есто - кухня. Холодильник - хлоп-хлоп. И мои бесполезные окрики: "Поменьше хлопайте холодильником!" И мамино: "Но мне нужно подсолнечное масло!" А потом из кухни - запах колбаски, шепот и тихое хихиканье. Мама называет Машу "Рыбуша". А Маша бабушку - "Лялюша". Подружки. У них свои секреты, тайны, денежные расчеты. Я ни во что не посвящаюсь. Теперь я в роли цербера. Как когда-то моя мама. И даже в своих оценках мои самые близкие - мать и дочь - одинаково скупы на похвалы. - Мам, как тебе моя новая роль? - Ты знаешь, Люся, ничего. Я бы сказала, вполне прилично. - Маша, тебе понравился фильм? - Очень милый фильм. И за тебя, мам, не стыдно. И не больше. Но иногда мама спохватывается. Ведь папа сейчас на ее месте был бы так возбужден, так бы за меня радовался! Мама вдруг начинает меня "хвалить". Да так неумело... Ее "пафос через силу" потихоньку слабеет, а потом - "блысь - и пусто". И тут мы еще острее чувствуем, что папы больше с нами нет. Изредка маме удается перехватить эстафету папиной заразительности. Она "бывает в ударе". Тогда это незабываемые вечера. Мама сидит в своей любимой позе - локти на коленях, и, глядя в одну точку, без улыбок и реакций, вспоминает такие вещи, что "где же ты, мамочка, была раньше? Почему никогда не рассказывала?" Мама в тончайших нюансах чувствует жанр трагикомедии. Она связывает папины выражения: "жисть есть жисть", "за копейку з церквы спрыгнить", "за хорошим мужем и чулинда жена" со своим: "Позвольте, в самом деле", "Поверьте - уж кто-кто, а я-то знаю", "Эх, жизнь - это трудная штука"... Ух, как же папа не любил эти ее "выработки"... Она это прекрасно помнит. И от этого мне еще интереснее ее слушать. Однажды мама увидела из трамвая, как папа шел с хорошенькой медсестрой из пионерского лагеря. "Я Марка не узнала. Такой незнакомый, раскрасневшийся, такой молодой. А в руках... Люся, ты можешь себе представить папу с авоськой, с угодливой улыбкой? А в другой руке несет сумочку. Наш папа с дамской сумочкой! Я как увидела - думала, умру со смеха! А дома так, между прочим, ему говорю: "Марк, я сейчас тебя видела около гастронома. Что это ты за сумочку нес? А? Марк, котик?" Ах, какое у папы было лицо! Какое же я получила удовольствие! Прости душу грешную!..." Папа никогда не ходил на базар, не знал, что почем. А если и делал покупки, то говорил продавцу: "Давайте усего, што здесь лежить, - зразу на усе деньги". Базар, авоськи, "вочереди - ето дело бабское". Это у него еще с деревни. Я поняла, что мой папочка стареет, когда в первый раз увидела его с авоськой. Как-то мама заболела. Я была в школе. И папа вынужден был пойти в магазин. "Приходит Марк какой-то растерянный и подавленный. У меня как раз жуткая ангина, температура. Смотрю, выкладывает на стол сто граммов колбасы. Думаю - что это с папой? Уж если он покупает, то все, что надо и не надо. Что-то его мучает. Мне ничего не говорит, а потом: - Леличка, ты прости меня. Я тибя ругав, што ты не хозяйка. Я тока щас поняв, якая ты исключительно расчетливая. Ето ж кому сказать... четыре рубля сто грамм колбасы! Ето ж у трубу вылететь - у два щета... Як же ты справляисся? - Как четыре рубля сто грамм? - Леличка, ты же больная, я и купив тебе самую что ни на есть дорогую. Ты же любишь, аде сала многа. - И ты заплатил за сто грамм четыре рубля? - Ну а як же? Даю я ей пять, а она мне рубль сдачи. - Пойди немедленно в магазин, забери три рубля шестьдесят копеек! - Да хай оно сгорить, штобы я унижався! Я вскочила, у меня и температура сразу прошла. - Я-то продавщицу эту знаю... Ну ладно, не смейтесь... - А колбаску ты сьела? А, мам? - А как же! И колбаску съела, и сдачу забрала. Три шестьдесят! Во время своих "воспоминаний" мама ни разу не переменит своей любимой позы. Сидит спокойная, грузная... и никакой внешней игры. Все через внутреннюю эксцентрику. Когда родители стали жить в Москве, первым делом папа захотел пойти в Третьяковскую галерею - близко рассмотреть, как Иван Грозный убивает своего сына. Мы с мамой пустили его вперед, а сами пошли следом. До "Грозного" много залов. И папа, забыв о нас, окунулся в незнакомую, интересную жизнь. Он подходил близко к картинам, читал надписи, отходил, ухмылялся, потирал руки, хмурил брови, улыбался, что-то шептал, искал нас глазами. Около картины Иванова "Явление Христа народу" нам пришлось присесть. Папа внимательно и долго изучал каждое лицо. Потом рассмотрел все фрагменты к картине, потом каждый фрагмент искал на картине, потом опять долго смотрел на Христа. Эта загадочная сила интересовала его всю жизнь. Женский портрет привел его в восторг. Его поразило не лицо, а то, как написаны "бахрамотки", "як насквозь светять, прямо як живые..." От Васнецова папа был в восторге. То, что раньше он видел в репродукциях, на конфетных обертках и коробках, теперь увидел на больших полотнах на всю