голове. В такие минуты маминых "искренних признаний" он просто побаивается ее. Что делать, "жисть есть жисть, назад нима куда деваться". И, заглушая в себе раздражение, папа идет "дальший". Он расталкивает маму и, задыхаясь, говорит ей хриплым голосом: "Наша дочурочка вже аккынчательно гибнить, она попала у нехорошую шайку, нада немедленно лететь у Москву, вызвалять нашага единственнага, кровнага ребенка. Немедленно. А-а! Сон ваш разбив? Во симановщина! За сон усе на свети отдась! Мамыньки родныи, ну ты скажи на милысть, расскажи ей - што да як - да без разговорув. Приказую быть готовую на усе сто процентув. Щитаю до трех". И вот с первым же рейсом они уже в Москве. Уже звонят в дверь. И я слышу, как моя хозяйка заспанным голосом с кем-то приветливо здоровается. И чувствую, как что-то родное-родное входит и разрушает мой московский, столичный микромир. И мне так прекрасно тепло. И так счастливо. И именно такие минуты вспоминаешь, если вдруг задают вопрос: какие моменты в жизни, вы считаете, были особенно счастливыми? Но этого же не расскажешь зрителям. Резко открывается дверь, так, чтобы в комнате не успели сменить мизансцену и чтобы "всех" застать врасплох и... на пороге стоят мои несчастные родители: притихшая мама и моментально потерявший свою активность, осунувшийся и постаревший папа. Ясно, что инициатором внезапного "нападения" был папа. Неспроста они приехали. И не без причины. Но какое-то чутье подсказывает мне не делать акцента. Слишком уж они изменились в лице. Папа все равно долго не выдержит. Подожду. Интересно, даже работу бросили. Я ж знаю, что для папы значит "работа". Попили чайку, поговорили о том о сем. Мама уже выяснила вечерние рейсы на Харьков. Папа чувствует себя не в своей тарелке. Хозяйка несет ему инструменты - и кран нужно исправить, и кое-где проводку сменить... "Да, дом без хызяина - чистая сирота. Моя жена етага не ценить. Другая такого б, як я, у кармани носила". Он хвалит аккуратность моей хозяйки. Восхищается ее красивыми вещами. Рассказывает ей про "баронський замок", где видел такие красивые вещи. А потом, конечно, не выдерживает: - Ты скажи на милысть, дочурка, я ж его кровенным другом считав, а он мне гаварить... - Кровенным, кровенным, Марк, котик, я тебе давно на него глаза раскрыла, но ты... - Ну ты, ты, Леличка, ты усе мне кругом пораскрывала. Я без тебя вже давно б погиб да у могили лежав, куда там... А то, што я тридцать семь лет на свети, щитай, без нее прожив, ето она у ращет не береть, ето она не... Да еще як прожив! Ого! Да я... - Ты хочешь сказать, что я твою деревенскую жизнь разрушила, "з земелькую и з садикум"? Мама знала, что "деревенскую тему" папа не будет развивать. А сразу уйдет в сторону. Но в какую? Он всегда умудрялся найти какой-нибудь новый неожиданный "уход". А мама каждый раз получала удовольствие от его эксцентрического "ухода", получала удовольствие от его фантазии и независимости мышления. Но в то утро папе было не до этого. - Ну што за вредный человек, не даеть сказать, усе влезаить и влезаить... так што я гаварив? Да, вот што: я, як приеду у Харькув, ув обязательном порядку подстерегу етага друга... я з им по-своему пагаварю... - Хи-хи-хи... - Ну, помолчи ж ты, бога ради, не встревай. Дочурка, он мне вчера вечером, на массовки, прямо при всех людях и гаварить: "Был в Москве, видел вашу дочь в таком окружении... и вообще в Москве про нее такое говорят... Вы бы, Марк Гаврилович, прислушались, проследили, не все же вам на баянчике..." - и зразу меня на "вы" - Марк Гаврилович... што за люди! Шпильку воткнув и довольный. Да я з им одной етый водки "за честь, за дружбу" сколько папив, а он мне "вы" - аккынчательно другой человек. Во што делаить з людьми зависть. У самого сын полный атбайла. Да я завтра прямо з утра пойду у во Дворец, усех сотрудников соберу и усе честь по чести расскажу, што и як було: "Товарищи дорогие, ще тока солнце усходить, мы з Лелюю вже у Москве. Ввалилися у хату, я увесь трясуся, готовый, ну, думаю - усе, чем такой позор терпеть, щас за один раз - на куски порежу и дочурку и Лелю. И сам с чистым сердцем добровольно пойду и сяду в ДОПР. А моя дочурочка спить себе и у вус не дуить. Закрутилася ув одеяло з головою - точно як я". Ах ты ж, моя птичка дорогенькая. Як же я за тебя душою болею. Я такой радый за тебя, такой радый, аж душа уся у тисках..." Папа плакал горько. Мама в сторонке пережидала этот момент. Хозяйка смотрела с любопытством на нашу семью. А я прижалась к любимому, родному папочке, гладила его и утешала. И вдруг высоким-высоким дискантом он вскричал: - Да я его, вот вам крест святой, в бога его душу, усе равно порежу на одни куски... - Ой, Марк, котик, конечно, порежешь, обязательно порежешь... а как же... Ой, боже мой, кого мы только уже не резали, Марк, котик... Все, что происходило со мной, рикошетом отзывалось на моих родителях, которые превратились из простых смертных в "родителей