оборот, тьфу ты, антипатриотического поведения?! Могут ли здесь помочь формально-логические рассуждения? Можно предположить, что упомянутый лектор в академии им. Фрунзе или его единомышленники, как раз из того слоя людей, которые сейчас принадлежат к народно-патриотическому движению. Любовь к какой родине они проповедуют? А мне, который отнюдь не жалует капитализм, какую Россию любить? Что, другой России нет? Не писать же мне, в самом деле, трактат на эту запутанную тему. Хотя, кое что сказать все-таки можно. А именно, моя ссылка на Маркса у иного читателя может вызвать приступ идиосинкразии (и к Марксу, а за одно, само собою разумеется, и ко мне). Тогда, извольте, не угодно ли обратиться к В.Г.Короленко? А он, характеризуя систему отношений между различными слоями предреволюционного российского общества, писал: "Нет общего отечества". И хватит... Думайте сами... " Ходить бывает склизко \\ по камешкам иным..." Но ведь мы, когда было время и условия, еще и читали! Письма, что шли из дому, и газеты, которые печатали и в дивизии, и в Москве. И то и другое приносил нам полковой почтальон. Я забыл его фамилию, но помню его всегда улыбавшееся лицо, сумку и ППШ. Ему приходилось пользоваться и тем и другим, хотя, конечно, вторым реже. Письма были драгоценной собственностью получателя, хотя отправляясь на задание, их сдавали. О них не расспрашивали. Их не пересказывали, а, скорее, делились... Никакого многословия, иногда - только междометие. Все знали, однако, кто получает от родителей, таких было большинство, кто от жены - лицо серьезнело от заботы, кто от "девахи" (был такой термин). Описать подробно, какими были лица, глаза, мимика при чтении писем, можно только обладая большим талантом. Могу только поручиться, что выражение лица было таким, какого при других обстоятельствах не бывало никогда. Зато газеты читали все вместе, наперебой комментируя, кто во что горазд. Самыми читаемыми были сводки с фронтов, "Теркин" А.Твардовского и статьи И.Эренбурга. Я с недоумением видел недавно и вижу сейчас, как разные люди наслаждаются, созерцая в фильмах "Особенности национальной охоты (рыбалки)" характеры и поведение вечно пьяных персонажей, вроде генерала с сигарой, с его "блин, даете". Вот уж низость, восхищаться якобы "национальным характером", а на деле - потешаться над легко манипулируемыми забулдыгами. Для меня с тех самых военных лет образцом русского характера остается Василий Теркин. Когда именно я услышал или прочитал стихотворение "Жди меня" К.Симонова, не помню. Пожалуй, это было в мой первый госпитальный период, когда нам показывали фильм "Парень из нашего города". Там Лидия Смирнова, тоже в госпитале, исполняла это стихотворение, но я воспринял фильм в целом, со всей его героикой и интригой, не выделив стихотворение отдельно. Во всяком случае, тогда я был слишком молод, чтобы оно задело меня так же, как и людей, оставивших дома жен. Зато почти сразу после войны мне попался толстенький карманного формата симоновский сборник в серой бумажной обложке. Я читал стихи, и они сразу ложились на мою память, я их запоминал наизусть немедленно. Мне были близки этические нормы в стихотворениях "Дом в Вязьме", "Убей его", "Транссибирский экспресс", "Если бог нас своим могуществом...", "Ты помнишь, Алеша, дороги смоленщины...", "Открытое письмо" и др. Я чувствовал их моими. Для меня Симонов, безусловно, был певцом военной (а другой тогда и не могло быть) романтики и чести моего времени. Такое мое отношение к нему много лет спустя укрепилось благодаря его известной фразе "Это не должно повториться" о Сталинщине. Слова "жди меня" имеют во мне свое наполнение. Они появились не в начале стихотворения, как у Симонова, а в конце другого, сочиненного мамой в самом начале 1941 года, т.е. на год раньше, чем у Симонова. Правда, доступным для меня это стихотворение стало много лет спустя.. Вот оно: Я за проволокой, в мастерской сапожной, В грязном фартуке за верстаком сижу. То, к чему привыкнуть невозможно, Я в сознание никак не уложу. Пусть рука усильем методичным Колет шилом, дратвою ведет, Сердце в прошлое свершает путь обычный, В дорогое мысль стремит полет. Вижу, ты из "Капитанской дочки"' Вслух готовишь заданный урок, И горжусь я, что почти до строчки Раз прочитанное ты запомнить мог. И во власти мастерского слова Долго, долго были я и ты, Мы потом в натуре Пугачева Находили разные черты. Ты в то утро не шалун, не дерзкий; Был задумчив, молчалив и мил, Сам утюжил галстук пионерский, Аккуратно книжки уложил. Худенькая, хрупкая фигурка, Детских глаз сияющий агат, Это имя озорное, Юрка, Что ребята со двора кричат... Пусть ты взрослый, пусть я постарела, Разметала нас с тобой гроза. Все же счастью не было б предела Заглянуть в любимые глаза. Тормошили б мы кота Мартына, Разгадали б в "Огоньке" кроссворд, Прежней дружбы матери и сына Зазвучал бы связанный аккорд. Я когда-нибудь закончу эти строфы Радостно, близ милого лица?.. Или вихрь странной катастрофы Все сметет до самого конца?... Часто, часто, лежа в ночь бессонную, Ледяную сдерживаю дрожь: Я боюсь, чтоб веточку зеленую Не подрезал ошалелый нож. Я сама порою на Титанике Реквиема слушаю волну, Обреченные, покорные, без паники Мы уходим медленно ко дну. Все ж, покуда жизнь вся не измерена, До последнего не завершилась дня, Я ни в чем, родной мой, не уверена... Будь здоров, живи и жди меня. Я вовсе не собираюсь противопоставлять мамино и симоновское. У Симонова эти слова адресованы миллионам жен, т.