тела. В Штатах меня приветствовали так, как если бы я была живым воплощением Израиля. Снова и снова я рассказывала, как было провозглашено государство, как началась война, как происходит осада Иерусалима - и снова, и снова заверяла евреев Америки, что с их помощью Израиль выстоит. Я выступала в разных городах Америки, на завтраках, обедах и чаепитиях Объединенного еврейского призыва, на встречах в частных домах. Когда меня смаривала усталость - а это бывало нередко, - мне стоило вспомнить, что я выступаю как посланец еврейского государства, и усталость моя испарялась бесследно. Понадобились недели, чтобы я привыкла к звуку слова "Израиль" и к тому, что теперь у меня новое подданство. Но цель моей поездки была отнюдь не сентиментальная. Я приехала, чтобы собрать деньги, как можно больше, как можно скорее, и говорила об этом в мае так же недвусмысленно, как несколько месяцев назад, в январе. "Государство Израиль не может прожить на аплодисменты, - сказала я евреям Америки. - Войну не выиграешь речами, декларациями и даже слезами радости. И главное - это время, а то аплодировать будет нечему". "Мы не можем обойтись без вашей помощи, - повторяла я в десятках, публичных выступлений и в частных разговорах. - Мы просим вас разделить нашу ответственность и все, что входит в это понятие - трудности, проблемы, беды и радости. Ведь то, что происходит в еврейском мире сейчас, так серьезно, так жизненно важно, что и вы можете изменить свой образ жизни - на год, на два, на три - пока мы все вместе не поставим Израиль на ноги. Решайтесь же и дайте мне ответ". Ответ был дан - невиданно щедрый и скорый, от всего сердца, от всей души. Считалось, что тут не может быть "слишком много" или "слишком хорошо". И, ответив таким образом, они, как я и надеялась, подтвердили, что они наши партнеры. И хотя и это время еще не было отдельного счета для Израиля, и хотя Израилю досталось менее 50% собранных ОЕП в 1948 году 150 миллионов - остальное было передано Джойнту для помощи евреям в Европе, - эти 50% бесспорно помогли нам выиграть войну. А кроме того, мы узнали, что американское еврейство вовлечено в дела Израиля настолько, что мы вправе на него рассчитывать в дальнейшем. Во время своей поездки я познакомилась с людьми, позднее ставшими "пропагандистами" Израиля; до 1948 года они не имели особых связей с сионизмом, но теперь Израилю предстояло стать делом их жизни. Когда в 1950 году мы основали организацию займа Израилю, они были моими ближайшими помощниками. Раньше я приезжала в Соединенные Штаты как посланец Гистадрута и почти все время проводила среди сионистов - членов рабочей партии. Теперь же я познакомилась с другими американскими евреями - богатыми, очень деловитыми, полностью преданными делу. Прежде всего назову самого Генри Монтора; резкий, одаренный, одержимый Израилем, он стал чем-то вроде надсмотрщика беспощадно подгонявшим и себя, и других в попытках сбора новых и новых средств. Но были и жесткие бизнесмены, опытные капиталисты, как Билл Розенвальд, Сэм Ротберг, Лу Бойер, Хэролд Голденберг. Это лишь немногие из тех, с кем я сумела поговорить во время своего стремительного тура и обсудить возможности продажи облигаций займа для Израиля, помимо призывов к филантропии. Но все время я стремилась домой, хотя и знала, что только что созданное министерство иностранных дел имеет на меня другие планы. За день до моего отъезда мы встретились с Шаретом в гостинице, где я жила, он говорил, что трудно набрать людей для посольств и консульств Израиля в странах, которые уже его признали или признают в ближайшие недели. - У меня никого нет для Москвы, - говорил он, очень озабоченный. - Ну, слава Богу, этого ты мне предложить не можешь - сказала я. - Я-то русского языка почти не знаю. - Собственно говоря, это не имеет значения, - ответил он. Но он не развивал эту тему, а я постаралась принять это все как шутку. И хоть иногда вспоминала наш разговор в самолетах между американскими городами, но искренно надеялась, что Шарет о нем забыл. Но однажды из Тель-Авива пришла телеграмма. Я сперва взглянула на подпись - не о Сарре ли это или о Менахеме, уже участвующем в боях со своей бригадой. Но увидев подпись Моше, я поняла, что речь идет о Москве, и мне пришлось взять себя в руки, чтобы прочесть текст телеграммы. Государству не было и месяца. Война не кончилась. Дети не были в безопасности. В Израиле у меня была семья, близкие друзья - мне казалось очень несправедливым, что меня опять просят срочно собраться и отправиться к такому далекому и незнакомому месту назначения. "Почему всегда я?" - пожалела я себя. Многие могли справиться с таким постом не хуже, чем я, и даже лучше. Подумать только - Россия, откуда я уехала маленькой девочкой, которая не оставила у меня ни одного приятного воспоминания! В Америке я занималась реальным, конкретным и практическим делом, а что я знаю о дипломатии? Меньше, чем