Р-раз! Р-раз! Потом: - Р-рота-а, стой! Вольно! И снова: - Сир-рно! Ша-а-агом марш! Р-раз! Р-раз! Кто похитрее и поопытнее из солдат, тот выбрал себе для тепла длинный, с завернутыми рукавами полушубок, кто поглупее, тот короткий, чтобы выглядеть получше. Лейтенанта, тоже в коротком, выше колен, полушубке и перчатках, я про себя похвалил за молодцеватость, но тут же и пожалел: видно, в боях он еще не был. Поднявшись на насыпь, я увидел среди деревьев маленькие рубленые домики. Мимо прошел офицерский строй. Кто-то выкрикнул: - Здорово, Перелазов! Я старался увидеть в уходящем строю знакомых, но подполковник, который вел строй, прикрикнул: - Р-разговорчики! Домик политотдела я нашел быстро. Войдя и встретив подполковника Ульянова, который выдавал мне в августе прошлого года кандидатскую карточку, я словно очнулся и посмотрел на себя как бы со стороны. Грязный, мокрый, в затасканном полушубке, я остановился у дверей и увидел, как на чистый пол каплет с одежды грязная вода. Подполковник Ульянов встал. Я доложил ему, что явился для получения партийного билета. Потом добавил: - Извините, я тут у вас наследил. - Вы прямо с высот? - спросил Ульянов. - Так точно, - ответил я. В комнате стояло несколько офицеров. Все посмотрели на меня с удивлением и по-особому уважительно. На их лицах можно было прочитать: "Надо же откуда!" Подполковник подошел, поздоровался за руку и спросил: - Как добрались? - Нормально. - Пешком? Я кивнул. - А что, комбат лошади не мог дать? - Я не просил. Одна на весь батальон осталась. Убьют еще. Ульянов усмехнулся: - Так что, лошадь дороже человека? Потом предложил: - Раздевайтесь! Я еле стянул полушубок. Подполковник кивнул вопросительно на полушубок, я объяснил: - Под обстрел попал. Пришлось в яму с водой залезть. Ульянов распорядился: - Кто там у нас свободный? Высушите, пожалуйста, полушубок. Из другой комнаты выскочил солдат и осторожно, чтобы не испачкать обмундирование, на вытянутых руках унес полушубок с собой. Тогда Ульянов снова распорядился: - Пригласите фотографа. Мне казалось странно и непривычно, что подполковник всем говорит "вы" и распоряжения отдает вежливо, деликатно, будто просит об одолжении. Вошел фотограф, высокий носатый солдат, и, взглянув на меня, возмутился: - Да как же его фотографировать, Петр Васильевич? - Как есть, - спокойно ответил подполковник. - Так что же это за карточка будет? - спросил фотограф недовольно, - Фотография боевого командира, вот что будет,- снова так же спокойно ответил Ульянов. Признаться, я в душе был на стороне фотографа. Поглядевшись в зеркало, которое висело у входа, я затосковал. Все лицо облеплено корками спекшейся крови пополам с землей. Над левой бровью толстая лепешка закрывает полглаза. Ниже и левее носа - широкий шрам, затянутый иссиня-бурой молодой, только что народившейся и потому особенно страшной и неприятной кожей. Нижняя губа рассечена и закрыта темно-коричневой грязной коростой. Полмесяца назад я был ранен - три осколка на излете ударили по лицу, рассекли бровь и губу и выбили зуб. "Такую фотографию, - подумал я, - приклеят к партийному билету и скрепят печатью на всю жизнь". Было отчего загрустить. Но фотограф дорожил своим местом. Он усадил меня на стул, сзади на стену прибил простынь, навел аппарат, несколько раз подошел. Сначала поправил положение головы и пригладил буйные волосы, отвыкшие от расчески и торчавшие в разные стороны. Потом потрогал "Отечественную войну" и "За отвагу", висевшие на муаровых ленточках на правой и левой стороне груди. Отошел, прицелился и несколько раз щелкнул затвором. Подполковник Ульянов предложил отдохнуть. В темной комнате стояла кровать дежурного. Я как только разделся и лег, так сразу заснул. Меня разбудили часов в пять. - Вставай, - кто-то легонько встряхнул меня, - сейчас вызовут. У кровати стояли сухие валенки и висело высушенное обмундирование. За столом сидели подполковник Ульянов и два офицера, которых я не знал. Петр Васильевич вручил мне партбилет, поздравил меня и сказал: - Вы сегодня стали членом ВКП(б). Поздравляю вас и радуюсь. С такими коммунистами мы непобедимы. Советский народ, может гордиться такими воинами. А дивизия наша гордится вами, кто сейчас на высотах. Я стоял, слушал комиссара и рассматривал партбилет. - А фотографии своей не стыдитесь. Когда наши люди видят такое украшение на лице воина, они, конечно, понимают, что это следы войны, которая выбрала вас и отметила на всю жизнь. Это славные отметки. Подполковник посадил меня напротив, а майор, совсем-совсем молодой, спросил: - Ну как, товарищ капитан, не отдадим врагу высоты? Я усмехнулся и спросил: - Что это мы будем отдавать? Для этого разве брали?! Мне показалось, что майор смутился и покраснел. Ему стало совестно, что ли: он, такой чистый, аккуратный, на вид не