е. общезначимы, у мамы - индивидуальны. Правда, если нет жены, призыв "жди меня" должен идти от сына к матери. Симонов не мог не знать, что мать никогда не устанет ждать. И потому его допущение, что "поверят сын и мать в то, что нет меня" призвано лишь усилить значимость заклинания "жди меня", обращенного к жене. Воин-фронтовик сам знает, что преданность, если не сына, то матери неизбывна, надежна, и потому беспокойство может вызвать только поведение жены: предана ли и верна она. Симонову известно также, что это беспокойство небезосновательно, оно подтверждено в "Открытом письме" женщине из города Вичуга. "Материнский" тыл прочен и обеспечен всегда. Иное фронтовику и в голову не могло прийти. Чего нельзя сказать с такой же определенностью об остальных составляющих тыла. И поведение жены было одним из самых чувствительных элементов прочности тыла. Семья цементирует общество во все времена, а на войне - тем более. И вот именно к жене обращена мольба "жди меня". Потому и вызвало это стихотворение Симонова такой резонанс. Что же говорить о призыве матери к сыну. Призыве таком робком и неуверенном и почти несбыточном... "Жди меня", потому что "я ни в чем, родной мой не уверена" (читай, не уверена, что погибну, хотя все идет к тому). И призыв откуда?!... Не с фронта, а из концлагеря. Сын воюет, а безвинная мать в тюрьме. Подобных семей были сотни тысяч. Такое могли придумать только нелюди. Но вот ведь дождался. И она дождалась тоже! А это было самое главное, потому что ей надо было не только ждать, но и выжить восемь лет в сталинском лагере. После освобождения мама прожила еще 48 лет. Все дело в том, что такое ожидание - не менее свято, чем любое другое. Во все последующие годы у меня не было лучшего всепонимающего собеседника, чем она, и не было ни с кем такой духовной близости, как с ней. Как она, потерпевшая такое крушение, могла прожить после него еще почти полвека?! Конечно, сыграли роль ее природные задатки, но дело еще и в образе жизни: абсолютная непритязательность к условиям существования и умение довольствоваться малым. Табуретка и крохотный уголок стола - это все, в чем она нуждалась для размышлений, сочинений и приема простейшей пищи. Каждому свое. VI. Большая передислокация, новый участок фронта, второе ранение Итак, к началу третьей декады февраля 1945 г. дивизия была заменена УРом, полк покинул Липницу Вельку и отправился в трехсуточный переход на новый участок фронта. Минуем уже знакомое нам Спытковице, где разместился полевой госпиталь. Вижу, как к дороге бежит Савицкий с культей вместо левой руки, улыбка во весь рот, обнимаемся и прощаемся с ним. Меньше суток прошло после его ранения, когда он стал обезвреживать мину. Проходим и Хабувку, которую брали около месяца тому назад. Затем путь идет на север. Иорданув (ночлег, глушение рыбы в быстрой речке и роскошная пуздрина уха, угощались и штабные), Макув, Суха-Бескидска, Кальвария, Вадовице. Отсюда на запад: Ендрыхув, Кенты, Козы (а может быть, наоборот, сначала Козы, а потом Кенты; ночлег), и наконец, к вечеру, третьего дня, преодолев полторы сотни км., достигли Бельско-Бяла. Наутро 23 февраля полк сменил 127-ю (?) стрелковую дивизию. Где в этот момент был Еременко, я не знаю, но принимать разведывательную характеристику полосы дивизии, которая теперь превращалась в участок полка, приказано было мне. И вот я, младший лейтенант, стервец такой, во-первых, потребовал у начальника разведки сменяемой дивизии, майора, чтобы он на местности рассказал и показал, где и что у противника, а во-вторых, напоследок спросил, где сегодняшние разведсводка и разведсхема. У него ничего такого не было. Я же посмел изображать непреклонность. Что больше руководило мною при этом, то ли формальные требования устава, то ли ощущение собственной значимости: мне, младшему лейтенанту, Ваньке-взводному доверено быть с майором на равных, - не знаю. Так или иначе после его выпученных глаз и фразы: "Младшой, ты что , о...