стену. Папа любил все масштабное. И это были его любимые сказочные герои. Около Верещагина "Апофеоз войны" вдруг стал грустный, настроение упало. - Лель, пошли домой. - Марк, ты же хотел Грозного посмотреть. - Вже не могу, устал. Нет, надо посмотреть, а то совесть будет нечистая. "Иван Грозный" привлекал к себе много посетителей. Картина была под стеклом. Папа это сразу подметил. Смотрел грустно, долго... рассматривал ковер, глаза Грозного. - От так бы и меня батька тоща, если бы не осечка, дочурка. Я не знала, что мне делать: или быть рядом с папой, у которого испортилось настроение, или успокаивать маму, которая плакала в соседнем зале. Она даже не замечала, что на нее обращают внимание. - Шахта, деревня, война... он ведь ничего не видел... не могу... так его жалко. Счастлив, как ребенок. Стыдно, и сердце болит. Фикус, вино, птицы, в деревне не было, а он хотел... Не знаю, что со мной, все время плачу, жалко... Бедный мой папочка! Всю жизнь он хотел отрастить живот "як у буржуя, у помещика", но никогда не поправлялся. Мечтал приобрести "летчискую куртку, як у Чкалова", но кожаные куртки не продавались. Просил маму: "Хай портная-швейка пошиить мне френч з карманами, як у Сталина", но мама считала это нескромным и была категорически против. И единственное, что он осуществил - приобрел и носил "шляпу у сеточку, як у Хрущева". На первом этаже музея настроение у папы наладилось. - Лель, а ето што за куча? - Где ты видишь кучу, Марк? - Ну, во ета. - Марк, котик, это же скульптура из дерева. Папа подошел ближе: - Лель! Да ето дидок з сопилкою! Во мастер! Во ето руки! 3 одного полена вырубив... Як? Ко-нен-ков! Ну, спасибо... Як же ты меня порадовав. Шли домой через мост, мимо кинотеатра "Ударник". Папа рассуждал об искусстве. - Ето великое дело. Усе давно повмирали, а я смотрю, што сделали их руки. Ето навеки. Главное у жизни - работа. Ты помрешь, а работа твоя стоить и гаварить людям за тебя. Когда в 1972 году мы снимали дачу в Шереметьеве, папа увидел в заброшенном сарае доски. На следующее утро он уже мастерил замысловатые скамейки: "для двоих", "для компании", "для одинокага". Его изделия и сейчас украшают двор той дачи. Когда кто-нибудь садится на красивые, прочные скамейки, хозяева с удовольствием комментируют: "Это знаете, в 1972 году нам смастерил Марк Гаврилович. Редкий человек". "Лель, закрути унученьке волос на бигуны и купи ей новые колгоспы. Мы завтра з ею у фотографию пойдем. Хай ей будить память. Она з дедушкую". Папа прекрасно знал, что надо говорить "бигуди" и "колготки". Но это были нерусские слова. Несерьезные, глупые; он чувствовал, что из них можно вытянуть смешное. Он их и перевернул на свой лад: бигуны и колгоспы. Мы долго не могли дать имени карликовому пинчеру, которого я купила папе. По предложению актрисы с "востроватым", лицом мы его назвали Федором. Папа был возмущен! "Як можно поганить русское имя! Ето грех. Собака есть собака. Эдик! Иди сюда!" - и назвал свою любимую собаку Эдик. Федя - это русское, а бигуди, колготки... "Унученька, моя богинька, моя клюкувка. Вот дедушка умреть, а ты ему цветики на могилку принесешь, поплачешь, и дедушке легче станеть". Везде после папы оставался след, память, истории... "Штобы не сидеть у дочурки на шее", папа против нашего желания устроился работать ночным сторожем. Служебным собакам возил колбасу и сахар, даже в выходные дни. На работе сделал сам всю проводку, заменил все лампочки. Там уже давным-давно работают другие, а папины лампочки все горят. И всем светло! Он любил меня, свою внученьку Машеньку, обожал своего карликового пинчера - Эдика-Федора... Но больше всех на свете папа любил маму! При ней он был весел, жизнерадостен, любил "кровенных", увлекался "приятными дамочками", но если мамы не было - на душе у папы был мрак. Когда она задерживалась в городе, у портнихи, он уже нетерпеливо ходил по квартире, по двору, по Клочковской - туда-сюда, туда-сюда. "Ну што швейки так долго делать? Вже три плаття можна пошить... ее А. усе ждуть. Во, якой несознательный человек". Если мама уезжала в санаторий, он ей писал такие жалостливые письма, что мама, не пробыв до конца срока, возвращалась домой. Да что-то я и не помню, чтобы она ездила по санаториям. По-моему, это было один раз. В 1959 году у меня родилась Маша. И мама приехала в свой отпуск ко мне в Москву. С тех пор она все свои отпуска проводила с нами. Всегда приезжала с полными корзинами. "Усе, усе вези дитям. Дочурке и моей клюкувке унученьке. Они - наша радость. Больший в нас никого на свете нима, Лялюша". Мы с мамой были так дружны, мне было легко с ней. Вдруг, через неделю приходит срочная телеграмма из Харькова: "Леля, выезжайте немедленно. Марку очень плохо. Соня". Мама сразу почернела, побежала на вокзал и уехала с первым же поездом в Харьков. А через три дня пришло письмо