мятый и не обстрелянный, спрашивает меня, который только что пришел оттуда, устою ли я, хватит ли у меня мужества и стойкости. Но подполковник Ульянов сказал: - Вы не обижайтесь, товарищ Перелазов. У нас нет никаких сомнений, но есть озабоченность, и вы должны понимать. Уж больно важная высота. Сдать ее - значит все начинать сначала. - Будьте спокойны, не подведем, - сказал я. Подполковник Ульянов распорядился покормить меня в офицерской столовой и отвезти на высоту. Под вечер ездовой подкатил к политотделу на санках и доложил подполковнику Ульянову. Я надел теплый и сухой полушубок, задорно сдвинул набекрень шапку, подпоясался ремнем с портупеей, на которой держался пистолет в кобуре, подтянулся так, что перехватило дыхание, и спросил разрешения убыть. Подполковник Ульянов обнял меня. Я вышел, браво откозыряв. Даже самому себе я показался, знаете, таким здоровым и сильным, обветренным и обстрелянным ротным, облеченным неограниченной властью и легко несущим ответственность за жизни сотни людей, - как прежде, готовым к смерти и бессмертной славе. Я уселся в передок и, убедившись, что ездовой знает дорогу на высоту, уткнулся в воротник полушубка, сразу задремал и не заметил, когда уснул. Во сне я увидел себя совсем маленьким. Всей семьей - отец, мать, бабушка, три брата, сестра и я - мы едем в голодный год в гости к маминой сестре, тетке Анне, на Кленовое, в двадцати верстах от нашей деревни. Предстоит праздник и угощение. Я млею от будущей радости, а отец то и дело покрикивает на лошадь, которой тяжело везти такую ораву по занесенной снегом дороге: - Ну-ну, давай, давай, гырдым! Ишь ты, спотыкайся! Я те дам вот! И вдруг радостный, громкий и знакомый крик: - Товарищ капитан! Я вздрогнул спросонок, открыл глаза и увидел Анатолия, который бежал за санями и кричал ездовому: - Да остановись ты, гад, пока я тебя не застрелил! Лошадь встала. Еще не совсем проснувшись, я спросил: - Ну что? - Да как же что, товарищ капитан?! Это вы? - А кто еще! - Ну, слава богу. Думал, не дождусь, товарищ капитан. Он с трудом переводил дыхание. Я выскочил из саней. - Вы почему ушли, товарищ капитан, и мне ничего не сказали? - Так ты же спал, - ответил я. - Думал, с ума сойду. Хотел бежать вдогонку, но заместитель не разрешил. Да и боялся, что разминемся. А сейчас уже не выдержал. Ну, решил, будь что будет. Мина неожиданно плюхнулась где-то сбоку. Я даже головы не нагнул. Анатолий будто не заметил и продолжал говорить. Мы были уверены, что "не наша". Вдвоем было нестрашно. Ездовой испуганно сунулся в передок. Лошадь начала фыркать и вздрагивать. Я сказал ездовому: - Валяй, друг, домой, пока цел. - А как же вы? - с удивлением и радостью спросил ездовой. - Тут недалеко, - объяснил я. - Так ведь версты две, видно, будет, - прикинул солдат, - Это не твоя забота. Убирайся подобру-поздорову, пока под обстрел не попал. - Ну дай вам бог, товарищ капитан. Хороший вы человек. - Счастливо. Не теряй времени. Комиссару скажи, что довез до высоты. Ездовой тронул вожжой лошадь, та легко развернулась с санями и бойко, с желанием поспешила домой. Мы с Анатолием бежали быстро и весело. Когда до траншей было подать рукой, начался обстрел. Заметив, что взрывы приближаются, мы кинулись от них в траншею. - Ложись! - крикнул Анатолий, остановившись. Я ложиться не стал, а прижался к стенке траншеи. То же сделал ординарец. Вдоль траншеи грохнули взрывы один за другим. Я уже не метался с места на место, как это было в болоте, не старался по звуку угадать, куда ударит следующий, а как встал и прижался к стенке, так и стоял, не суетился. Привычно отдаваясь на волю случая, я думал: "С чего это я испугался в болоте, почему там животный страх вдавливал меня в сырую землю и метал из стороны в сторону? Откуда здесь, на земле, полной опасности и угрозы погибнуть, ко мне вернулось чувство собственного достоинства и твердость духа?" Я понял, что снова почувствовал себя командиром, которого поддерживает дух и величие всей роты. Мы с Анатолием продолжали путь. Конечно, при свисте пролетевшего мимо снаряда неприятно вздрагивалось, но душа не замирала, а продолжала спокойно свое дело. Я думал уже о роте, а не о себе. Когда мы с Анатолием увидели свою землянку, я вспомнил лошадь, которая, почуяв, что ее поворачивают к дому, сразу повеселела и начала бойко перебирать ногами, побежала с охотой. Видимо, мы с Анатолием думали одинаково, потому что он вдруг ни с того ни с чего сказал мне: - А вы, товарищ капитан, правильно сделали, что старика домой отпустили. В ответ я ничего не сказал. Я спросил ординарца: - Ну что, у нас там все живы и здоровы? - Связного из полка убило. С какой-то бумажкой в штаб прибегал. Можно было по телефону сообщить. Гоняют людей. - Ну и умный ты у меня, все знаешь, - сказал я, и Анатолий понял, что я его