л,... твою мать?!" моя непреклонность исчезла. (В обиходе младшего лейтенанта окликали "младшой", а старшего - "старшой".) Передний край полка проходил через деревню Рудзица, что в 14 километрах от Бельско-Бяла. Штаб полка находился на восточной окраине деревни, а тылы - в Мендзыжече (по-русски - Междуречье). Моему взводу пришлось тяжело. Наши действия всегда существенно зависели от природных условий. Еще три дня тому назад мы находились в горно-лесистой местности, да еще покрытой глубоким снегом. Здесь же местность была открытой и слабо пересеченной, а частично и равнинной. Снег сошел. Там и сям разбросаны отдельные каменные строения. Мы их называли хуторами, а на топографических картах они обозначались "г.дв.", что означало - господский двор. Все они превращены в опорные пункты. Почти каждую ночь мы проводили поиски с целью захвата пленных, но все они были неудачными. Несли потери, устали. Была все же и польза от этих неудачных поисков. Мы хорошо изучили структуру обороны противника, и это в конце концов пригодилось в дальнейшем. Фронт готовился к весеннему наступлению. А пока что полк находился в обороне, и покою нам не давали. Когда полк в обороне - разведчикам не сладко. Однажды это проявилось весьма жестко. 3-го марта в полку была баня. Выше именно о ней я и обещал рассказать. Было часа три дня. Я построил взвод, и, предвкушая удовольствие (не хватало только строевой песни), мы двинулись в баню. На нашем пути возле неприглядного деревенского домика стояла фигура в черном кожаном комбинезоне, в форменной фуражке, но без знаков различия. Рядом - мотоцикл. Властным жестом фигура молча подозвала меня. Лицо злое и сановное. Представился: зам. начальника разведки армии. Я представился тоже. Он, конечно, по нашему виду понял, кто мы. Разведчиков узнавали: уверенность в себе, достоинство. Диалог: - Куда ведешь взвод? - В баню. - Х... тебе, а не баня! Вызывай ПНШ по разведке. Взвод развернулся и ушел. Чем ребята виноваты, что их лишили удовольствия помыться?.. Пришел Еременко. Нам с ним приказано войти в дом. Сам садится за стол, мы перед ним навытяжку. Орет: - Командующему фронтом язык нужен! Командующему армией язык нужен! Командиру дивизии язык нужен! Командиру полка язык нужен! А вам, трах- та-ра-рах, не нужен? Мы молчим. Затем ко мне громко и угрожающе: - Ты сколько человек потерял за последнее время? Он не мог не знать, что здесь мы только десять дней. Струсив и пытаясь приуменьшить потери, вместо троих, я сказал, что двоих. - Лодырь ты!!! Мать-перемать! Какие ему нужны потери, чтобы было в самый раз? И водя под нашими носами пистолетом: - Если сегодня ночью не будет языка, тебя (т.е. меня, - Ю.С.) расстреляю, а тебя (т.е. Еременко) - под трибунал! Видно, всюду в войсках армии припекло с языками, раз зам. начальника разведки армии мотается по полкам и грозится расстрелами да трибуналом. На беду, как это бывает ранней весной, вдруг повалил снег, и за полчаса все стало белым-бело, а я за несколько дней до этого распорядился сдать белые маскировочные костюмы в обмен на летние (сейчас они называются комуфляжные, как будто белые зимние не комуфляжные). Но ведь это глупо, выдвигать снегопад причиной отмены поиска. Заикнись - такого покажут!.. Приказ есть приказ, никто его не отменит из-за снегопада, и мы пошли - черным по белому. Хоть и ночь, но все равно, а может быть, и тем более заметно. У нас на примете было одно местечко. На нейтральной полосе лощинка. Из нее наверху на фоне ночного, но светловатого неба видны силуэты. Вот и мы видим: фриц в рост копает лопатой. Укрепляет оборону, стало быть. Нам нужно всего несколько минут, чтобы условиться, кому что делать. Есть ли мины, проверить не успели. Лежим. Всем взводом. Рядом со мной, головой возле моего правого бедра - Бузько, один из моих разведчиков. Шепчемся. Вдруг разрыв. То ли заметили, то ли наугад. Мне по бедру крепко щелкнуло, как оттянутой и потом отпущенной веткой. Это был сигнал, который дал нам противник как последний шанс взять "языка". Мы ринулись, как в атаку. Пан или пропал. "Землекопа" схватили и уволокли. Только тогда я понял, что ранен. Будь другие обстоятельства, после разрыва мы бы, может быть, и ушли. В русском фольклоре встречаются рассказы, в которых все слова начинаются на одну и ту же букву. Например, на "о". Отец Онуфрий отправился обозревать окрестности.... На эту же букву начиналась и насмешливая характеристика поведения разведчиков, всего четыре слова: обнаружили, обстреляли, обо.....