лестнице через две-три ступеньки. Опасность осталась позади. Часовой у штаба батальона собирался окликнуть, уже рот открыл, но, узнав меня, бойко отдал честь по-ефрейторски на караул. Солдат был из моей роты. Я подошел, поздоровался за руку, угостил его папироской. Солдат сказал весело: - Чуть было не выстрелил. Сразу-то не понял. Вижу, что-то летит. Я сообщил ему, что иду получать партийный билет. - Значит, нашего полку прибыло! - радостно проговорил он. Солдату было лет сорок, мне он казался старым. - Ну дай бог, товарищ капитан, - крикнул он, когда я отошел. Высота осталась за спиной, а впереди медленно поднимался навстречу яркий красный солнечный шар. Когда я отошел от штаба, может, километр или больше, мне захотелось посмотреть издалека, со стороны, как выглядят высоты, на которых мы сидим в обороне. Я встал, обернулся и долго всматривался в гряду высот. Оказалось, что моя высота, та самая, с отметкой сорок три и три, чернее других. Это меня удивило. На самой верхушке ее, где осталась моя рота, уже не было снега. Земля была сплошь изрыта воронками, покрыта сажей и всем, что выбрасывают на поверхность снаряды, когда они рвутся, не щадя ничего. Черная, кое-где рыжая, местами каменистая, источенная траншеями и ходами сообщения, она казалась мертвой и заброшенной. Высоты, на которых закрепились роты капитана Царюка и старшего лейтенанта Бельтюкова, все-таки были, похоже, живее, менее разворочены и цветом лучше. Это обрадовало меня. Выходит, именно моя высота - на направлении главного удара противника, о чем я не догадывался. Именно ее немцы считают ключевой позицией в нашей обороне и потому сюда обрушивают главную силу, злобу и ярость. Продолжив свой путь в тылы дивизии, я понял, что свалял дурака: надо было у комбата лошадь попросить. По разбитой неровной дороге было тяжело идти: то скользил, то попадал в укрытую снегом яму. Солнце освещало следы январского побоища на болотистой равнине. Снег кое-где растаял, осел, и из-под него показалось то, что не заметили в свое время похоронные и трофейные команды. Вот выглянул кузов затонувшей полуторки. Видимо, свернула с дороги и завязла в яме с водой. Вот валяются колеса от артиллерийского передка, оторванные взрывом, а рядом то, что осталось от лошади, грязная груда шерсти и костей. Из-под снега вытаяла пола шинели, все остальное еще в снегу. Солнце светило и грело. Я разогрелся, вспотел, валенки намокли и отяжелели. Так прошел я еще с километр и вдруг впереди, шагах в трехстах от меня, проскрипел и прогрохотал шестиствольный миномет. Разрывы поднялись точно над дорогой, оставив на ней следы ровно шести кругов, черного, темного и грязного цвета из земли, снега и разного сора. Я удивился, что и здесь не так тихо и надежно, как это показалось, когда я смотрел на дорогу с высоты и завидовал ее покою. Но никакого страха не испытал, только, если говорить откровенно, пожалел почему я не разбудил Анатолия? Вдвоем было бы веселее. Я ускорил шаг, стараясь как можно быстрее прожать обстреливаемый участок. Мне подумалось, что и я проскочу его, то уже дальше ничего страшного будет. Но только я вышел на дорогу, перепаханную шестиствольным минометом, как вой целой стаи мин рассек небо надо мной и впереди, совсем близко, загрохотали взрывы, и осколки начали жужжать и бить где-то около, хлюпая и тупо ударяясь в землю, отчего она то там, то сям стала отдавать паром. Я упал и всей силой вдавился в землю, по спине пробежал озноб - предчувствие страха. Конечно, спина в таком положении была уязвимее всего. Именно с ее стороны, подумалось, осколки прорвут полушубок, разрубят и раскромсают тело. Переждав какое-то время я поднялся и увидел, что взрывы разметали дорогу, оголили ее, выбросили из-под укатанного снега ящики с