кинозвезды". Но события развивались с головокружительной быстротой. И, как в трагикомической пьесе, они, не успев выучить текст своих ролей, обжиться в атмосфере веселой комедии, попали без передышки в атмосферу развенчания и отчуждения. Папин "кровенный друг" его все-таки добил. Он доказывал папе: того, что написано пером - не вырубишь топором. "Знаешь, Марк, когда с неба сыплются звезды, хочется и землю поскоблить". Мама объясняла ему значение этой злой фразы. А папа никак не мог меня представить в роли богатой "пумещицы". "Пумещик" и "барон" - вот самые богатые люди в его представлении. Папа сдался первым: "Не могу больший носить быян, ноги у гору не идуть, захлебаюсь аккынчательно, не могу, Лель, не могу, детка". И баян на работу стала носить мама. Об этом она мне сообщила в письме: "... А недавно вытолкнул меня спозаранку на базар - туда, где травы и всякие коренья продаются. Дал рецепт: для поднятия органов, всех членов организма и бодрости его принимать за 15 минут до еды". Корень заманихи. Хожу, спрашиваю эту "заманиху". А у нас в Харькове, ты же сама знаешь, как на базаре: "Вы еще сама заманистая..." Ну прямо смех и горе с нашим папой. Всю жизнь он перед ней был мужчина с гигантской силой. И уж если он так откровенно признался в своей беспомощности... Я этого долго не могла пережить, да даже представить. Стала реже писать, чтобы поменьше врать. Меж бодрых строчек они легко читали мое истинное состояние. А помочь ничем не могли. Нас терзало чувство обоюдной беспомощности. И все же за все испытания и боль, которые я им причинила, они получили высшую награду. Они забрали к себе мою дочь! И в квартирке на Клочковской они зажили втроем особенной, обновленной и радостной жизнью. Мои родители и не понимали, что это их внучка. Они были уверены, что вот на старости лет бог им послал счастье в виде маленькой хорошенькой девочки - "дочурки, клюкувки, богиньки". Ведь я улетела навсегда. Со мной все так непросто. А это существо маленькое, беззащитное. На него папиных физических и душевных сил было предостаточно. А маме было всего сорок два года. И дом, и работа, и маленький ребенок - все держалось теперь на ней. А папе важно было, чтобы у "унученьки, як у дочурки до войны, была нянька". Как же он гонял этих нянек! Он отпрашивался у мамы с работы пораньше, чтобы, застав няньку врасплох, без мамы успеть с ней расправиться. И горе той няньке, у которой девочка ступит босой на холодный пол в нашей сырой полуподвальной квартире. Как только Машенька переехала в Харьков, папа произвел в квартире тотальную пертурбацию. Все стены он обил толстым слоем войлока. Комнаты резко уменьшились и стали похожи на забронированный блиндаж на передовой. А папа в нем главнокомандующим. И уж как ему ни нравились молодые женщины, но няньку предпочитал старую и некрасивую. Точно как умный и опытный бизнесмен, у которого секретарша и деловая, и необольстительная. Зато не отвлекает от дела. Была у них и одна молоденькая, при ней как раз Машенька и заболела сильнейшим двусторонним воспалением легких. Казалось, папа был простодушным и искренним человеком, "я увесь як на ладони", но до поры до времени. Пока дело не доходило до его кровных интересов - до мамы, до меня, до "унученьки". Но так было раньше. Постепенно диапазон его защитных владений сужался и замкнулся на маленькой девочке. И тут он был способен на такие перевоплощения, которые невозможно было предугадать. Он вдруг становился хитрым, тонким, мудрым, выдержанным и терпеливым. И не мама, а именно он докапывался до сути. - Смотрю, ребенык здорово кашляить. Ну, думаю, усе, дождалися - туберкулез обеспечен. Маленькая девычка, уся труситься, у пот бросаить, головка горить, як у пекли, говорить мне: "Дуся, дай мне питиньки". Пить, значит, просить. И такой на меня напал страх - гибнить на глазах ребенык, а етый няньки - блысь, нету, след простыл - у магазин пошла! Як ей такей магазин, когда на дворе полная ночь. Ребенык лежить, терпить, глаза распрастер и молчить... Я ей градусник. А, мамыньки! Щитай, што чистых сорок градусов. Насилу Лелю дождавсь: скорей, скорей, тяни врача... И повезли мою клюкувку у больницу. Як же я страдав, думав, аккынчательно погибну. Не сплю, не ем, як у во сне иду на работу, а голова усе вырабатуить и вырабатуить... И тут в один момент я и змикитив - неспроста так здорово не заболеишь. Я до няньки и так и сяк - нет, не знаить. Сама, говорить, не понимаить, як такое дело выйшло. А я сердцем чую, да просто вверен, што дело нечистое. Тут вокурат якой-то праздник выпав, я ей пыдарык преподнес. Она, краля, довольная сидить, разомлявилася, пыдарык примеряить... Ну, я ей и давай, мол, ты девка красивая. Шуляты в тибя як орех. Нада тибе за хорошага парня замуж. А то так у девках и пересидишь. "Та есть, - гаварить, - у меня один на примете, очень хороший парень, тут недалеко служит, военный он". Ага, чую сердцем, попал я на нужную жилу, - да, так