сь, отошли. В данном случае, сбылось только начало тетрады. Бузько остался лежать. Его шапку пронизало осколками, череп был исцарапан, но не пробит. Сильнейшая контузия. Мне же из всего комплекта достался лишь один осколок. Других потерь не было. Подхватили Бузько, скрутили фрица, кляп в рот, удрали к своим. Два наших ручных пулемета, что я расставил на флангах, прикрыли нас вполне успешно. Фамилию одного из пулеметчиков я хорошо помню: Сухорученко. Ввалились в блиндаж к ротному. Он матерится: нарушили его зыбкий короткий покой, теперь по его роте лупят минометы. Но ничего, спирт и консервы нашлись. Индивидуальные пакеты были. Перевязка несложная. Когда все успокоилось, отправились "домой". Бузько несли. Я шел сам. Осколок застрял в мягких тканях, кость цела. Меня слегка поддерживали под руки. Дорога шла между раскидистых и подстриженных ветел. Редкие разрывы немецких мин, которые сопровождали нас почетным конвоем, были очень похожи на эти ветлы. Дома я выспался. Снарядили повозку и повезли нас с Бузько в Мендзыжече, где была полковая санрота. Пуздра успел напечь нам на дорогу пирогов с мясом. Командир санроты капитан медслужбы Зуфар Мирсалимов вкатил мне противостолбнячную сыворотку. В полевом госпитале на ст. Тарасовка у одного из нашей палаты начался столбняк. Я видел, как с каждым часом он все труднее разжимал челюсти, и даже горошина не могла пройти в рот. Его эвакуировали самолетом (кукурузником). Новая перевязка - и отправляют дальше, т.е. назад в Бельско-Бяла. Высокого армейского разведчика я больше не видел и не горел желанием с добычей встать перед его очи. Пленного увел Еременко, который сам был ранен вскоре после меня. В Бельско-Бяла утром 4 марта 1945 г. меня привезли в Х.П.Г 588. Х.П.Г - это Хирургический Полевой Госпиталь. Если кто-то заподозрит меня в выдающейся памяти, ошибется. Дело было так. Вскоре после войны, когда я еще служил, в отделение кадров дивизии собрали наши справки о ранениях, но так и не вернули. Никто по этому поводу не горевал, так как все мы были молодыми и не заботились о будущем, которое, вопреки нашей уверенности в непререаемости закрепившихся в нашем сознании действительных фактов, будет относиться к нам с недоверием и выставит нам не одну бюрократическую рогатку. Через 45 лет после Победы мне понадобились мои справки о ранениях, и в один морозный день я отправился в Черемушкинский военкомат, будучи уверенным, что справки хранятся в моем личном деле. Офицер третьей части, листая мое дело, говорит: "Вот Ваши справки, листы 23 и 24". Выдирает их из личного дела сует мне и предлагает расписаться в получении. Не веря в столь быстрый и простой успех, я не глядя расписываюсь, кланяясь и благодаря, благодаря и кланяясь, ухожу. Прочитать две драгоценные бумаги мне не терпится. Захожу в ближайший магазин и в тепле возле окна начинаю читать. Первая бумага - действительно справка о ранении, но не моя, а... лейтенанта Давыденко. Вторая - про меня, но не справка о ранении. Возвращаюсь в военкомат, но справку лейтенанта Давыденко у меня принять отказываются, так как "вы за нее расписались - будьте здоровы". Я потом честно предпринимал усилия, чтобы неизвестный мне лейтенант Давыденко обрел свою справку, которую нерадивый писарюга втиснул в мое личное дело. Все было тщетно. Теперь о второй бумаге. Она - ответ на запрос обо мне. Ответ из архива Министерства обороны СССР. Более основательных и надежных сведений о военнослужащих и прохождении ими службы в армии не существует. По-видимому, благодаря социальным и прочим не зависящим от меня обстоятельствам, я оказался "под колпаком", и меня проверяли довольно тщательно, чем сослужили мне неоценимую службу. А содержание бумаги следующее: "На No 54040. Сообщаю, что в книге учета офицерского состава 71 стр. полка за 1945 г. значится. "К-р взвода пеш. разв. л-нт (пр. 1 ГАРМ No 045 от 22.01.45 г.) Сагалович Юрий Львович назначен 1.03.45 г. пр. No 033 71 сп с должности к-ра стр. взв. 4 стр. роты., ранен 4.03.45 г. и эвакуир. в Х.П.Г. 588 4.3.45 г. пр. No 040 от 14.3.1945 г. 71 сп. " ОСНОВАНИЕ: оп. 60973 д.1 л.16.". Далее следуют подписи высоких должностных лиц архива. Из этой бумаги следуют два обстоятельства: 1. Назначенный по прибытии в полк командиром стрелкового взвода 4-й роты, я по приказу долгое время так им и оставался, хотя командиром взвода пешей разведки меня назначил командир полка (но устно). Строевая часть в лице капитана Холмского это устное назначение приказом не оформила или, как это звучит на канцелярском языке, не "провела" (о чем я не подозревал, да и не интересовался этими делами совершенно). Оформление приказом состоялось только 1 марта, т.е. за три дня до моего ранения (об этом я тоже не знал). 2. Звание "лейтенант" мне было присвоено еще в январе, но несмотря на это, я фактически оставался младшим лейтенантом еще три месяца, и только при возвращении из госпиталя в апреле 1945 г. в отделе кадров 4-го Украинского фронта мне было объявлено о присвоении очередного воинского звания. Откровенно говоря, и на это я не обращал особого внимания. Какая разница, в каком звании и в какой должности ты идешь за "языком"! Да и вообще, до канцелярских ли приказов тем, кто в непрерывных боях был в огне между жизнью и смертью? Тем большая ответственность ложится на военных чиновников, по чьей небрежности может коренным образом измениться судьба человека, о котором будут судить не по истинным фактам его жизни, а по сухим, скудным, иногда