от нее: "Я неслась с вокзала. На ходу выпрыгнула из трамвая, думала, разобьюсь. Ведь у него с сердцем - ты знаешь. Он может в любую минуту... Уже около ворот слышу баян, и папа заливается частушкой. Представляешь? Паштетик в гостях, играют в два баяна. Я как вскочила в комнату! Представляешь, какое у папы лицо, когда его застают врасплох? Я к Соньке - думала, убью ее. "Леля! Я не виновата! Он же вчера болел. Я ему только что банки ставила, а сейчас он уже поет". Все остальное я уже знаю. Я слышу, как тетя Соня говорит: "Он же самасечий! Вы все самасечии! И зачем я его только послушала! И наверху соседи самасечии! Те - просто кусок Гитлер!" Я вижу своего папу - опять несчастного, больного, слабого. Я слышу, как он говорит: "Лялюша, прости. Я вже не мог дождаться. Аккынчательно без тибя присох. Думав, ты ще не скоро собересся. А ты вже война. Вже и дома. Ах ты ж, крошка моя ненаглядная". И мама уже забыла про телеграмму, про поезд, про трамвай и про то, как она услышала баян и папину любимую частушку: Эх, сыпь, кума, ладь, Кума, дело не подгадь! Ах, сыпала и ладила, А дело не подгадила! 17 марта 1972 года в ЦДРИ был мой творческий вечер. Процедура эта очень тяжелая и нервозная. Как только актер решил дать согласие на творческий вечер, ему сразу надо выдавать награду. Еще до результата. Мало того, что нужно точно наметить программу вечера, все отрепетировать и знать назубок, упросить партнеров прийти на репетиции, освободить их от спектаклей в театрах на этот вечер, еще нужно суметь уговорить авторитетных людей прийти на вечер и сказать несколько теплых слов о тебе. Без этого нельзя. В программе стоят известные фамилии, и в зале их ждут. Кто-то не смог. Кто-то дал согласие, а потом заболел. У кого-то как раз в это время работа в другом городе. У кого-то спектакль, а замены нет. Мы с руководителем ЦДРИ никак не могли уточнить фамилии в программе вечера. Многие хотели сказать обо мне. Пришли только двое. Треть вечера в зале был "лед". "Карнавальная ночь" прошла при гробовом молчании. Смеялись только на экране. Это жутко! Но без "Карнавальной ночи" нельзя! Потеплело, когда после фрагмента из "Рабочего поселка" я сыграла сцену из мюзикла "Целуй меня, Кэт", где мои куплеты заканчиваются эксцентрическим танцем. Это соединение двух полярных жанров, видимо, понравилось публике. Она поблагодарила сдержанными аплодисментами. После фрагмента из нового фильма "Тень", где я в роли придворной актрисы Юлии Джулии, в зале уже было теплее. А когда на экране прошла сцена Юлии Джулии и Министра финансов, роль которого исполнял 3. Гердт, в зале появился интерес, и вечер пошел "набирать"... В конце программы я пела. Пела знакомые и незнакомые песни, пела свои песни. И даже "Песенку о хорошем настроении" уже приняли. Но наибольший успех вызвала "Маленькая балерина" Вертинского. Я ее сделала по-своему. После песни - секунда молчания - и горячий прием. За смелость, наверное. Этим творческим отчетом мне нужно было себя проверить - созрела ли я к поединку с московской публикой? Она меня забыла. Она вообще ничего обо мне не знает. А я уже другая. Смогу ли я изменить свое положение? Смогу ли выйти из "второго сорта"? И я, сцепив зубы, никак внутренне не реагируя на "лед", на прием публики, в абсолютном одиночестве проводила свой вечер. Я видела и любила только своих партнеров, экран и пианиста Давида Ашкенази. Уже закончилась программа, уже много раз я уходила за кулисы и опять выходила на сцену. Но в зале еще и еще чего-то от меня ждали... Я подошла опять к микрофону. - Спасибо. Я счастлива. Здесь, в зале сидят мои родители. - Все зашевелились, а папа, слегка приподнявшись, поклонился; мама втянула голову в плечи. - Я хочу для них исполнить песню, романс их молодости - "Осень". Давид Ашкенази начал вступление... Я смотрела в зал. Впервые мелькали два белых платка. Мама плакала вместе с папой. - Ах ты, моя дочурочка! Якой же я радый, какой же я довольный твоим вечером... Усех положила на лупаты! Правда, одним недовольный. Надо было на сцену и родителей вывесть - нас з Лелею - хай усе видять, хто тибя родив! ... Часто очаровывалась, преклонялась, восхищалась. А потом проходило время - и я удивлялась: неужели этот человек мог меня восхищать? В институте кинематографии я восхищалась одним человеком. Когда я впервые увидела его в студенческой столовой, у меня чуть поднос не выпал из рук: "Высокий, чернявый сокол". Таких красивых и совершенных людей я видела только в детстве на экране: он пел, играл на гитаре, был умен, неожидан, остроумен и очень популярен среди студенток в институте. Я стеснялась своей провинциальности, была "зажата"; я даже не слышала о существовании того, о чем он смело рассуждал. Он цвел таким буйным и роскошным цветом, что никто вокруг не оставался равнодушным. Всех в себя влюблял. И меня тоже. Прошло