любой из моих товарищей. Но я понимала, что Шарет заручился согласием Бен-Гуриона, а уж Бен-Гуриона не смягчишь никакими личными просьбами. К тому же это был вопрос дисциплины. Кто я такая, чтобы ослушаться или скромничать, когда ежедневно приходят сообщения о новых потерях? Долг есть долг, и справедливость тут ни при чем. Мне хочется жить в Израиле - ну и что? Другим людям хотелось, чтобы их дети были целыми и невредимыми. И я, после короткого обмена теле граммами и телефонными звонками, ответила Шарету согласием, хоть и без особого энтузиазма. Себе же я обещала: "Когда вернусь в Израиль, постараюсь убедить Моше и Бен-Гуриона, что они сделали ошибку". Но в конце первой недели июня сообщение о моем назначении послом в Москву было опубликовано. Я взяла выходной день, чтобы повидать старые друзей в Нью-Йорке и проститься с новыми. Я хотела перед отъездом посетить Фанни и Джейкоба Гудмэнов. Ни я, ни дети никогда не теряли контакта с ними; я надеялась, что часок-другой с ними в разговорах о Сарре с Зехарией и Шейниных детях, которых они так давно не видели, поднимет мое настроение. Но я так до них и не добралась. По дороге в Бруклин на мое такси налетела другая машина, и пришла в себя с переломанной ногой, уже положенной в гипс. На ближайшие несколько недель моим адресом оказался не Тель-Авив и не Москва, а нью-йоркский хирургический госпиталь. Вспоминая свое тогдашнее настроение, я думаю, что ничто, даже начавшийся у меня тромбофлебит, не удержало бы меня в госпитале, не подоспей сообщение о том, что 11 июня сражения в Израиле временно закончились. К 11 июня продвижение арабов было остановлено. Попытка египтян взять Тель-Авив провалилась несмотря на то, что иорданцы все еще воевали к востоку и западу от Иерусалима, и Еврейский квартал старого города был захвачен арабским легионом Абдаллы. Сирийцы, хоть их продвижение на севере было остановлено, все еще удерживали предмостное укрепление на реке Иордан, а иракские войска по-прежнему стояли у самой узкой части страны в Самарии. Объединенные Нации уже несколько недель старались добиться перемирия, но пока у арабов оставалась надежда сломить Израиль, они не были в этом заинтересованы. Однако, едва только им, как и нам, стало ясно, что этого не произойдет, они согласились на прекращение огня. Это было первое перемирие, длившееся двадцать восемь дней, давшее нам передышку, возможность перегруппироваться и выработать план наступательных операций, в июле закончившихся ликвидацией угрозы Тель-Авиву и прибрежной полосе, снятием осады Иерусалима и разгромом всех крупнейших арабских баз в Галилее. Казалось бы, несмотря на боли, я могла бы отдохнуть в госпитале - физически и морально, - но я не имела ни минуты покоя. Прежде всего - из-за телевизионных камер и журналистов. В 1948 году женщина-посол в Москве была для них в новинку, но женщина-посол в Москве, да еще представлявшая крошечное воюющее государство - Израиль, да еще неподвижно лежащая в нью-йоркском госпитале, - это уже была находка. Вероятно, я могла бы отказаться давать интервью, и сегодня, в подобных обстоятельствах, я бы так и сделала. Но тогда я думала, что чем больше "паблисити", тем лучше для Израиля, и потому не считала себя вправе отвергать кого бы то ни было из представителей прессы, хотя моих близких, особенно Клару, просто пугали толпы, набивавшиеся в мою палату. Но было нечто и похуже - давление, которое на меня оказывали, чтобы я поехала в Москву. Израиль бомбил меня телеграммами: "Когда сможешь уехать из Нью-Йорка?", "Когда сможешь заступить на свой пост?", "Как себя чувствуешь?" В Израиле носились слухи, что у меня "дипломатическая" болезнь и все дело в том, что я не хочу ехать в Россию. И, словно мало было этого противного шепотка, были признаки того, что советское правительство задето моим промедлением, которое есть не что иное, как тактический прием, чтобы задержать обмен послами, и таким образом американский посол приедет в Израиль первым и станет главой дипломатического корпуса. Несмотря на состояние здоровья, я должна была отнестись к этому со всей серьезностью. И я начала мучить докторов, чтобы они разрешили мне выписаться из госпиталя. Надо ли говорить, что этого делать не следовало. Надо было оставаться в больнице до полной поправки. Оба министерства иностранных дел, и наше, и советское, обошлись бы еще несколько недель без меня, а я бы избежала всяких хлопот со здоровьем и еще одной операции. Но недостаток всякого служебного положения в том и заключается, что человек утрачивает меру вещей, и я была уверена, что если в ближайшее время не явлюсь в Москву, произойдет какой-нибудь ужасный кризис. Прибыв в Израиль, я сделала еще одну попытка переубедить Шарета, но я сама уже не надеялась н успех. К тому же мне рассказали историю, поднявшую мое настроение: Эхуд Авриэль, член Хаганы много сделавший для доставки нам оружия из Чехословакии и