разговора не одобряю. Около моей землянки стоял часовой. Увидев нас, он оживился, и, когда я подошел совсем близко, спросил весело: - Вас можно поздравить, товарищ капитан? - Спасибо. Я снял рукавицу и подал ему руку. Он поспешно стащил варежку и пожал мне руку со всей силой. - Большое дело, товарищ капитан! На всю жизнь! - Ну как тут? - спросил я. - Тихо, товарищ капитан, совсем тихо. И, будто подтверждая его слова, пули начали тыкаться в бруствер и пошли-пошли справа налево, взвизгивая и отскакивая от каменистой породы, и где-то пропадали с жужжанием, хлюпаньем, бормотаньем, не то жалуясь, не то угрожая. Я посмотрел на дно траншеи. Кое-где были неизвестно откуда появившиеся сгустки грязи. Земля оттаивала. - Завтра, товарищ капитан, придется сапоги надевать, - сказал ординарец. - Да, хорошо оттаивает, - произнес часовой, - к весне повернуло. Поглядите, день-то сегодня какой хороший. - Да, ничего день, - откровенно подтвердил я, только уже потом вспомнив, что день для меня оказался тяжелым. - Вы хоть поели чего-нибудь, товарищ капитан? - спросил Анатолий, когда мы вошли в землянку. - Конечно. - По глазам вижу, что нет. Вверху и в стороне он нас чавкнули ни к чему три мины. - Ну, дурак, бьет и бьет. Весь день бьет, - недовольно проговорил Анатолий. - И хоть бы толком бросал, а то сам не знает, куда кидает. Даже дорогу несколько раз принимался обстреливать. Когда я начал есть, Анатолий весело спросил: - Ну, получили, товарищ капитан? Я отставил еду и полез в карман. - Кушайте, кушайте, - остановил меня Анатолий. - Я подожду. Я ведь почему интересуюсь, товарищ капитан? Никогда партбилета не видел. Посмотреть, какой он, Я вынул из левого кармана гимнастерки партийный билет и протянул его Анатолию. Тот внимательно перелистал его, посчитал по годам: - На девять лет хватит, товарищ капитан, до пятьдесят второго года. Нам уже с вами по тридцать будет. Вгляделся в фотографию и заключил: - Все хорошо, только карточка плохая. На себя не похожи. - А что так? - спросил я. - Да в жизни вы куда лучше. А тут опухли, как с похмелья, и лицо все в коростах, - объяснил Анатолий. "Господи, - думал я, - добрый и милый мой Анатолий, до чего ты рад, что я жив и вернулся". И еще подумал: "За что же он был осужден перед войной? Неужели только за то, что унес что-то с поля поесть, когда на трудодни ничего не давали?!" Я испытывал наслаждение, опять очутившись дома. Страхи, которые я пережил в этот день, казались мне смешными, не имеющими под собой реальной основы. Ясное дело, опасность преувеличивалась воображением человека одинокого и не занятого ничем. Сами того не зная, мы были с Анатолием друзьями, и если бы там, на фронте, кто-нибудь нам сказал об этом, то мы оба немало удивились бы. Немного отдохнув после дороги, мы с Анатолием до самого рассвета ходили по прострелянной, обгорелой и истерзанной взрывами земле и проверяли караулы, помогали солдатам пережить еще одну длинную, бесконечно тянувшуюся ночь. Под высокой луной, которая ярко и холодно освещала мир, вспышки ракет, взлетающих по всей линии фронта, казались излишними. Пулеметная стрельба, раздававшаяся всю ночь из немецкой траншеи, казалась несерьезным, зряшным делом. Мы ходили с Анатолием не торопясь. Я был рад тому, что снова в роте, Анатолий - тому, что опять со мной. Мы были дома, в своей стихии. Через семнадцать лет, в шестидесятом году, я встретил доцента, кандидата экономических наук Петра Васильевича Ульянова. Я его сразу узнал. То же гладкое, чистое, худощавое лицо, те же аккуратно причесанные редкие белокурые волосы, те же умные, доброжелательные и деликатные глаза. Казалось, он ничуть не изменился. Он меня не узнал. Я напомнил ему: - Петр Васильевич, вы вручали мне на фронте кандидатскую карточку и партийный билет. Он всматривался в меня долго и внимательно. - Конечно, сколько нас таких было, разве упомнишь всех, - сказал я. - Погодите, погодите, - остановил он меня. Я улыбнулся, и тут его озарило: - Неужели Перелазов?! - Так точно. - Ну вас, товарищ Перелазов, не узнать. Если бы не улыбка. - Пополнел и постарел? - подсказал я. - Нет, возмужал. А ведь был худой, жиденький такой, лицо все разбито, в мокром полушубке. И так мне вас жалко было, сердце кровью обливалось, когда вы поехали на высоту. - Неужели жалко? - оторопело спросил я. - Конечно, жалко. Такой молоденький. Только жить бы и жить. Я тогда подумал о вас: "Вот вручил я ему партбилет, и он снова в этот ад уходит, а вероятность уцелеть ничтожно мала". - Вот это да! - воскликнул я. - А я-то думал, что вы в восторге от моего мужества, я на крыльях от вас летел, вы такие слова сказали мне. Но Петр Васильевич только внимательно посмотрел на меня, улыбнулся, как тогда, в сорок третьем, и сказал: - Просто не верится! А те памятные высоты я снова увидел только