патронами, каски, сумки от противогазов. Я почувствовал слабость в ногах и вялость во всем теле и понял, в чем дело: нехорошо, что я здесь один. "Хоть бы кто-нибудь рядом", - подумал я с тоской. И тут, оглядевшись вокруг, я обрадовался: к дороге испуганно бежал высокий немолодой солдат. Он широко размахивал руками, прыгал с бугра на бугор, скользил, падал и снова, быстро поднявшись, бежал, чтобы скорее выйти из этого пристрелянного места. Увидев бегущего, я почувствовал себя командиром, отряхнул полушубок, поправил шапку и громко крикнул, чтобы солдат услышал: - Стой! Кто такой?! Солдат послушно остановился и с радостью побежал ко мне. Когда он приблизился, на лице его я различил виноватую улыбку, замешательство и тревогу. - Кто такой, спрашиваю? - твердо повторил я вопрос. - Рядовой Голубев. - Откуда? - Из армейского зенитно-артиллерийского полка. - Бегом! - скомандовал я. Мы быстро проскочили обстрелянный участок и перешли на шаг, оказавшись на нетронутой дороге. - Как ты здесь очутился? - спросил я. - Друг у меня тут в штабе дивизии, к нему ходил. Начальство на день отпустило. Вот я где пешком, где на попутных. Повидался, однако... Отдышавшись, солдат попросил: - Покурить не найдется? Я дал папироску. Он вытащил "катюшу", прикурил и начал глубоко затягиваться. - Ну здорово напугался?! - усмехнувшись, спросил я. - А вам не страшно, товарищ капитан? - Нет. - Неужели не страшно? - Ну ты же видишь! - А вы с самих высот? - Да. - Там-то страшно небось? - А ты сходи, попробуй. - Дак ведь каждый на своем месте... - Выходит, твой друг - здесь, а ты - там? У каждого - свое место? - Так ведь он писарем в штабе! - Тоже, значит, окопался? Мы пошли не спеша. Долго молчали. Но солдату, видимо, хотелось поговорить. Это с каждым бывает когда беда минует. - Так я прихожу к нему, - начал он о своем друге, - а он списки на убитых составляет. "Вот, - говорит, - вчера прибыли. Не успели, поди, по разу выстрелить, а уже утром на них похоронки пошлем, из списков вычеркнем, со всех видов довольствия снимем". Я молчал: для меня это дело привычное, артиллерист продолжал, заметно успокоившись: - В артиллерии, конечно, потерь меньше. В дивизионе есть люди, которые с первого дня воюют. Но и у нас тоже каждому - своя судьба. К примеру, пришел к нам один сержант после ранения, головастый такой. Его дураки какие-то из госпиталя в пехоту направили. Так он еле ушел оттуда. Не отпускают в артиллерию - и все! Еле упросил. Пришел к нам радостный, будто домой насовсем вернулся. А на следующий день самолеты налетели, прямое попадание в окоп. Он один там был. По кускам разнесло. Добро бы налет был большой. А то так себе, может, десяток и бросили-то всего... Одна попала - и та в него. А останься в пехоте, может, и не убило бы... Видно, доля такая! - Сам виноват, - объяснил я, - нечего было с места на место мотаться. Куда поставили, там и стой. Обстрелянный участок остался у нас уже далеко позади, поэтому мы шли, ничего плохого не ожидая. Седая щетина солдата раздражала меня, я спросил по-командирски: - А что ж ты оброс, артиллерист? - Дак вот, видите, два дня не брился всего, - пытался оправдаться он. - Не оправдание, - сказал я. - У меня на высоте солдаты бреются ежедневно. - Так те помоложе, наверное, - продолжал оправдываться солдат. - А те, кто помоложе, так тому и брить еще нечего. И вдруг прямо перед нами поднялся взрыв. Я отпрыгнул в сторону за сугроб. Солдат упал. Когда утихло, он попытался подняться, но не смог, схватился за живот и крикнул: - Товарищ капитан! - Что с тобой? - Горячо, - прошептал он, - кажись, попало что-то. И в голосе его я почувствовал одновременно удивление, страх и начинающиеся страдания, как это обычно бывает в таких случаях. - А ну-ка... Я отвел его руки в стороны и увидел