неверным, записям в документах, да еще и при произвольной и даже недоброжелательной их трактовке. Хотя я и упомянул, что капитан Холмской не отдал меня вовремя приказом, отвечавшим моему истинному положению, претензий я к нему не имею. В те времена мне от этого было ни тепло ни холодно. В книгу учета офицеров 71-го полка он меня поместил, результатом чего является имеющаяся у меня на руках цитированная выше бумага, усыпанная подписями, резолюциями, и с грифом "секретно". Не преувеличивая, скажу, что такая бумага равносильна для меня охранной грамоте. Ну а если кто-то упрекнет меня и скажет, что я , судя по этой бумаге, до начала марта 1945 г. был командиром стрелкового, а не разведывательного взвода, то я попрошу его поставить мне бронзовый памятник, так как провоевать командиром стрелкового взвода несколько месяцев вряд ли кому удавалось. Вот к каким мыслям и словам привело упоминание аббревиатуры и номера госпиталя, в который я благополучно прибыл утром 4 марта 1945 г. с запасом Пуздриных пирогов и осколком в бедре. Прежде чем обратиться к некоторым подробностям моего полуторамесячного пребывания в госпитале, все-таки закончу тему справок о ранениях. Бумага из архива Министерства Обороны СССР только упоминает о моем ранении 4 марта, но официальной форменной справкой о ранении не является. Для обретения именно официальных справок я обратился в Военно-Морской медицинский музей в Ленинграде, где размещается медицинский архив. Проходит некоторое время, и однажды я нахожу в своем почтовом ящике невзрачный конверт, вид которого никак не соответствует значимости его вложения. Там лежат две справки! Две мои истории болезни из разных госпиталей (один - в Пензенской области, а другой - в Польше) оказались в одном месте, сохранились и пребывали в таком порядке, что были доступны для быстрого поиска. Воинское звание, должность, номер истории болезни, диагноз. Я всем сердцем был благодарен сотрудникам медицинского архива, о чем и написал им в письме, назвав сам факт поиска и нахождения нужных мне справок фантастикой. Посмотрите на эти бумажные эпизоды со стороны. Человек радуется с трудом обретенным бумагам, которые свидетельствуют лишь, что он - это он. И тому, что некоторые важнейшие события его жизни, хотя бы и в ничтожной мере, нашли отражение в бумажках. Сама эта мера никого не интересует. Но без бумажки тебя могут растоптать, оскорбить недоверием к тому, что составляет твое существо. В моем личном архиве хранится еще одно свидетельство четкого и ответственного ведения дел в санитарной службе. В шестидесятых годах прошлого века я мотался с рюкзаком по главному Кавказу и однажды в конце лета с турбазы "Чегем", что у подножья горы Тихтинген в Кабардино-Балкарии, отправился через Твиберский перевал в Верхнюю Сванетию. А в конце сентября уже в Москве получил письмо в фирменном конверте с надписью: ВЦСПС, КАБАРДИНО-БАЛКАРСКОЕ ОБЛАСТНОЕ ТУРИСТСКО-ЭКСКУРСИОННОЕ УПРАВЛЕНИЕ Я подумал, что, быть может, за мной числится какое-нибудь казенное полотенце, но нет. Вот содержание письма: "Уважаемый товарищ такой-то. Ставим Вас в известность, что на турбазе "Чегем" взбесилась кошка. Если в период с 8 по 26 августа с.г. Вы имели контакт с кошкой или котятами, просим Вас немедленно обратиться в ближайший пастеровский пункт для профилактических прививок. Директор турбазы "Чегем" Крицкий." Контакта с кошкой я не имел, но директору Крицкому низко кланяюсь. Думаю, что такое письмо было отправлено в несколько сотен адресов. Могу ли я надеяться, что отсутствие знакомства с взбесившейся кошкой как-нибудь поможет мне в жизни. Жаль, что бумага не из Архива Министерства обороны. VII. Госпиталь, весна 45-го В Х.П.Г. 588 после санобработки без промедления - операция. Врачи - две молодые женщины - проворно, ловко, точно, быстро, обращаясь со мной, как с мячиком, сделали все, что полагалось, рана стала 14 на 4 см., хотя осколок извлечен не был Через пять лет он дал флегмону, и тогда его удалили.; и два санитара перенесли меня на медвежьей шкуре в палату. На следующие сутки в том же Бельско-Бяла меня перевезли в другой госпиталь (а Бузько - в глубокий тыл). В большой палате нас было только двое. Младший лейтенант, танкист стонал и был плохим собеседником. На тумбочке возле кровати росла горка пайковых сигарет (20 шт. в день), на каждой без аббревиатуры было написано: "Сигареты интендантского управления 4-го Украинского фронта". От скуки я закурил, впервые в жизни. Палата поплыла, закружилась, но именно в тот момент я лишился девственности некурящего на целых 27 лет Прошу не проводить аналогии с анекдотом: " Маша, ты слышала, сейчас снова модно быть девушкой". - "Ну, знаешь, за модой не угонишься". . 