ты его у гости до нас зови, познакомимся, выпьем з ним по чарчинке "за честь, за дружбу". "Да неудобно как-то, Марк Гаврилович". А чево невдобно, куда ж тибе ще вести гостя, когда ты в нас живешь? "Да он сюда на горку, в сад Шевченко приходит". А иде ребенык на етый случай у тибя? "А она на травке сидит в это время, Марк Гаврилович, играется". Ето у в апрели месяцы сидить "на травке"? Ну вот етага я и добивався, ну, девка, держися!.. Щас ты взнаешь Марка Гавриловича!.. "Люся, это меня просто бог послал в тот момент. Вот тут уж наш папа точно бы "с чистым сердцем сел в ДОПР". И это уж без шуток. Потом у него был приступ. Мне надо в больницу к Маше, тут ему "скорую", а наша Аля в чем была убежала. Я потом ей вещи потихоньку вынесла. Так что вот так мы и живем. Пиши чаще, а лучше бы ты выбралась к нам хоть на пару дней. Папа был бы так счастлив. Все бы собрались "у кучку", помнишь, как в детстве, когда ты была маленькая? Теперь папа тому же учит и дрессирует Машу". Это было как раз в то лето 1960-го, когда я летела из сурового "Балтийского неба" в сочинский климат, где снималась картина из итальянской жизни. Меня отпустили в Харьков на один день проведать в больнице дочь. Съемки у меня были ежедневные. Занятость в каждой сцене. А группа не должна быть в простое. Потому на случай, если я вздумаю задержаться, со мной откомандировали ассистента режиссера, который, как только наш самолет приземлился в Харькове, взял билеты на утро в Сочи... Еще и потому эту "Франческу" не забудешь никогда. Моя мама просто жила в больнице. Ей посоветовали ребенка держать на руках, чтобы в больном организме не образовалось застойных явлений. И она дни и ночи напролет носила девочку на руках. Когда мы с папой появились на пороге, мама обрадовалась и расцвела. Машенька хрипло и прерывисто дышала. "Лель, хай ребенык побудить з родною мамую", - разрешил папа. И мама с неловким сожалением оторвала от себя комок в тряпочках, пахнущих больницей и чем-то пряным. Ребенок больной-больной, а тут вдруг сразу "почуковнел" и зорко стал следить за тем, что будет "дальший". Глаза у моей дочери стали как у умного, битого жизнью щенка, которого продают на рынке новому хозяину. "Унученька ты моя дорогенькая, ето ж твоя родная мама, я ж тибе за ее гаварив". Девочка посмотрела не на меня, а куда-то в моем направлении. Слабо провела по моей щеке влажной ладонью, мол, это я знаю. А они-то, они-то куда уходят и дверь закрывают, ушли? А я? Оставили меня с этой чужой тетей, мамой... Ее лицо начинало стягиваться к середине. Глаза крепко закрылись. Подбородок подтянулся к носу. Нос провалился. И после сильного шипа из широко открытого рта вырвался неожиданно мощный хриплый крик: "Леля, Леличка, Лелюшенька, любимая, дорогая моя!!! А-а-а..." Тело ее судорожно вздрагивало и сотрясалось. Она изо всех сил колотила меня мокрыми кулачками. Двери в палату широко распахнулись. Родители вскочили. Мама выхватила у меня ребенка. Машенька обвила ее шею своими худенькими ручонками и сразу затихла. Все случилось молниеносно быстро, как будто заранее все знали, что произойдет. А я прижалась к папе. Мой ребенок счастлив. Он купается в море любви. Так же в этом море купалась и я. Море любви - из него я вынырнула и отправилась в одинокое неизвестное плавание. Море любви - вот чего я искала. Вот чего я ждала от всех вокруг... Как часто я ощущала мучительную пустоту в душе, тоску, сама не знаю о чем. Как часто я чувствовала, что искала чего-то эфемерного, ускользающего, но необыкновенно прекрасного - самого-самого: когда летишь и хочется крикнуть на весь мир: "Я нашла, слышите? Я нашла! Я купаюсь в море любви!" Но нет, это оставалось недостижимым. В моей семье умели любить. Уметь любить, как понимаешь со временем, это редкий талант. Еще более редкий, чем талант в искусстве. Моей дочери будет так же тяжело, как и мне. Мы с ней в детстве получили большую дозу этого "моря". Только она еще больше, ведь моей маме было восемнадцать. А теперь ее бабушке - сорок два. В сорок два года к маме пришло то, чего она не понимала в молодости. И все равно, с папиным "океаном" не могло сравниться самое бескрайнее море. Ну какие же мы разные с моей дочерью! Я всю жизнь призываю: "Папочка, папусик, любимый, любименький". Мой ребенок призывал в трудные минуты Лелю: "Леля, Леличка, любимая, дорогая моя". Как будто не слышала от дедушки слов "любименькая, Дорогенькая". Вот как интересно. В полтора года ребенок инстинктом верно почувствовал, что все жизненно важное идет от Лели. Она в семье подпольный главнокомандующий. Они с мамой одной группы крови. А мы, конечно, с моим папой. После развода нам с дочерью досталась тринадцатиметровая комната в общей квартире на первом этаже высокого московского дома на большом проспекте. Был 1962 год. Ей уже было три года. И настала пора забрать ее у родителей. Как им это ни было тяжело они понимали, что ребенок должен жить вместе с