время. Он располнел, поседели виски, поредели зубы. Никто бы не поверил, что не так давно он был неотразим. Очень изменился. А как заговорит - и остроты, и рассказы, и небылицы, и претензии - те же, как будто слышишь все это в том же 1958 году. А время ушло вперед. Были в институте и другие. Приезжали из деревни или из небольших провинциальных городков, ходили тихо, стараясь не бросаться в глаза, даже вызывали удивление - почему их вообще приняли в институт кинематографии? За что? Проходили годы. И они становились лидерами в кино. Мой папа ничем в искусстве себя не проявлял, а о лидерстве и речи нет. Но тот, кто его узнавал, сразу понимал, что имеет дело с человеком незаурядным, из самой гущи народа. Есть люди, которые, видя, что собеседник умнее, тут же круто меняют свои убеждения, подстраиваются к другой точке зрения. Они обвивают умного собеседника, как плющом. Папа никогда не юлил, не был подобострастным, во всем имел личное мнение и все, что думал, говорил открыто. И умные люди восхищались его своеобразной речью, им не мешало отсутствие у папы эрудиции. Он все компенсировал своей неповторимой самобытностью. В Москве папа очень скоро сориентировался и больше не задавал мне наивных вопросов "про кинематографию". И верил в меня теперь даже больше, чем раньше. Весной 1973 года я неожиданно начала сниматься сразу в трех интересных ролях: в фильмах "Дети Ванюшина" и "Открытая книга" - во второстепенных и в главной роли в фильме "Старые стены". Двенадцатого июня я приехала домой со съемок фильма "Старые стены". Я очень хорошо помню, что это было двенадцатого июня 1973 года, потому что этот день был последним, проведенным с папой. Через пять дней он умер. С утра он принял горячую ванну, как всегда. Я его накормила, расспросила о работе, о здоровье... Папа был "радый", что я с ним, что я наконец-то приехала. Он попросил сделать музыку потише. - Што ето теперь за музыка? Так гремить... - Папочка, это опера "Иисус Христос". - Як, опера про бога? - Да, американская рок-опера. - Во, што уздумали американцы. И ув опири до бога добралися! Это его очень заинтересовало. Папа, порозовевший после "бани", в сатиновых трусах до колен, сидел на хрупком старинном диванчике. Над головой висел "слесарь", на руках у него сидел Эдик, на стол я поставила перед ним молоко и мед. Папа жадно слушал эту странную музыку. Я ему говорила, о чем идет речь, и ждала, что ему это вот-вот надоест. А папа все слушал и слушал. - Уничтожили хорошага человека, як моего брата Мишку... Я етага Иуду на куски бы порезав. Загубили душу христианскую... Потом он лежал на моей кровати с Эдиком. - Да! Дочурка, дай я запишу названия картин. Расскажу про твои фильмы Чугуну, Партизану. Память стала не та, усе не то... Так. Есть. Записав. Да-а, што-то я тебе усе хотев сказать. А! Во што. Не те, не те роли ты играешь, дочурка, не те. Усе яких-то... словум, не то. Тибе бы щас хорошую роль - оборонную! Во ето було б дело. - Да, вот, папа, в этом фильме - "Старые стены" - я играю... не оборонную, правда. Хотя для меня она "оборонная". Не знаю, как играть директора? То ли я делаю? - Якого директора? Настыящего директора? Ну, дочурка, ето ни к чему. Люди не поверять. Не. Хто режиссер? - Трегубович. Виктор Иванович. - Иванович? Значит, наш, смоленский. Як мой брат Иван. Да-а. Я б на его месте не рискнув. Ето, як билет щастливый в игре вытянуть - большой риск. Смелый парень. Сколько ему лет? - Столько, сколько мне. - Ну, ще молодой. Хай рискуить. - Пап, тридцать семь лет - это уже совсем не молодой. Я рассказала папе, что весь худсовет "Ленфильма" решил, что моя проба лучшая и что все-таки это не моя роль. Виктор Трегубович сказал членам худсовета: - Если проба лучшая, значит, эта актриса будет сниматься. Меня не смущает то, что она снималась в комедии. Это даже интересно. Я ее видел в "Рабочем поселке", в пробах... И я стала директором. Я всегда пересказывала папе сценарий, делилась с ним сомнениями, возникшими в работе над ролью. Папа, сам того не понимая, мог одной репликой попасть в самую сердцевину роли, одним словом определить ее суть. Так было и тогда, 12 июня 1973 года. "Тот, што кричить, бьеть по столу, а тибя по плечу шлепаить: "Молодец, голубчик, молодец", - ето не директор. Не. Такога люди не уважуть. Хочу придти до своего директора с душой нараспашку. Во ето человек." Следующим объектом, который должен был сниматься в "Старых стенах", был "кабинет директора фабрики". Этого объекта я больше всего боялась. Нет-нет, я не стану кричать, не стану бить кулаком по столу и снисходительно хлопать по плечу. Пусть меня не боятся мои работницы, пусть они приходят к своему директору с "душою нараспашку". Пусть мой директор не будет "начальником" в обычном представлений. Мой директор будет говорить тихо, будет теплым, человечным, верящим в энтузиазм - как