через тридцать три года. В Семьдесят шестом году я приехал к своему фронтовому командиру дивизии генералу Вержбицкому. Ему исполнилось семьдесят лет. Что это был за удивительный человек, я еще когда-нибудь расскажу. Он повез нас на высоты. В автобусе было двенадцать фронтовиков, участников боев в этих местах в сорок третьем году. Подъехав к подножию высоты 43,3, мы дружно и весело выбрались из автобуса. И в эту весну семьдесят шестого года склоны высоты были занесены глубоким снегом. По мере того как мы ползли вверх, забираясь все выше и выше, мои товарищи, не выдержав нагрузки, один за другим останавливались и возвращались к автобусу. На гору влезли двое: я и Малышев, бывший начальник связи батальона. Не буду описывать, каких усилий это нам стоило. На высоте дул обжигающий ветер, он свистел в лиственницах, высаженных по нашему переднему краю. Мы рассматривали на стеле фотографии погибших товарищей и надписи под ними. Было холодно, дышалось тяжело. Я боялся простудиться и сказал Малышеву: - Хорошо бы приехать сюда летом. Он дрожал как в лихорадке и не мог ничего ответить. Когда мы подошли к краю горы, где начинался склон, и я посмотрел вниз и увидел наш маленький, затерянный в снежных заносах автобус, в котором укрылись от холода и ветра мои товарищи, у меня закружилась голова. Гора была настолько крута, что предстоящий спуск напугал нас обоих, но мы преодолели страх, ибо просить о помощи было бы смешно и обидно. С грехом пополам мы спустились с горы, и, когда открыли дверцу автобуса, товарищи встретили нас песней: "Их оставалось только двое из восемнадцати ребят". ОБИДА  Наконец наступило время, когда начали награждать. После тяжелых, но успешных боев дивизию вывели с переднего края на десяток километров в тыл, в леса и болота, чтобы пополнить и сколотить. В роте у меня осталось одиннадцать человек. Замполит был похоронен на высоте 43,3, а заместитель по строевой скончался от ран в медсанбате. Старшине оторвало руку по локоть, и он был эвакуирован в тыл. Два командира взвода погибли в первой же атаке, а третий с ранением в голову находился в медицинском пункте полка, так как ложиться в госпиталь категорически отказался. Я с нетерпением ждал, когда прибудет пополнение и снова седьмая рота будет большой и боеспособной. Говорили, что в штабе дивизии, который разместился в рабочем поселке, сегодня кино, и я уже размечтался о том, что вечером увижу что-то интересное, увлекательное, не похожее на нашу тяжелую и безжалостную суету. Но в обед прибежал писарь полка и передал приказание к утру представить к наградам всех солдат, сержантов и офицеров, отличившихся в последних боях. Посещение кинотеатра, таким образом, отменялось... Мои солдаты временно размещались в двух шалашах. Мне они срубили невысокий, теплый и ладный домик с печкой и нарами. Я вызвал к себе сержанта Якушева, комсорга роты. Он был высок ростом, костляв, на узком и тонком лице, слева под глазом, у него была родинка размером с горошину. Если бы не перебитый нос, его можно было бы назвать красавцем. - Так вот, Якушев, - сказал я, как только он переступил порог, - приказано наградить всех участников боев. Видишь, дело-то какое! Я помню: "За отвагу" получил в сорок втором, так на формировке в Вологде в президиумах сидел. Как дело-то пошло хорошо... Договорились сначала составить список, продумать, кого чем награждать, а потом набросать тексты. - Быстро сварганим, - заверил Якушев. - Значит, так, - начал я, - к Красному Знамени: замполита Егорова и зампостроя Иванова, посмертно. Мартюшина за то, что первым бросился в атаку и был тяжело ранен у проволоки. Парпиева за то, что подполз и подорвал дзот, чем обеспечил продвижение роты вперед. Тоже тяжело ранен. Пиши в произвольной форме, но отмечай: звание, фамилию, характеристику подвига. Якушев писал быстро и вдохновенно. Я прочитал первые четыре представления, остался доволен и содержанием и стилем. - Знаешь что, Якушев, - сказал я, - когда кончится война, иди учиться на писателя. Есть ведь, видимо, такие институты... Так у тебя хорошо получается, что слезы из глаз выжимаешь. Талант. Завидую тебе. Молодец. С орденом Красной Звезды дело обстояло хуже. Решили представить двенадцать человек. Всех командиров взводов и отделений. Представления почему-то стали похожи одно на другое. Часто повторялись одни и те же формулировки и одни и те же цифры. - Устаешь, Якушев? - спросил я. - Да нет, подвигов особых не вижу, приходится выдумывать, вдохновение пропало. Я сказал ему: - Зачем выдумывать? Ты вспомни, был у нас лейтенант Петухов, командир взвода противотанковых ружей. - Какой Петухов? - Ну, которого Браухичем звали. - А-а-а, Браухича помню. Как не помнить! Его вся дивизия знала! Замечу, что эту кличку Петухову дали еще в начале сорок второго. В атаку пошли