матерью. Этот ответственный момент - "передача девычки з рук на руки" - был уже не импровизацией, а продуманным, выверенным спектаклем. Моя мама привезла дочь, якобы в гости к ее маме. Три дня мы ходили по зоопарку. Побывали в кукольном театре. И любимое мороженое покупалось в неограниченном количестве. Все исполнялось по папиной программе: "Леля ей не даеть удоволь мороженага. А ты, як истинная родная мать, дай своему ребенку столько, сколька он просить. И тогда она зразу распознаить, аде на самом деле есть истинная мать. Ты ж сама, дочурка, знаишь, что Леля человек вредный. А ты, як мать, етый вред убери з дороги. Ребенык усе чисто понимаить". В общем, приручение шло полным ходом. Но как только мама отставала, девочка тут же замедляла шаг, оглядывалась, забывая про мороженое и про меня. Ночью спала только с бабушкой - рука з руке. И вот проснулась она утром и обнаружила, что бабушки нет. "А Леля уехала в Харьков, к дедушке. Мы теперь с тобой будем жить в Москве, - говорила я. И чувствовала свою полную несостоятельность. - В Москве хорошо", - а в голове: ты еще скажи трехлетнему ребенку, что Москва - столица. Скажи, что в Харькове таких мишек нет, каких мы видели в зоопарке. Что делать, с чего начинать совместную жизнь? Дочь смотрела на меня слепыми, ничего не видящими глазами. Не нужна ей была столица с мишками и мороженым. Ее мозг лихорадочно работал и, видно, зашел в тупик. А лицо, как тогда в больнице, пошло собираться к середине. Но крика не было. Некого было звать на помощь. Начались всхлипывания, перемежающиеся с горькими стонами, как бывает у взрослого человека, несправедливо обреченного на муки. Потом она бросилась к двери. Но дверь была на замке. Тогда она стащила со своей подушки наволочку и стала судорожно складывать в нее все свои вещи - грязные и чистые, сухие и мокрые. Пряталось в наволочку все, что имело хоть какое-то отношение к ней. Потом она надела байковую теплую пижаму, хотя на дворе стояла жара. Но ведь дедушка учил, что пар костей не ломит. Сунула ноги в сандалии - левый на правую ногу, правый на левую. При этом она что-то говорила и говорила. Всхлипывания перемежались монологом, в котором ясно слышались слова: Леля, дуся Марк, парк Горького, кот Мурат, массовка, Дворец пионеров, Клочковская. "Дай ключ", - потребовала она. Я протянула ключ. Но он ее испугал, потому что ничем не напоминал дедушкину тяжелую связку ключей, похожих на металлические детали разорвавшейся бомбы. "Открой дверь". Я открыла дверь. И моя дочь, как птица, вылетела от меня на большой двор. Запомнив дорогу, не петляя, она уверенно побежала. И понеслась по большому Московскому проспекту со своей наволочкой, из которой выглядывали бегемоты, слоны и ночные рубашки с цветочками. "Чья это девочка, товарищи? Девочка, чья ты? Где ты живешь? Кто твои папа и мама?" - "Я еду до Лели и до дедушки Марка у Харькув!" Да, самая пора забирать ребенка. Потом будет уже поздно. Вот уже и дедушкин диалект налицо. Боролись мы долго - кто кого. До изнеможения. Несколько ночей мы почти не спали. Тупо смотрели друг другу в глаза. И молчали. Потом враз обе, обессиленные, уснули. Я в кровати. Она в кресле. Из протеста не ложилась в кровать. Ведь кровать - это все-таки этап смирения. Кровать - это уже что-то окончательное. Ранним утром я открыла глаза. На меня был устремлен чистый и ясный взор моей, ох какой, загадочной дочери: "Мамочка, я хочу питиньки". Слава богу, думала - не выдержу. И я сразу же окунула ее в свою жизнь, свои гастроли, концерты. Пусть познает жизнь своей мамы горячим, недетским способом. И пойдут потом укрощения и притирки и ощущение страха уже не только за себя, но и за родное существо рядом. И новое ощущение материнства. И выработка личных методов воспитания, соединяющих и "море", и муштру. Это все потом. "Ничто на земле не проходит бесследно". Стрессы и неприятности закаляют душу, но подтачивают организм. Все мои перипетии вылились в болезнь, которая полностью выбила меня из жизни. Я почувствовала сильную боль в суставах ног и рук. Сердце бешено застучало и давало сто тридцать ударов в минуту. И самое страшное - стал пропадать голос. Сначала подсипывала слегка. Это стала замечать к концу картины "Гулящая". Но в РОЛИ усталая сипотца была даже к месту. А потом голос стал совсем не мой. И однажды он исчез совершенно. Актер без голоса - все равно что машина без мотора. Как дерево без листьев. Как рояль без клавиш. Нет большей драмы для артиста, чем потеря голоса. Пусть даже излечимая и самая кратковременная. Потеря голоса - этим все сказано. Спроси об этом у артиста, пережившего такое, и увидишь, как изменится его лицо, как моментально у него пропадет юмор. И он начнет прочищать горло - гм-гм, гм-гм. И это чисто инстинктивно, от панического страха повтора такого наваждения. Мне кажется, что артисты, перенесшие длительную потерю голоса, уже пережили в жизни своеобразную трагедию. У меня же голоса не