мой папа. Он ведь тоже из старых стен. Он тоже - старая гвардия. Рядом с ним выросли новые молодые, которые играют лучше его. Играют, "як звери", но без души, не любя сердцем свою работу, свое дело, детей... Есть в жизни высокие, непреходящие ценности: вера в энтузиазм, щедрая душа, неравнодушие, любовь к людям, духовность, любовь к Родине. - Дочурка, як ты считаешь, если ты з етим директором справисся, "народную" дадуть? - Опять? Я же тебя просила, папа... - Мне так хочется, дочурка, дожить до "народной". Народная актриса! Значить, ее, дочурка, увесь народ любить... В МОСКВУ Я развивалась стихийно. Война, голод, оккупация, трудности способствовали раннему развитию во мне взрослых качеств: быстрой ориентации в обстановке, умению приспособиться к трудностям. А с другой стороны, я была темной и необразованной. Все меня интересовало лишь настолько, насколько это могло быть полезным в моей будущей профессии. Отбор происходил чисто интуитивно: хочу, нравится, люблю... Зачем мне то, что не пригодится в работе? Было только ликование молодости, беззаботное, самонадеянное. И вдруг - проснулась. Поздно. Школа практически была закончена. Остались последние выпускные экзамены. И что? Математику запустила, химию запустила, физику... С ней, и в самом деле, было безнадежно. И я сейчас поражаюсь, как это маленький приемник ловит весь мир. Мне сто раз объяснят, я вроде уже и поняла, а потом: "Нет, как же - такой маленький, и весь мир?!" Это у меня точно от папы. В багаже - только русская классика. Правда, немного шире, чем в школьной программе. Времени мало. Но делать что-то надо. У меня же получается то, что нравится, что меня интересует. Значит, надо попробовать себя заставить. Когда в десятом классе мне купили пианино, я с азартом засела за музыку и в короткий срок одолела программу. В музыкальной школе тогда все были удивлены этому скачку. Могла же для папы за два дня разучить на аккордеоне "Чардаш" Монти, а потом одолеть и сложный вальс Тихонова! "Пальцовка трудная, тут сам черт ногу сламаить! Я не потяну, а моя дочурочка вже играить". Но это мне интересно. А физика, химия, математика - неинтересны. Эти предметы мне, в сущности, не пригодятся в жизни. Но уже появился азарт: смогу или не смогу? Села за математику, нащупала то место,* откуда начались проблемы. И передо мной поплыли веселые вечера, песенки и наши с Милочкой дуэтики. Папа ведь предупреждал... Постепенно, со скрипом, доходила до истины. Дома не могли поверить, что я сижу ночь над математикой! А мне становилось все яснее и яснее, интереснее и интереснее. Потому что я сама этого достигла! В девятых-десятых классах математику преподавала нам Евдокия Семеновна - прекрасный педагог, в совершенстве знавшая свой предмет. У нее был такой глаз, каждого ученика она видела насквозь. Как войдет в класс, мгновенно поймет, кто не знает урока. Я не только боялась посмотреть ей в глаза, но даже в коридоре старалась быстро прошмыгнуть мимо, чтобы она меня не заметила. Казалось, вся моя фигура ей говорила: "Ничего не знаю. Ничего". На устном экзамене по математике Евдокия Семеновна смотрела на меня тоскливо и безнадежно. Все, кто не любил математику, были для нее людьми неполноценными и вызывали искреннюю жалость. "Ой, Гурченко, Гурченко, що з вас будэ? У вас по матэматыци у голови тэмна нич... Ну що, будэмо видповидаты, чы натягнэмо тры?" Я ответила, что хочу "видповидаты". Новость мгновенно разнеслась по учительской. Больше всех радовалась наша классная руководительница Клара Абрамовна: "Терпение и труд - все перетрут". И вот устная математика - "пять", а письменная - "три". По инерции... а ведь ее могло и не быть. Но поздно. Многое, очень многое прошло мимо. Всю жизнь потом я чувствовала недостаток знаний. Тогда же, в десятом классе, эта бессистемность образования не представлялась мне трагичной и горькой. То был только первый звонок. В том же году я поступила в Институт кинематографии на курс народных артистов СССР С. А. Герасимова и Т. Ф. Макаровой. Началась совершенно новая жизнь. Жизнь в новом измерении. Среди учеников Герасимова я как белая ворона. Я пришла на курс с большим аккордеоном, с желанием на экране петь и танцевать, с мечтой быть только музыкальной артисткой. Обязательно. Постепенно, исподволь и незаметно, Сергей Апполинариевич и Тамара Федоровна подводили меня к тому, чтобы я стала ученицей их школы - реалистической школы. И в то же время ни в коем случае не оставляла, а, наоборот, развивала свои музыкальные способности. На третьем курсе я сыграла в "Разбойниках" Шиллера свою первую драматическую роль - Амалию. И только после этого начала становиться полноценной ученицей Герасимова. И вот роли на дипломном курсе: комедийная эксцентрическая - в водевиле, музыкальная роль Кето в оперетте "Кето и Котэ" и драматическая роль Имоджин, которая и поет, и