немецкие танки, он начал стрелять из противотанкового ружья. Три выстрела сделал, а танк идет, все на своем пути сокрушает. Вот Петухов и не выдержал. Бросил ружье и бежать. Потом, в тылах, задержали и со взвода его сняли, а это было после того, как Гитлер уволил в отставку своего генерал-фельдмаршала Браухича после разгрома немецко-фашистских войск под Москвой. Так Петухова и прозвали Браухичем. - Так ты знаешь, как Петухов погиб? - Не знаю. - Вот потому тебе и неинтересно. Он по приборам наблюдения танков бил из ружья. Помню, валил снег, Ударил по танку, а тот идет, снова ударил, танк остановился, башню с пушкой повернул, сделал два выстрела, потом качнулся и двинул на позицию, где стоял Петухов.. Представь себе, даже ружье из рук не выпустил! Так его танк гусеницей и вдавил в землю. Вот выдержка у человека была... Ты посмертно его на Красную Звезду представь. Якушев согласно кивнул. - А помнишь, Мохов все патроны протирал, пулемет готовил, весь магазинами обвешался. И когда в атаку пошли, так головы немцам не давал поднять. Ну, здоров был. Стрелял из ручного пулемета, на ходу, как из автомата. На весу держал. Уже к немецкой траншее подошли, а тут его трассирующей очередью срубило. Везде, помнишь, тогда снег растаял, только один клинышек остался целым? Так он на него и упал. - Это я помню. Представляю. - А лейтенант Ульченко прибежал с левого фланга? На сапогах - по пуду грязи, телогрейка вся мокрая, веселый такой. Говорит мне: "Я там стык обнаружил, туда бы и ударить". Я с ним взвод Мохова послал. Взвод вышел в тыл немцам. Шуму наделали и страху нагнали. А когда высоту взяли, так Ульченко в воронке нашли. Кровью истек. А Назаров на мину нарвался, и ему ногу оборвало. Ты его знаешь? - Знаю. - Ну так что же? - Полный порядок, товарищ капитан. Только один вопрос. Некоторых я вообще не знаю. - Ну и что? - А о них что писать? - Ты представляешь, Якушев, - сказал я, - все они каждый день, каждую ночь, день за днем, в течение целого месяца были в боях, то есть на волоска от смерти. Само пребывание в пехоте на переднем крае - это уже подвиг. Может, кто-то из них и не убил ни одного немца, но уже одно то, что он был здесь, это уже был вклад в победу. Ты только вспомни трупы на болоте... - Я все понимаю, товарищ капитан. "За отвагу" давали самым молодым. Я вспомнил, как ординарец просил в случае представления дать ему именно эту медаль. - Уж никто не скажет потом, что награду получил в тылу, - говорил он. Все бумаги были готовы далеко за полночь. Я подписал представление, и вскоре мы уснули сном молодых и здоровых людей; не отягощенных никакими заботами, тревогами и сомнениями. А через месяц, когда рота пополнилась до штата, на лесной опушке была построена дивизия для вручения наград солдатам и командирам, отличившимся в боях за социалистическую Родину. Такого массового награждения в дивизии еще никогда не было. Гремел оркестр. Командир дивизии вручал ордена и медали. Вот уже прошли командиры полков, батальонов и рот, получили командиры взводов. И когда я понял, что меня нет в списках награжденных, то сначала почувствовал тревогу, потом обиду и неизвестно откуда почему-то возникший стыд. Наконец услышал, как сердце начало решительно стучать вразнос, кровь прилила к лицу, и выступил пот. Вот тогда-то торжественность обстановки, всеобщая радость и восторг усилили во мне обиду. Я почувствовал, что уже нет сил, чтобы скрыть свое состояние. Я был всенародно опозорен, унижен, оплеван, боялся, что разревусь, и в растерянности не знал, как смотреть в глаза людям, как вести себя в этой обстановке, что делать. Когда распустили строй, все бросились обнимать и поздравлять друг друга. Ко мне подошел комбат. Он широко развел в стороны руки, обнял меня, похлопал по спине и, только сейчас очнувшись от радости, охватившей его, вдруг замер на месте: - Слушай, а ты получил? - Как видишь, - я тоже развел руками, и так мы стояли с комбатом: один был обижен, другой удивлен. - Послушай, ты, дорогой, как же это могло случиться? - спросил наконец комбат. - Не знаю. Видно, некому было вспомнить. Не мог же я писать на себя, - ответил я. Комбат круто повернулся, матюгнулся, отошел от меня, потом решительно подошел и сказал: - Даю слово. Первый же бой, и получишь. - Пулю? - Даю слово. Это не могло меня утешить. Я посмотрел ему вслед. Значит, что же? Полтора года боев никто не засчитал мне в актив? Он снова обернулся и крикнул: - Даю слово, поверь!... Я не знал, что в первом же бою его убьют, а сейчас, когда он мне крикнул, я по-доброму помахал ему рукой - мне почему-то жалко его стало, захотелось, чтобы он успокоился и не терзал себя. Когда, махнув комбату рукой и этим как бы сняв с него вину за случившееся, я повернулся к строю, вдруг увидел комсорга Якушева. Тот стоял в стороне, что-то бодро