рваную рану на животе. Шинель вокруг пропиталась кровью; солдат пытался сесть, но потом снова лег на бок, с напряжением закрыл глаза (на это только хватило сил), подтянул под себя ноги, скорчился от боли и начал с хрипом дышать. - 3-зябну-у... - с трудом протянул он, что-то еще хотел сказать, но не успел. Впереди снова неожиданно грохнули разрывы. Самый ближний, совсем рядом, оглушил меня, и я скатился с дороги в яму. Меня обожгло ледяной водой, и я хотел уже выскочить наверх, когда новый взрыв присыпал меня землей и выбросил на чистый снег. Я отполз в сторону, вскочил и побежал. Потом упал и, услышав новое поскрипывание подлетающих снарядов, влез в сугроб. Взрывы подняли землю, но это уже было не так страшно: рвалось где-то сзади и значительно правее. Больше стрельбы не было. Выждав недолго, я поднялся и, подойдя к дороге, увидел, что там, где лежал артиллерист, теперь уже была воронка, а вокруг нее разбросано все, что от него осталось. Сколько раз до сих пор я видел смерть и всегда легко отделывался от минутного испуга. А тут страх будто схватил меня за горло. Кровь прилила в голову, сердце бешено заколотилось, руки начали трястись, озноб охватил тело. Но я заставил себя собраться и бросился от этого места, норовя скорее убраться, пока жив, пока новые снаряды не ударят и не разорвут в клочья. Я долго и тяжело бежал. Ноги стали будто чужие, а внутри все горело. Обессилев, остановился, потрогал сердце и с ужасом заметил, что оно вдруг захолодело, словно на него кто-то положил камень. Страшнее всего было то, что я опять один. "Убьют, - подумал я с тоской, - и никто не узнает". Домой пришлют похоронку, в ней будет написано: "Пропал без вести". Обидно то, что в этом все увидят что-то жалкое, нечестное и достойное осуждения. Сжавшись от холода, закрыв глаза рукавицами, я дрожал и скулил, как собака, попавшая под колесо. Пошел снег. Он попал за воротник, подлетел к лицу, пощекотал нос. Я пришел в себя. - Ну что нюни распустил? - спросил я себя, и показалось, что кто-то другой произнес эти строгие слова. Я двинулся и чем дальше шел, тем свободнее начинал дышать, отогреваясь с каждым шагом. Собственное поведение показалось мне странным и постыдным. Вскоре снег перестал. Сначала я услышал поскрипывание саней и фырканье лошади, а потом различил, что в санях два пожилых солдата. Поравнявшись со мной, они остановились. - А скажи-ко, дорогой товарищ, - спросили меня из саней, - в шестнадцатый правильно едем? - Верно, - ответил я. - А покурить не найдется? Я порылся в карманах ватных брюк, нашел пачку и протянул. - Как там? - спросил один. - Все в порядке, - ответил я. - А мы вот доппайки везем. - Значит, будем есть, - повеселел я. - Только вы держите на эту горку, - показал я солдатам свою высоту, - тогда не собьетесь. - Ну, с богом, - сказали мне. - Бывайте, - ответил я и предупредил: - Тут один участок простреливается, так вы его побыстрее. - А что это ты в воде-то весь? - Провалился в яму... - Ишь ты... Может, подвезти? А то простудишься? - Да нет, мне недалеко. - Ну смотри. А то бы подвезли. Я выпрямился и, стараясь поскорее согреться, бодро пошел скорым шагом. Солдаты еще какое-то время не трогали с места, а смотрели на меня. Один что-то сказал, другой спросил: - Что ты говоришь-то? Тот ответил громче, чтобы его глуховатый спутник мог услышать: - Герой, говорю! Вишь, один идет и ничего не боится! - Больно бравый... - заключил тот, кто плохо слышал. - Небось средний командир... Страшно хотелось послушать, что еще они будут говорить обо мне. Подходя к лесу, увидел подразделение, занимающееся боевой подготовкой. Солдаты в полушубках и валенках во главе с молоденьким лейтенантом отрабатывали строевой шаг. Командир вскрикивал пронзительно и звонко, любуясь собой: -