позже ставший первым послом Израиля в Праге, был приглашен там на беседу с советским послом. В разговоре посол сказал Авриэлю: "Вы вероятно, ищете человека для посылки в Москву. Не думайте, что он должен свободно говорить по-русски или быть экспертом по марксизму-ленинизму. Ни то, ни другое не обязательно". Через некоторое время, как бы между прочим, он спросил: "Кстати, что с миссис Меерсон? Она остается в Израиле, или у нее другие планы?" Из этого мои друзья, и Шарет в том числе, заключили, что русские по-своему запросили меня, - и я стала относиться к своему назначению по-другому. Среди немногих приятных минут, пережитых мною в госпитале, была та, когда я получила из Тель-Авива телеграмму: "Не возражаешь ли против назначения Сарры и Зехарии в московское посольство радистами?" Я была растрогана и преисполнена благодарности. Иметь Сарру и Зехарию в России, рядом - для того чуть ли не стоило покинуть Израиль. Приехав в Тель-Авив, я первым делом спросила Шейну, можно ли обвенчать Сарру и Зехарию в маленьком доме, который они с Шамаем купили много лет назад. Мы решили, что это будет чисто семейное торжество с немногими приглашенными. Отец мой умер в 1946 году - еще один из самых дорогих мне людей, не дождавшийся создания государства, - а бедная мама уже несколько лет как стала совершенно беспомощной - ничего не помнила, плохо видела и так потускнела и изменилась, что почти и следов не осталось от той насмешливой, энергичной, задорной женщины, которой она была. Но Моррис был тут, такой же милый как всегда, и весь лучащийся от гордости, и тут же были родители Зехарии, тоже сияющие. Отец его явился в Палестину из Йемена, когда страной еще правили турки. Он был очень беден, очень религиозен и не получил никакого формального образования - его учили только Торе. Но он вырастил прекрасную и любящую семью - хотя сам Зехария к тому времени и отошел от йеменских обычаев и традиций. Я опять поселилась в гостинице на набережной. Сарра, приехавшая в Тель-Авив из Ревивима, поселилась на несколько дней у меня, а Зехария, который тяжело болел и несколько недель лежал в больнице под Тель-Авивом, был, наконец, оттуда выписан. Из нашей семьи в саду Шейны, где происходила свадьба, не было только Менахема и Клары. Конечно, я вспоминала собственную свадьбу и думала, как не похожа эта была на ту, да и начали мы с Моррисом нашу совместную жизнь в совершенно иных условиях. Не стоило думать теперь, кто был виноват и почему наш брак не удался, но я предчувствовала (и в этом не ошиблась), что Сарра и Зехария, хоть и стоят под брачным балдахином в том самом возрасте, в котором стояли когда-то мы, были зрелее и больше подходили друг другу, и то, что не удалось нам с Моррисом, удастся им. Но в предотъездной суматохе, между партийными собраниями, последними деловыми указаниями и дорожными сборами я сосредоточенно думала: какого типа должно быть наше представительство в Советском Союзе? В каком виде мы хотим показаться за границей? Какое представление о себе хотим внушить миру и, в частности, Советскому Союзу? Что за государство мы создаем, и что нам сделать, чтобы отразить его качества? Чем больше я об этом думала, тем меньше хотела, чтобы наше правительство просто копировало другие. Израиль был мал, беден и все еще находился в состоянии войны. Правительство там все еще было временным (первые выборы в Кнессет состоялись только в январе 1949 года), но большинство в нем, разумеется, представляло рабочее движение. Я была убеждена, что мы должны показать миру свое лицо без всяких прикрас. Мы создали халуцианское государство в осажденной стране, лишенной природных и иных богатств; в это государство уже устремились сотни тысяч беженцев - у которых тоже ничего не было - в надежде для себя построить новую жизнь. И если мы хотим чтобы нас понимали и уважали другие государства, мы и за границей должны оставаться такими же, как дома. Роскошные приемы, великолепные квартиры всякого рода потребительство - это не для нас. Мы можем проявлять лишь строгость, воздержанность, скромность и понимание нашего значения и задач - все остальное будет фальшью. Какая-то смутная мысль была у меня все время, и, наконец, мне удалось ее сформулировать. Наше посольство в Москве будет управляться самым типичным израильским способом: как киббуц. Мы будем вместе работать, вместе есть, получать равное количество денег на карманные расходы и нести по очереди дежурства. Как в Мерхавии или Ревивиме, люди будут делать ту работу, которой они обучены, и для которой, по мнению нашего министерства иностранных дел, они подходили, но дух и атмосфера нашего посольства будут те же, что и в коллективном поселении; я верила, что помимо всего прочего, русским это должно было особенно понравиться (хотя их собственный коллективизм не вызывал особых восторгов ни тогда, ни потом). Всего нас должно было быть двадцать шесть человек, включая