насвистывая и сверкая глазами. Я понял, что его тоже обошли, и услышал свой собственный внутренний голос, который с беспощадной настойчивостью говорил мне: "Ты обиделся за то, что тебя упустили из виду, когда начали делить победу? Тебе показалось, что ты внес больше, чем получил? А сам-то ты обо всех подумал? Не забыл этого Якушева? Он ведь был с тобой в тех же боях. А ты вспомнил о нем тогда, в ту ночь, когда писались представления к наградам? Нет, ты забыл о нем, как забыли и о тебе". Я подошел к Якушеву. Тот улыбнулся, и я сказал: - Ты прости меня. Виноват... После первого боя получишь. Заверяю. Я ведь тоже не получил ничего. Якушев действительно после первого боя был представлен мною и награжден, посмертно орденом Красного Знамени. "В седьмой роте, лучшей роте полка, ордена и медали получили все, кто был в последних боях", - запишут потом в формуляре дивизии, и я сорок лет спустя прочитал эти строки в Подольском архиве Министерства обороны в деле нашей дивизии, и они снова обожгли меня, как это бывает, когда человек встречается с несправедливостью и незаслуженной обидой. Но с высоты своего возраста я подумал, как больно мы реагируем, когда обижают нас, и как нечувствительны к обидам, которые сами вольно или невольно наносим другим. Я часто вспоминаю Якушева, молодого парнишку, который с тех пор не постарел и которому я так и остался должен. БАНКА ИЗ-ПОД КОНСЕРВОВ  В конце июня, когда было особенно жарко и солдаты сидели в траншеях и подбрустверных блиндажах, утомленные и раскисшие от палящего солнца и изнуряющих дежурств, меня вызвали к телефону. Говорил командир батальона. Хриплый голос донесся издалека. - Слушай, "Пятый", - сказал комбат, - хочешь кино посмотреть? - Какое кино? - удивился я. Мы уже два месяца стояли в обороне на широком фронте. Где-то на юге шли тяжелые бои. Целые города и области снова переходили в наши руки. Каждый день сводки Информбюро сообщали о победах наших войск. Здесь же никто не наступал: ни мы, ни немцы. Голодные и уставшие, мы, как сторожа, охраняли траншеи и ходы сообщения, выкопанные кем-то до нас и именуемые опорными пунктами. Не хватало людей, не было бани. Ходили слухи, что дивизию скоро переведут на тыловой паек и лишат водки, ту самую дивизию, которая совсем недавно в ожесточенных боях местного значения изошла кровью и изнемогла до отчаяния. Еще совсем недавно комбат говорил: - Я думаю, братцы, что о нас забыли: о немцах - фюрер, о нас - командование. И это походило на правду. Внезапные, ожесточенные и бессмысленные обстрелы, ночные действия разведчиков противника приводили к тому, что дивизия несла потери и, будучи растянутой на десятки километров, пребывала постоянно в состоянии напряженности и тревоги. Каждый день из роты кто-то выбывал, убитый или по ранению. Было не только опасно и страшно, но и обидно, потому что иногда возникала мысль: все эти потери ни к чему. И вдруг в это время - сообщение о каком-то кино... Комбат кричал в трубку, почему-то думал, что его плохо слышат: - Так давай возьми с собой Григорьева, Купцова, Сороку и топай к Шульге. Знаешь Шульгу? Не знаешь? Ну, ПШШС. ПШШС - так называли капитана Шульгу, помощника начальника штаба полка по шифровально-штабной службе. Как не знать ПШШС? Его все знали! Он носил красивую черную бороду и - рассказывали - был инженером по образованию. Я быстро собрал таких же командиров рот, как я сам. Они тоже были немало удивлены и обрадованы. И все пошли к Шульге. Дорога была ничем не примечательна. Сначала тянулись по глубокой траншее, осыпавшейся от времени и обстрела. Валявшиеся под ногами банки из-под консервов, провода, скобы и прочее военное имущество мешало движению. Двигались молча, разглядывая дно траншеи и брезгливо перешагивая через разный хлам, то и дело попадавшийся на пути. Идти было радостно, как на праздник. Вместо касок все как по команде надели фуражки с малиновым околышем. Молодые, здоровые, мы шагали легкой пружинистой походкой, веселые и оживленные. Штаб полка располагался в перелеске. Его нетрудно было обнаружить - издалека именно сюда тянулись с разных сторон телефонные провода. Кругом были вырублены все деревья. Их заменили масксети. Пожелтевшие срубленные ветки, которые когда-то, может быть, и скрывали штаб от постороннего взгляда, сейчас, опаленные солнцем, сгоревшие от зноя, покрасневшие, привлекали к себе внимание. Трава вокруг была вытоптана, со всех сторон к штабу бежали тропинки, и штаб находился в центре этого сложного переплетения. Землянку капитана Шульги мы нашли без труда и ввалились в нее вчетвером все сразу. Капитан Шульга был недоволен визитом, но виду не показал, а даже пошутил: - Фу ты, а я думал - десант! Шульге было лет сорок. Из уважения к столь преклонному возрасту я приложил руку к козырьку и доложил: - Товарищ капитан, по