было больше года. "У двадцать пять лет полная калека". Что делать, куда деваться? К родителям в Харьков? Жестоко обрушивать на них еще и это. Они счастливо живут себе и не ведают, что там со мной на самом деле. Обмолвлюсь кое-каким словом маме по телефону, и она ходит мучается, ничего не говорит папе. - Лель, можа з дочуркую что неладно, а, Лель? - Да нет, Марк, у нее все в порядке, у меня свои дела, отстань. - Дочурка, - спрашивал он у меня, - а якеи у нее могут быть свои дела, когда мы з ею делаем усю жизнь одно общее дело на благо нашего народа. Мы делаем людям веселую жизнь, дочурка, ты ж сама знаишь. Значить, што выходить? Значить, она улюбилася. А як же иначий? И он уже высчитывал в кого. И самое удивительное, что у него все сходилось. Все совпадало и все подтверждалось: "Когда твоя мать ездила до тибя у Москву, и етый парень з парка Горькага вокурат в етый самый мумент быв у сталице. И он тут як тут. Ну што ты на ето скажешь, а, дочурка? Ей и нима чем крыть". Я его выслушивала, говорила, что мама была с Машенькой, не выходила из дома. Но больше всего я боялась, вдруг он заметит, что я вот-вот рассмеюсь. Дорогая моя мама! Сколько же она выдержала несправедливых обвинений из-за того, что умеет похоронить в себе тайну. Из-за того, что умеет быть настоящим другом. Это было безжалостно, но я опять обрушилась на родителей Папа встретил беду мужественно. И сразу же приступил к действиям: "Отыскать у Харькуви врача, а лучий - "прохвесора" У меня обнаружили сильные эндокринные нарушения. Отсюда V. частый пульс. Если подлечить основную болезнь, будут уходить и боли в суставах. И родители положили меня в больницу. Я была настолько сломлена всем комплексом навалившегося на меня - одно на другое, без передышки, что могла понять сам факт происшедшего - вот я и в больнице, но не его значение - что я сильно больна. И тут, в больничной палате, у меня появилось много времени для того, чтобы видеть себя со стороны. Думать и анализировать, делать выводы. Вставать, ходить, приседать было мукой. Говорить нечем - один сип. Так что целыми днями я лежала и молчала. Принимала лекарства и думала, думала. Вспоминала и перемалывала. Ах эта больничная зима 1961-го... Меня постоянно преследовала мысль, что, куда я ни отправлюсь, хоть на край земли, мне все время теперь чего-то будет не хватать. И мои поиски будут безнадежными. Я часто видела ту квартирку на окраине Москвы, в которой наводила уют. В которую отовсюду привозила разные штучки. Но они не прижились. А так и остались штучками. Не прижилась и я. Стояли вещи, мои фотографии. А меня там не было. Больше я не вешаю в доме своих фотографий. Вдруг, среди ночи, когда в палате было тихо-тихо, я просыпалась после короткого сна, потому что во сне ясно видела себя уходящей из того дома с чемоданом и с дочкой на руках. Как бежала по морозу на первый появившийся автобус. Лишь бы скорее, куда-нибудь, только подальше от дома. Твой дом там, где ты чувствуешь себя как дома. Не было больше у меня такого места. Да, случилось так. Человек красив, талантлив, оригинален, но не твой. Конечно, я любила того, кого не знала. Когда ушла острота кратковременных всепрощающих примирений, а главное, прошло время, которое позволило как-то отдышаться, вот тут-то я неожиданно начала все видеть как-то сфокусированно. Четко, но издали. И началось прозрение. Ах, какой же эмоциональный заряд был брошен на это чувство, ах, какой заряд. Как же меня в начале конца мучило ветвистое украшение на голове и пригибало к земле от стыда. А потом ничего, свыклась. Научилась сдерживать слезы, чтобы они не раздражали. Это так обидно. ... Теперь ненавижу в роли слезы. Любым путем обхожу их. Или оставляю их за кадром. Как в "Пяти вечерах", в финале. Целый день готовилась, плакала, чтобы в кадре быть опухшей от слез, но с сухими глазами. И режиссер все понял. Я читала это по его лицу. Я лежала в палате и вспоминала. Боль удалялась все дальше и дальше. И я все яснее и яснее видела, что замок свой возводила на песке. И вот песок рассыпался, а замок рушится. Я уже не играю в пьесе, а наблюдаю со стороны как зритель. За мной оставалась расщелина, которую я принимала за райские ворота. Вот, думаю, распахну, - а там, "море любви"! Э, нет, "юная дама", прощайтесь с иллюзиями. Боль в душе утихла. И телу стало легче справляться с недугом. Несмотря на боль, я насильно ставила себя на ноги. Кажется, я не испытывала больше к объекту своего обожания ни тепла, ни уважения. Ни тем более любви. Наверное, что-то подобное пережил поэт, когда написал строчки: "Обманом сердце платит за обман". Это Лермонтов. Или все - или ничего. Вот, пожалуй, суть моих бессмысленных поисков. Обидно. Но видеть его больше не хотелось. А в семье у нас появился термин - "отец нашей Маши". Верно, что в поражении победа. Умерла моя любовь. Утихла моя тоска. В моем родном Харькове, в больничной палате, рядом с любимыми родителями я оздоровилась. Я