танцует, и играет на рояле в сценической композиции по Драйзеру "Западня". Именно сейчас, пройдя школу Герасимова, играя театральную примадонну и кокетливую дамочку в мюзикле "Небесные ласточки" и в водевиле "Соломенная шляпка", играя в "Бенефисе", где мне нужно вдохнуть жизнь в десяток женщин-масок, я ищу точную биографию каждой, стараясь понять причины их внутренней неустроенности, реально стою на земле. А они порхают, кривляются, кокетничают, придумывают себе экстравагантные поступки, за которыми удобно прятать свою боль. После школы в институте пошли провалы. Не на уроках мастерства, не по другим предметам, даже не в объеме узкой школьной программы - по истории, литературе - нет. Здесь все внешне было пристойно. Но внутри - я-то знаю! - все время я проваливалась, спотыкалась. Чувствуя на лекциях С.А. Герасимова широкий размах его знаний и эрудиции, я понимала, что мне надо необыкновенно много читать; много нового узнать, очистить свою речь, исправить свой вкус, что мне придется постоянно пересматривать и менять свои взгляды на жизнь, на искусство. Я должна была самостоятельно выбираться трудными дорогами из лабиринта запутанных в моем сознании вопросов. ... На школьном выпускном балу все было прекрасно. Утром мы получили свои аттестаты зрелости, уже все знали, успокоились и к вечеру пришли нарядные, торжественные, совсем взрослые. Одета я была роскошно. На мне было ярко-зеленое платье из блестящего китайского шелка с красными бантами. Туфли красные - на них тоже банты, как у мушкетера. Я себе очень нравилась. С косами мы с Милочкой расстались навсегда: у нас обеих была шестимесячная завивка - кудри, как у барашка. На выпускном вечере был последний концерт школьной самодеятельности. Клара Абрамовна написала литературную композицию по "Евгению Онегину", которая прошла с большим успехом. Юную Татьяну читала Лида Шарапова: "Я к вам пишу..." А Татьяну, повзрослевшую, уже понявшую и разочаровавшуюся в этой суетной светской жизни, - я. А потом я пела под аккордеон. Он был таким модным инструментом! А если на нем играла девушка, да еще и пела при этом... "Та што там гаварить", - как выражался мой папа, когда не хватало слов... Вступления и проигрыши я брала аккордами и растягивала мехи своего большого, на три с половиной октавы, аккордеона так, что он разливался на всю школу! А когда начинала петь, переходила только на левую руку - на бас, чтобы не заглушать собственного голоса. Гармонии у меня на басах были красивые, современные, петь "под бас" мне нравилось. Репертуар у меня был тоже самый современный - из только что нашумевшей итальянской кинокартины "Песни на улицах". В фильме группа певцов ходит по дворам и улицам, исполняя свои прекрасные песни. Весь Харьков пел "Песни на улицах", "О, Мари" - известный неаполитанский романс. На вечере я его тоже пела, в своей интерпретации. Первый куплет пела "по-итальянски". На итальянском языке я знала слова: больконе, кантаре, воляре, примавера, аморе и гондола, но я так варьировала ими, а между ними вставляла набор междометий в чисто итальянской манере, что все наверняка подумали: вон как шпарит на итальянском! К своему "итальянскому исполнению" я прибегнула на пробах к фильму-сказке из русско-итальянской жизни "Роман и Франческа". 1960 год. Киностудия имени Довженко. Я пробовалась на роль итальянской девушки Франчески. На маленькой, необычной гитарке мне играл на пробе очень музыкальный человек - Лев Борисович Олевский. Его сначала пригласили быть в картине консультантом по итальянскому быту, но оказалось, что он десять лет прожил в Мексике, а не в Италии. И он, исполняя небольшую роль итальянского партизана, играл в фильме на своей маленькой гитарке - "укулели". На пробе Лев Борисович сыграл вступление к "О, Мари", и я запела... "на чистом итальянском языке"! Худсовет утвердил меня без разговоров. Нашли, что во мне вообще много итальянского, что у меня тип северной итальянки. А произношение! Аккордеон был уже не в моде. В моду входила гитара. У киевского мастера я заказала гитару "укулели" и научилась играть на ней. В фильме очень хорошая музыка и песни украинского композитора А. Белаша на чудесные стихи поэта Дмитра Павлычко. Его стихи на украинском языке невозможно равноценно перевести на русский. В украинском варианте картины песни звучат полнокровнее. На русском языке припев песни о любви выглядит так: Чайкою в небе любовь моя летает, К милому в мире любовь моя взывает! Ищет его, обгоняя года, Крыльев не сложит своих никогда. А на украинском: Чайкою в нэби любов моя литае, Мылого в свити любов моя шукае, Ни на хвылыночку крыл нэ склада, Скрывджена тяжко душа молода... Слово "скрывджена" в украинском языке очень сильное слово. "Крывда" - ложь, неправда. Ни "лживый", ни "неправдивый" не могут достичь той силы, как "скрывджена". Фильм "Роман и