10 марта рано утром палата проснулась от сильнейшего артиллерийского гула. До переднего края было всего 14 км. Началась артиллерийская подготовка, а за ней и наступление, которое оказалось крайне неудачным. Подробно о нем написано у маршала Москаленко, и не мне, лежавшему на госпитальной кровати, комментировать его. К полудню наша палата наполнилась ранеными, в том числе и из моего полка. Так началась Моравско-Остравская операция. В середине марта, когда я уже стал сидеть и передвигаться, меня усадили рядом с шофером в "Студебекер" и повезли в Новы Сонч. Предстояло проехать 150 км. Стары Сонч я проходил во время зимнего наступления, а в Новы Сонч, который находился неподалеку, быть еще не приходилось. Три часа пути в полускрюченном состоянии - чтобы вытянуть правую ногу, надо повернуться на левый бок - меня довольно-таки утомили. Куда приятней было рядовым и сержантам путешествовавшим в кузове на тюфяках. Всю дорогу травили анекдоты и хохотали (под конец, правда, заснули). Но мне, единственному офицеру, решили предоставить привилегию и втиснули в кабину, а я сразу и не сообразил, в чем дело. Ходить мне тоже было еще трудно, но через час после прибытия во фронтовой госпиталь легко раненых (ГЛР) стало и ходить легко. Положили меня на стол. Женщина-хирург осмотрела рану, приказала сестре ее обработать, а затем схватила мое мясо обеими руками, сблизила края раны, и сестра заклеила рану пластырем. Так она быстрей затянется, и я снова буду возвращен в строй. Я пошел сам, правда, еще с палкой, в палату. Десять двадцатилетних младших лейтенантов в одной палате. У всех ранения легкие (не полостные и без повреждения костей). Обмундирование не отобрано. Дырки в заборе, огораживающем территорию госпиталя, имеются. Весна. Солнце. Тепло. В военторге литр спирта - 560 рублей, то бишь злотых, которыми нам платили на территории Польши. Госпитальный двор большущий, тепло все зеленеет, а из репродуктора, что на столбе посреди двора, несется: "Парнишка на тальяночке играет про любовь..." Госпитальный финал наступил скоро и не только из-за того, что легкое ранение легко и вылечивается, но и из-за упомянутой выше цены на военторговский спирт. Однако сначала я вернусь к январской атаке на гарнизон г.Рабки. Захваченных пленных надлежало обыскать. Главная цель - документы с обозначением номера части. Отъем наручных часов и зажигалок был не в счет: обычно это были дешевые и некачественные изделия. Но вот у одного пленного я обнаружил незнакомые мне денежные знаки. При ближайшем изучении они оказались американскими долларами. Было пять бумажек по пятьдесят и еще мелких бумажек на двадцать долларов. Особого значения я этому не придал, тем более что никакого вкуса к валюте у нас от роду не было. Это в последние годы при виде долларов то ли глаза вылезали из орбит, то ли раздувались ноздри. Тогда же эти несколько мелких купюр не могли произвести впечатления. Немец сказал, что он отобрал деньги у поляка в Закопане, а я положил их в карман гимнастерки. Как-никак - а трофей. Потом они перекочевали в мою полевую сумку, которая валялась в "обозе". Бои продолжались, деньги, не имевшие никакого смысла, были забыты. Однажды, когда после большой передислокации мы, как помнит читатель, оказались в районе дер. Рудзица, нам повстречалось замечательное стадо гагастых гусей. Они паслись на небольшом хуторке, который, находясь вблизи переднего края, закрытый рощей, чудом не подвергался обстрелам, чем мы и пользовались при своих передвижениях. В конце февраля в тех краях основательно пахло весной, и гусям, как и их хозяевам, это было на руку. Гуси производили удивительное впечатление. Все в этом месте целиком зависело от войны. Но только не гуси! Им на нее было решительно наплевать. Эта независимость каким-то образом возбуждала гастрономическое влечение к ним. Однако поступить с гусями, как герои Ремарка на западном фронте, когда там было без перемен, мы не могли. Мои разведчики знали, что этого я им не позволю. Кроме того, даже ничего не зная или не помня про три раздела Польши, мы неосознанно ощущали их последствия, равно как и последствия бурных и разнообразных соседских отношений более поздних времен, поддерживавших определенную дистанцию между местным населением и его освободителями, даже в атмосфере необычайной взаимной любви двух народов. Поэтому мы не могли рассчитывать на ликование хозяев гусей в случае их безвозмездного отчуждения. Но есть и еще одно обстоятельство, не позволявшее нам подражать рассказчику романа Э.