поднялась над собой. Приходило исцеление, потому что умерла моя любовь. Я была счастлива! Парадокс. В душе надолго поселятся испуг и подозрительность. Около меня будут появляться милые и интересные люди. Но это будут случайные люди. Ведь одиночество прекрасно. Но не тогда, когда оно длительно. И я, как черепаха, начну потихоньку обрастать непробиваемым панцирем запрета на искренность и нежность. Буду обогащаться новыми и новыми изощренными и гладкими фразами, которые ничего не выражают. Но и не обижают: "Ах, мы вас обожаем!", "Как вы милы!", "О, у меня нет слов", "Мы, кажется, в вас чуть-чуть того, как это по-русски... Ай лав, монамур, Баттерфляй!" А почему на "вы"? - ежеминутно помнишь: вылезешь из брони, так и схватишь щелчок по носу. Да и зачем вылезать. Именно это и имело успех. И это вместо простого "люблю". Однажды, в роли, я искренне скажу это слово. И мой талантливый партнер почувствует, что это сказано не по-актерски. Партнер будет по-настоящему талантлив. И, как всякий талант, неожидан и необъясним. Он вдруг заинтересуется, начнет искать, сравнивать меня в жизни и в работе. И никак не выведет точную формулу: тут она в жизни, тут в роли. Он напрямую уколет меня "случайным человеком". Мол, как же это могло случиться? Такой прямой вопрос сразу насторожит. Но дальше развивать эту тему я ему не дам. Я перебью его мертвым взглядом, который меня защищает в те моменты, когда колют в больные места. Я посмотрю ему прямо в глаза. И даже сейчас я ощущаю боль, с которой сжались в карманах мои вечно мерзнущие руки. И мне будет все равно, что он подумает... Многое хотелось сказать ему. Он бы понял, но... Знаете, орлы летают в одиночку. ГЛАВНОЕ - ПОНЯТЬ, ЧЕГО ДЕЛАТЬ НЕ НАДО В свободное время все стремятся за город. На чистый воздух. От людей не отстаю. Тоже стремлюсь на воздух. Прибываю на природу. Оглядываю зеленые окрестности. Полной грудью вдыхаю кислород раз десять. А на одиннадцатый начинает кружиться голова. Потом она уже в железных тисках. Но кто же на природу берет цитрамон? Когда же наконец все надышатся? Когда же всех потянет обратно в город, где жизнь бьет ключом, бурлит и пенится. Сейчас, наверное, "там" происходит самое главное, двигающее вперед, "дальший". Там работа, там... А здесь ходишь и тупо дышишь. Или лежишь до одури под солнцем. Глупо пролетает время. И мчишься в город, пахнущий милой одурманивающей гарью. И голова мгновенно проходит. Она снова чистая и ясная. А тут, в городе, все на своих местах. Ничего сверхъестественного не произошло. То был ложный страх. А на душе все равно спокойнее. Любовь к запаху бензина и выхлопным газам у меня с детства. После войны, когда в Харькове появились первые "Победы", я гоняла за ними по нашей Клочковской и жадно вдыхала такой новый едкий запах. Во всем мире он одинаковый. Он меня успокаивает. Я сбежала из больницы в Москву. Ни больничного режима, ни даже любимых родителей выдержать больше не могла. Жизнь стремительно убегала прочь. А я вдали, где-то на периферии, от событий, от профессии. Лежу, болею. В Москве моя жизнь. В Москве мое поле битвы... И вот я вернулась. И что же? Жизнь у всех идет своим чередом. Произошли и происходят события. Но для меня - никаких новостей. Уже больше года тянется глухой простой. В Театре киноактера снята с "простойной" зарплаты. Все сроки после "Гулящей" миновали. Меня некоторое время щадили, а потом сняли с довольствия. Через время в театр придет новый директор. Увидит мое кризисное положение. В шумовом "гургуре" японского фильма я скажу фразу: "Да-да, Тасико-сан, я его позову". И меня опять на некоторое время возьмут на "простойную" зарплату. Сцены у театра не было. Спектакли не ставились. Но они репетировались! Репетировались на самодеятельных началах. Чтобы актер не мог забыть, что он все-таки актер. В то время в коридорах и комнатах помещения Театра киноактера полным ходом шла творческая жизнь. И я ринулась в творческие коридоры. В роли Джульетты я совсем не по-девичьи, не шустро, а медленно, преодолевая полиартритную боль, опускалась на колени перед кормилицей. Но все же опускалась и исполняла мизансцену. И пусть Джульетте не подходил мой больной сиплый голос, но я говорила ее прекрасные монологи. В тот период, когда ко мне медленно стал возвращаться голос, у меня был очень своеобразный тембр. Эдакий модный "секс-тембр". Вот бы иметь записи на память с тем голосом. Но до записей ли было тогда. И тот мой "секс-тембр" по необходимости оставался тоже маленькой домашней радостью с коридорным успехом. Но я жила, тянулась изо всех сил, репетировала в коридорах, больными пальцами играла на гитаре дома. Только в работе, только в ней, голубушке, приходило облегчение, какой бы скромной и незаметной она ни была. Работая над Джульеттой, открывала для себя мир Шекспира, проживала трагедии Гамлета, Отелло и короля Лира. Счастье училась измерять пережитыми несчастьями. И моментально запоминала те