Франческа" до сих пор имеет много поклонников. В нем есть чистота, наивность, искренность. Я тоже люблю его за музыку и за стихи Д. Павлычко. Десять лет я проучилась в украинской школе и очень полюбила украинский язык. ... И одета была роскошно, и выступила с успехом, и мальчики из 58-й школы были, и Толик со мной и с Милочкой танцевал поочередно. Но настроение почему-то было не праздничное. Что меня ждет? Вот кончится вечер, и прощай, моя школа! Мой тыл, моя опора. Смогу ли я одна выстоять? Когда на наш запрос в институт кинематографии пришел ответ, в нем было пояснение: на экзамене нужно прочесть басню, стихотворение, отрывок из прозы. Этюд на заданную тему. Необходимо знание основ системы К. С. Станиславского. В Харьковской библиотеке имени Короленко, той самой, где папа с мамой после войны наводили порядок, я взяла два тома Станиславского. Книга меня: увлекла, и я, как ни странно, поняла все. Даже немного успокоилась. Сделала вывод, что если человек, который собирается стать актером, от природы неглуп и артистичен, то знание этой системы сделает его актером. Обязательно. Пусть не выдающимся, но хорошим сделает. Я даже попробовала читать прозу, постоянно думая о "сверхзадаче" и при этом не теряя "зерна". И... забывала текст прозы, который знала назубок. Вместе с великими актерами "того" МХАТа, рядом с ними рождалась и великая система. Их система. Она существует и сейчас. Ее изучают во всех театральных вузах. Ее можно при желании взять и изучить. Великая система есть, а великие актеры что-то не рождаются... ... Война, голод, смерть... Разве есть более страшные понятия? А люди вынесли и выжили. Женщины находили выход из безвыходного положения и подпоясывали свои серенькие пальто без пуговиц кожаными ремешками мужей, ушедших на фронт. Рождалась "мода". Голодные, замерзшие музыканты исполняли симфоническую музыку в роскошных залах ледяного, блокадного Ленинграда. А каким успехом пользовалась оперетта! Война, голод, горе, симфония, оперетта... Ну как это совместить? А ведь это было! Было! "Всем смертям назло!" А поэзия? А кино? Милое, любимое военное кино! Ты мое детство! А песни? Военные песни... Таких песен больше нет. Есть другие, может, и прекрасные. Но "таких" нет. Сейчас, когда я оглядываюсь в детство, моя самая заветная мечта - спеть песни войны. Заново их прожить, прочувствовать, набраться у них силы, мужества, нежности и любви. Именно песни войны приходили мне на помощь в минуты душевных невзгод. Как тогда в Италии... Как недавно в Америке... Пришлось спеть, раз в интервью говорю, что начала сниматься в музыкальных фильмах. Сейчас же мы привезли в Америку "Пять вечеров" и "Сибириаду", где у меня роли драматические. В Америке везде: и по телевидению, и в многочисленных театрах на Бродвее - джаз, поп, рок, соул, авангард, диско - все! Профессионализм исполнения самого высокого класса! Это рождено в Америке. Это их родное. Как родная нам русская речь и советская песня. И как она звучит у нас на Родине, в исполнении наших артистов, так не прозвучит больше нигде. Даже трудно представить себе, чтобы "Валенки", исполняемые Лидией Руслановой, спела бы Элла Фитцджеральд... В тот момент, когда меня попросили что-нибудь спеть... Эх, если бы ко мне тогда подключить датчики, счетчики и проводочки... Я б не уступила космонавту! Заработал, пришел в движение весь организм! Надо было вычислить ту песню, которую я буду петь без аккомпанемента, в которой бы суть, мелодия и самое главное - моя личная правда! - все совпало. А в чем моя правда? В чем я могу быть уверенной? В чем моя сила? Когда я не уступаю? В какие минуты? Многие-многие вопросы тогда в одно мгновение слились, сплелись между собой. Здесь нас щедро принимают. Люди приветливы и искренни в общении с нами. Но это люди с другой психологией, другим образом жизни - своим, непонятным мне. Как я непонятна им! Но ничего враждебного. Это точно. ... Я улыбаюсь, говорю ничего не значащие фразы, вроде "Ох, так сразу..." ... "с места в карьер"... "с корабля на бал"... "жаль, нет инструмента" - чтобы продлить время... А мысль внутри бьется, бьется... а видения всплывают и исчезают... И ни одно не задерживается... Бегут, бегут ускоренным темпом, как бобслей... И вдруг - стоп! "Мам, как ты думаешь, какой он, этот Веселов? Интересно, правда? И фамилия у него такая веселая - Веселов!" После освобождения Харькова на всех домах было написано: "Мин не обнаружено - Веселов". Казалось, что один Веселов обыскал и разминировал весь Харьков. Я специально уходила подальше от дома, чтобы прочесть и другие фамилии, но, за очень редким исключением, везде был Веселов. Он был, как родной человек, сильный, за его спиной ничего не страшно. "Это он нас от мин спас!" ... Но почему память вынула из своих запасов именно это? Я давно живу совсем другой жизнью, а особенно сейчас, здесь, в