Сарру, Зехарию, меня и советника посольства Мордехая Намира, вдовца с пятнадцатилетней дочерью по имени Яэль. (Потом Намир стал послом Израиля в СССР, затем он был министром труда, а позже, в течение десяти лет - мэром Тель-Авива.) В личные помощницы для себя я выбрала Эйгу Шапиро, которая не только говорила по-русски, но и знала куда больше меня об изящной стороне жизни и которой смело можно было поручить решение страшного для меня вопроса - как обставить помещение и как одеть персонал посольства. Еще до приезда в Тель-Авив я написала Эйге письмо и просьбой поехать со мной, если я в самом деле отправлюсь в Москву, и, к моей большой радости, она согласилась немедленно. Передо мной лежит записка, которую я от нее получила в конце июня в Нью-Йорке и, по-моему, из нее видно, что надо было предусматривать, посылая на высший дипломатический пост женщину, особенно такую как я, не сомневавшуюся, что в России она сможет жить как дома. Она писала: "Я поговорила с Эхудом. Он говорит, что мы должны быть очень "comme il fault". Так что, Голда, пожалуйста - как насчет мехового пальто для вас? Там, куда вы едете, очень холодно, и зимой там очень многие носят шубы. Норку покупать необязательно, но хорошая персидская цигейка очень пригодится... Вам понадобится несколько вечерних платьев, и еще купите себе всякие шерстяные вещи, ночные рубашки, чулки, белье. И еще, пожалуйста, купите пару хороших зимних ботинок". Конечно, вопрос туалетов не слишком меня занимал, но тут я пожалела немножко, что у нас нет национального костюма - это бы, по крайней мере, разрешило для меня хоть одну проблему, как для миссис Пандит, которая тоже была дипломатом в Москве, и, разумеется, на всех официальных приемах появлялась в сари. В конце концов мы с Эйгой согласились, что на вручении верительных грамот я буду в длинном черном платье, которое мне сшили в Тель-Авиве, и, если надо, надену на голову маленькую черную бархатную шляпу-тюрбан. Обстановка для посольства Эйга решила покупать в скандинавских странах, как только мы найдем постоянное помещение. В ожидании этого мы устроили свой "киббуц" в гостинице. Кроме всего, надо было найти и привезти в Россию кого-нибудь, в совершенстве владеющего французским языком, поскольку было принято решение, что дипломатическим языком Израиля станет французский. Эйга познакомила меня с умной, забавной, тоненькой, как былинка, Лу Каддар; она родилась в Париже, ее французский был безупречен, она прожила в Иерусалиме все время осады и была тяжело ранена. Она понравилась мне с первого взгляда - и это было очень хорошо, потому что на долгие годы она стала моим ближайшим другом, незаменимой помощницей и почти настоящей спутницей в поездках. Как бы то ни было, она согласилась отправиться с нами в Россию. Я пробыла в Израиле в то лето достаточно долго, чтобы приветствовать первого посла Соединенных Штатов, восхитительно-искреннего и теплого человека - Джеймса Дж. Макдональда, с которым уже была знакома прежде, и русского посла - Павла Ершова. Государство было новое, подходящих зданий не хватало и - типичная черта этого времени - американское и советское посольство расположились в Тель-Авиве в одном и том же отеле, недалеко от меня; я так и не привыкла к виду обоих этих флагов - со звездами и полосами, и с серпом и молотом, - развевавшихся с разных сторон одной и той же крыши. За первые недели этого "сосуществования" произошло немало инцидентов. Например, во время гала-представления в Израильской Национальной опере оркестр сыграл сначала "Ха-Тиква", потом, в честь Макдональда - "Звездно-полосатый флаг", но "Интернационал" так и не сыграл, хотя советник Ершова тут присутствовал - во всяком случае до той минуты, когда он и сопровождавшие его довольно шумно удалились. В министерстве иностранных дел все трепетали, пока Ершов лично не дал согласие принять наше объяснение, что если бы он сам присутствовал, то, конечно, был бы исполнен советский гимн. Сегодня эти мелкие несчастья кажутся смехотворными, но тогда мы относились к этому очень серьезно. Все казалось нам важным, а Шарет, от природы щепетильно-точный, считал - как, кстати, и русские, - что протокол имеет огромное значение, хотя я никогда не могла понять, почему. Второе перемирие началось 19 июля, открыв собой длинную и трудную череду переговоров по поводу Негева, который, по рекомендации посредника ООН, шведского графа Фольке Бернадота, следовало передать арабам. Учитывая, что он был судьей в этом вопросе, надо признать, что он проявил крайнюю необъективность, и его очень невзлюбили, особенно же когда к нанесенной обиде он прибавил еще и оскорбление, выступив за отрыв Иерусалима от еврейского государства и передачу израильских портов и аэродромов под наблюдение ООН. Конечно же, эти рекомендации были неприемлемы и доказывали только, что Бернадот так никогда и не понял, ради чего было создано еврейское государство. Но тупость - еще