Ремарка "На западном фронте без перемен" и его приятелю Кату. С трудом и невероятным шумом украсть одного из двух гусей, предварительно промахнувшись из револьвера в дога... Не профессионально! Как-никак, а мы могли и без огня, втихую украсть, что там гуся - человека. Правда, если Дьяченко (без бороды) не наставит на нашей тропе мин. Ни польских, ни советских денег у нас в тот момент не было, и мы купили три крупных гуся за доллары: по трешке за штуку. Пуздра приготовил их отменно, и таким образом, из реквизированных в январе в Закопане долларов девять уже в феврале вернулись польскому народу. Между прочим, должен признаться, что не все в нашем поведении было абсолютно корректно. Часть домов Рудзицы находилась на нейтральной полосе. Жители покинули их. Однажды в предутренней темноте мы выдвинулись за наш передний край и пробрались в один такой дом, чтобы днем было поближе наблюдать за противником и выбрать объект для нападения. Получилось так, что нам пришлось просидеть в укрытии не только день, но и всю следующую ночь, а значит, и еще целый день. Вопрос о пище возник вечером, на Пуздру надежды нет. Однако часа через два после наступления темноты я почувствовал запах вареной курятины. Все было просто: знакомые нам Вася Косяк и Волков незаметно не только для немцев, но и для меня, еще засветло поймали за домом нескольких кур, которые там бродили во множестве. Как правильно рассудили мои ребята, всплеск кудахтанья ночью, когда курам надлежало спать, смог бы привлечь внимание противника. А днем куры и так кудахчут. Поэтому откладывать охоту на кур было нельзя. Предусмотрительность, и не в последнюю очередь относительно еды, была нашей безусловной добродетелью. А что в первую очередь? Оружие и снаряжение. Ничто не могло заставить разведчика забыть о них. Он лучше всех знал, что малейшее пренебрежение ими стоит жизни. Поймав кур, оставалось только разжечь огонь. Дым скрыла темнота. Что же нам оставалось делать с вкусной и здоровой пищей? Съели с удовольствием. Дотошный читатель может спросить, а что, если бы охота за курами нас демаскировала? Ну, конечно, о последствиях легко догадаться. Спроси Волков с Васей у меня разрешения на проведение задуманной операции - ни за что не разрешил бы. Они это знали и потому, нарушив дисциплину, самоотверженно взяли инициативу на себя. Что же должен был сделать я, когда затея обнаружилась? Проявить волю командира и наказать! Но обнаружилась затея только тогда, когда завершилась удачей. Может быть, мне надлежало устроить лицемерный воспитательный сеанс, или принципиально вылить варево на помойку? Не окончательным же идиотом я был, чтобы в каждом штопаном носке держать по принципу, а потому ограничился мимикой. Платить же за кур было некому. О, на какие только компромиссы ни приходилось решаться... И этот не самый трудный. Остальные деньги были возвращены Польше в апреле, и вот как это было. Потратив за пару часов на доступные нам традиционные удовольствия полученные у госпитального начфина свои гвардейские и полевые деньги, мы, молодые офицеры, начали изыскивать дополнительные резервы. Вот когда в дело пошли залежавшиеся в моей сумке доллары, про которые я, честно говоря, забыл! Вечером перед отбоем все было решено. У нас не было ни малейшего представления о каком-нибудь обменном курсе доллара. Всем руководила интуиция и жажда поскорее реализовать многообещающий замысел. Утром, сразу после обхода, мы гурьбой тайком смылись в город, а к обеду вернулись с очень солидным количеством спирта и разнообразными закусками, купленными на рынке: салом, домашними колбасами и даже хорошо сохранившимися прошлогодними яблоками. И пошла писать губерния... Все остальное доступно человеческому воображению. И потому, надеюсь, без особого изумления читатель воспримет факт досрочной выписки за хулиганство восьмерых из десяти, в том числе и меня. Госпитальные проделки не были подсудны военному трибуналу. Поэтому суждение "дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут" было трезвым и вполне реалистичным Это суждение потом в литературе варьировалось по-разному. У Л.Лазарева (в "Знамени" No 7, 2003, стр. 129) оно выглядит так: "Дальше фронта не пошлют, больше роты не дадут". На мой взгляд такое суждение лишено логики, так как наряду с готовностью и покорностью оказаться в самом опасном месте одновременно носит оттенок претензий: хочется, дескать, больше роты, да не дадут. У А.Т.Твардовскго Теркин говорит: "Дальше фронта не пошлют и с земли не сгонят". Это сильнее, оба исхода - по минимуму преимуществ. Правда, Теркин был сержантом, и ему о взводе вообще не полагалось мечтать, хотя командиров взводов-сержантов было сколько угодно.. Все-таки следует отдать должное гуманности госпитального начальства, которое учло недостаточную для выписки затянутость ран у двоих, и оставило их долечиваться. Это даже великодушно, если принять во внимание непосредственный повод к такой экстраординарной дисциплинарной "медицинской" мере. Представьте себе начальника госпиталя, майора медицинской службы, который с небольшой свитой совершает после отбоя обход заснувших палат. Дверь очередной палаты он открывает сам, так как идет впереди всех. И вот, после продвижения в палату всего на полступни, продвижения вполне деликатного и осторожного (будить ран-больных жаль) - майор медицинской службы оказывается