приказанию командира третьего батальона следуем в кино. Разрешите получить указания. Шульга с довольным видом выслушал рапорт. В землянке слышался запах духов. Увидев зеркало, туалетный столик, керосиновую лампу, занавески из парашютного шелка, мы невольно переглянулись: "Во как живет!" И тут только заметили, что в углу, у самого изголовья лежанки, сидела девушка, молодая, с чистыми пышными волосами и вздернутой вверх чуть припухшей верхней губой. После этого мы уже не могли ни на что другое смотреть - уперлись глазами в нее. Капитан Шульга наклонился к девушке и полушутя предложил: - Мадмуазель, могу ли просить вас составить компанию в кино? Девушка отказалась. Пользуясь случаем, я посмотрел в зеркало. Кто-то из наших тоже полез смотреться, но я его отодвинул бедром. Оказалось, что я не такой представлял себе свою внешность. Думал, что я более мужественный, что ли. Из зеркала на меня смотрел худой парень с горящими острыми глазами, смешной и несерьезный. Таких ребят было полно в полку. Не успел я полюбоваться на себя, как Шульга вытянул руку в сторону выхода, вытолкал всех из землянки, закрыл за собой дверь и доверительно проговорил: - Нечего тут... Первое время мы шли растерянные и удрученные - девица, землянка и вся жизнь штабного капитана показалась нам неправдоподобно красивой, вызывала зависть. Шли по тропинке, гуськом, мимо громадных сосен, то поднимаясь на пригорки, то бегом спускаясь вниз. Дважды пришлось перепрыгивать через один и тот же ручей. Мы перемахнули его играючи. Шульга перебирался через ручей тяжело и раз даже чуть не свалился в воду. После этого он долго и тщательно вытирал сапоги травой, с трудом нагибаясь и тяжело дыша. Второй ручей он не стал перепрыгивать. Обошел далеко стороной, где-то попал снова в грязь. Догнав снова, так же долго и тщательно, отдуваясь и кряхтя, чистил сапоги, которые буквально на глазах теряли блеск и становились удивительно похожими на наши. В одном месте на нас дохнуло запахом трупа. Капитан вынул из кармана платок, чтобы на время прикрыть нос. Мы, конечно, ехидно переглянулись. Пройдя с километр, мы столкнулись с офицерами соседнего полка. Они тоже направлялись в кино и тоже в штаб дивизии. Их возглавлял молодой майор. Пришлось пропустить эту группу вперед и пристроиться к ней сзади. Майор есть майор. Ничего не поделаешь. Шульга замыкал отряд. Он, видимо, обиделся на то, что майора мы пропустили вперед, то есть как-то недооценили его - старого капитана - веса и влияния. Никто, однако, кроме его самого, не обратил на это ни малейшего внимания. Так шли, потихоньку разговаривая, посмеиваясь друг над другом. Если ветка дерева нависала над тропой, передний, схватив ее, отводил вперед, кричал: "Осторожно!" - и после этого с силой отпускал, так что задний отскакивал, опасаясь удара. Но вот майор крикнул: "Под ноги!", предупреждая идущего за ним об опасности. Этот возглас один за другим повторяли все. И каждый осторожно перешагивал консервную банку из-под тушенки, валявшуюся на тропинке. Шедший впереди Шульги лейтенант Сорока тоже крикнул: "Под ноги!", и после этого страшный взрыв заставил всех обернуться. Шульга лежал на спине, раскидав руки. Мы увидели - вместо сапог на ногах у него какие-то взмокшие от крови черно-красные тряпки. Вокруг на зеленом бархатистом мягком ковре мха - большие капли крози, похожие на кисель. Шульга стонал и, будто оправдываясь, еще, видимо, не сознавая толком всей глубины несчастья, которое его постигло, судорожно шептал: - Ой, ребята, простите... Ради бога простите... Потом от боли взревел: - Ой! О-ой! О-о-ой! Майор проявил высокую выдержку и распорядительность. Он сказал Сороке: - Ну-ка, перевяжи его! Лейтенант Сорока спросил: - Чем я его перевяжу? Ни бинтов, ни ваты. - Рубашку с себя сними. Тот так и сделал. Снял гимнастерку, стянул рубашку, разорвал ее пополам. Боязливо подошел к лежащему без сознания Шульге. - Дай-ка рубашку, - сказал майор, наклонился над раненым и прикрыл оборванные ноги. - Жгуты приготовьте! - Майор распоряжался уверенно, без колебаний. Мы наложили жгуты, забинтовали ноги. Потом выбрали две молодые сосны, дружно навалились на них, вырвали с корнем, очистили от сучьев. Сняли поясные ремни, связали стволы деревьев и, соорудив носилки, уложили на них капитана. После этого майор сказал с назиданием: - Вот что значит неосторожность. Он приказал мне нести Шульгу в полковой медицинский пункт, а своим командирам - следовать за ним в кино. Раненый был очень тяжел. Он потерял сознание и оттого, кажется, стал еще тяжелее. Сначала его несли вдвоем. Потом пришлось взяться вчетвером. Ручьи переходили вброд. Хуже всего было спускаться с горы. Передние торопились, скользили и падали, задние не успевали. Мы несли Шульгу, изредка поглядывая на его лицо, которое сначала было белым, как