не преступление, и я буквально пришла в ужас 17 сентября, всего через две недели после приезда в Москву, узнав, что Бернадота застрелили на тихой улице Иерусалима. И хотя напавшие на него люди так и не были найдены, мы знали: все решат, что это сделали евреи. Мне казалось, что наступил конец света. Чего бы я только не дала за то, чтобы полететь домой и быть там во время неминуемого кризиса! Но в это время я уже была глубоко вовлечена в совершенно новый и не дававший спуску образ жизни. ПОСЛАННИК В МОСКВЕ Мы прибыли в Москву через Прагу серым дождливым утром 3 сентября 1948 года. Первым делом чиновники советского министерства иностранных дел, встретившие меня на аэродроме, сказали, что сейчас добраться до гостиницы будет непросто, поскольку хоронят Андрея Жданова, одного из ближайших сотрудников Сталина. Поэтому первым моим впечатлением от Советского Союза были продолжительность и торжественность этих похорон и сотни тысяч - а то и миллионы - людей на улицах по дороге к гостинице "Метрополь". Это была гостиница для иностранцев, и она казалась пережитком другой эпохи. Огромные комнаты со стеклянными подсвечниками, длинные бархатные занавеси, тяжелые плюшевые кресла и даже рояль в одной из комнат. На каждом этаже сидела строгая немолодая дама, которой полагалось сдавать ключи при выходе, но, по-видимому, главное ее дело было доносить госбезопасности о посетителях, хотя вряд ли она была единственным источником информации. Мы так и не обнаружили микрофонов в своих комнатах, хотя систематически их искали, и старые аккредитованные в Москве дипломаты не сомневались, что каждое слово, сказанное в двух комнатах, которые мы занимали с Саррой и Зехарией, было записано. Прожив в гостинице неделю, я поняла, что если мы немедленно не начнем жить "по-киббуцному", то останемся без копейки. Цены были невероятно высоки, первый гостиничный счет меня совершенно оглушил. "У нас есть только один способ уложиться в наш тощий бюджет, - сказала я членам миссии, - столоваться в гостинице только один раз в день. Я добуду продукты для завтраков и ужинов, а в пятницу вечером будем обедать все вместе". На следующий день мы с Лу Каддар купили электроплитки и распределили их по номерам, занятым нашей делегацией; посуду и ножи с вилками пришлось одолжить в гостинице - купить это в послевоенной Москве было невозможно. Раза два в неделю мы с Лу нагружали корзинки сыром, колбасой, хлебом, маслом, яйцами (все это покупалось на базаре) и клали все это между двойными рамами окон, чтобы не испортилось. По субботам я готовила что-то вроде второго завтрака на электроплитке - для своей семьи и холостяков, в том числе Эйги и Лу. Пожалуй, эти походы на базар ранним утром были самым приятным из всего, что мне пришлось делать в течение семи месяцев пребывания в Советском Союзе. Ни я, ни Лу не говорили по-русски, но крестьяне на базаре были с нами приветливы и терпеливы и давали понять улыбками и жестами, что мы можем не торопиться, выбирая. Я, как и почти все, была очарована вежливостью, искренностью и теплотой простых русских людей, хотя, разумеется меня как социалистку поражало то, что я наблюдала в этом так называемом бесклассовом обществе. Я не верила своим глазам, когда, проезжая по московским улицам, при сорокаградусном морозе, увидела, как пожилые женщины, с тряпками, намотанными на ногах, роют канавы и подметают улицы, в то время как другие, в мехах и на высоких каблучках, садятся в огромные сверкающие автомобили. С самого начала мои комнаты по пятницам были открыты для посетителей. Я надеялась, что местные люди будут, как в Израиле, заходить на чашку чая с пирогом, но это была наивная надежда, хотя традиция пятничных вечеров сохранялась долго и после того, как я покинула Москву. Приходили журналисты, приходили евреи и неевреи из других посольств, приходили заезжие еврейские бизнесмены (например, меховщики из Штатов), но русские - никогда. И ни разу, ни разу - русские евреи. Но об этом позже. Первым моим официальным демаршем было письмо к советскому министру иностранных дел г-ну Молотову с выражением соболезнования по поводу смерти Жданова, после чего я вручила верительные грамоты. Президент СССР Николай Шверник отсутствовал, так что церемония происходила при его заместителе. Не отрицаю, я очень нервничала. А вдруг я сделаю или скажу не то, что нужно? Это может иметь дурные последствия для Израиля. А если я разочарую русских? Мне никогда не приходилось делать ничего в этом роде и меня переполняло чувство ответственности. Но Эйга меня успокоила, уговорила надеть ее ожерелье, и я, в сопровождении Намира, Арье Левави (нашего первого секретаря) и Йоханана Ратнера (военного атташе) более или менее спокойно приняла участие в коротком ритуале, отметившем начало официального существования израильского посольства в СССР. После того, как верительные грамоты были прочитаны, я сказала короткую речь на иврите (предварительно мы послали ее начальнику советского протокольного отдела, чтобы был приготовлен перевод), а потом в мою честь состоялся скромный, довольно приятный официальный прием. После того как с главными формальностями было покончено, мне страстно захотелось завязать связи с евреями. Я уже сказала членам миссии, что как только я вручу верительные грамоты, мы все пойдем в синагогу. Я была уверена, что уж тут-то мы во всяком случае встретимся с евреями России; тридцать лет, с самой революции, мы были с ними разлучены и почти ничего о них не знали. Какие они? Что еврейского осталось в них, столько лет проживших при режиме, объявившем войну не только всякой религии, но и иудаизму как таковому, и считавшем сионизм преступлением, наказуемым лагерями или ссылкой? Но в то время как иврит был запрещен, идиш еще некоторое время терпели и даже была создана автономная область для евреев, говорящих на идиш, - Биробиджан, близ китайской границы. Ничего из этого не получилось, и после Второй мировой войны (в которой погибли миллионы русских евреев) советские власти постарались, чтобы большая часть еврейских школ и газет не были восстановлены. К тому времени, как мы приехали в Советский Союз, евреев уже открыто притесняли и уже начался тот злобный, направляемый правительством антисемитизм, который пышно расцвел через несколько лет, когда евреи преследовались широко и беспощадно и еврейские интеллигенты - актеры, врачи, писатели - были высланы в лагеря за "космополитизм" и "сионистский империализм". Положение сложилось трагическое: члены миссии, имевшие в России близких родственников - братьев, сестер, даже родителей, - все время терзались, не понимая, можно ли им увидеться с теми, о встрече с которыми они так мечтали, ибо если откроется, что у них есть родственники-израильтяне, это может закончиться судом и ссылкой. Трудная это была проблема: бывало, мы несколько дней подряд взвешиваем "за" и "против" - должен ли Икс встретиться со своей сестрой, надо ли передать продукты и деньги старой больной матери Игрека - и, как правило, приходили к выводу, что это может причинить им вред и ради них же лучше не предпринимать ничего. Были, конечно, исключения, но я и сегодня не решаюсь о них написать, потому что это может быть опасно для евреев, все еще находящихся в России. Теперь весь цивилизованный мир знает, что случается с советскими гражданами, если они игнорируют извращенные правила, с помощью которых руководители стремятся их себе подчинить. Но был 1948 год, время нашей, так сказать, "первой любви", и нам было очень трудно понять и принять систему, в которой встреча матери с сыном, которого она не видела тридцать лет, да который, к тому же, член дипломатического корпуса и "персона грата" в Советском Союзе, приравнивается к государственному преступлению. Как бы то ни было, в первую же субботу после вручения верительных грамот, все мы пешком отправились в главную московскую синагогу (другие две - маленькие деревянные строения); мужчины несли талесы и молитвенники. Там мы увидели сто - сто пятьдесят старых евреев, разумеется, и не подозревавших, что мы сюда явимся, хотя мы и предупредили раввина Шлифера, что надеемся посетить субботнюю службу. По обычаю, в конце службы было произнесено благословение и пожелание доброго здоровья главным членам правительства - а потом, к моему изумлению, и мне. Я сидела на женской галерее, и когда было названо мое имя, все обернулись и смотрели на меня, словно стараясь запомнить мое лицо. Никто не сказал ни слова. Все только смотрели и смотрели на меня. После службы я подошла к раввину, представилась, и мы несколько минут поговорили. Остальные члены миссии ушли вперед, и я пошла домой одна, вспоминая субботнюю службу и тех немногих, бедно одетых, усталых людей, которые, живя в Москве, все еще ходили в синагогу. Только успела я отойти, как меня задел плечом старый человек - и я сразу поняла, что это не случайно. "Не говорите ничего, - шепнул он на идише. - Я пойду вперед, а вы за мной". Немного не доходя до гостиницы, он вдруг остановился, повернулся ко мне лицом, и тут, на прохваченной ветром московской улице, прочел мне ту самую благодарственную молитву - "Шехехиану", ту самую, которую прочитал рабби Фишман-Маймон 14 мая в Тель-Авиве. Я не успела открыть рта, как старый еврей скрылся, и я вошла в гостиницу с полными слез глазами, еще не понимая, реальной была эта поразительная встреча или она мне пригрезилась. Несколько дней спустя наступил праздник Рош-ха-Шана - еврейский Новый год. Мне говорили, что по большим праздникам в синагогу приходит гораздо больше народу, чем просто по субботам, и я решила, что на новогоднюю службу посольство опять явится в полном составе. Перед праздником, однако, в "Правде" появилась большая статья Ильи Эренбурга, известного советского журналиста и апологета, который сам был евреем. Если бы не Сталин, набожно писал