строчки, которые помогали, давали заряд. "Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех, от долгих отлагательств". Замыслов, да еще с размахом, нет. Исчезло, как будто испарилось то свойство мозга, которое управляет способностью мечтать. Не до мечты, не до размаха. А вот об отлагательствах - это ближе. Не прозябай, не отлагай, работай в коридорах, работай в комнатах, работай дома с гитарой, работай идя по улице. И пусть еще долго не видать плодов. Человеку, для которого одно из тяжелейших испытаний есть не отсутствие семьи, не отсутствие любви, не отсутствие наличия материальных благ, а отсутствие работы, девальвация профессии, если он от этого гибнет... Ох, он должен обладать большим запасом нравственной прочности, чтобы выжить. Рядом со мной жили, трудились, работали и репетировали мои коллеги. Студия киноактера... Здесь не спросят, зная, что ты в простое: где ты сейчас снимаешься? Такой вопрос - жестокая шутка. Здесь можно было поговорить, вспомнить, пожаловаться, можно было немножко, чуть-чуть, самую малость помечтать. Профессионально обсудить новые распоряжения студийного руководства или новый приказ из министерства, который, может быть, изменит жизнь, даст надежду. А может, откроют театр? И мы будем играть на сцене? И к нам придут зрители?... Ничего, ровным счетом ничего не зависело от этих актерских разговоров и обсуждений. Но без искры надежды жить совсем невозможно. У меня на глазах к людям, довольно молодым, приходило разочарование, которое потом сменялось апатией и покорностью судьбе. Я изо всех сил боролась сама с собой. Боролась со своим мраком и подбрасывала в себя бодрость духа, как вливают в машину бензин, когда он на нуле, - и ни с места. В допинге, в надежде - вот в чем была нехватка. На моей памяти не было собрания или конференции, где бы кто-то из ораторов с удивлением и сочувствием не называл мою фамилию. Как же так, актриса, зарекомендовавшая себя в жанре музыкальной комедии, а также в драматических ролях, и вот несколько лет находится в простое. Сначала мне даже льстило, что коллеги признают меня, беспокоятся, считают актрисой. А потом, от частых вариаций: актриса в расцвете сил без работы, куда же смотрят режиссеры? - появилась мода, привычка пожалеть, поохать, посочувствовать. О! Это яд. Сладкий ароматный яд. Как хорошо, когда тебе сочувствуют, когда тебя жалеют. К этому яду привыкать опасно. Можно плотно засесть в актерском буфете и слушать, и слушать, и слушать. Жалеть себя и плакаться, одурманиваться и постепенно наливаться злобой на всех и вся. Мозг ослабевает, тело расползается, лицо теряет прежние черты. И все глубже и глубже, дальше и дальше... И подняться порой человек уже не в силах. Под влиянием жизненных неудач и ударов происходит накопление физического аффекта. И этот аффект как бомба - тронули, и взорвалась. И все. Хода назад нет. Отказали слабые сдерживающие центры. От беспомощности выдвигаешь противодействие, свою злобу-броню. Тебе с ней удобно. Она удобно в тебе разместилась. А воспоминания о катастрофе ежеминутно сигнализируют: не верь, не слушай, не принимай, вспомни, сколько они принесли тебе горя. И ты уже забыл, кто это "они". Зрители? Критики? Директора? Режиссеры? Путь дурмана не для человека, который не может жить, чтобы не лицедействовать. И если это действительно актер, он вовремя сделает остановку и начинает жалеть не себя в себе, а изо всех сил станет жалеть и оберегать себя для профессии. Что такое талантливый актер, потерявший свою боевую форму? Через время самая квалифицированная экспертиза не докажет, что ты - та самая девушка, "ну, помните, та, у которой была тонкая талия, она еще пела про это". "Товарищи, миленькие, родненькие, посмотрите, это же я! У меня была тонкая талия. У меня было милое доброе лицо, и я вам пела про хорошее настроение. Вспомнили? Нет? Не узнаете? Как же, ведь это правда я... Что же мне делать?" - "Терпи, моя детка, твое счастье упереди, хорошага человека судьба пожметь, пожметь и отпустить. Жисть есть жисть". Что делать? Работать, репетировать, ждать и терпеть и любить людей! Помнить, что твоя профессия зависимая, требует наравне с талантом и работоспособностью терпения. Жди, пока не увидят, не отметят и не пригласят. Выжить, перемолоть, переждать тяжкое время, которое оставляет свои шрамы и следы только в эмоциональной памяти души и сердца. И нет об этом времени никаких анкет и протоколов. И нет твоей подписи даже в платежной ведомости. А та, казалось бы, на первый взгляд бессмысленная, работа не пройдет даром. Как говорил Павел Кадочников в бессмертном детективе Бориса Барнета "Подвиг разведчика": "Терпение, мой друг, терпение - и вы станете миллионером. Правда, это не так просто..." Ох, это не просто. Золотые слова. Теперь, когда я много снимаюсь, те же ораторы, которые в шестидесятых мне сочувствовали, не скрывают иронической ухмылки: "Что-то ты без конца снимаешься, не много ли?" Что тут