мел, потом будто бы пожелтело. В полковом медицинском пункте фельдшер и санитары забрали капитана. Прежде чем двинуться к себе, в свои роты, опять на передний край, мы какое-то время сидели, отдыхали, дух переводили, разговаривали: - Вот ведь жизнь-то наша! - Сам виноват... - Да нет. Видно, судьба. Он ведь что? Всю войну просидел бы, если бы не кино. Переходил бы из норы в нору, как сурок. - Конечно, он войну-то не почувствовал. Вишь, девка даже была. - Конечно... Что он, кланялся, что ли, как мы каждый день, пулям-то? - А вот в кино пошел, и без ног на всю жизнь. - Если еще жив останется... - Видно, смерть его выбрала. - Ну, ты даешь! Потом попили из ручья, который капитан Шульга так старательно переходил, опасаясь испачкать сапоги грязью. У нас, на переднем крае, вода имела коричневатый цвет (кругом торфяники), а в этом ручье чистая-чистая, будто стекло. Напившись, тронулись домой. По дороге опять обсуждали случившееся. Купцов, не обращаясь ни к кому в отдельности, спрашивал: - Вот ты скажи, почему это так? Молодые перешагнули через банку. Никто не задел. А старик - самый опытный, самый образованный и культурный - пнул ее ногой, как озорник. А? Сорока имел твердое мнение, он безапелляционно заявил: - Порядок любил. Видел, у него в землянке? Вот и здесь: что это банка валяется? Долой ее с дороги, да вместе с ногами. Григорьев, самый образованный из нас, дал этому довольно нечеткое, но зато "научное объяснение": - Вы в Сухуми были? Питомник видели? Нет? Ну тогда с вами не о чем говорить. Но его стали просить: - Давай, Григорьев, развернись! Покажи свою эрудицию! И он начал, как одолжение: - Так вот. Когда обезьяна в клетке, положи ей банан у решетки. Но чтобы она лапой не могла задеть за него. Так она часами будет стараться, чтобы пролезть через решетку, а выйти в открытую дверь из клетки не сообразит. Какая-то сила есть! - Ну это слишком сложно и далеко от практики, - заключил Купцов. Григорьев обидчиво замолчал. А я был уверен, что разгадал причину. Когда пропустили вперед майора, который был вдвое моложе, Шульга обиделся. Он хотел сорвать обиду на ком-то. А тут подвернулась банка. Я верил, что это - истинная, причина, но заговорить о ней не собирался и шел молча. Всем было муторно на душе: жалели, что не удалось посмотреть кино. Кто знает, когда еще это нам удастся? Я шел по траншее впереди всех и со злостью подбрасывал носком сапога валявшиеся повсюду консервные банки так, что они подпрыгивали выше головы. Когда я подходил к своей землянке, навстречу мне выскочил ординарец: - Ой, товарищ капитан, у вас вся гимнастерка в крови. Давайте скорей постираю, а то пятна останутся. Да и на брюках-то кровищи!.. ВЛЮБЛЕННЫЙ КОМБАТ  У командира батальона капитана Логунова были большие синие глаза, добрая улыбка и мягкий бархатный голос. Почти всегда на людях веселый и бодрый, он, оставаясь один, пел грустные песни и временами впадал в странную задумчивость. Тогда, сколько ни пытайся с ним заговорить, он будто не слышит. - И чего такой человек мучается? - спросил меня как-то Заяц, его ординарец. Солдат разбитной, бывалый, он отличался смелостью, разудалостью и ради комбата готов был жизнь положить, что не раз доказывал в боях. Я любил Зайца - он был похож на Анатолия Михеева, моего ординарца. Заяц это понимал и часто бывал у меня. Как-то, прибежав от комбата с распоряжением, он сообщил: - Хозяин письмо от жены получил. - Ну и что? - спросил я. Хозяином он называл своего командира. - Пляшет, товарищ капитан. На месте не сидит. "От нее", - говорит. - Так это же хорошо, - ответил я. - А чего хорошего?! - неожиданно возразил он. - Что уж такого? Ну, баба письмо прислала. Да такому человеку она должна бы каждый день писать... В его голосе чувствовалась не только сердитая, обиженная, но и ревнивая нотка. Тут я с Зайцем согласился. Иван Васильевич редкой отваги человек (а это качество на фронте особенно почиталось), отличался особой чистотой и целомудрием. Не только самые заядлые матерщинники при нем стеснялись открывать рот, но и неуважительно говорить о женщинах он никому не позволял. В этом случае перед самим собой становилось стыдно, если что, не подумавши, ляпнешь. В то время даже в пехоту стали прибывать женщины. Иван Васильевич не посмотрел ни на одну, будто из дерева сделан, что ли. Однажды с офицерских курсов из Москвы вернулся командир соседнего батальона капитан Рыбаков. Ну, конечно, разве это недостаточный повод, чтобы встретиться и отметить столь радостное событие? Свой вернулся. Вечером собрались в землянке у Рыбакова. Вот Рыбаков-то нам и спел "Темную ночь". Песня тогда такая только что появилась: "Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают". Понравилась нам песня. Казалось, про нас она, про наш участок фронта. Спели мы эту песню раз-другой