Эренбург, то никакого еврейского государства не было бы и в помине. Но, объяснял он, "во избежание недоразумений" государство Израиль не имеет никакого отношения к евреям Советского Союза, где нет еврейского вопроса и где в еврейском государстве нужды не ощущается. Государство Израиль необходимо для евреев капиталистических стран, где процветает антисемитизм. И вообще, не существует такого понятия - "еврейский народ". Это смешно, так же, как если бы кто-нибудь заявил, что люди с рыжими волосами или с определенной формой носа должны считаться одним народом. Эту статью прочла не только я, но и все евреи Москвы. И так же, как я, поскольку они привыкли читать между строк, они поняли, что их предупреждают: от нас надо держаться подальше. Тысячи евреев сознательно и отважно решили дать свой ответ на это мрачное предостережение - и этот ответ, который я видела своими глазами, поразил и потряс меня в то время и вдохновляет меня и теперь. Все подробности того, что произошло в тот новогодний день, я помню так живо, как если бы это было сегодня, и волнуюсь, вспоминая, ничуть не меньше, чем тогда. В тот день, как мы и собирались, мы отправились в синагогу. Все мы - мужчины, женщины, дети - оделись в лучшие платья, как полагается евреям на еврейские праздники. Но улица перед синагогой была неузнаваема. Она была забита народом. Тут были люди всех поколений: и офицеры Красной армии, и солдаты, и подростки, и младенцы на руках у родителей. Обычно по праздникам в синагогу приходило примерно сто-двести человек - тут же нас ожидала пятидесятитысячная толпа. В первую минуту я не могла понять, что происходит, и даже - кто они такие. Но потом я поняла. Они пришли - добрые, храбрые евреи - пришли, чтобы быть с нами, пришли продемонстрировать свое чувство принадлежности и отпраздновать создание государства Израиль. Через несколько секунд они обступили меня, чуть не раздавили, чуть не подняли на руках, снова и снова называя меня по имени. Наконец, они расступились, чтобы я могла войти в синагогу, но и там продолжалась демонстрация. То и дело кто-нибудь на галерее для женщин подходил ко мне, касался моей руки, трогал или даже целовал мое платье. Без парадов, без речей, фактически - без слов евреи Москвы выразили свое глубокое стремление, свою потребность - участвовать в чуде создания еврейского государства, и я была для них символом этого государства. Я не могла ни говорить, ни улыбнуться, ни даже помахать рукой. Я сидела неподвижно, как каменная, под тысячами устремленных на меня взглядов. Нет такого понятия - еврейский народ! - написал Эренбург. Евреям Советского Союза нет дела до государства Израиль! Но это предостережение не нашло отклика. Тридцать лет были разлучены мы с ними. Теперь мы снова были вместе, и, глядя на них, я понимала, что никакие самые страшные угрозы не помешают восторженным людям, которые в этот день были в синагоге, объяснить нам по-своему, что для них значит Израиль. Служба закончилась, и я поднялась, чтобы уйти, - но двигаться мне было трудно. Такой океан любви обрушился на меня, что мне стало трудно дышать; думаю, что я была на грани обморока. А толпа все волновалась вокруг меня, и люди протягивали руки и говорили "наша Голда" и "шалом, шалом", и плакали. Две фигуры из всех я и теперь вижу ясно: маленького человека, все выскакивавшего вперед со словами: "Голделе, лебн золст ду, Шана това" (Голделе, живи и здравствуй, с Новым годом!) и женщину, которая только повторяла: "Голделе! Голделе!", улыбаясь и посылая воздушные поцелуи. Я не могла бы дойти пешком до гостиницы, так что, несмотря на запрет евреям ездить по субботам и праздникам, кто-то втолкнул меня в такси. Но такси тоже не могло сдвинуться с места - его поглотила толпа ликующих, смеющихся, плачущих евреев. Мне хотелось хоть что-нибудь сказать этим людям, чтобы они простили мне нежелание ехать в Москву, недооценку силы наших связей. Простили мне то, что я позволила себе сомневаться - есть ли что-нибудь общее между нами Но я не могла найти слов. Только и сумела я пробормотать, не своим голосом, одну фразу на идиш: "А данк айх вос ир зайт геблибен иден!" ("Спасибо вам, что вы остались евреями!") И я услышала, как эту жалкую, не подходящую к случаю фразу передают и повторяют в толпе, словно чудесное пророчество. Наконец, еще через несколько минут, они дали такси уехать. В гостинице все собрались в моей комнате. Мы были потрясены до глубины души. Никто не сказал ни слова. Мы просто сидели и молчали. Откровение было для нас слишком огромным, чтобы мы могли это обсуждать, но нам надо было быть вместе. Эйга, Лу и Сарра рыдали навзрыд, несколько мужчин закрыли лицо руками. Но я даже плакать не могла. Я сидела с помертвевшим лицом, уставившись в одну точку. И вот так, взволнованные до немоты, мы провели несколько часов. Не могу сказать, что тогда я почувствовала уверенность, что через двадцать лет я увижу многих