под градом падающих на него банок из-под американской свиной тушенки, грязных вилок и ложек. Банки были осторожно поставлены на верхнее ребро слегка приоткрытой двери. Как только дверь, открывающаяся внутрь, начинает двигаться, все летит вниз. Даже если бы банки были наполнены той самой американской тушенкой, все равно ощущение не из приятных. Но ведь в банках находились разбавленные водой остатки супа и каши. И все это в один момент оказалось на голове, погонах и кителе начальника госпиталя. Да вдобавок еще какая-то сестричка из свиты позади всех неосторожно хихикнула... Никакие наши уверения, что этот фокус был направлен не против него, а против одного из нашей десятки, повадившегося в самоволки к паненкам, начальника госпиталя не смягчили. Не помогло даже такое, казалось бы, неопровержимое, доказательство: "Товарищ майор, Вы только вчера проверяли нас. Мы и предположить не могли, что сегодня Вы опять захотите нас навестить". Хорошо известно, что не только "летом лучше, чем зимой", но и что в госпитале лучше, чем на передовой. И нашим единственным слабеньким утешением было то, что настоящий виновник происшествия, самовольщик, был выписан вместе с нами. Эпизод с долларами, конечно, малозначительный. Мой трофей не шел в сравнение с вагонами и, даже железнодорожными составами, напичканными трофеями больших начальников. Я не видел в этой "валютной" истории ничего предосудительного и даже в те времена, когда за валюту могли упечь в тюрьму, рассказывал про наши госпитальные развлечения в кругу своих коллег-сослуживцев. У кого поднимется рука порицать залечивающих раны парней, которые, дорвавшись до воли, перед отбытием из госпиталя снова на передовую, где каждый из них может завтра сложить голову, вдесятером пропивают добытые в бою две с половиной сотни долларов. Прежде чем оставить воспоминания о городе Новы Сонч, не могу отказать себе в удовольствии рассказать о посещении концерта в доме (или клубе) двух партий: PPR и PPS (Польская партия работнича и Польская партия соцалистична, потом они слились в PORP - Польскую объединенную рабочую партию). В первом ряду сидел начальник гарнизона, полковник. Его свита и остальные тыловики резко отличались от нашего брата как обмундированием, так и некоторой холеностью. Половину зала занимала местная публика. Не буду обижать художественную ценность концерта, тем более что устроители концерта на нее, по-видимому, не претендовали. Зато два номера мне запомнились, и несмотря на всю их скабрезность, воспроизведу их, как смогу. На сцену выносится стол, на котором стоит застывшая в неподвижности, как манекен, молоденькая паненка в короткой юбчонке. Выходят ведущие концерта, он и она. Он: - Цо то есть? Она: - То есть лялька (т.е. кукла). Он обходит стол со всех сторон, разглядывая, что под юбкой. Запускает туда руку и делает слегка резкое движение, имитирующее вырывание волоса. Затем, якобы растягивая волос двумя руками на значительное расстояние, убедительно заявляет: - Уадна лялька! Звук "л" произносится твердо, по-польски: "Ладна лялька". Зал гогочет. Второй номер - загадка. По-русски она звучит так: "Два конца, два кольца, а посредине гвоздик". Это ножницы. Он загадывает ей загадку и предлагает отгадать. Она не может и торопит его: - Цо то есть, пан? Он: - То я. Она: - ?? Он, проводя левой рукой от подошвы правой ноги вверх мимо живота, заканчивает движение тем, что сгибает левую руку в локте и упирает ее в бедро: - Една паука (т.е., палка) - едно колечко. Затем делает то же самое, поменяв местами право на лево, и произносит: - Длуга паука - длуго колечко. Она (удивленно): -А где же гвуздь? Публика хохочет, уверенная в своих детективных способностях, а он, погрузив руку в карман, тянет ее вдоль ноги к самому полу, накаляя ожидания. Наконец он извлекает из кармана здоровенный ржавый гвоздь. Зал неистовствует! (Точно так же, как сейчас море зрителей с лоснящимися физиономиями лабазников хохочет в зале, откуда по телевидению транслируется выступление очередного эстрадного пошляка.) Имея к тому времени некоторое знакомство с Шопеном и Мицкевичем, я недоумевал, почему в Польше, сразу после ее освобождения, преподносят прямо противоположное традиционным представлениям о ее культуре. Другое событие оставило у меня совершенно иной след. В один из дней я был свидетелем продолжительного торжественного католического шествия, которое, по-видимому, было посвящено памяти жертв фашистской оккупации. Течение церемонии, содержание ритуала, одеяния разных монашеских орденов, отношение жителей города и их лица - все это произвело на меня неизгладимое впечатление, тем более что никогда раньше ничего подобного я не видел. Итак, наступало прощание с госпиталем. В моей военной биографии оно было вторым. И я отдавал себе отчет в том, что оно было несколько печальным. Так или иначе предстоял переход от