ответить? Что человек, перенесший блокаду, на всю жизнь панически боится голода. И ни за что не выбросит кусочек хлеба. Он его спрячет, превратит в сухарь, сбережет. Я боюсь выбросить кусочек хлеба. Ведь меняются люди, вкусы, время... А вдруг завтра опять затяжная блокада? Говорите, милые люди, говорите. Я буду вам кивать и поддакивать. Но работать буду. Пока есть работа и силы. Если это так сейчас, то что было тогда, когда сил было хоть отбавляй? Энергия била через край - да так, что заглушала физическую и душевную боль. И вот когда появилась возможность попасть в концертную бригаду, как же я была счастлива! Это были не концерты, а встречи со зрителями группы кинематографистов. В группе были и режиссеры, и сценаристы, и операторы, и художники, и, конечно же, артисты. Собрались люди разных поколений. В таких встречах, да не в Москве, я еще ни разу не выступала. С чем и как предстать вновь перед публикой? Как только я вышла на сцену, я почувствовала, что это публика из другого царства. Своим добром зрители и подсказали мне, какой мне надо теперь быть. Они меня ждали: "А мы думали-гадали, наверное, с вами что-то серьезное стряслось. Куда же, думаем, она так бесследно подевалась?" Ах ты, моя милая, дорогая публика! Стряслось, стряслось, конечно же, стряслось! Публика, публика, ты меня погубила, освистала, уничтожила... Ты же меня и воскресила, оживила. Ты влила в меня свою могучую окрыляющую силу, ты помогла, подсобила сделать первый шаг. Спасибо тебе, моя дорогая, моя мучительница, моя богинька! Я ведь тебя всегда боюсь. Но сегодня боюсь огорчить, не оправдать твоих надежд. А тогда, раньше, так нервничала, так старалась. Ну, я еще к тебе вернусь, и не раз. Мы ведь всю жизнь рядом, бок о бок. Та наша группа подобралась из людей на редкость остроумных, замечательно ироничных, понимающих все с полуслова и более всего уважающих в человеке оригинальное мышление и талант. С ними было интересно и многому можно было поучиться. И я старалась не пропускать ни одного слова, жеста, интонации... "Друзья, в нашей жизни главное - понять, чего делать не надо, потому что остается все, что делать можно и нужно". Хорошенький кроссворд, голову сломаешь, - чего можно, чего нельзя. И с тех памятных концертов, всякий раз приступая к роли или перед выходом к зрителю, сама ко мне залетает эта фраза: не делай того, чего делать не надо... Среди нас была одна актриса, скажем так, еще не среднего, но уже и не молодого поколения. С первого взгляда она была красивой женщиной. Со второго взгляда появлялось ощущение: вроде все на месте, а чего-то нет. Чего? Но это уже со второго. У нас же была возможность и первого взгляда, и второго. И даже неизбежность смотреть ее на сцене неоднократно, поскольку выступать приходилось по нескольку раз в день. Через некоторое время мы уже знали все остроты и заготовленные шуточки. Все выходы и многозначительные паузы. Короче, могли заменить друг дружку. Не перед зрителем, конечно, а так, в актерском капустнике. Но интересно, что талантливый человек высказывает мысль каждый раз новыми словами. А если и повторяется, то глядит с неловкостью на нас за кулисы. Сам над собой подсмеивается, мол, ребята, а что делать? Да, подустал маленько, повторяюсь, тупой стал, мозги не варят. И мы за кулисами улыбаемся. И от этой открытости рождается ощущение какого-то особенного актерского братства. Это если человек талантливый. А если нет... В каждой профессии есть такие слова, которые понятны изнутри и смешны, а порой глупо и двусмысленно выглядят для тех, кто далек от этой профессии и слышит эти слова впервые. В кино есть много таких слов. Например, "кинопроба". Если выступаешь перед зрителями, со словом "проба" всегда надо быть начеку. Потому с этого момента буду брать его в кавычки, на всякий случай. Так вот, эта актриса уникально манипулировала словом "проба". "Жила я себе и жила... И вдруг - счастье! Меня попробовал Сидор Сидорович. Попробовал и утвердил!" Она называла одного известного кинорежиссера только по имени и отчеству. (Ну, допустим, Сидор Сидорович). Но зритель знал его по фамилии. По имени и отчеству его знали только кинематографисты. Кто такой Сидор Сидорович? - спрашивали зрители после концерта. После "Сидор Сидоровича" в зале всегда было очень весело. Однажды сценарист посоветовал ей подробнее рассказать о той роли, которая принесла ей успех: "Ну, скажите, что ваша героиня - не ваша современница... Ну... скажите, что вы сидели в библиотеках. Ну... порылись в истории, что ли... в общем, подумайте. Ведь это зрителям всегда интересно". - "Что, товарищи, вам сказать о роли, которая принесла мне успех? - говорила она вечером на концерте. - Вы сами только что видели, что это женщина не наших дней, это определенная эпоха, совершенно другое время, тут предстояла работа над ролью. И я посидела в библиотеках. Я порылась в истории, ведь это же образ!.." И когда ее рассказ о роли вызывал в з