из этих евреев в Израиле. Но я поняла одно: Советскому Союзу не удалось сломить их дух; тут Россия, со всем своим могуществом, потерпела поражение. Евреи остались евреями. Кто-то сфотографировал эту новогоднюю толпу - наверное, фотография была размножена в тысячах экземпляров, потому что потом незнакомые люди на улице шептали мне еле слышно (я сначала не понимала, что они говорят); "У нас есть фото!" Ну, конечно, я понимала, что они бы излили свою любовь и гордость даже перед обыкновенной шваброй, если бы швабра была прислана представлять Израиль. И все-таки я каждый раз бывала растрогана, когда много лет спустя русские иммигранты показывали мне эту пожелтевшую от времени фотографию, или ту, где я вручаю верительные грамоты - она появилась в 48-м году в советской печати и ее тоже любовно сохраняли два десятилетия. В Иом-Киппур (Судный день), который наступает через десять дней после еврейского Нового года, тысячи евреев опять окружили синагогу - и на этот раз я оставалась с ними весь день. Помню, как раввин прочитал заключительные слова службы: "Ле шана ха баа б'Ирушалаим" ("В будущем году в Иерусалиме") и как трепет прошел по синагоге, и я помолилась про себя: "Господи, пусть это случится! Пусть не в будущем году, но пусть евреи России приедут к нам поскорее!" Но и тогда я не ожидала, что это случится при моей жизни. Некоторое время спустя я удостоилась чести встретиться с господином Эренбургом. Один из иностранных корреспондентов в Москве, англичанин, заглядывавший к нам по пятницам, спросил, не хочу ли я встретиться с Эренбургом. "Пожалуй, хочу, - сказала я, - мне бы хотелось кое о чем с ним поговорить", "Я это устрою", - обещал англичанин. Но обещание так и осталось обещанием. Несколько недель спустя, на праздновании Дня независимости в чешском посольстве он ко мне подошел. "Г-н Эренбург здесь, - сказал он, - подвести его к вам?" Эренбург был совершенно пьян - как мне сказали, такое с ним бывало нередко - и с самого начала держался агрессивно. Он обратился ко мне по-русски. - Я, к сожалению, не говорю по-русски, - сказала я. - А вы говорите по-английски? Он смерил меня взглядом и ответил: "Ненавижу евреев, родившихся в России, которые говорят по-английски". - А я, - сказала я, - жалею евреев, которые не говорят на иврите или хоть на идиш. Конечно, люди это слышали и не думаю, чтобы это подняло их уважение к Эренбургу. Гораздо более интересная и приятная встреча произошла у меня на приеме у Молотова по случаю годовщины русской революции, на который всегда приглашаются все аккредитованные в Москве дипломаты. Послов принимал сам министр иностранных дел в отдельной комнате. После того, как я пожала руку Молотову, ко мне подошла его жена Полина. "Я так рада, что вижу вас наконец! " - сказала она с неподдельной теплотой, даже с волнением. И прибавила: "Я ведь говорю на идиш, знаете?" - Вы еврейка? - спросила я с некоторым удивлением. - Да! - ответила она на идиш. - Их бин а идише тохтер (я - дочь еврейского народа). Мы беседовали довольно долго. Она знала, что произошло в синагоге, и сказала, как хорошо было, что мы туда пошли. "Евреи так хотели вас увидеть", - сказала она. Потом мы коснулись вопроса о Негеве, обсуждавшегося тогда в Объединенных Нациях. Я заметила, что не могу отдать его, потому что там живет моя дочь, и добавила, что Сарра находится со мной в Москве. "Я должна с ней познакомиться", - сказала госпожа Молотова. Тогда я представила ей Сарру и Яэль Намир; она стала говорить с ними об Израиле и задала Сарре множество вопросов о киббуцах - кто там живет, как они управляются. Она говорила с ними на идиш и пришла в восторг, когда Сарра ответила ей на том же языке. Когда Сарра объяснила, что в Ревивим все общее и что частной собственности нет, госпожа Молотова заметно смутилась. "Это неправильно, - сказала она. - Люди не любят делиться всем. Даже Сталин против этого. Вам следовало бы ознакомиться с тем, что он об этом думает и пишет". Прежде чем вернуться к другим гостям, она обняла Сарру и сказала со слезами на глазах: "Всего вам хорошего. Если у вас все будет хорошо, все будет хорошо у всех евреев в мире". Больше я никогда не видела госпожу Молотову и ничего о ней не слышала. Много позже Герни Шапиро, старый корреспондент Юнайтед Пресс в Москве, рассказал мне, что после разговора с нами Полина Молотова была арестована, и я вспомнила тот прием и военный парад на Красной площади, который мы смотрели накануне. Как я позавидовала русским - ведь даже крошечная часть того оружия, что они показали, была нам не по средствам. И Молотов, словно прочитав мои мысли, поднял свой стаканчик с водкой и сказал мне: "Не думайте, что мы все это получили сразу. Придет время, когда и у вас будут такие штуки. Все будет в порядке". Но в январе 1949 года стало ясно, что русские евреи дорого заплатят за прием, который они нам оказали, ибо для советского правительства радос