Америке. О Веселове я ни разу в жизни не вспомнила. Может, было бы все по-другому? Может, память подбросила бы мне в этот момент что-то иное, родись я на десять или на пять лет позже?... Я сказала, что спою песню времен войны, что я тогда была маленькой... Слово "война" слегка насторожило... А у меня молнией пролетело - наверное, подумали: "Вот русские, вроде люди как люди... не могут без идеологии..." Но внутри моя правда не ушла. Они спрятали свою настороженность тонко: "О, Людмила, вы такая молодая, война была так давно..." Ну что-то в этом духе. Но я уже улетела далеко-далеко... На свою родную Клочковскую... Эту песню пел мой папа. ... Майскими короткими ночами, Отгремев, закончились бои. Где же вы теперь, друзья-однополчане? Боевые спутники мои?... Наши американские хозяева почувствовали, что речь идет не о войне. Что-то сильно мучает нас... Как мы все изменились, посуровели; у веселой и бойкой Людмилы нос покраснел, а между бровями обозначилась складка... Теперь видно, что она родилась где-то там, в том времени, что связано с войной. Самый пожилой из американцев воевал, был летчиком, встречался на Эльбе с русскими солдатами. Может, потому и занимается он прокатом русских фильмов. А когда перевели слово "однополчане", оживился, потом загрустил. Наверное, тоже подумал: "Где же вы теперь..." Я обязательно спою песни войны! ... Ехать в Москву я боялась. Мы с мамой ходили вокруг Харьковского театрального института. Там был набор только на украинское отделение. Мы кружили около "Стеклянной струи", подходили ближе к институту и опять шли к "Стеклянной струе". Говорили-говорили, решали-решали. А когда решили, оказалось, что мы опоздали, что приемная комиссия работает до пяти. "Приходите завтра". Мы с облегчением вздохнули. Ну что ж, придем завтра... наверное. Дома мама сообщила папе, что мы решили все-таки подать документы в Харьковский театральный институт. В Москву ехать страшно. "Люся одна, в Москве нет ни родственников, ни знакомых. Столица, огромный город. Люся не выдержит..." И тут выступил папа! "Только у Москву! Моя дочурочка не выдержить? Другие могуть, а она не? Чем она хужий? Только у Москву! Без разговорув! Дуй свое, дочурка! Ты ж в меня - кремень. Мы з ею якой концертик у диревни дали? Целых два часа! Та што там гаварить. Одним словум - у Москву! Леля! Немедленно отправляй документ! Моя дочурочка усех положить на лупаты! Ето як закон! И я ще через ее ув историю попаду! Папусик ще будить гордиться своею дочуркою! От тогда ты посмеесся, Леличка! Ну што ты стала, як былван? Давай чуковней, чуковней! Шевелися шевелися, крошка моя ненаглядная! У Москву поедишь, дочурочка, моя ластушка, мой сухарек, моя богинька, моя клюкувка моя дрыбалачка дорогенькая..." И вот к нашему дому подъехало такси. Меня погрузили - учебники, чемодан, аккордеон. Подумать только - я еду в Москву!! Не хотелось, чтобы были проводы. Вдруг не попаду в институт? Приеду обратно. И так все уже знают, что я еду в Москву, - посмеиваются, пожимают плечами... А тетя Соня честно говорит маме, громко, на весь двор: "Леля! Вы с Марком самасечии! Какая из Люси артистка? Там же одни кости!" До поезда меня провожала мама. "Лель, едь одна. Я ще не здержуся, расплачуся и усе вам испорчу". Мы тихо тронулись... У ворот стоял мой папа в зеленой полосатой пижаме. У ног его сидели старый кот Мурат с облезшим хвостом и "исключительно умный дворняжка" Тобик. Вот и вся моя семья. Мы ехали по Клочковской, по нашей булыжной мостовой где я знала каждый камешек, мимо тети Фроси, мимо базара, мимо кафе, в котором пел Петер, мимо ремесленного N 11, мимо кинотеатра имени Дзержинского. Я уезжала в далекую, неизвестную Москву... Дорогой мой, любимый папочка! Ты будешь мной гордиться. Я тебя не подведу. Я все сделаю. Во что бы то ни стало! Папа стал уже совсем маленьким... Но все стоял и стоял. Только мелькал его белый платок...  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЗДРАВСТВУЙ, МОСКВА! *  Я обращаюсь к зрителям-читателям, которым пришлось по душе "Мое взрослое детство". Я искренне поверила в желание прочесть продолжение "...детства". И, может, порой это продолжение будет невеселым, но так складывалась жизнь, которая предшествовала ролям последнего десятилетия. 1983 г. НАЧАЛСЯ РАБОЧИЙ ДЕНЬ Москвичи стонали от жары, а солнце так и шпарило. Своим знакомым я сочувствовала, но про себя думала: жара - ведь это же счастье, "ну прямо прелесь". Намерзлась в летней ленинградской экспедиции, снимаясь в легкой кофточке. Но что же это за летняя экспедиция, если температура воздуха в июне плюс девять! И так полтора месяца. Кончилась только экспедиция - один из этапов картины. Картины "Вокзал для двоих". И сегодня, в Москве, начинаются съемки в павильоне. Сегодня я буду играть сцену объяснения с героем. Он мне скажет: "... Вера, вы прекрасны!" А я